сером рассвете, но уже тут чувствовалась свобода широкая, как мир, тут была жизнь, было все. Твердохлеб тряхнул плечами, поправил воротник пальтишка, прислушался к далекому шуму улицы и пошел на тот шум. Он даже не спросил у старушки, как она узнала о нем. Решил не спрашивать никого и никому ничего не говорить о своем страшном (а может, смешном как для юриста?) приключении, которое едва не обернулось для него трагедией. Обвинять Кум-Короля в попытке покушения на жизнь следователя? Нет свидетелей. Жаловаться? Кому и на кого? Разве что на свою неопытность и мальчишеский пыл? Отправился к прокурору и заявил, что не может вести дальше дело Кум-Короля. Прокурор у них был вдвое, а то и втрое старше Твердохлеба, задерганный мелочными делами, замученный штурмами, которые со всех сторон вели против него те, кто так или иначе хотел взять под свое покровительство нарушителей закона, - что ему до какого-то там Кум-Короля и неопытного следователя? Так рассуждал Твердохлеб, потому и пошел к прокурору сразу после своего освобождения. Прокурор устал уже с утра, на Твердохлеба, казалось, даже не взглянул. - Садись, - буркнул он. Твердохлеб сел. Зацепился за самый краешек твердого стула, не имея намерения рассиживаться и слишком разбалтываться. Что нужно - уже сказал. - Ты хоть завтракал сегодня? - без особого сочувствия поинтересовался прокурор. - Нет. А какое это имеет значение? - И то что ночь не спал, тоже не имеет значения? - Откуда вы? - Откуда знаю? Откуда нужно - оттуда и знаю. Попался к Кум-Королю, насилу вырвался? А теперь в кусты? Ударили тебя в одну щеку, а ты другую подставляешь? Не будет баба девкой! Щека не твоя! - А чья же она? - Государственная, голубчик, государственная у тебя щека! Частного детектива захотел сыграть? Доживешь до пенсии - тогда и играй. А сейчас ты на службе. - Так что же мне делать? - растерялся Твердохлеб. - Доводить дело до конца. За тебя заканчивать никто не будет. - Так что же мне - идти на Житний базар и заявлять покупателям Кум-Короля: "Граждане, капусты не будет?" - А хоть бы и так! Неплохо придумано. Можешь добавить, что очень жалеешь, потому что капуста была действительно такая, что... Ну да сам знаешь, что нужно говорить... А перед этим позавтракай и побрейся. Прокурор незаметно опекал Твердохлеба вплоть до самого конца следствия над Кум-Королем, все было проведено точно и даже изящно, собственно, заслуги Твердохлеба в этом не было никакой, но, как часто случается в жизни, вся слава досталась только на его долю, слух о молодом следователе докатился и до тех высот, на которых царствовал Савочка, Твердохлеба заметили, забрали из районной прокуратуры, возвысили и обнадежили. Тогда он по глупости обрадовался, только со временем сообразив, что Савочка подбирает все обломки после корабельных аварий, чтобы чувствовали благодарность, жили молча и не заедались. Впрочем, как бы то ни было, на новом месте он все же чувствовал себя раскованным Прометеем правосудия. В районной прокуратуре - всякая мелочь, половина дел - дрожжи с пивзаводов, штапики у строителей, поребрик у дорожников, тоска и ничтожность. А у Савочки размах и масштабы, не воровство, а комбинации, не преступное проламывание сквозь упорядоченность общества, а обходной маневр, шелковая тактика, за которыми скрываются ядовитые гидры местничества, ведомственности, примитивного противопоставления интересов своего собственного предприятия государству и народу. Преступники выступали теперь своеобразными творцами, и следователю недостаточно было исполнять роль их неподкупного критика - приходилось становиться тоже творцом, и Твердохлебу в его дерзком ослеплении казалось, что он и вправду постигает самые неприступные вершины юридического творчества, пока дурацкая история с профессором Кострицей не швырнула его на твердую, холодную землю, как некогда швырнул его хитрый и коварный Кум-Король в безысходность куреневского подземелья. Он служил законам, но считал, что делает это добровольно, не терпел, когда ему кто-то подсказывал или - еще хуже - приказывал, что нужно делать. Нечиталюк в минуты панибратской откровенности потирал руки: - Что мы все? Мы, старик, только прилагательные при существительном - Савочке! Я тебе этого не говорил - ты и сам знаешь. Твердохлеб упрямо наставлял на него крутой лоб. - Не может человек быть прилагательным. Это унизительно и противозаконно. - А законы грамматики? - демонстрировал неожиданную образованность Нечиталюк. - Ты же знаешь, что есть прилагательные, которые переходят в существительные. Например: дежурный, караульный, выходной, военный. А присяжный поверенный - это что? - Ну переходят, ну и что? - не сдавался Твердохлеб. - Но ведь не наоборот же, не наоборот! Он не мог себе позволить втянуться в безумную игру, где одни убегают, а другие преследуют, догоняют, перехватывают, ловят. Следователь не должен поддаваться страстям и слепо исполнять чужие приказы, он не имеет права рисковать своим призванием из-за нескольких жалких предположений, необоснованных предвидений, шатких предположений и подозрений, унижающих человеческое достоинство. Он верит только фактам и доказательствам, он должен собирать их упорно, самоотверженно, мужественно, самое главное же - честно. И потому - не прилагательное! Никогда! Выходной день, когда дома обстановка напоминает международную напряженность, о которой с телевизионного экрана каждый вечер говорят политические обозреватели, - такой день не дает никакой радости и скорее отпугивает, нежели привлекает. Холодная война, которую упорно вела с Твердохлебом Мальвина, сидела у него уже в печенках, несколько его неуклюжих попыток примириться с женой не имели никакого успеха, он прекрасно понимал, что каждая новая попытка заранее обречена на провал, и все же снова и снова шел на сознательное унижение, выпрашивая у Мальвины то ли уважения, то ли снисхождения - сам не ведал, чего именно. За семейным завтраком (традиционная яичница и овсяная каша для Ольжича-Предславского) Твердохлеб небрежно, словно о деле давно решенном, бросил: - У художников новая выставка. Надо бы сходить. Говорят, какой-то талант. Обращаясь как бы ко всем, он имел в виду, конечно, Мальвину. Она поняла это сразу, фыркнула: - Буду я тратить выходной на такое хождение! - Ведь только улицу перейти, - добродушно заметил Твердохлеб. - Это единственная польза для нас от Дома художника. - Кошмарное сооружение! - сжала себе пальцами виски Мальвина Витольдовна. - Оно давит на мой мозг. Эти повешенные на фасаде музы - просто ужас! - Внутри не лучше, - утешала ее Мальвина. - Какие-то дебри, к тому же все забито посредственностью. С какой стати должна я на это смотреть? Достаточно с меня того, что я вынуждена ежедневно любоваться посредственными творениями, которыми заставлены все площади Киева! Твердохлеб промолчал. Не его дело защищать скульпторов и архитекторов, да и не защитишь от Мальвины никого, даже себя не защитишь. Он все больше убеждался, что Мальвина не любит ни его, ни своих родителей, ни даже саму себя. Ибо если ты не способен любить других, то как же можешь любить себя? Значит, человеку просто неведомо это высокое чувство. Потеря гена любви, сказали бы представители генной инженерии. Когда-то он потихоньку гордился своей спутницей, когда они отправлялись гулять по Киеву, теперь приглашал Мальвину только приличия ради. Ни любви, ни злости. Может, научился у Ольжича-Предславского. Тот старался ни во что не вмешиваться. Вот и сегодня. Даже не слышит, о чем зять и дочь переговариваются не совсем благожелательным тоном. Кормит Абрека, Абрек рычит, довольный, а все остальное их не касается. Факультативное восприятие жизни. На юридическом Твердохлеб изучал так морское право, не зная, что вскоре станет зятем авторитета в этой области. А если бы и знал, то что с того? В программе не значится - следовательно, факультатив, необязательность. Ольжич-Предславский платит точно такой же необязательностью всему, что не имеет прямого от ношения к его профессии. Твердохлеб молча допил свой чай. Как говорят арабы: когда ешь со слепым, будь справедливым. Пошел на выставку один, как холостяк. Или примак. Разница почти неуловимая. Художник был, очевидно, старше Твердохлеба. Учился у профессора Пащенко (а тот умер уже лет двадцать назад), выставлялся с пятьдесят седьмого года, когда еще был студентом (Твердохлеб учился тогда в пятом классе), объединяло их то, что оба родились в Киеве и любили свой город. Каждый по-своему. Один всегда запаздывает, поскольку выпала ему судьба приходить только туда и тогда, где и когда что-то уже произошло, совершилось, случилось, а второй идет впереди всех, видя то, что скрыто от глаз непосвященных, опережая политиков, философов, даже пронырливую журналистскую братию, ибо он художник и ему первому открываются все дива мира. Художник жил в Киеве и писал только Киев. Картинки маленькие, в плоских некрашеных рамах, писанные разяще-яркими красками и для чего-то покрытые лаком. Блестящие и яркие, словно "Жигули", которыми забиты сегодня все киевские улицы. Но Киев на картинах этого странного художника не напоминал ничего машинно-модерного, он не был искалечен геометрией, не знал ни вертикалей, ни горизонталей, отрицал линии, в нем полновластно господствовала природа с ее объемностью, пространственностью, с таинственностью, непокоем, хаосом. Художник подсознательно чувствовал, что этот город создан как бы и не людьми, а самой природой, на его картинках даже новые нескладные массивы покрывались буйной зеленью, он стремился проникнуть в душу своего города, приоткрыть ее заманчивые тайны, передать и объединить на этих лакированных картонных четырехугольниках двойственное время этого праславянского города - прошлых страданий и новейшего самодовольства. Декабрь, 1905. Заводской двор. Кирпичные строения (кирпич какой-то словно бы мягкий, без обычных граней). Снег. Баррикада, вся из круглого - бочки, колеса, столбы, булыжники, - а впечатление грозной корявости необыкновенное. Киев, 1941. Расстрел заложников. Двор, виселица, вокруг слепые дома, расширяющиеся кверху, точно страшные грибы. Ужас. День Победы. Кварталы новых домов. На крышах, повсюду внизу полно людей, в сквере на постаменте танк весь в цветах, молодежь танцует вокруг танка. Твердохлеб переходил от картинки к картинке, узнавал и не узнавал Киев, принимал и не принимал его таким, как представлял его художник, поражался умелой смелости этого человека, который, возможно, и не знал о своем необыкновенном мастерстве, но уже был мастером, и незаурядным. Ограничивался всего тремя красками: синей (с бюрюзовыми оттенками), красной и желтой. Совершенно не признавал острых и прямых углов, выдумывал какие-то вроде бы круглые углы, как у того поэта: "И клена зубчатая лана купается в круглых углах, и можно из бабочек крапа рисунки слагать на стенах"*. ______________ * О.Мандельштам. Всего три цвета, но насыщенных, как в персидских коврах, полное отсутствие прямых линий и вроде бы никакого движения в городе, но благодаря этим круглым углам, какой-то фантастической пляске домов, скверов, мостов, трамваев все плывет и летит с очаровательной безудержностью, как журавли над киевскими соборами на картине-автопортрете художника, как конькобежцы на Печерских дворовых катках, как виолончелистка перед тем же нескладным домом художника, как пьяные коты на булыжной мостовой Андреевского спуска возле домика Булгакова, как скамейки в Золотоворотском сквере, так мягко изогнутые, словно хотят обрести человеческие формы. И еще две картинки как бы объединили художника с Твердохлебом, и за них он был особенно благодарен мастеру. Мальчик в подъезде. Стоит на старых мраморных ступеньках с коваными перилами и пускает мыльные пузыри. Как Твердохлеб когда-то в профессорских подъездах, где убирала мама Клава, и теперь в своем доме, так и оставшемся для него чужим. Вторая картинка - портрет-воспоминание. Что-то шолом-алейхемовское. Киевская окраина, взвихренные деревья, старые евреи на крутых холмах, готовые взлететь в небо, как у Шагала, и среди них мальчик с печальными глазами. Неподвижно застывший и грустный как Твердохлеб в это лето. Увы, неподвижность в наше время не поощряется. Это только в проклятом прошлом киевских ведьм топили в Днепре за то, что они летали в космос, а сегодня космонавтов за то же прославляют на весь мир и делают если и не новейшими богами, то уж наверняка идолами для поклонения. Без идолов нам тоже грустно и неуютно. В понедельник у Савочки было совещание. - Значит, так, - произнесло начальство ласково, - с чего начнем? Начнем с информации для разрядки. В прокуратуру прорвался автор проектов, как спасти Венецию от затопления, как выпрямить Пизанскую башню, как вывести корову с овечьей шерстью, как построить автомобиль без двигателя и как открыть формулу вечного мира. Нам он не поможет? Как, Нечиталюк? - У нас сложнее. - Что на повестке дня? - Объединение "Импульс". - Фирма серьезная. Прокол на несерьезном. Это с телевизорами? - Точно. - Какие предложения? - Нужно создавать группу. Для одиночки тут труба. - Кого руководителем? Все спектакли ставились здесь только одним режиссером, режиссера звали Савочка, постановки всегда отличались безупречностью. Стало быть, по режиссерскому замыслу Савочка должен был о кандидатуре спрашивать руководителя следственной группы, а Нечиталюк беспомощно разводить руками: дескать, это уже дело не наше. По тому же замыслу вопрос следовало повторить, и он был повторен: - Кого руководителем? Еще более энергичное разведение Нечиталюковых рук, продолжительная пауза, необходимая начальству для размышления и принятия решения, затем добродушное причмокивание губами и еще более добродушное проявление верховной воли: - Нет мнений? Ну, ну... А можно бы надеяться... Можно, можно... А как у нас товарищ Твердохлеб? Не загружен? - Вроде бы нет, - быстренько подыграл Нечиталюк. - Так, может, и благословием? Как, товарищ Твердохлеб? - Старик, - наклонился к Твердохлебу Нечиталюк, - приветствую и поздравляю! Пошли наши вверх! "О, недаремно, нi, в степах ревли гармати!.."* Собственно, для Савочки не нужно было никаких пушек. Один обед у Ольжичей-Предславских и забота о благополучии в отделе - вот и достаточно. ______________ * Известная стихотворная строка В.Сосюры: "О, ведь недаром, нет, в степях ревели пушки!" Так Твердохлеб узнал о существовании научно-производственного объединения "Импульс" и после некоторого вынужденного простоя перешел к действиям довольно энергичным и, можно сказать, даже плодотворным, как это могло показаться поначалу. ГЛАГОЛ "Импульс" специализировался на какой-то электротехнической или радиотехнической продукции (тут Твердохлебу еще не хватало знаний), на его заводах изготовлялись отдельные детали (довольно мелкие, как оказалось, но от этого не менее важные для народного хозяйства) и целые блоки (чрезвычайно сложные и чрезвычайно дорогие), по собственной инициативе (закрепленной со временем в государственных планах) объединение выпускало цветные телевизоры с большими экранами (телевизоры так и назывались "Импульс", чтобы хоть чем-то отличаться от "Рубинов", "Электронов", "Славутичей", "Радуг", "Горизонтов") и тем самым вносило свой вклад в патриотическое движение по увеличению производства товаров народного потребления. Если говорить откровенно, Твердохлеб никогда так и не мог понять, как может мощная промышленность располовинивать свою продукцию на товары потребления народного и еще какого-то, вроде бы ненародного, что ли. Может, неточное название? Может, следует говорить: товары личного употребления и товары (либо продукция) для промышленных нужд? Потому что обыкновенный гражданин потребляет все-таки не то, что криворожская домна номер девять, а блюминг или вал для ротора турбины в миллион киловатт купит не каждый, и не ежедневно возникает в них потребность. Рубашки же, носки, спички нужны немного чаще, и не только директорам металлургических заводов и тепловых электростанций (как блюминги и турбины), а всем гражданам, независимо от возраста, пола, социального происхождения и общественного положения. Товары, которые демократизируют, интегрируют, то есть выравнивают общество. Интегрирующие товары. Как говорит Савочка, мысли для разрядки. Но в данном случае мысли не совсем уместные, а посему займитесь-ка порученным вам делом, следователь Твердохлеб. Дома за завтраком Твердохлеб сказал всем, адресуясь, ясное дело, к Мальвине: - Я возглавляю следственную группу, придется ездить на тот берег, дело запутанное и неприятное. Возможно, придется работать и в выходные. Мальвина скривила свои толстые губы: - Ах, ах! Тебя наградят орденом или же прославит в "Литературной газете" этот Изумрудов, или как его, с какой-то драгоценной фамилией. Следователь, умеющий ставить невероятно точные и грамматически прекрасно сформулированные вопросы... Пусть хоть напишет, что ты научился мыслить, читая книжки Ольжича-Предславского! Ольжич-Предславский кормил Абрека, Абрек рычал, никто не поправил Мальвину. Потому что должна бы сказать не "читая книги Ольжича-Предславского", а "читая книги у Ольжича-Предславского". Уровень интеллигентности должен измеряться уровнем порядочности, а это в значительной степени зависит от точности высказываний. По крайней мере, так считал Твердохлеб, имевший дело прежде всего со словами. Мы рождаемся, живем и умираем со словами. Единственный наш дар, наше богатство и милостыня жестокой жизни. Поэт может опозорить свое имя только тем, что употребит несколько бессмысленных слов. Несколько неосторожно сказанных дома Твердохлебом слов о профессоре Кострице фактически разрушили непрочное, как выяснилось, здание их супружества с Мальвиной, и теперь они равнодушно наблюдают, как доламывается то, что еще вчера казалось прочным и долговечным. Собственно, брак уже давно стал фикцией. Полученный в наследство от тысячелетней христианской цивилизации, он не получил в наше время никаких подкреплений, не укреплялся, а расшатывался, трещал, расползался, моралисты и демографы били тревогу, еще больше тревожились государственные мужи, не понимая той простой истины, что все, оставленное без поддержки и защиты, рано или поздно гибнет. Семью в современном мире разрушают государства, напряжение, ракеты, бомбардировщики, ядерные угрозы, неконтролируемый поток информации, пробуждение грубых инстинктов музыкой, кинофильмами, книгами, прессой, попрание святынь, все бьет первым делом по семье, она не выдерживает и разваливается, как здание от взрывов на экранах кинотеатров и телевизоров, разваливается молча, неудержимо. Ага, остановил себя Твердохлеб, если бы у тебя все сложилось благополучно, тогда ты кричал бы, что советская семья крепнет, что она обретает новые качества, что она одухотворена высокими идеалами и благородной целью, - все так, как ты слушал когда-то на университетских лекциях по гражданскому праву. Сложилось - не сложилось, удачно - неудачно - все это, к сожалению, категории случайности, а не закономерности. Мир, создаваемый нами, угрожает нашей семье и нам самим; тем временем все бросились на защиту природы, природу защищают уже и прокуроры, а разводы суд только механически регистрирует, как будто бы это филиал загса. Однако человечество не интересовали семейные дела следователя Твердохлеба. От него ждали рвения, порывов, и он должен был изо всех сил демонстрировать их, вопреки всем своим душевным разладам. В поисках истины приходится высказывать несогласие даже с самим собой. Невидимое раздвоение души, которое не карается законами общества, а молчаливо поощряется. Меньшее приносится в жертву большему. А что меньше, что больше? От ответа зависит установление той порою невидимой грани, что разделяет добро и зло. И человеческая порядочность, и достоинство тоже зависят от умения и готовности отличать добро и зло, и не только для себя (потому что это умеют все), а и для других, что дается, увы, немногим. Твердохлебу всегда хотелось быть среди этих немногих. Он обладал терпением, старательностью, мужеством, и этого было достаточно для дела. Он отдавал все свои силы, изнурял себя и выматывался, как на галерах, для себя ничего не оставалось. Что ж, а как же иначе должен жить настоящий человек? Твердохлеб долго и осторожно знакомился с материалами по "Импульсу", переданными ему прокурором. Просил своих помощников дополнить то, что казалось недостаточным, уточнить детали, подготовить нужные справки. В объединение они должны были прибыть во всеоружии знаний, иначе их там просто затюкают. Дескать, я генеральный директор, а ты ноль. Я диктатор производства, а ты ничто. Я выстраиваю базу, а ты мешаешь, разрушаешь, уничтожаешь. Я созидатель, а ты заседатель. Трудная ответственность - задавать людям вопросы. Ее невыносимую тяжесть остро почувствовал Твердохлеб, когда ехал на "Импульс", предварительно договорившись о встрече с генеральным директором Куземой. Уже в дороге обнаружил, что свои бумаги везет в дорогой кожаной папке, подаренной ему когда-то тестем, и пожалел о своей неосмотрительности. Еще подумают, будто он несерьезный человек, не слуга закона, а пустой ферт. Он ехал на метро, затем на трамваях - одном и втором, долго не выписывали ему пропуск, хотя он и показал удостоверение и ссылался на договоренность с директором. Кто же радуется работнику прокуратуры? Брянский волк? Так и того уже, кажется, истребили. "Я тот, которого не любят..." Из дирекции никто его не встречал. Спросил дежурную в пропускной, молодую женщину, с натянутым лицом, она сухо бросила: - На третий этаж! Широкие коридоры, просторные холлы, лестница из настоящего камня, дерево, бронза, дорогие светильники. Богато живут! Видно, что союзное, а не какое-нибудь местного подчинения. Так думал Твердохлеб. А может, думал об архитектуре, о несхожести этого предприятия с привычными для нас заводами: элегантный трехэтажный корпус вдоль улицы, никакой ограды, ничего от завода, два роскошных подъезда: один неохраняемый, где партком, завком и комитет комсомола, другой - с заводской проходной, напоминающей мраморные станции метрополитена с турникетами. Нет, об архитектуре он все-таки подумал позже. Когда уже ознакомился со всем комплексом сооружений, в который, кроме административного, входили корпуса производственный, торгово-бытовой и учебный, необычный четырехчлен, объединяющий практически все необходимое для тех, кто трудится и хочет трудиться, не тратя напрасно энергии на несущественное и второстепенное для производства, но не для человека, не для полноты его жизни. И даже не об этом будет позже думать и вспоминать Твердохлеб, а только о том месте, где сходились все четыре огромных корпуса этого современнейшего предприятия, о том пространстве, которое надо бы назвать заводским двором, но которое грех было бы назвать так буднично, поскольку это был как бы огромный квадратный зал с прозрачной, как в музеях, крышей, поддерживаемой кружевом стальных конструкций, выкрашенных столь же неожиданно, как все здесь: в фиалковое, розовое и бирюзовое. Но прежде чем оказаться в том месте, где ему суждено будет увидеть то, что может перевернуть всю жизнь, Твердохлеб обречен был на неприятный, осторожный, холодный, словно сквозь непрозрачное стекло, разговор с генеральным директором, должен был казниться своей ненужностью, зряшностью, враждебностью вот тут, в этих широченных коридорах, где не увидишь сейчас ни единого человека, поскольку все работают на всех этажах, где даже таблички на дверях свидетельствуют о напряженной деятельности, царящей здесь, в огромной, обшитой до самого потолка деревом приемной генерального директора, где одиноко хозяйничает пожилая женщина с утомленным красивым лицом - секретарша и, кроме Твердохлеба, никто не штурмует заветных дверей, за которыми святая святых. Вот так - люди работают, а он снова пришел им мешать, как приходил уже ко многим и будет приходить еще и еще вплоть до своей смерти. "Я тот, которого не любят..." Еще неизвестно, кому тяжелее: тем, кому он причиняет неприятности и боли, или ему самому. Рука, в которой Твердохлеб держал папку с бумагами, противно вспотела. Он готов был вышвырнуть ее в окно! Крокодиловая кожа, позолоченные застежки, такая же монограмма из двух переплетенных букв ТТ. Большего издевательства не выдумал бы сегодня и самый лютый его враг, а он сам из-за своего вечного безразличия ко всему, что связано с ним самим, вложил бумаги именно в эту дорогую зарубежную игрушку и теперь вынужден проносить ее вдоль длинного фронта дверей, чтобы она красовалась своей щеголеватостью перед этими простенькими табличками, на которых значатся группы, секторы, отделы, управления, старшие, заведующие, начальники, а затем и главные: главный инженер, главный технолог, главный механик, главный энергетик, а там заместители и, наконец, сам генеральный Кузема Иван Кириллович. Чувствуя, как что-то холодное и липкое расползается у него меж лопаток, чужим голосом, откашливаясь и хмыкая, Твердохлеб сказал секретарше, откуда он. - Иван Кириллович ожидает вас, - сказала она без эмоций и, нажав какую-то клавишу на пульте, расположенном справа от ее стола, тихо сообщила в пространство: - Товарищ Твердохлеб из прокуратуры. - Пусть заходит, - прогремело пространство уставшим басом. С генеральными директорами Твердохлеб дела еще никогда не имел. Директора, управляющие, заведующие - этим ограничивалась его сфера. Генеральные представлялись какой-то особенной расой, непременно лауреаты и Герои (некоторые, как днепропетровский Макаров или ленинградский Панфилов, уже и дважды, с бронзовыми бюстами на родине), тяжелолицые, как великие актеры, самой массой своего тела угнетают тебя, указывают на твою заурядность и, к слову сказать, твою малоэффективность в мощном механизме грандиозного государства, и голоса у них тоже необычные, именно такие, какой только что прозвучал, голоса, принадлежащие уже как бы не отдельным людям, а идее, ведущей за собой тысячи, мысли, сокрушающей и отбрасывающей все препятствия, вплоть до ограничений здравого смысла, пространству, поглощающему не только все то, что в нем живет, а и самое время, трансформируя его для своих ненасытных потребностей. Именно такой генеральный директор сидел перед Твердохлебом в огромном, обшитом, как и приемная, светлым деревом кабинете за широченным столом, возле пультов, переговорных устройств, бесконечных экранов, экранчиков и прочей техники, назначение которой известно было только ему и уж никак не касалось ни прокуратуры, ни следователей. Генеральный был грузный, массивный, лобастый, тяжелолицый, как богдыхан, большеглазый, толстогубый; светлый серый костюм свободно облегал генеральное тело, большие белые руки спокойно лежали на столе, серые глаза катились на Твердохлеба, как огромные холодные валуны. А тут еще эта идиотская папка с золотыми инициалами ТТ! Он поздоровался. Генеральный кивнул и сделал вид, будто хочет приподняться и подать руку, но продолжал спокойно сидеть, а рукой махнул на стулья у приставного столика: - Устраивайтесь. Можете на диване. Где хотите. Извините - не выслал никого, чтобы встретили. - Вполне естественно, - хмыкнув, произнес Твердохлеб. - Я человек, собственно, малоинтересный. Хочу знать правду только о других, а кому это нравится? - Действительно, кто же хочет знать правду о себе? - поиграл своим басом Иван Кириллович. - Я таких не встречал. - Кстати, должен признаться, что я впервые встречаюсь с генеральным директором, - тихо сказал Твердохлеб, поддавшись этой игре директорского голоса, в котором промелькнул намек на доверчивость. - Ни служебно, ни просто в личном плане... Не приходилось... - А мне не приходилось с прокуратурой, - почти благосклонно взглянул на него директор. - Проверки, комиссии, начальство, заказчики - это наша жизнь и наша борьба, а прокуроры? Что им до моих конденсаторов? - Я по делу телевизоров, - быстро вставил Твердохлеб. - Так, - директор тяжело поерзал на своем троне. Скамья подсудимых не для него. Уж скорее для самого Твердохлеба. - А вы имеете хотя бы приблизительное представление о направлении деятельности нашей фирмы? Эти телики - ноль и одна десятая процента в моей продукции. - Я как раз думал об этом. Не мое это дело, но... Как же так получается? Для народа ноль и одна десятая, а для кого же остальное? - А вот это уже не ваше дело, - очень спокойно и очень категорично заявил директор. Он не знал, с кем имеет дело, потому допустил эту тактическую ошибку, истолковав сдержанность Твердохлеба как некомпетентность. - Я пришел к вам не как прохожий с улицы, - прикрывая веками глаза, чтобы спрятать неприязненный блеск, сдержанно произнес Твердохлеб. - Вы возненавидели меня, еще не увидев, а этого делать не следует. Это вас унижает. Директор катил на него свои серые, как каменные валуны, глаза. Неожиданно он рассмеялся, став на миг не директором, а просто большелобым мальчишкой. Собственно, и не стал, а так, вроде проглянуло. Интересно, сколько ему лет? Можно дать сорок, можно и шестьдесят. Неистовый труд нивелирует возраст. Иван Кириллович отсмеялся, и ему стало легче на душе. - Я думал, юристы - психологи, а вы... Ненавидеть можно кого? Только того, кому ты причинил зло. А какое от меня зло вашему ведомству и вам лично? Я вас не знаю, а чего не знаешь, того невозможно ни любить, ни ненавидеть. - У меня профессия не для любви, - снова поддаваясь игре его непостижимого настроения, вздохнул Твердохлеб. - Вы считаете, что я иду к вам под барабанный бой и звуки фанфар? Если бы! Во мне кричит совсем другое. И не кричит, а просто вопит. Но долг ведет меня железной рукой, ибо за мной закон и государство. - А за мной, по-вашему, что же: папа римский или Исаак Ньютон с его законами природы? У вас долг какой: тащить и не пущать, как говорил классик, а мне, - он стал загибать пальцы, - продукцию дай, план выполни, встречные обязательства бери, заказчикам угоди, смежников ублажай, о людях позаботься, счастье обеспечь, хорошее настроение создай... А кто обеспечит счастье мне? Вы знаете, сколько у меня заместителей? Одиннадцать. Больше, чем у Председателя Совета Министров. А почему? По количеству комиссий, которые меня без конца проверяют, контролируют, не дают ни дышать, ни жить. Это что - нормально? Твердохлеб уже вплыл наконец в воды своего обычного спокойствия, и теперь его не пугали никакие штормы. - Контроль выражает важную черту истинно народного строя, - сказал он, изо всех сил стараясь не сбиться на поучительный тон. - Да вы мыслитель! - загремел директор. - Жаль, что не встретил вас раньше. Когда еще имел немного больше времени. А теперь не до мышления... У меня эта привычка бесконечно-нескончаемых проверок-недоверок вот где сидит!.. Он показал себе на затылок и снова неподвижным массивом навис над столом, над Твердохлебом, словно спрашивая: ну, что дальше? - У нас есть данные, что из-за телевизоров банк прекратил финансирование вашего объединения и у вас нечем платить рабочим? - быстро спросил Твердохлеб. И снова допустил ошибку, чего всегда остерегался. - Банк? Прекратил? - Иван Кириллович откровенно издевался над Твердохлебом. - У вас есть хоть малейшее представление о наших масштабах? У меня только здесь, на головном предприятии, в одну смену обедает две тысячи человек! Вам приходилось видеть ресторан на две тысячи мест? Он свободно, видимо, по привычке перескакивал с "нашего" на "мое", и это звучало у него с такой же естественной игривостью, как и смена модуляции голоса. - Эти ваши телевизоры мне, как говорят теперь, до лампочки. И эта история с ними... Микроскопия!.. Мини-проблема... У меня просто не было времени заняться, да и никогда не будет. У нас за ширпотреб отвечает шестой заместитель. Это его парафия. Если не возражаете, я брошу его вам в жертву, а вы уж смотрите. У вас же Закон. Как там у того древнего грека: Рожденные не сегодня и не вчера, они бессмертны. Непреложные и неписаные законы неба. "Вот тебе и технократ, - подумалось Твердохлебу. - Сидит, опутанный проводами, и цитирует Софокла". Директор что-то нажал у себя на пульте, сказал в пространство: - Посмотрите там, где Шестой. Пусть зайдет. Твердохлеб испугался, что его визит к генеральному окажется напрасным. С несвойственной ему суетливостью стал выкладывать то, ради чего, собственно, оказался в этом кабинете: - Хочу сообщить, Иван Кириллович, что мы приступаем к своей работе. - Пожалуйста. Берите моего Шестого и трясите его как грушу. - С вашего позволения я хотел бы для начала познакомиться с вашим производством. Директор, нажав что-то на своих пультах, снова произнес в пространство: - Дайте кого-нибудь из отдела информации, кто там посвободнее, нужно показать наше хозяйство представителю прокуратуры. Твердохлеба спихивали довольно откровенно и в темпе самой активной деловитости. Так, будто он какой-то экскурсант. Приходилось молчать и терпеть. Терпение принадлежит к самым главным добродетелям его профессии. Неслышно открылась дверь, и в кабинете возник невысокий лысоватый человек, бледный, какой-то изможденный, но в то же время неестественно широкий, словно нарочно расплюснутый. Все в нем было заурядно: фигура, походка, глаза, движения. - Знакомьтесь, - обратился к нему директор, кивая на Твердохлеба. - По твою душу. - Борисоглебский, - невыразительным, как и следовало ожидать, голосом произнес Шестой. - Твердохлеб. Садиться своему заместителю директор не предложил. Вместо этого поднялся сам. Твердохлеб сделал то же самое. - Желаю, - сказал директор, выходя из-за стола. Пожал наконец Твердохлебу руку. Без излишней энергии, такое себе равнодушное пожатие. Свидетельство того, что Твердохлеб не произвел особенного впечатления и запомнится просто как неприятный эпизод, а не личность. Может, так и нужно? Зачем следователю личность? Он каждый раз умирает в том или другом деле, стараясь стать бесплотным духом, идеей и принципом справедливости и чести, а большего ему и не нужно. Не нужно ничего. В приемной по-прежнему не было ни одной живой души. Стиль - как в высоких инстанциях. Дрессированная секретарша разгоняет посетителей по таким далеким орбитам, чтобы не перекрещивались и не соприкасались. Твердохлеб держался чуть позади Шестого. Судя по той грандиозной афере, которая происходила здесь с телевизорами на протяжении нескольких лет, это должен был быть закоренелый делец со всеми типичными чертами внешности таких людей: энергичность, оборотливость, находчивость, расторопность назойливость во всем. Впечатление такое, будто их где-то штампуют или отливают в готовых формах. А может, это автоматизм нашего мышления? Стереотипы облегчают жизнь, особенно для людей нетребовательных, с ленцой, порою просто замученных работой, как журналисты или же и его брат следователь. Тогда и начинаешь мыслить готовыми блоками, какими-то клише, смотришь на мир чужими глазами и замечаешь только то, что хочешь заметить. Твердохлеб поймал себя на мысли, что к Борисоглебскому у него выработалась стойкая неприязнь с той самой минуты, когда он начал знакомиться с телевизорным делом. Знал, что не имеет права руководствоваться чувствами, и ничего не мог поделать. Не помогло и то, что Борисоглебский своей внешностью поломал представление Твердохлеба о стереотипе деляги, являя собой сплошную вялость и незаинтересованность в действиях этого мира. Словно святой. И фамилия соответствующая. Даже подмывало спросить: не от первых ли великомучеников его родословная? Твердохлеб уже имел когда-то дело с такой святошеской фамилией - и что же? Окончилось не святостью, а холодной жестокостью. Возможно, это воспоминание о неудачном начале своей карьеры тоже соответственно повлияло на настроение Твердохлеба, когда он услышал фамилию Шестого, а теперь неприязнь к заместителю еще усилилась. Все в нем было чуждым, неприятным, прямо-таки отталкивающим: и его вялость, и редкие волосики, и эта расплющенность, и даже походка. Когда Борисоглебский шел, то было такое впечатление, будто он переполовинивается, как передавленный дождевой червяк. Передняя часть тела продвигается нормально, а задняя тянется за ней, словно она прицеплена и вот-вот оторвется. - Зайдем ко мне? - спросил Борисоглебский. Твердохлеб испугался. Кабинет Шестого представлялся ему ловушкой, гнилой тиной, которая вмиг всосет тебя, как только ты ступишь туда, казался сотканной из притворства и лжи паутиной, которая опутает и задушит кого угодно, а уж Твердохлеба и подавно. - Нет, нет, - поспешно сказал Твердохлеб. - С вами засядем позже. Это мы еще успеем. У нас разговоров будет много. А сейчас я хотел бы немного познакомиться с производством, с обстановкой... - Директор поручил это информации. Тогда нам нужно спуститься на первый этаж. Они пошли вниз. Твердохлеб пробовал думать о Борисоглебском с максимальной объективностью. Шестой среди одиннадцати заместителей посредине. Если число о чем-то свидетельствует, то в иерархии этого объединения он еще не последний, есть намного менее значительные. Это так. Но сам же генеральный сказал, что телевизоры для него ноль целых и одна десятая процента, стало быть, продукция - тьфу! А если производство не основное, не профильное, то и отношение к нему на всех уровнях "так себе" (наплевательское!), а от этого радости мало. Брак в производстве телевизоров "Импульс" достигает шестнадцати процентов. В Западной Европе допускается двенадцать, а фактически четыре-шесть процентов, на львовском "Электроне" три и восемь десятых, у японцев один процент. И четыре, и шестнадцать процентов бракованных телевизоров - это вовсе не то, что, скажем, бракованные комбайны "Нива", бетонные панели или металлические конструкции. Промышленность покорно проглатывает брак (оплачивая другие производства таким же счастьем), колхозы и совхозы, кряхтя и посылая проклятья, "доводят" до кондиции непригодную новую технику, но отдельные граждане знать ничего не хотят ни о каких недоделках и дополнительных починках, поскольку плачут у них денежки не государственные, как у всех этих руководящих дядей, и не кооперативно-колхозные, а собственные, личные, трудовые, тяжко заработанные. Принимая во внимание это довольно весомое обстоятельство, государство становится на защиту своих граждан и планирует производство телевизоров (да разве только телевизоров?) без какого-либо брака. Стопроцентное качество? Прекрасно. Но телевизор все-таки не бетонная панель. Никто и никогда не может гарантировать его идеального качества. Это необходимо признать откровенно, записать в план, предвидеть соответствующие ассигнования на устранение неполадок, выработать систему необходимых мер, чтобы не иметь больших потерь за счет ослабления контроля в торговле и нечеткой системы ремонта