наряды на батарею, в один день стал пехотным командиром, получил орден, а немного погодя - и лейтенантское звание. Его трехтонка, на которой он возил снаряды, была еще счастливее его. Бессмертная машина, вечная и неуничтожимая. Он держался возле нее и, благодаря ей, верил, что доедет на ней и до конца войны, но в один из дней машина все-таки не выдержала. Случилось это в польских лесах. Пехота, перебравшись через овраги и буераки, напоролась на фашистского пулеметчика, который засел на каменной колокольне старинного местечка и не давал нос высунуть из леса даже мыши. Ясное дело, того сумасшедшего пулеметчика можно было просто обойти стороной и развивать наступление дальше, но фронтовой закон велит не оставлять у себя в тылу ни одного врага. Где-то в штабе решено было выковырять того фашиста из каменного укрытия с помощью артиллерии, пехота обратилась за помощью к артиллеристам, те ответили, что стрелять из гаубиц по какой-то там колокольне все равно что из пушки по воробьям, потом командир стрелкового полка дал артиллеристам целую роту, чтобы перенести на плечах гаубицу через все буераки и овраги, поставить ее на опушке и уже тогда бить прямой наводкой по вражеской огневой точке. Рота на фронте означает далеко не то, что в тылу. Сказать надо: то, что осталось от того, что когда-то называлось ротой. Было там, может, восемьдесят, а может, и пятьдесят бойцов, а может, и того меньше. На всех один лейтенант и три сержанта. Но и этого оказалось достаточно, чтобы поставить гаубицу на самодельные деревянные носилки и на плечах перетащить до опушки. Карналю командир батареи приказал подвезти боезапас. "Подвезти" - означало почти то же самое, что и "рота". Это был именно тот участок земли, где когда-то ведьмы справляли шабаш. Ни проехать, ни пройти. Но Карналь проехал так, как мог проехать только он на своей машине. "Там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится, угрюмый танк не проползет, там пролетит стальная птица". Его трехтонка была словно бы стальной птицей из песни, и Карналь слышал первые выстрелы, хотел бежать, чтобы позвать артиллеристов за снарядами, передумал и решил понести им в дар хотя бы один ящик. Пока все определялось одним словом: "Давай!" Давай на прямую наводку! Давай огонь! Давай снаряды! Давай, давай, давай! Когда есть приказы, тогда легче. Твое дело - выполнять. Ответственность за тем, кто приказывает. Но вот ты забрался в эти ведьмины дебри со своею бессмертной трехтонкой, вокруг камень, дерево, дороги - ни вперед, ни назад, нигде никого, ты один, и по тебе внезапно начинают бить фашистские автоматчики. Водительский закон велит: прорываться! Но тут прорываться было некуда. Бежать назад? А снаряды? А приказ? Тогда вступает в силу иное: переждать! Карналь выпал из кабины, залег за камнем и только тогда понял, что стреляют, собственно, и не по нему и не из-за каждого куста. Просто били разрывными пулями, потому и рвалось вокруг, шуршало, пугало, вгоняло в панику. Значит, он оказался отрезанным от своих. Отрезан и окружен, но ведь не один. Не видел никого из своих, зато знал, что они есть, они тут, что будет с кем отбиваться. Выскакивая из кабины, успел выхватить свой старенький карабин, на поясе висели две гранаты-"феньки" - вооружение для целого маленького гарнизона, черт побери! Но стрелять ему не пришлось: фашистские автоматчики не знали, наверно, о его присутствии, их больше интересовала гаубица, которая торчала на опушке и расковыривала прямой наводкой каменную колокольню, а еще интересовали их, несомненно, наши пехотинцы, которые понемногу огрызались, правда, до времени не проявляя особой активности, чтобы не демаскироваться. Но тут к лаю "шмайсеров" присоединились сердитые серии двух или трех немецких МГ-42, окаянных пулеметов, которые очередями срезают самые толстые деревья, не то что человека. Ударили по лесу фашистские минометы, заварилось то, что называется "кашей", мины хрюкали уже и вокруг Карналя, одна попала в трехтонку, и машина загорелась. Сержант вне себя бросился тушить огонь, но упал, сраженный пулей в ногу. Он все-таки поднялся, на раненую ногу ступить не мог, она стала почему-то мягкой, как столб дыма или нечто в этом роде, запрыгал к машине на одной ноге и тут увидел, как из буерака карабкаются прямо на него наши пехотинцы. Бежали беспорядочной кучей, может, пять, а может, и двадцать человек, бежали панически, это Карналь понял сразу. Его совсем не интересовало, гонятся ли за ними фашисты по пятам или еще где-то поджидают, чтобы добить методично и не спеша, он только видел позорное бегство своих, стал невольным свидетелем унижения, не мог стерпеть этого, рванул из-за пояса гранаты, потряс ими перед теми, кто карабкался снизу, закричал: - Куда-а-а! Стой! Порешу всех! Стоял на одной ноге, как журавль, угрожал двумя "феньками" - страшными гранатами, был наверху, пехотинцы внизу. Сила была не за ними, а за ним, и они стали послушными и покорными, а может, стало им стыдно пред этим замурзанным сержантом. Фашистские автоматчики били сзади злорадно и безжалостно, но кто бы теперь мог определить, где больше угрозы: в треске разрывных пуль или в тех поднятых над яром зеленых ребристых гранатах. - Рассыпайсь! - командовал Карналь. - Залегай! К отражению атаки готовьсь! В машине стали взрываться снаряды. Это помогло Карналю, так как теперь уже залег и тот, кто не хотел. Фашисты же побоялись сунуться под разрывы, чем Карналь немедленно воспользовался и повел пехотинцев назад, туда, где должна была стоять гаубица. Прыгал на одной ноге, помогал себе карабином, как костылем. Около гаубицы нашел несколько уцелевших артиллеристов, организовал круговую оборону пушки и так продержался всю ночь до следующего утра, пока не пришло подкрепление и их не освободили из окружения. В том давнем лесу была какая-то приятная влажность. Он вспомнил это с особенной отчетливостью, очутившись под нещадным солнцем пустыни. Кому рассказать о том, что было когда-то? Да и зачем! И было ли это на самом деле? Должен был все начинать заново, словно со дня рождения. Вот равнина перед глазами, нетронутые пески, голое вылинявшее небо, полыхающее солнце, дикие порывы ветра. Может, тот, кто был в пекле, умер и исчез навсегда, а он только тень от него, унаследовавшая имя Карналя, его воспоминания, его боль, но и надежды тоже? Как и почему очутился он в пустыне? Разве чтобы окончательно заполнить ту бесконечную коллекцию ландшафтов, которую заставила его насобирать война? Равнины, реки, леса, горы, села и города, свои и чужие, мосты, дома, дворцы, соборы, блиндажи, окопы и тропинки - и вновь дороги, а надо всем - незаметная и вездесущая хилая и всемогущая трава. На траву хотелось посадить любимую девушку, в траву падали лицом убитые солдаты, трава на обочинах дорог летела мимо его фронтовой трехтонки, зеленела из-под снегов по весне, пахла молоком и счастьем, летними росными рассветами. Весь мир прорастал травой. Трава на руинах и пожарищах, трава на могилах, трава, пробивающаяся сквозь камни, и даже затопленная водой или опаленная огнем - вечная, неуничтожимая, вездесущая. Трава росла даже здесь, на этой мертвой бесплодной земле. Еще месяц назад здесь происходила ожесточенная борьба между зеленым и бурым, между живыми, сочными стебельками и беспощадной пылью. Но вот лето напало на травы и на все, что росло в этих краях, сожжены даже корни. Ни спрятаться, ни затаиться, ни переждать. Уничтоженная трава не держится больше на земле. Отторгнута землей. Превратилась в труху. И труха развеяна сухим ветром бесследно. Где и как скопится она, чтобы найти каплю воды, упасть с нею на землю и вновь укорениться в ней? Карналя подобрал странствующий туркмен. Ехал верхом на верблюде, еще два верблюда чуть покачивали головами сзади. Самое заброшенное существо на свете. Неуклюжее, смердящее, непохожее ни на что живое, словно бы занесено сюда с других планет. Туркмен был стар, как земля. Из-под мохнатой черной папахи (сколько баранов пошло на нее?) поблескивали добрые, спрятанные в густых морщинках глаза. Молча показал на заднего верблюда, приглашая взобраться наверх. - Спасибо, - сказал Карналь. - Но только как же я на него взберусь? Садиться как? Туркмен что-то крикнул своему верблюду, тот подломил под себя ноги, со вздохом опустился на песок, старик выбрался из своего неудобного "седла" между двумя горбами и большими, довольно грязными тюками, подошел к одному из задних верблюдов, которые остановились и презрительно задрали головы, что-то крикнул, верблюд угрожающе дернул шеей, плюнул чуть ли не на туркмена, но послушался и опустился на песок. Старик показал Карналю, как сесть, что-то спросил, но Карналь сказал, что ему нужно в конесовхоз, а поскольку туркмен ничего не понял, то Карналь назвал имя Капитана Гайли. Пустыня хоть и большая, а людей здесь мало, должны бы знать друг друга, особенно же таких людей, как Капитан Гайли. Старик взобрался на своего верблюда, медленно повел маленький караван, не оглядываясь на Карналя, три ржавых верблюда, связанных такой же ржавой старой веревкой, скучающе оттопыривали дубленые губы, мягко шаркали по песку: "чап-чалап-чап-чалап..." Карналь обливался потом, задыхался от верблюжьего смрада, неумело ерзал между высокими горбами, которые качались туда и сюда, как болотные кочки. Должен был подчиняться медленной бесконечности движения, зною, ветру и бесплодной земле, которая отталкивает от себя не то что человека, но даже и корни трав, живущие в этой земле неуничтожимо миллионы лет. Зной изнуряет, от него невозможно спастись, с ним не поборешься так, как с холодом, зной приходится терпеть, как непременное зло, но от этого не легче. Карналь страдал от жажды. Не мог напиться с того дня, как очутился в пустыне. В госпитале они уже не пили, а плавали в потоках чая, выпивали целые цистерны чая, но вода мгновенно испарялась из них, их тела были точно сухая бумага. Люди словно были поставлены на какой-то сквозняк, гремят мимо них жгучие ураганы и вихри, высасывают из всех клеток малейшие остатки влаги, и человек забывает все желания, кроме одного; пить, пить! Карналь подумал, что старый туркмен проявил бы намного большее гостеприимство к нему, если бы предложил попить. Пусть бы то была теплая, противная вода из старого бурдюка, пусть бы и не спасла она от жажды, а только еще больше распалила пылавший в нем огонь. Однако туркмен не внял его желанию. Когда человек двигается, он придет к цели неизбежно. Движение требует усилий и терпения, иногда даже страданий, но оно превыше всего. Не надо пугаться солнца, песков, жажды, лучше на время покориться им, чтобы одолеть настойчивостью и спокойствием движения. Они ехали долго, пустыня нигде не начиналась и нигде не кончалась, Карналю уже начало казаться, что кружат они по большому кругу под солнцем, очумевшие, на бесконечно старых верблюдах, уже и сам он был не двадцатилетним парнем, который забыл о четырех годах смертельного опыта, а таким же старым, как этот туркмен, спокойно прятавшийся от солнца под своим широким халатом и огромной, как копна, шапкой. Верблюды вскинули головы, гулко заревели (довольно неприятный звук) и сорвались на бег. Бежали тяжело, неуклюже, подкидывали ноги с вывертом, все на них тряслось. Карналь насилу держался на спине своего верблюда и, еще больше страдая от зноя, боялся, что упадет прямо в песок, прямо под верблюжьи ножищи. Ему бы крикнуть туркмену, чтобы тот сдержал обезумевших животных, но устыдился своей слабости. Пустыня была здесь иная, с песчаными горбами, на вершинах которых бурели странные метлы - не то растительность, не то сухие палки неизвестного происхождения. Над горбами струились жемчужные волны марева, в них поблескивала вода, зеленели деревья, белели длинные приземистые строения. Видение из далеких стран. Карналь наслышался об обманчивости марева в пустыне и не мог поверить, что сразу за этими мертвыми горбами может быть это белое, зеленое, серебристое. А оно было. Верблюды уже не бежали, шли медленно, важно, гордо, презрительно раздувая ноздри. Они были дома - и что им пустыня? Деревья, белые строения, вода в мутном Мургабе, просторная площадь, по которой вольно гуляли ветры, гоняя взад и вперед бурый песок, посреди площади - гипсовая фигура Сталина; он в довоенной шинели, в довоенной фуражке, в сапогах, одна пола шинели завернулась, нога выставлена вперед, усы, прищур глаз - все знакомое, хрестоматийно установившееся. Старик направил верблюдов к одному из длинных белых строений, и, когда приблизились к нему, Карналь увидел, что это конюшня с двумя боковыми выходами и центральным. Туркмен подъехал к центральному, помог Карналю слезть с верблюда, что-то сказал, улыбаясь, и повел свой караван к колодцу, даже не выслушав как следует слов благодарности. Карналь огляделся. Одна половинка широких дверей конюшни была открыта, почти перед дверью на земле дымил маленький костер, облизывал язычками закопченный старый-престарый чайник, такой старый и такой странной формы, что можно было подумать, будто он еще из эпохи бронзы, со времен Александра Македонского, который, говорят, приходил сюда когда-то воевать с парфянами. Карналь подошел к двери, недоумевая, почему именно сюда привез его старый туркмен. Повеяло запахом конюшни, он увидел тесные деревянные станки, прекрасных, золотистой масти, коней в станках. Постукивая копытами о доски, они косили глаза, породистыми ноздрями настороженно ловили чуждый дух. За дверью на полу, на немыслимо старом ковре, вокруг такого же закопченного чайника сидели четверо или пятеро туркменских детей и спокойно попивали из неглубоких пиал чай. Красное, желтое, синее в одеждах детей, нелиняющие золотистые краски коврика, темный чайник, белые пиалы, золотистость чая, пробивающаяся сквозь сизое дыхание пара, - все это ударило в глаза Карналю, все сплелось в одну сплошную цветистость, которая поражала с особенной силой после однообразия и монотонности пустыни. Так стоял он молча и несколько ошарашенно, пока наконец не увидел, что среди детей, между тремя или четырьмя мальчиками, сидит Айгюль. Была она в своем синем, расшитом разноцветным шелком халатике, в синих, тоже красиво расшитых внизу шароварах, на голове - красивая шапочка. Девочка смотрела поверх пиалы огромными черными глазами на Карналя, узнавала и не узнавала его, потому что никогда не видела его в мундире, да еще в таком чудном, помнила его только в госпитальном коричневом халате. Верила и не верила, в глазах поблескивала радость, но, кажется, мелькал в них и испуг. - Здравствуй, Айгюль, - сказал Карналь, отбрасывая в сторону свою торбу. - Это ты? - спросила девочка, вставая. - Я. Он подошел к Айгюль, пожал ей руку. Ладошка была такая тоненькая, худенькая, что Карналь ощутил в ней каждую косточку. - Выписался из госпиталя, еду домой. По дороге решил побывать у вас. Она молчала. Поблескивала глазами, с любопытством поводила головкой на невероятно длинной шее. Длинной до неестественности. Карналь так и не выбрал время в госпитале спросить, сколько же ей лет - десять, двенадцать, четырнадцать? Трудно постичь. Такое маленькое и тоненькое существо, а глаза как у взрослого человека. - Что ты делаешь возле лошадей? - спросил он девочку. - Мы ездим на них. Мы наездники. Это мои товарищи, - она стала называть имена мальчиков. Мальчики вставали, подходили к Карналю, все они были моложе Айгюль, в этом не было сомнения. Совсем дети. И ездят на таких скакунах? - Не страшно? - спросил Карналь. Мальчики рассмеялись. Высокомерно, даже презрительно. - В совхозе нет мужчин, - пояснила Айгюль, - все ушли на войну. А кони не могут стоять. Это ахалтекинцы. Лучшие рысаки. Они не могут застаиваться в конюшне. Их надо ежедневно прогуливать. Гнать в пустыню. Туда и назад. Мы это делаем. Останешься у нас - научим и тебя. Умеешь ездить на скакуне? Карналь вынужден был признать свое полное неумение. На обозной кляче разве что, да и то без седла. - Ну, мы тебе покажем. Хочешь сейчас? А может, ты голоден? Я поведу тебя домой. - Есть не хочу, - сказал Карналь. - Только пить. - Берды! - скомандовала девочка одному из мальчуганов. - Давай свежий чайник! А ты, Курбан, достань чистую пиалу! Какой позор, мы заставляем гостя умирать от жажды! Садись здесь, просим тебя, товарищ лейтенант. Он очутился на том самом старом коврике, на который только что смотрел, был среди детей сам почти ребенком. Смешным показалось обращение к нему Айгюль - "товарищ лейтенант". Чай приятно обжигал рот, выгонял из тела пот, но уже не тяжелый и липкий, как на солнце, а легкий, пронзительный, точно пронизывало тебя летучим ветром и ты становился легкотелым, как эта девочка и эти мальчики. - Нравится? - сверкнула на него глазами Айгюль. - Угу. - Ты побудешь у нас долго-долго. Хорошо? Он промолчал. Задерживаться не мог. Добраться до отца, увидеть его, услышать родной голос, наконец, убедиться в своем возвращении и, не откладывая, приниматься за науку. Взлети, моя мысль, на крыльях золотистых! Везде и всегда! - Немного побуду, - пообещал. - Не могу не побыть, мне дорога память о твоем отце. Память о Капитане Гайли. - Ты называешь его Капитаном, а у нас никто его так не называл. - Вы ведь слишком далеко от войны. У вас, наверное, не было даже затемнения. - Не было. - Вот видишь. А там все утопало в сплошной темноте. - Это как ночь в пустыне? Но в пустыне много звезд. На войне звезд, наверное, не было? Или были? - Не помню, - искренне признался Карналь. - Иногда были, но точно сказать не могу. Забыл. - Разве можно так быстро забыть? - Память сохраняешь для другого. - А разве память можно делить на одно и другое? - Наверное, можно, хотя я над этим еще не думал. Айгюль взглянула на собеседника исподлобья, но не засмеялась и не стала больше допытываться. Видимо, Карналь удивил ее своей чрезмерной рассудительностью, может, даже испугал. - Хочешь, мы покажем тебе, как умеем ездить? - спросила вдруг. - Ну... я не могу от вас требовать... - Ты наш гость... И герой. Победитель... Ты будешь в совхозе для всех самым уважаемым человеком. Карналь горько усмехнулся. - Слишком много ты мне даришь: и герой, и победитель... Гость - это так. Но герой и победитель... Этого не могу на себя брать. Слишком много, не имею никакого права. - Все равно ты герой и победитель! - упрямо повторила девочка и спросила у своих товарищей: - Правда? Те подтвердили охотно и дружно. Карналь тут ничего не мог изменить. Мог не соглашаться, протестовать, возмущаться, возражать - все равно хоть на короткое время он должен олицетворять победителей, напоминать Капитана Гайли - для всего совхоза человека мудрого и ученого, а для Айгюль, ясное дело, - отца, родного, единственного, незаменимого! Не потому ли она так хотела сделать приятное Карналю? Он сидел, прихлебывая душистый чай, в тени конюшни, на старом коврике, совсем по-домашнему, успокоенный и странно легкий, не мог даже вообразить, как можно высунуть на этот зной хоть кончик пальца. А тем временем на раскаленной от солнца площади промелькнуло и исчезло среди песчаных холмов золотистое видение ахалтекинцев с маленькими мальчиками и дерзкой девочкой на них, будто то и не кони, а и впрямь продолговатая полоса сконденсированного солнечного света. Маленькие наездники гнали коней далеко-далеко в пустыню, возвращались не скоро, по одному появлялись на ближайших холмах. Стройноногие кони с маленькими всадниками возникли на фоне эмалево-линялого неба, застыли на какое-то время, затем медленно спустились вниз, снова собрались на площади и тихим шагом направились в конюшню, Айгюль была впереди и тогда, когда они мчались в пустыню, и теперь, когда возвращались. В седле держалась с непередаваемой грациозностью, однако не это заметил Карналь, а снова подивился ее невероятно высокой шее, отчего девочка обретала особенную стройность и гибкость. В совхозе ему пришлось пробыть несколько дней. Не отпускали. Директор устроил почетный той. Самые уважаемые люди сидели на коврах, подавали ему мясо и фрукты, раздобыли даже несколько бутылок водки, и Карналь должен был есть теплую жирную баранину, пить теплую водку, обливаться потом от смущения, от внимательности и почтения, которые, собственно, должны были принадлежать покойному Капитану Гайли. Для него был устроен вечер в совхозном клубе, он слушал туркменские песни, тоскующие и бесконечные, как сама грусть пустыни, школьники читали стихи Пушкина и Махтумкули, маленькие мальчики в огромных мохнатых папахах танцевали нечто дико-артистическое. А потом под загадочные удары бубна выплыла на сцену Айгюль, вся в старинных серебряных украшениях, в высокой серебряной шапочке, напоминавшей что-то уж совсем царское. Был ли то танец или только простая потребность показать, какого высокого умения можно достичь в стремлении владеть своим телом, каждой его мышцей, каждым сухожилием? И хоть Карналь не мог считать себя никаким знатоком танца, но он мог бы поклясться, что ничего более совершенного нигде в мире не увидел бы. Да разве могла быть иной дочка их прекрасного Капитана Гайли? Устроены были для Карналя и другие развлечения. Довелось ему увидеть бой баранов. Это не относилось к праздничной церемонии, скорее, к забавам, коими одинаково восторгались и взрослые, и дети. Сколько может вместить в себя твое восприятие? Одни впечатления поглощаешь охотно и радостно, другие отталкиваешь равнодушно, иногда ожесточенно, но кажется всегда, будто для молодых восторгов душа твоя открыта вечно. В совхозе все происходило на той широченной площади с гипсовым монументом посредине, все тяготело сюда, все тут сосредоточивалось не столько по привычке, сколько по велению пустыни. Пустыня окружала усадьбу мертвым кругом, зажимала ее отовсюду, дышала зноем, ветрами, угрожала летучими песками, на просторной площади господствовали попеременно то люди, то пустыня, побеждал тот, кто мог заполнить площадь на более длительное время. Чабаны привели из отар самых сильных, самых крупных, самых породистых баранов. Собственно, это были и не бараны, а какие-то невиданные звери - огромные, тяжелые, с могучими витками рогов, лохматые, одичавшие, убежденные в своей бараньей неповторимости. Когда такой баран оказывался с глазу на глаз с подобным себе, то первым его побуждением было уничтожить соперника немедленно и безжалостно, броситься на него, ударить рогами, свалить, растоптать. Чабаны насилу сдерживали своих питомцев, приседали от напряжения, говорили баранам что-то успокаивающее, иногда покрикивали на них, будто баран мог понять уговоры или угрозы. Затем была пущена первая пара, бараны помчались друг на друга в вихрях песка, молча, ожесточенно, ударились рогами с такой силой, что, казалось, дым пошел от рогов, а бараньи лбы должны были проломиться, но уцелели и рога, и лбы, бараны снова разошлись, снова ударились рогами с глухим, жутким стуком, каждый пытался столкнуть другого назад, каждый напрягал свое могучее тело. Мели шерстью песок, часто переступали острыми копытцами, дико таращили глаза. Наконец один из баранов стал ослабевать, отскакивал от своего сильного противника, наставлял на него уже не рога, а лохматый обессиленный бок, я победитель проявлял баранье благородство: не бил побежденного, горделиво покачивал рогами и неподвижно ждал, пока хозяин заберет слабака, а кто-то другой выпустит на него нового соперника. Вышло так, что Карналь вместе с Айгюль очутились среди школьников. Он хохотал вместе с детьми, совершенно проникаясь азартом соревнований и игры, кричал, подзуживал пугливых кудлатых борцов, отброшенный в беззаботный мир детства, не торопился вырваться из него, - напротив, был благодарен судьбе и этим добрым людям, что дарили ему короткие минуты забвения всех ужасов, через которые он прошел на войне. Из воспоминаний о тех днях оставалось еще одно, полное глубокого предрассветного воздуха. Золотистая конская шея узкой полоской в том голубоватом просторе. Айгюль все же посадила Карналя на ахалтекинца. На коне было Капитаново седло, уздечка с серебряными и бирюзовыми украшениями. Это был лучший жеребец в совхозе, Карналь был уверен, что упадет с него, если не сразу у конюшни, от которой они с Айгюль отъезжали почти в темноте, шагом, то где-то подальше, когда кони пойдут вскачь, а такие кони неминуемо должны были пойти вскачь, так как ходить шагом для них просто невозможно. Удивляясь себе безмерно, он не падал с коня и не упал, пока они не добрались туда, куда ехали и где он, как гость семьи Капитана Гайли и всего конесовхоза, должен был побывать непременно. Они с Айгюль приехали на воскресный базар в Мары. Старый сторож, помогая Карналю сесть на коня, сказал что-то ласковое Айгюль, а когда они уже оба были в седлах, хлопнул в ладоши, крикнул лошадям: "Хоп, хоп!" Кони пошли осторожно, опасливо ставили стройные ноги на темную землю. Когда Айгюль отпускала поводья и ее конь прибавлял ходу, Карналев конь тоже не хотел отставать, узкая конская шея угрожающе убегала от Карналя, выскальзывала, терялась в темноте. Все внимание свое он сосредоточил на той золотистой шее, так и не заметив, как поехали околицей Мары, как перегоняли маленьких ишачков, тяжелых верблюдов. На просторной, заполненной людом, верблюдами, лошадьми, ишаками площади, в голубом предутреннем воздухе царил людской гомон, скрип колес, жалобы маленьких осликов, недовольный рев верблюдов, звонкое ржание лошадей. Наверное, эти звуки раздавались здесь уже две или три тысячи лет, к затерянной в предрассветной мгле площади шли когда-то через пустыню караваны верблюдов, везли шелка, шерсть, ковры, фрукты, кожи, серебро и бирюзу, медь и железо. Почему-то случилось так, что множество невидимых путей сходились именно здесь, в дельте Мургаба, и на тех перекрестках возникали торжища, знаменитые базары, которые пережили все: набеги Чингисхана и Тамерлана, гибель городов и государств, катастрофы и несчастья. И даже тогда, когда караванные тропы были перечеркнуты стальными рельсами железной дороги и все ценное, что давала эта земля, с невиданной доселе скоростью полетело мимо этих базаров, когда базары по всем законам жизни должны бы исчезнуть, они продолжали жить, поддерживаемые уже и не потребностью, а каким-то застарелым инстинктом, сохранявшимся в душах людей. Каждое воскресенье из самих глубин пустыни шли и ехали туркмены, что-то везли и несли, может, мало кто думал о купле-продаже, базар стал как бы местом встреч, свиданий, здесь передавали вести, обменивались новостями, хвалились изделиями своих рук, напоминали о давнишнем, поддерживали в себе высокий дух умения, искусств, унаследованных от предков. Базар в Мары! - Ты должен увидеть этот базар, - говорила Айгюль, ведя рядом с Карналем обоих коней, - иначе не будешь знать нашу землю. Туркмены не могут жить без пустыни. Ничто не дает такого ощущения свободы, как пустыня, и в то же время здесь острее всего можешь почувствовать свою человеческую силу. Когда-то несколько туркменских племен в поисках лучших пастбищ пустились в странствия до самого твоего Днепра. Говорят, киевские князья дали им землю и огороды. Наверное, они были там счастливы, но растворились, слились с твоим народом, и нет о них никакого упоминания, только в старых книгах. А те, что остались в пустыне, никому не покорялись, были свободны, независимы. Ни у кого другого не было таких скакунов, как у туркменов, ни у кого не было ковров такой красоты, как у туркменов. Ты должен все это увидеть здесь, ибо здесь собирается вся Туркмения. Карналь не узнавал маленькой Айгюль. Девочка словно бы повзрослела за одну только ночь, а может, это говорила и не она, а ее удивительная древняя земля? В предутреннем сумраке Карналь еще ничего не различал. Кутерьма животных и людей, пыль древности, запах овечьей шерсти, смрад от верблюдов, теснота и беспорядок. Но вот Айгюль привязала коней к коновязи, и как раз тогда неожиданно взошло солнце, ударило белой яркостью по пустынному горизонту, высветило целые километры пестрых ковров, красную одежду на дивно красивых женщинах в серебряных украшениях с голубым блеском бирюзы и золотистыми капельками сердоликов; в нескончаемых базарных рядах разостланные прямо на бурой, вытоптанной в течение тысячелетий земле, ярились цветастые шерстяные и шелковые ткани, какие-то узкие и длинные, разноцветные мотки шерстяных ниток, толстых и тонких, лежали мягкими стежками посреди рулонов красных и серых овечьих шкур, серебристых каракулевых смушек, целых скирд огромных туркменских папах, а между всем этим - сушеные фрукты, красные гранаты, чарджуйские дыни в камышовых корзиночках, задымленные мангалы, на которых жарилась баранина, котлы, в которых варился плов и пятнисто клокотал "шир-чай", туркменский тигриный чай с бараньим жиром и красным обжигающим перцем. Карналь с детства помнил пестроту ярмарок, казалось, все они на свете одинаковы, но тут его поразило это почти неистовое богатство красок на коврах, удивили высокие черноволосые женщины, все чем-то похожие друг на друга, точно сестры, люди суровые и прекрасные, - он не отрывал бы от них глаз. Невольно он бросил взгляд на Айгюль. Неужели из этой маленькой, тоненькой девчурки тоже вырастет такая женщина? И показалось обидным, что такие женщины остаются навсегда в пустыне, а должны бы разъезжать по всему свету, гордиться своей красотой: вот какие мы! На красной одежде у женщин вызванивали большие серебряные монеты. На них были разные изображения - львы с поднятыми в правой лапе саблями, султаны и шахи в тяжелых тюрбанах, с драгоценными плюмажами, витые строки куфических письмен. Все загадочно, как красота этих людей, как их молчаливость и задумчивость. Зато говорили за них их ковры. Плотное плетение нитей, шелковистая поверхность, спокойный блеск, приглушенные краски, как предрассветная пустыня или предвечерний сад, а из них то здесь, то там неожиданно рвутся цвета яркие, режущие, неистовые, точно крик сквозь века: желтые, пунцовые, пронзительно-белые. Но снова смиряются бунтующие цвета цветом черным и темно-красным, и ковер струится в бесконечности своих спокойных ритмов, в гармонической уравновешенности, с какою может сравняться разве что движение небесных светил и спокойная красота зеленых садов в оазисах. - Неужели ковры ткали и во время войны? - спросил Карналь. - В сорок втором году, когда в Сталинграде шли тяжелейшие бои, в Кызыл-Арвате наши женщины сплели самый большой в мире ковер. Его назвали ковром Победы. А все эти ковры - это ковры веры. Мы не знали, возвратятся ли наши отцы с войны, но верили, что они победят. Туркмены живут тысячи лет на этой земле и будут жить вечно. Смотри, ты нигде не увидишь такого, как здесь. Старые туркмены, рассевшись между коврами и овечьими шкурами, запускали руки в вытертые кожаные или ковровые мехи, доставали оттуда полные пригоршни старинных украшений, привезенных неведомо откуда. Вытаскивали вслепую, создавалось впечатление, будто они и сами не знают, что в их мехах, - может, пособирали сокровища целых родов и племен, привезли сюда то, что сохранялось тысячелетиями, привезли не для продажи даже, а чтобы показать людям, полюбоваться самим при белом утреннем солнце, среди яркости и кипения красок этого необычного и неповторимого базара. Карналь хотел что-нибудь купить для Айгюль на память, но она никак не соглашалась. Наконец, после долгих споров, сама выбрала у одного старика среди кучи старых монет, бус, нагрудников, браслетов нечто, мало походившее на украшение. Серебряная трубочка, к ней на серебряных цепочках прикреплено девять серебряных шариков, которые от малейшего движения мелодично звенят. Айгюль взяла две такие трубочки, одну отдала Карналю, другую взяла себе. Карналь протянул старику длинную красную тридцатку, тот кивнул головой в знак того, что денег достаточно. Покупка совершена, но зачем она? Карналь позванивал бубенцами, что малый ребенок, Айгюль спрятала свою трубочку в карман, блеснула на него большими глазами, сказала с необычной серьезностью: - Если хочешь, сохрани эту вещь. Видишь - там девять шариков. У тебя девять, и у меня тоже девять. - Это должно что-то означать? - Что может означать металл, даже если это серебро? Но все зависит от людей. - А зачем эти бубенчики? - Их нашивают на одежду маленьким детям. В пустыне легко потеряться. Ветер мгновенно заметает следы и относит человеческий крик. Бывает, что ребенок оказывается по одну сторону бархана, а мать - по другую. Мать не слышит плача ребенка, ребенок не слышит зова матери. Ветер уносит голоса, а пустыня бескрайняя, можно разминуться навеки. Туркмены обречены звать друг друга всю жизнь. У нас нет даже такого слова - "шепот", потому что мы знаем только крик, но и крик теряется на ветру. Лишь такой непрерывный звон может донестись до твоего слуха. - Ты боишься потеряться, Айгюль? Хочешь, чтобы я тебе позванивал с Украины, а ты мне - из Туркмении? Но ведь я и так обещал вам с мамой писать. Потому что никогда не забуду Капитана Гайли. - У тебя девять бубенчиков и у меня девять, - не слушая его, продолжала Айгюль. - Когда-нибудь мы еще раз встретимся и сложим эти бубенчики, и мне будет столько лет, сколько серебряных бубенчиков в наших руках. - Когда же это будет? - Через четыре года. - Целая вечность! Солнце било прямо в лицо Карналю, но он не отворачивался, потому что неожиданно понял, что на маленькую Айгюль нужно смотреть именно при таком ярком солнце. Словно бы впервые увидел ее удлиненные черные глаза и дивно высокую шею, нежную и беззащитную. Почувствовал себя рядом с этой девочкой тоже ребенком, забылось все, что было позади. Может, детство его уже и кончилось, но юность еще не начиналась. 7 Анастасия еще раз взглянула в зеркало и с удовольствием отметила, что у нее длинная и красивая шея. Такая шея прибавляет женщине уверенности. Вспышки радости в черных глазах всякий раз, когда смотришь на себя в зеркало. Самовлюбленность? Почему бы и нет? Каждая женщина должна быть влюбленной в себя. Больше или меньше, в зависимости от обстоятельств. Когда влюбленность не на кого направить, направляют ее на себя. Соседи по купе тактично вышли в коридор, чтобы дать Анастасии возможность прихорошиться. На полках остались их портфели. Одинаково потертые, одинаково набитые, типичные портфели людей, которые лучшую половину своей жизни убивают в командировках. Анастасия не любила командировок. В чужом городе чувствуешь себя беспомощной, никому не нужной, а это для женщины всего нестерпимее. В Приднепровске Анастасию никто не встречал. Как и должно было быть. Ведь не запланировано. Не тот уровень. В гостинице "Украина" (кажется, в каждом городе есть гостиница с таким названием) Анастасию встретили без энтузиазма. - Место в общежитии, - предложила дежурная. - Не в мужском, надеюсь? Дежурная шуток не понимала. - Берете? - Придется. До металлургического завода надо было добираться трамваем. Второй номер. Первый, как объяснили Анастасии, шел к вузам, а вузов в Приднепровске больше, чем в столице. Прекрасно! Всегда приятно узнавать что-то тебе неизвестное. Трамвай шел долго-долго. С одной стороны были городские кварталы, с другой - заводы. Задымленные, черные, могучие, километры толстенных трубопроводов, какие-то эстакады, мостовые переходы, причудливые переплетения металлических конструкций, вагоны, движение видимое и скрытое, конец света и рождение света. Впечатления не для молодой нежной женщины - дух твой угнетается и возносится, пугаешься огромности и запутанности, в то же время сожалеешь, что до сих пор не знала о существовании этой жизни, с которой ничто не может сравняться, перед которой мельчают не только твои личные заботы, но и все то, что до сих пор ты считала важным и исполненным высокого смысла. В комитете комсомола металлургического завода удостоверение редакции республиканской молодежной газеты произвело впечатление верительной грамоты. Какие-то девушки бросились разыскивать секретаря, еще одна девчушка добровольно прикомандировалась к Анастасии, заявив, что готова сопровождать ее. - Собственно, я и не на завод, - сказала Анастасия, - а в связи с приездом к вам академика Карналя. - Это того знаменитого кибернетика? Девчушка знала, оказывается, больше, чем сама Анастасия. - Вы не могли бы сказать хотя бы приблизительно, к кому он должен приехать? - спросила она девчушку. - Не приблизительно, а точно. К Совинскому. К кому же еще? - Девчушка ни капельки не сомневалась. - Кто это? Начальник цеха? Главный инженер? Директор? - Просто Совинский. Никакой не начальник. Да мы его можем вызвать сюда. - Зачем же? Если можно, я хотела бы пройти к нему. Где он? На заводе? Девчушка не мигая смотрела на Анастасию, та даже забеспокоилась. - Почему ты так смотришь? Что случилось? - Вы живете в столице? И всегда там жили? - Ну, не совсем. Какое это имеет значение? - А там что - уже "мини" не носят? Анастасия засмеялась. - Кто хочет - носит. А я всегда носила на пол-икры. Мне так нравится. Может, потому, что у меня худые ноги. - Но ведь вы такая стройная. - Это, наверное, потому, что любила кататься на лошадях и на коньках. Еще сызмалу. - На коньках - я тоже. - У тебя красивые ноги. И "мини" тебе идет. А этот Совинский... Он у вас давно? - Я не знаю. У нас много людей. Одних комсомольцев две с половиной тысячи. А вы слышали о Совинском? - Только об академике Карнале. - Ну, про академика все слышали. Анастасия мысленно усмехнулась. Все, кроме нее. Они довольно долго бродили по заводской территории, шли мимо огромных строений цехов, проходили большие и меньшие дворы; в громыханье металла, в грохоте и гудении земли эти две красивые, стройные девушки казались здесь случайными, чужими, но так можно было подумать лишь про Анастасию, которая пробиралась сквозь заводские лабиринты осторожно, с опаской и нерешительностью, а девчушка из комитета комсомола шла впереди с такой уверенностью, будто родилась здесь и не представляла себе иной среды. Наконец дошли. Странное помещение среди гармонически целесообразных строений завода. Высокое, горбатое, некрасивое - не то барак, не то старая котельная или какой-то заброшенный склад. Довольно обшарпанное, так и просится, чтобы его подцепили бульдозером и вытолкнули оттуда, не оставив и следа. - Здесь, - сказала девчушка. - Что это? - Анастасия не могла понять, как сохранилось на заводской территории такое допотопное сооружение. - После освобождения тут была временная ТЭЦ. Днепрогэс был разрушен, энергии завод не имел, поставили временную ТЭЦ. Так и сохранилось это помещение. Теперь тут хозяйничает Совинский. Да вы сами увидите! Они вошли в длинный свежепобеленный коридор. Напротив входа на белой стене висел лист ватмана, на котором был нарисован длинноногий чернявый парень, несущий под мышками по электронной машине. Анастасия сразу же узнала парня. У него было лицо, не поддающееся шаржированию. Большие глаза, большой нос, полные губы, красиво вылепленный лоб, большая голова. В таком лице художнику ухватиться не за что. Он обречен просто повторять натуру, соответственно увеличивая или уменьшая ее, - вот и все. - Совинский! - невольно вырвалось у Анастасии. - Вы его знаете? - Догадалась. А сама еще не верила. Неужели он? Сколько прошло лет? Три, четыре, пять? Случайное знакомство