ама этимология этого слова "конформ" предвидит, следовательно, что человеческое существо будет формироваться технологическими силами, хочет он того или нет. Из властителя мира человек превращается в жертву. Тогда зачем все наши усилия, зачем тысячи лет бились люди над открытием истин, горели на кострах, стояли на баррикадах? Карналь дописал в тезисах слово "социальные", поставив его рядом с часто повторяемым словом "психологические", но и этого ему показалось слишком мало, и он набросал вдобавок еще и свои тезисы: "Научно-технический прогресс и моральная социализация личности, НТР и воспитательная функция социалистического труда. Творческий труд как основа становления и развития личности человека. Формирование всесторонне развитой личности в условиях социалистического труда и перерастание его в коммунистический. Основные формы массового трудового творчества. Формирование у трудящихся навыков управления производством. Социалистические стимулы к труду. Новые способы формирования и удовлетворения потребностей человека при социализме". Дочитывать брошюрку не стал. Даже садясь в самолет, еще не представлял себе, что будет говорить за этим "круглым столом" и вообще сможет ли говорить, спорить, выказывать свое упорство и неуступчивость, которыми славился даже среди зарубежных коллег. Холод равнодушия, как бы навеянный на Карналя злыми силами, сковывал его все больше и больше, и - что всего страшнее! - им овладела бездумность, потребность мыслить исчезла, и он с ужасом ждал, вернется ли она к нему вновь, и переживал тяжелые приступы отчаянья. Такое отчаянье овладевает душой заблудшего среди беспредельных льдов одинокого полярника после многодневных тщетных попыток пробиться к твердой земле, к людскому жилью, к теплу и жизни. Карналь как бы должен был искупить последствия средневекового соглашения беспокойного разума с дьяволическими силами. Холод души твоей будет так велик, что не даст согреться и на огне вдохновения. Вот уже много месяцев мозг его жил на берегах боли, он прикасался к боли каждое мгновение, заливался ее мертвыми волнами, может, именно благодаря этому острее ощущалась жизнь, но в то же время приходило и понимание тщетности всех усилий и тяжелая безнадежность от мысли, что Айгюль нет и никогда больше не будет. Пронченко понимал состояние души Карналя, давал возможность спастись в ожесточенном труде, когда же из этого ничего не вышло, попытался выбросить Карналя в бесконечный мир одиночества, но и оттуда вызволил как раз вовремя. И вот теперь в самолете, просматривая зряшную брошюрку с тезисами очередного "круглого стола" (складывалось такое впечатление, что какие-то могучие финансовые силы держат у себя в почетных наемниках целые тучи разных говорунов, которые мечутся по всему свету и либо пугают человечество, либо успокаивают его именно тогда, когда оно должно бы встревожиться), Карналь неожиданно для самого себя загорелся духом полемики. Сквозь щели его разбитой души снова просачивался мощный свет мысли, дух спора, несогласия, борьбы рождался, ширился в нем, что-то рвалось на волю, на простор, в самолете было тесно, так и проломил бы стенку, чтобы шагнуть хоть и в эмпиреи к господу богу и сразу броситься в полемику, в борьбу, в горение. Карналь отодвинул от себя бумаги, ничего не записывал - не привык фиксировать свои мысли, просто раздавал их на все стороны, раздаривал походя, а уж если что-то слишком докучало и сформировывалось в какую-то завершенность, тогда в бешеной торопливости падал за стол, просиживал целые ночи, работал по восемнадцать часов в сутки. Так выходили статьи, книги, монографии. Сам потом удивлялся: когда и как успевал все это написать, а Кучмиенко громко завидовал и все выискивал цитатки о том, что в науке более всего ценится капитально-медлительное мышление, ничего общего не имеющее с поспешностью. "Науку тянут волы!" - восклицал Кучмиенко, на что Карналь шутя отвечал: "Но ведь наука - это не арба с сеном". На том и кончались их якобы споры, якобы разногласия. Снова появилась стюардесса со столиком на колесиках, покатила его между кресел. Карналь спросил: - Скоро Париж? - Через полчаса. - Вы часто летаете сюда? - Это наша трасса. - Не надоедает Париж? - Разве такой город может надоесть? Стюардесса задержалась возле Карналя, надеясь на продолжение разговора, но он умолк. Не станет разочаровывать эту симпатичную девушку, сообщив ей, что ему лично Париж все же надоел, ибо ни разу не приезжал он сюда просто так, как ездят миллионы людей, чтобы послоняться по бульварам, поглазеть на ночную Сену с мостов, побывать в Лувре и Версале, не думая о жестоком дефиците времени, о симпозиумах, о порядке дня, о выступлениях, спорах, дискуссиях, недоразумениях, несуразице, неудовлетворенности. Ученые как бы забыли о своем основном назначении и объединились в некий международный дискуссионный клуб, в котором почти никогда не менялись темы разговоров, а изменялись лишь места споров: континенты, города, острова, пейзажи, времена года. Чтобы не быть невежливым, он спросил еще: - Мы прибываем в Орли? - В Орли. - Благодарю вас. Он помнил еще старый Орли, знал и новый аэропорт, этот бесконечно длинный модерновый барак, бетон, стекло, нержавеющая сталь, подвижные ленты горизонтальных эскалаторов для ленивых пассажиров, бесчисленные киоски с мелочами, кафе и закусочные, прекрасно распланированные зоны посадочные и паспортного контроля, беспорядок при регистрации билетов на очередные рейсы, совершенно бессмысленная система сдачи вещей, вечные толпы встречающих, которые стоят у загородок паспортного контроля точно с дня открытия аэропорта и никогда не расходятся. Впечатление такое, будто мир располовинился: одна половина в вечных странствиях, другая - в таких же вечных встречах. Теперь Карналь летел сам, и встречать его, кажется, не должен был никто, разве что товарищи из посольства, которые отвезут его в гостиницу и скажут, где состоится заседание "круглого стола". Но из посольства никого не было. Правда, посол теперь был новый, может, и сотрудники сменились, и Карналь просто мог не знать того, кто его встречал. Он небрежно скользнул взглядом по теплой мозаике чужих лиц и вдруг натолкнулся на рыжую девчушку в джинсовом костюме, которая тоже смотрела на него странно дерзкими глазами, а может, и не на него, а ему только так показалось, потому что на груди девчушки висел плакатик с надписью еще более дерзкой, чем ее глаза: "Я - академик Карналь". Чиновник поставил штамп в паспорте Карналя, один шаг - и ты уже на территории Франции и мажешь подойти к той рыженькой Марианне, которая выбрала столь комично-остроумный способ выудить из толпы неизвестных пассажиров советского академика Карналя. - Добрый вечер, - сказал, подходя, Карналь. Сказал по-французски, хотя не очень полагался на свое произношение. - Добрый вечер! - стрельнула девчушка на него своими цепкими глазами. - До сих пор мне казалось, что академик Карналь - это я. Девчушка враз кинулась к нему: - Мосье - академик Карналь? - Да. - Я встречаю вас. Я ваш гид и переводчик. - Вы говорите по-русски? - Можно. - Разрешите спросить, как вас зовут? - Жиль. - То есть Жильберта? Имя почти математическое*. ______________ * Имеется в виду немецкий математик Д.Гильберт, для которого, кстати, характерной была уверенность в неограниченной силе человеческого разума. (Примеч. автора.) - Изучать и русский язык, и математику? Вы шутите, мосье академик! - Значит, не угадал. Зато не ошибусь, назвав вас парижанкой? Из Сорбонны? Жиль, которая извивалась впереди Карналя, ловко прокладывая ему путь среди снующей толпы, повернула к нему на миг лицо, блеснула золотисто-смуглой щекой, сверкнула зеленоватым глазом из-за рыжевато-золотистой челочки, лицо было еще подвижнее, чем вся ее фигурка, оно как бы сдувалось ветром, вот-вот полетит, и больше не увидишь его никогда - истинное лицо парижанки, по крайней мере в представлении Карналя, и он с не присущим ему внутренним удовлетворением подумал о своей опытности, приобретенной за много лет зарубежных поездок, даже в таком, казалось бы, несущественном, как отгадывание происхождения с точностью, которая должна была бы удивлять в первую очередь не его самого, а тех, кого он угадывал-вычислял. Однако с этой летучей Жильбертой все было наоборот. Он опять не угадал. Она немного попрыгала впереди него, размахивая кожаной сумочкой на длинном ремешке, потом снова показала ему теперь уже другую половину лица, засмеялась: - Мосье, я из Орлеана! Сорбонна - это действительно прекрасно, но наш университет не хуже, по крайней мере, русский мы будем знать лучше парижан, у нас такая очаровательная мадемуазель Лиз из Москвы! Вы шокированы, мосье: город Жанны Д'Арк и русский язык? - Я придерживаюсь взгляда, что великие люди вырастают не только в больших городах, а в маленьких тоже, и даже, я бы сказал, чаще. - Вы еще больше подивитесь, мосье академик, когда узнаете, что международная встреча ученых состоится не в Париже, как задумывалось, а на Луаре, в ее знаменитых замках, и я приехала за вами, чтобы сразу отвезти вас на Луару, не показав вам даже Парижа. Мы только прикоснемся к Парижу, въедем в него и сразу же выедем через Орлеанские ворота. В Париже вы уже, надеюсь, бывали, а вот в замках Луары... - Вы угадали. Но выходит, что вы, Жиль, еще и мой, так сказать, персональный водитель? Тут у нас мог бы возникнуть маленький конфликт, ибо я с некоторого времени воздерживаюсь от пользования машиной, особенно когда за рулем его - женщина. - Мосье, эпоха карет давно минула даже во Франции. - Я крестьянский сын и мог бы добраться до Орлеана пешком, но боюсь, что к тому времени наша международная встреча закончится. Так что же мне делать? - Садиться в мою "симку" и ехать на Луару! Предварительно поужинав либо здесь, в аэропорту, либо в Париже, где-нибудь на окраине, чтобы не окунаться в его глубины. - От ужина я отказываюсь, разве что выпьем по чашечке кофе где-нибудь здесь, в одном из этих милых кафе. - Тогда мы немедля тронемся. Вы не представляете, какая это чарующая дорога, мосье! Мы поедем через Фонтенбло, затем минуем древний Намур с его мостами, старинными соборами и водяными мельницами, проедем по провинциальным тихим шоссе, мимо маленьких речушек Луанг и Луарет, потом увидите нашу Луару, с которой ничто на свете не может сравниться. Встреча начнется в замке Сюлли возле Жьена, затем вас примут в салоне Чести Орлеанской мэрии, заключительное заседание состоится в знаменитом замке Шамбор! Мосье, вам повезло, как никому, и я страшно рада за вас! - Благодарю за искренность, Жиль, вы чрезвычайно милая девушка, - Карналю захотелось церемонно поклониться ей, но он своевременно спохватился, что она этого не заметит. Все происходило в этот день с такой стремительностью, что Карналь даже не успевал удивляться переменам, которые должен бы наблюдать в самом себе. Ненавидел машины, всячески избегал их, а этот день не оставлял никакого выбора, начиная с раннего утра, когда пришлось ехать в аэропорт с Кучмиенко, потом в Москве и вот здесь, во Франции, да еще с девушкой за рулем. Но не станешь же говорить ей о своих переживаниях и не потребуешь вертолет, который перенес бы тебя из Парижа в Луару! Приезжаешь за границу не для демонстрирования собственных капризов. Представляешь тут не себя - государство. Для собственных прихотей места не остается. Правда, престиж его государства требовал бы не такой встречи. Девчушка для академика, который представляет великий Советский Союз, - все же слишком мало. Даже никого из посольства. Запоздали или разминулись где-то в этом вавилонском столпотворении аэропорта Орли. Карналь имел все основания обидеться. Но не успел он об этом подумать, как уже сидел в маленькой "симке" рядом с рыжеволосой Жиль. Париж лежал где-то совсем близко, но оставался в стороне от их пути. Миновали его, как незнакомую красивую женщину: как ни привлекает, а не остановишься, не заговоришь, не прикоснешься. Даже знакомый силуэт Эйфелевой башни теперь терялся среди высотных зданий, каких в Париже с каждым годом становилось все больше, и уже теперь над этим исполинским городом господствовал не стройный силуэт прославленной башни, а нахальная тупость так называемой башни Монпарнаса - мрачного небоскреба, в котором, как говорили сами парижане, помещалось не менее тысячи магазинов. На окраине тоже - то здесь, то там высились белые высокие дома, геометрическое однообразие коих архитекторы пытались слегка приукрасить окнами необычной формы, нечто вроде барокко бетонно-стеклянного века. Многоэтажные дома стояли поодиночке, разбросанно, не преграждали пути, потоки машин вливались по многочисленным шоссе в Париж легко и свободно, даже страх брал, где и как они поместятся в каменных тисках его улиц, хотя в то же время и у самого возникало дерзкое желание броситься вслед за теми машинами, так же ворваться в одну из улиц предместья и мчаться к центру, к Сене, к Триумфальной арке, пролететь там в неистовом завихрении машин, которые обтекают арку, кажется, сразу пятнадцатью или даже двадцатью неисчерпаемыми струями, выскакивая из окрестных улиц, чтобы, сделав полукруг на площади, снова нырнуть в какую-нибудь улицу, всякий раз более узкую, чем та, с которой начиналось движение. Еще с фронта у Карналя осталось впечатление, которое не исчезало вот уже свыше тридцати лет. Когда врываешься, бывало, с боями в чужой город, всегда кажется, будто на окраинах улицы широкие и просторные, так и всасывают тебя, затягивают, а дальше становятся все уже и уже и где-то в центре как бы исчезают, пропадают: вместо улиц - две плотные стены вражеского огня по сторонам и одна - до самого неба - впереди. Таким, наверное, должен быть ад, если бы он вообще существовал. С годами видение ада в центре больших городов не исчезало, а становилось вроде бы отчетливее, хотя уже не было там ни фашистских автоматчиков, ни фаустпатронов, ни самоходок за углом. Зато господствовал все с большей силой террор машин, плохо отрегулированных двигателей, неистовость движения, которое поражало своею бессмысленностью каждого нормального человека, - воистину адская смесь бензинового чада, сажи, свинца, всяческой ядовитой мерзости. И хотя Карналь жил в самом центре Киева, но любил больше предместья, и не только в Киеве, но и во всех городах, где ему приходилось бывать. Так и живешь на свете: любишь одно, довольствоваться должен совсем другим. Когда он попросил Жиль, чтобы она, если есть такая возможность, миновала Париж, девушка радостно согласилась, заметив, что они сэкономят час, а то и все два. Смешно было слышать от такой молоденькой девушки об экономии времени. В ее возрасте время растрачивается охотно и своевольно, его запасы пополняются с такой же щедростью, как и энергия тела и души, невозможно даже вообразить, что кто-то может задыхаться от нехватки времени, точно в безвоздушном пространстве или в атмосфере, отравленной вредными испарениями. - Вы рационалистка, Жиль? - не сдержался Карналь. - Заботитесь о времени. - Просто практичная француженка. Век практицизма, мосье академик. В Париже мы неминуемо заплутались бы в потоках машин, и тогда нам пришлось бы ехать по автостраде, а так я повезу вас по тихим провинциальным шоссе, это немного дальше, чем по автостраде, но намного живописнее и спокойнее. Мы заедем в Фонтенбло. - Благодарю, я уже там был. - И видели акт отречения Наполеона? - Даже знаю, что французы считают этот акт самым трагическим документом в истории человечества. - Зато мосье никогда не был в Намуре и не слышал, как журчит вода под старыми мельницами. Никто не знает, сколько простояли те мельницы. Может, еще с галльских времен. Жиль прочитала какие-то стихи о старых водяных мельницах, но Карналь не уловил сложных метафор, ибо его знание французского не шло дальше умения понимать тексты технических журналов. Они ехали и впрямь медленно и запутанно. Желтели поля кукурузы по обе стороны шоссе, дубовые леса чередовались с кленовыми рощицами, поля и леса, как нетронутые окоемы воображения; на небольших речушках стояли тихие городки со старинными каменными соборами (белый камень зарос зелеными мохнатыми мхами, проваленные кровли, покрытые патиной веков витражи), то вдруг расцветали неожиданно зеленые свекловичные поля, и небо клубилось белыми облаками, их подбрюшья подсвечивали неистовые полосы предзакатного солнца. Неужели он видит французское солнце? Карналь не мог опомниться. Утром встречал солнце над Черным морем, и первые его взблески били ему из зеленоватых очей Анастасии, теперь это же самое солнце, уже угасая, отражается в таких же зеленоватых глазах французской девушки. Мы проклинаем порой цивилизацию, а как она прекрасна и среди каких чудес мы живем благодаря ей! Жиль неутомимо объясняла, показывала, рассказывала, комментировала, Карналь из вежливости что-то там отвечал, никак не мог избавиться от впечатления, что едет не по чужой земле, а где-то у себя дома, когда же пробивалось в его сознание, где он и что с ним, то охватывало желание вернуться домой сразу же, так и не доехав до тех прославленных замков на Луаре и не обменявшись даже несколькими словами с участниками интернационального "круглого стола", которые, наверное, добирались на Луару такими же провинциальными шоссе, в таких же маленьких машинах, с такими же говорливыми орлеанскими студентками. Они добрались до какого-то маленького городка на Луаре уже ночью. Жиль завезла Карналя в отелик "Маленький отдых", пообещала, что ему тут непременно понравится, передала в руки хозяйки отелика, длинноносой, очень некрасивой, но доброй женщины, мадам Такэ, пожелала доброй ночи и исчезла. Мадам Такэ повела Карналя по скрипящим ступенькам на самый верхний, четвертый этаж, поскольку, как она объяснила, все комнаты в "Маленьком отдыхе" уже заняли ученые, прибывшие сюда кто на неделю, а кто и на десять дней, ведь грех не воспользоваться случаем и не напробоваться всласть французских вин и французских сыров. Мосье Карналь прибыл последним, поэтому ему придется жить на верхнем этаже, впрочем, это совсем невысоко, даже оригинально - жить над всеми, ближе к небу и богу. Тусклые электролампочки зажигались на этажах именно тогда, когда Карналь и мадам Такэ добирались туда, а позади так же гасли: безотказно действовала автоматика для экономии электроэнергии, отрегулированная, видимо, именно из расчета на житейский ритм хозяйки гостиницы. Гостиничке было, пожалуй, лет двести, а то и все четыреста, она вся скрипела, стонала, как бы даже шаталась. Комната "Шамбр номер 14", которую отперла для Карналя мадам Такэ ("Пусть мосье устраивается, потом непременно спустится вниз и отужинает"), была высокая, сводчатая, темная, так как тут горела лампочка не более чем двадцать пять ватт ("Тут не читают, не думают, мосье, у нас никогда не останавливались такие почтенные люди, как нынче"), деревянные стены оклеены обоями - пестрые цветочки на красноватом фоне. Почти весь номер занимала колоссальная кровать, на которой спать можно было как угодно: хоть вдоль, хоть поперек, хоть по диагонали. Еще был шкаф, столик, два стула с соломенными сиденьями, все старинное, даже "кабинет де туалет" невольно поражал стариной: огромные медные краны, зеркало в стиле Людовика XVI, причиндалы интимного предназначения из фарфора, с меткой Лиможа - на что только не тратились когда-то человеческие усилия и человеческое умение. Этот старинный отелик, наверное, кто-то умышленно выбрал для поселения новейших технократов, дабы напомнить им о добрых старых временах. Карналю эта идея понравилась. Он еще раз осуществил странствие по скрипящим ступенькам, спустился вниз, нашел маленькую дверцу, которая из вестибюля вела в ресторан (темные дубовые столы, большая клетка с попугаем, медные чайники, старинный фарфор, две темные картины на стенах), там уже ждала его мадам Такэ. - Мосье? Собственно, есть ему не хотелось. Только стакан чаю, даже не стакан, а большую чашку, как привык дома, где Айгюль завела культ чая, этого напитка, призванного радовать людей, спасать, успокаивать и, если хотите, утешать. Но быть в самом сердце Франции и сказать, что ты хочешь только чаю и отказываешься от типично французского ужина? Подчиняешься автоматизму путешествий и пребываний, и нет здесь спасения: "Сiм'я вечеря коло хати, вечерня зiронька встаС..."* Было ли это когда-то? И можно ли как-нибудь согласовать то, что было с тобой в далеком-предалеком детстве, со всеми этими бесчисленными ужинами то на острове Святого Стефана на Адриатике, когда при зажженных свечах в высоких старинных подсвечниках тебе подавали на блюде огромных лангустов с черногорским вином; то в пекинском ресторане с трехчасовым торжественным ритуалом поедания утки по-пекински, то в частном ресторанчике на Медисон-авеню в Нью-Йорке, где американские кибернетики устраивали тебе "кукурузный прием": сто блюд из кукурузы, включая кукурузный виски "Старый дед"; то в душном Каире, где ты пробовал бедуинское блюдо - жареную верблюжатину; то в амстердамской портовой таверне, где жарили для тебя только что выловленных в море угрей? И удалось ли тебе видеть там вечернее небо так, как видел ты его в детстве, когда уже наперед знал, какого цвета и когда оно будет, где погрузится в Днепр солнце, куда ударит последний отчаянно-красный его луч, и как пролетит отблеск от него аж на другой конец неба, и что-то наподобие вскрика послышится тебе над Тахтайской горой. А потом ранний вечер просеменит на цыпочках в плавнях и бессильно упадет между хат, накрытый тяжелым пологом ночи. Было и больше не будет никогда. ______________ * Т.Шевченко. "Садок вишневий коло хати..." А теперь призрачное сияние искусственных светильников, которые меняются и совершенствуются с каждым годом, но все равно остаются мертвыми и враждебными человеку, пространство, организованное и стерроризованное наилучшими архитекторами, украшенное наимоднейшими декораторами, нахальный модерн, убивающий всякое воображение, нелепая стилизация под давно минувшие эпохи, которая свидетельствует о бессилии и растерянности стилизаторов, - это было всюду, сопровождало тебя надоедливо, упорно, нахально. Карналь не стал огорчать мадам Такэ и съел все, что она ему подавала в беспредельной своей французской щедрости, которая велит накормить и напоить гостя, странника, мужчину так, как это умеют только во Франции. Попугай в клетке подбадривающе посвистывал Карналю, мадам Такэ довольно улыбалась, все было прекрасно. - Доброй ночи, мадам Такэ. - Доброй ночи, мосье академик. Спал Карналь неспокойно. В крохотном отеле все трещало, стучало, скрипело, было полно шорохов, шептаний, вздохов, словно бы "Маленький отдых" сплошь населяли не люди, а духи. Когда все же Карналю удалось на какое-то мгновение провалиться в бездонную пропасть сна, его почти сразу вырвало оттуда звонком телефона, лихорадочным стуком в стену, криком: "Петрик!" Он подхватился на своем широченном ложе, долго сидел, слушал - нигде ничего. Приснилось или почудилось? До утра уже не заснул, тревожное томление охватило его, в голове - никаких мыслей, одни обрывки, которые не сомкнешь, не поставишь рядом. Неуверенность, шаткость, растерянность. Наверное, не надо было соглашаться на эту поездку. Несвоевременна она для него. Не в таком он состоянии, чтобы дискутировать, отстаивать принципы. А когда же будет соответственное состояние? И кто может ждать? Наше поведение - наш труд. Это естественное состояние твое, если ты настоящий человек. А труд ученого - и в отстаивании принципов. Иначе нельзя. К завтраку собралось все почтенное общество, населявшее средневековый приют мадам Такэ. Не вышел из своей комнаты только социолог-итальянец, так как у него ночью что-то скрипело под дверью, и он проплакал всю ночь, а теперь боялся переступить порог, хотя, говорят, весил сто двадцать килограммов и мог подковы в руке гнуть. К сожалению, даже современные социологи могут быть суеверными, как некоторые жители Центральной Африки и Новой Гвинеи. Среди присутствующих много достойных людей, некоторых из них Карналь знал лично или по их работам. Два молодцеватых американца, ездивших на симпозиумы только вместе, наверное, привезли сюда свои новые мрачные размышления касательно двухтысячного года, что не мешало им громко смеяться за завтраком, бодро подергивать длинными шеями навстречу каждому новому знакомому, время от времени пробовать пересвистеть попугая в клетке, отчего многомудрая птица терялась и удивленно умолкала, пожалуй впервые за всю свою долгую жизнь встретив столь агрессивных представителей рода человеческого. Был там бородатый этолог, адепт Конрада Лоренца. Ездил по всему свету, чтобы доказать, что звери лучше людей, потому что, мол, звери никогда не убивают друг друга, даже волки, состязаясь за самку или за поживу, только символично могут прикасаться клыками к шее побежденного, никогда не перегрызая горла. Ворон ворону глаз не выклюет. А человек - может. На завтрак этолог попросил добавочную порцию мармелада и еще одну чашку кофе, поскольку этологические теории требовали соответствующей крепости тела от их носителя и пропагандиста. Был там глухой эрудит с берегов Рейна с молодой женой. Набил мозг множеством всяческих знаний благодаря надежной изоляции от всех тех глупостей, которые нам приходится выслушивать ежедневно. Был там научный обозреватель одной из самых влиятельных буржуазных газет, человек, о котором говорили, что это самый дорогой в мире научный обозреватель. Это не мешало ему явиться к завтраку без галстука, с выдернутой из брюк рубашкой, с нерасчесанными волосами, непротертыми очками - типичный реликт давно прошедших эпох, когда ученые непременно должны были быть чудаками на манер Ньютона или Каблукова. Конечно же были невероятно вежливые японцы с миниатюрными кассетными магнитофонами и сверхчувствительными микрофонами, которые давали им возможность записывать, казалось, даже невысказанные слова. Японцев было трое. Все молодые, двое мужчин и одна женщина. Прищуренные глаза, взгляд, обращенный внутрь, вещь в себе. К такому взгляду никак не шли сверхчувствительные микрофоны. Были дамы в жакетах из толстого, почти шинельного сукна, страшно озабоченные и взволнованные уже не собственной судьбой, на которую давно махнули рукой, а судьбой человечества, планеты, вселенной. Был швейцарец с усами борца Поддубного, но посиневший от истощения, словно бежал сюда из давосского туберкулезного санатория. Швейцарец приехал с женой, бодрой старушкой в искусственном каракуле, которая всем обещала, что в замке Сюлли исполнит на клавесине сонату Моцарта. Были чубатые, бородатые, в свитерах, в шарфах, в джинсах, были старые и молодые, известные и неизвестные; некоторые стыдливо краснели, входя в ресторан и оказываясь в столь известном обществе; для некоторых реальной была угроза стать мифом, рассыпаться от склероза, так что Карналь только удивлялся отваге, толкнувшей их в столь далекое и нелегкое странствие. Впрочем, цивилизация! Сокращаются расстояния, сводятся к минимуму усилия, все становится возможным. Они еще не допили своего кофе, как появилась Жиль, ведя за собой высокого парня в сором костюме, с глазами, такими же серыми, как и его костюм. - Юра из ЮНЕСКО, - отрекомендовался парень. - Вчера не смог вас встретить, поздно сообщили, насилу нашел. Всю ночь ездил по замкам Луары. - Все впереди, - успокоил его Карналь, - вы не опоздали. Вчера мне помогла Жиль. Теперь надеюсь на ваши общие усилия. Хотя, видимо, переводчиками на заседаниях нас обеспечат. - Да, - подтвердил Юра, - "круглый стол" организован департаментом науки ЮНЕСКО. Все должно быть идеально. Но украинское представительство не могло вас бросить на произвол судьбы. Кроме того, я привез вам официальное приглашение советского посла посетить его перед вашим возвращением на Родину. Он знает вас еще по Киеву. - Хорошо. Кофе выпьете? - Спасибо. Мы с Жиль уже позавтракали. Здесь рядом отелик "Виктория". Немного современнее, хотя завтраки здесь везде одинаковы, на них время не действует. - В "Виктории" следовало бы поселить ученых, - заметил Карналь. - Они хотели сделать лучше. Никто теперь так много не работает, как ученые. Они заслуживают маленького отдыха хотя бы во время вот таких кратковременных поездок. Ехать дальше должны были автобусом. В нем уже сидели ученые. Два англичанина, которые с утра что-то записывали в больших блокнотах, два африканца, массивные, похожие на богов дождя, грома и всех стихий, с ними были французы, что по праву и привилегии хозяев могли себе позволить прислать не одного и не двух ученых, а нескольких, чтобы достойно представить все отрасли знаний и предугадать возможные направления дискуссии. Карналю досталось место в середине автобуса, Жиль села с академиком, Юра примостился впереди. Теперь время текло, как в песочных часах. Отсчет его начался, лишь только они сели в автобус. Никто больше не принадлежал себе - только всемогущей Программе их "круглого стола". Осмотр городка в программу не входил. Ночлег в "Маленьком отдыхе" был только эпизодом, самым коротким для Карналя, который прибыл последним. Прощай, "Маленький отдых"! Автобус тронулся. Как в каждом маленьком городке Франции - улица генерала де Голля, древние аркады каменного моста через Луару, серая полоска шоссе, тянувшаяся без конца вдоль реки, все дальше, дальше. Луара напоминала Десну. Текла медленно, раскидисто, вся в пожелтевших купах верб, только вода была намного грязнее, чем в Десне, мутная, коричневая, иногда взблескивала на солнце чем-то сизо-радужным, словно на поверхности ее разлита нефть. Живет ли еще рыба в этой воде? Французы закивали: живет, но есть ее нельзя. Это уже не рыба, а продукт питания фабричными отходами. На берегах Луары насчитывается более ста тридцати знаменитых замков, драгоценное ожерелье Франции, но еще больше здесь заводов, которые стоят не на самой Луаре, а прячутся в притоках и знай портят воду. В замке Жьен, превращенном в интернациональный музей охоты, бородатый этолог вцепился в натюрморт Деспорте, чтобы еще раз напомнить основные постулаты своего учения. Картина изображала большой розовый куст и лежащего под ним пса, у ног которого - два убитых фазана. У пса был совсем мирный вид, ничего хищного, никакого торжества. - Ему стыдно! - воскликнул этолог. - Стыдно не за себя, а за людей. Сам бы он никогда не принял участия в убийстве, если бы его не толкали на это люди! Мы не только убиваем друг друга и все живое вокруг - мы еще и портим невинных животных, прививая им свою жестокость! Уничтожение животного, одаренного жизнью, есть зло абсолютное. Это знали уже пифагорейцы. - А какое мясо любит мосье? - спросила у этолога Жиль. - Какое мясо? - растерялся тот, подергивая роскошную бороду. - Гм... Это зависит от многих предпосылок... - Не допускаете ли вы, что иногда убийство может быть оправдано? - спросил его молодой ученый из далекой Монголии, который до сих пор держался скромно и незаметно. - Оправдано? - даже подскочил этолог. - Как? Чем? - Ну, необходимостью. Требованиями благородства. - Благородное убийство? - этолог не отставал от монгола, преследовал его до автобуса. - Может, вы попытаетесь объяснить? Вместо объяснений монгол рассказал историю о двух жеребцах: - В монгольских степях кони пасутся огромными косяками. Европейцу этого не постичь. Это выше возможностей их воображения. Каждый косяк, насчитывающий несколько сотен кобыл с жеребятами, имеет своего вожака. Это жеребец самый сильный, самый отважный, своеобразный конский рыцарь и диктатор. Он царит безраздельно, но в то же время и мудро, выводит табун на новые пастбища, защищает от ненастья и от опасностей. Когда на табун нападают волки, жеребец сбивает кобыл в плотный круг, пряча жеребят и слабых в центре, сам же остается извне, чтобы расправляться с нападающими. Бои бывают тяжелые и кровавые, там не до этологии. - Этология утверждает, что не убивают друг друга только животные одного и того же вида! - возмущенно возразил этолог. - Я к этому и веду, - спокойно улыбнулся монгольский ученый. - Среди множества случаев, которые здесь не место перечислять, произошел и такой. Паслись два больших табуна. Вожаком в одном был жеребец Ручей, в другом - Гром. По-нашему это звучит иначе, но все равно. Вышло так, что пастухи обоих табунов поставили свои юрты рядом, была грозовая ночь, ненастье загнало лошадей далеко в степь, пастухи потеряли их след, ждали утра, чтобы броситься на поиски. Такое в наших степях бывает часто, никто не удивляется и особенно не тревожится. Но перед рассветом прибежал к юртам окровавленный Гром, изорванный, испуганно храпел, жалобно ржал, словно бы звал людей за собой. Пастухи вскочили на коней, которых всегда держали при себе, погнали в грозовую степь. Гром вел их, не переставая похрапывать и заливисто, умоляюще ржать. Степи в Монголии бескрайние, скакать можно и день, и месяц. Но пастухи (мы называем их аратами) к рассвету добрались до табунов, которые почему-то вопреки извечным обычаям сбились в один, и вокруг него неистово носился Ручей. Когда Ручей завидел людей, он бросился им навстречу. Заржал грозно, подскочил к Грому и в один щелк зубов перекусил ему на шее артерию. Араты сначала не поняли, за что жеребец убил своего товарища. Но когда подъехали к табуну, то все увидели и поняли. На земле валялось, может, с десяток, а может, и больше убитых, растерзанных огромных волков, с которыми всю ночь дрался Ручей, тогда как Гром, испугавшись, побежал за помощью к людям. Араты поняли и оправдали поступок жеребца. Да и кто бы не оправдал? Над этологом смеялись беззлобно, лениво, никому не хотелось преждевременных споров. Наслаждаться видами долины Луары было намного приятнее. Дискуссия должна была состояться в замке Сюлли, до которого от Жьена ехали, может, с полчаса, а то и еще меньше. Круглые белые башни замка с шпилеобразными серыми крышами четко отражались в тихой воде, белые зубчатые каменные ограды, каналы с фонтанами, зеленые поля, тишина, покой, целые столетия покоя, сохранявшегося еще с тех пор, когда суперинтендант финансов при короле Генрихе IV герцог Сюлли после полной приключений, интриг, мошенничества и баламутства жизни пожелал провести в замке свои последние годы. Держал здесь два десятка павлинов и маленькую гвардию приверженцев из восьми дворян-рейтаров. Когда он выходил на прогулку, звонил замковый колокол, рейтары выстраивались шпалерой, салютовали герцогу и следовали за ним. Павлины шли за людьми, как напоминание о прежней роскоши, среди которой прошла жизнь герцога при королевском дворе. О Сюлли, кроме его тщеславия и плутовства, известно, что он был великим мастером говорить непристойности, а также сотворять их. Вместе со своим королем, едва ли не самым взбалмошным из всех французских королей, Сюлли довольно свободно обращался с верой, утверждая, что в любой вере можно спастись, так же как в каждой вере одинаково губишь свою душу. Участники "круглого стола" не уловили никакого намека в выборе именно этого замка, бывший хозяин которого не отличался высоким благочестием, не уловили никакого намека на свою вероятную вину перед человечеством, встревоженным непредвиденными и незапланированными последствиями их деятельности. Можно ли класть в основу прогресса веру? И только ли о какой-то вине ученых следует вести сегодня разговор? Может, угроза - в отрицании науки, в антисциетизме, который начинает господствовать даже во многих буржуазных энциклопедиях. Экзистенциалистские бредни о поисках свободы в себе, для себя и благодаря самому себе привели к тому, что молодежь настраивается против науки и против техники. Студенческие бунты, требования закрыть университеты, отчаянный вопль двадцатого века: остановите планету, я сойду! Как будто с трамвая. Апелляция молодежи "к нутру, а не к разуму" (to the gut, not to the mind), что так и напоминает любимую цитату Гитлера из Д.Лоуренса: "Мыслите своей кровью!" - разве все это не напоминает нам времена обскурантизма и разве не противоречит тому расцвету, какого достигла человеческая мысль прежде всего благодаря интернациональной дружине современных ученых? А между тем ученые, хотя их количественно с каждым днем становится больше и хотя расходы на науку угрожают в скором времени превысить рост национального дохода наиболее развитых стран, в то же самое время теряют положение, каким обладали еще со времен Аристотеля. Все когда-то знали Уатта, а кто теперь слышал о Каротерсе, открывшем нейлон, или о Шокли, с именем которого связано появление транзистора? А кто, кроме специалистов, знает, что автором теории информации является Шеннон, а теории игр - Нейман? Кто надлежащим образом оценит многочисленных, а следовательно, и безымянных творцов интеллектуальной технологии современного общества? Линейное программирование, анализ систем, теория информации, теория игр и моделирования, эконометрические и прогнозирующие модели хозяйственных явлений - все это связано с операциями электровычислительных машин, в колоссальной степени увеличивает умственный потенциал человечества, за что следовало бы благодарить науку и ученых, а не критиковать их. Известно же: чтобы критиковать, надо больше здоровья, чем ума. Приблизительно такими грустными медитациями начались разговоры в большом замковом зале, в высокие окна которого буйно бил зеленый цвет травы, словно бы напоминая всем этим ошеломленным своими техническими идеями людям о бессмертии и красоте той жизни, которая существует вне науки также и для них. Уже не впервые Карналь переживал странное чувство умышленного замедления жизненного ритма. Это было всегда во время зарубежных поездок. Встречи и разговоры почти на любом уровне происходили в каком-то странном стиле, участники как бы обязывались опровергнуть тезисы американского футуролога Олвина Тофлера, который, пугая обывателей неминуемостью технизированного будущего, доказывал, что самой приметной чертой нашего времени является колоссальное ускорение всей жизни, которое, мол, обрекает нас на постоянную неуверенность, хаос чувств, отупение и апатию из-за невозможности молниеносных принятий решений, нечто похожее на парадоксальную фазу из опытов академика Павлова. В замке Сюлли, лишь только по его залам, дворам, гольфовым полям поразбрелись ученые и их спутники, воцарился словно бы тот же темп жизни, что был здесь в шестнадцатом и семнадцатом столетии. Никто не торопился выходить со своими идеями, никто не рвался выступать, полдня прошло на ознакомление с замком и окрестностями, потом, естественно, был обед, ибо где же и пообедать людям, как не во Франции, да еще на Луаре, да еще в одном из ее лучших замков. Были вина, в старых бутылках, без фабричных этикеток, вина из тысячелетних лоз, такие вина пьют не иначе, как в сопровождении соответствующих слов, и высокие слова были сказаны французскими учеными по праву хозяев, главное же: по праву французов. Говорилось много и мало в то же время, ибо о французском вине как много ни говори, не скажешь ничего. Кто-то из гостей шутливо спросил, есть ли во Фр