торых так много времени для игры, что только иногда его не хватает! - Но ведь я терроризирован отсутствием времени еще больше! - Зато даешь возможность другим высвобождаться от груза ограниченности и скованности отсутствием времени. Время ограничено от рождения - и на него сразу набрасываются торговцы этим самым универсальным из товаров, всяческие самозваные хозяева и распорядители, тут они роскошествуют, наслаждаются, ограждают время заборами, делят, членят, отпускают по порции, как мороженое, требуют платы, наивысшей цены. Но вот приходят творцы электронных машин и объявляют: мы нашли способ уплотнить время до пределов невероятных, когда императив плотности восстает даже против самой идеи временной длительности, мы почти приблизились к осуществлению фаустовской мечты остановить мгновение, ибо оно прекрасно. "О прекрасний час, неповторний час!" Поэтическая формула Тычины осуществляется благодаря благословенной диктатуре твоей техники, Петр Андреевич. Я не соглашаюсь с теми, кто заявляет, что электронные машины неминуемо обедняют жизнь, что они не ведут к воплощению марксистской идеи о гармоничном развитии человеческой личности, а скорее являются осуществлением, хотя и запоздалым, физиологического проекта Декарта, который надеялся представить человеческое поведение человека в механо-геометрических категориях, чтобы найти способы его усовершенствования, или же идеалистических мечтаний Лейбница о помещении духовного универсума в концентрические системы. - А что ты ответишь, Владимир Иванович, - откликнулся Карналь, - когда я тебе скажу, что действительно невозможно себе представить что-либо более враждебное духу, нежели электронно-вычислительная машина? - Тогда как ты можешь отдавать всю силу своего ума, всю жизнь этой противодуховности? - Только в надежде найти наивысшую духовность в противодуховном. - Все-таки не забывай, Петр Андреевич, мы ценны прежде всего тем, что умеем удерживаться в пределах осуществимого. На это идут силы и способности. Безотносительная сублимация духовности - это может привлекать, но политики все же относятся к ней с недоверием. - А разве государство - это общественная форма, которая обусловлена только идеей пользы? - спросил Карналь. - Для экономиста понятие честь, достоинство, величие, независимость - пустой звук. А для политика - смысл жизни. Но ведь и ЭВМ, если ее рассматривать только как техническое орудие, тоже абсолютно чужда моральным категориям и вообще всему тому, что мы называем миром духовности, миром человека. И все-таки в моей деятельности, в деятельности моих товарищей прежде всего - не абстрактные рассуждения, а стремление развивать науку, как экстракт современной культуры, не боясь мрачных пророчеств зарубежных антисциентистов. Об этом, кстати, я говорил в своем выступлении на интернациональной встрече ученых во Франции. События сложились так, что... - Я думаю, твое выступление надо будет поместить в прессе в виде статьи. - Потом, - небрежно отмахнулся Карналь. - Там была дискуссия, приходилось повторять даже очевидные вещи, в этом неудобство и некоторая, я бы сказал, убогость всех споров. Но я хочу ответить на твой упрек, хотя это и не просто. Я все же не техник, а ученый, поэтому с некоторым скепсисом отношусь, например, к упорным попыткам нашего Амосова сконструировать искусственный интеллект. Мир создал нас и будет жить и после нашей смерти, так к лицу ли замахиваться на этот мир в дерзком намерении создать его заново, по искусственным моделям, которые, какими бы сложными и громоздкими ни были, неминуемо будут более убоги и примитивны, чем природные. Самое же главное - всегда будут лишь вторичными. Забота о пользе ведет нас к тому выбору, что и забота о прекрасном. Немыслимо перебрать все возможные варианты ни в исчислении, ни в творчестве. Нахождение самых целесообразных решений, гипотез, фактов может быть применено только, так сказать, на уровне высшем, а как разобраться в безмерности и неисчерпаемости жизненных явлений? Постепенно даже те, что еще вчера пытались моделировать поведение человека в терминах термодинамики и теории информации, склоняются к мысли, что суть современной общественной жизни может быть охвачена лишь путем интуиции, чувства, озарения, которое доступно государственным деятелям, великим писателям, гениальным ученым. Но в то же время, наблюдая всякий раз новые проявления обнищания мысли, на каждом шагу сталкиваясь с примитивизацией жизни, с ограниченностью и косностью, не всегда умеешь одолеть нетерпеливость сердца и не в силах дождаться тех редкостных и, прямо надо сказать, совсем недетерминированных озарений, невольно поддаешься кибернетическому чародейству, которое обещает ускорение, к тому же неслыханное, субъективного и объективного намерений. Как именно? Оказывается, благодаря вычислительной технике, каковую я не называл бы техникой, а вслед за Глушковым отдавал бы предпочтение слову "система", трактуя его самым широким образом: онтологически, организационно, технически. Когда-то Анри Пуанкаре сочинил целую оду слову "энергия". Я мог бы сказать то же самое о глушковских "системах", ибо это слово творит закон, который, пренебрегая исключениями, дает одно имя разным по содержанию, но похожим по форме действиям и понятиям. Благодаря абсолютности технических решений в системах ЭВМ математическая идея как выражение единства времени и пространства получает (хотя это граничит с неимоверностью) полную свободу от технических ограничений, идея найдена как бы по ту сторону конструктивного, в то же время не выходя за пределы его закодированной строгости. Правда, машина еще не овладела буквенными операциями, но верю, что и этот барьер тоже будет преодолен... - Начинаю тебя понимать, - подал голос Пронченко. Они дошли уже до конца дорожки, дальше, за темными кустами, висели в воздухе пролеты моста Патона, что сотрясался ночью от тысяч машин, работяще содрогался всем своим мощным телом, - еще одно свидетельство величия советской технической мысли. - Повернем? - спросил Карналь. - Давай немного постоим здесь, - попросил Пронченко. - Прости, но у меня словно бы какая-то "металлическая" душа. Люблю смотреть, как работает металл. - В последнее время я все упорнее и настойчивее возвращаюсь к мысли о том, что жизнь каждого - это просто разные формы и возможности проявления свободы, - после недолгого молчания промолвил Карналь. - Архитектор придает своей свободе форму организации пространства, художник - цвета, писатель - слова. Каждый реализует свою свободу доступными ему способами: красками, словами, мыслью, тщательностью, умением, даже жестокостью или бездарностью. Кое-кто проявляет свою волю даже в неблагодарности, считая это драгоценнейшим своим правом. Но мы любим художников, потому что в них это наиболее привлекательное. Восхищаемся учеными, потому что в них это поражающе загадочное, и в почтительном удивлении преклоняемся перед государственными деятелями, у которых проявление свободы - наиболее масштабное. А что мы со своими машинами? Экономим машинами время жестоких необходимостей, чтобы высвободить как можно больше его для наслаждения людей свободою бытия. Они уже повернули назад, шли близко друг от друга. Пронченко закурил сигарету, в короткой вспышке зажигалки Карналь впервые заметил, как густо серебрятся у него волосы на висках. - В твоих мыслях, как всегда, много неожиданного, а неожиданное, известно же, вызывает сопротивление. - Когда истина представляется неприятной, люди либо же пытаются отмахнуться от нее, либо объявляют ее недействительной, - сказал Карналь. - Понимаю твое тяготение к обобщениям. Но вернемся к мысли о проявлении свободы. Я мог бы принять эту мысль, но с некоторыми дополнениями. К примеру, скажем, так: что такое человек? С моей точки зрения, это - сумма истории, гражданства, политики, достоинств, следствие его усилий и способностей, а также проявления свободы и героизма. На последнем хотелось бы сделать ударение, ибо героизм - это придание смысла всей своей жизни. Человек ограничен в возможностях от рождения, ибо неминуемо должен умереть, но за время между рождением и смертью имеет шанс проявить не только как можно больше свободы, но и героизм, который я поставил бы на первое место. Сезанн рисовал даже в тот день, когда умерла его мать. Один известный наш государственный деятель в день смерти жены, с которой прожил полстолетия, сел в самолет и полетел в самую горячую точку планеты, где необходимо было добиться примирения. Что это, как не героизм? Ты с похорон отца заезжаешь к себе на работу, проводишь директорское совещание. Как это называть? - Ты и об этом знаешь? - Такая должность. Хорошо, что свобода проявляется в нас, не порывая наших связей с миром. - Я это понял на примере своей Айгюль. Долго не мог постичь, как можно танцевать, обретать невесомость, растворяться в волнах музыки, пережив наибольшую трагедию в жизни, сохранить беспечность и первозданную чистоту, сызмалу оставшись сиротой? Лишь со временем мне открылось. Абсолютная свобода - это что-то нечеловеческое. Каждая более высокая ступень в жизни человека - это не только шаг к свободе, но и новые обязательства. - Чем больше власти, тем непозволительнее произвол. - А знаешь, что мне вспомнилось? - спросил неожиданно Карналь. - Как-то пожелали наши ученые встретиться с одним товарищем. Вот так, как мы с тобой, для свободного обмена мнениями. Товарищ не очень и высокопоставленный, но занятый. Отказался. Нехватка времени? - Не только, не только, Петр Андреевич. Ваш брат ученый - он какой? Он вмиг поймает меня или кого-либо другого на том, что я не знаю какой-то теории, не прочитал ту или иную книгу, не дослушал новую симфонию, не видел масштабного живописного полотна. Что тогда? Стыд, позор? Человек не может отказываться от знания, не унижая себя. Комплекса неполноценности пугаешься даже подсознательно. Вот так и ходим друг возле друга, боясь обжечься. - Незнание никогда и никого не унижает. Позорно только нежелание знать, а когда человек просто неспособен все охватить... Думаешь, ученые знают все теории или писатели все читают друг друга, Шекспира, Данте, Толстого? Даже так называемые эрудиты, которые, кажется, знают все на свете, неминуемо отстают, поскольку все их знания - в прошлом, а даже вчерашний день - это уже прошлое. Я сегодня как-то подумал о математике... - У меня такое впечатление, что ты о ней думаешь постоянно. - Да. Собственно, о тех или иных проблемах. Но чтобы о всей науке - так нет. Сейчас насчитывается шестьдесят математических специальностей. Больше, чем в медицине, которая выделила уже отдельную отрасль на каждую часть человеческого тела. Но даже самые большие эрудиты знают разве что пятую часть собственной специальности. Научная необразованность стала одной из привилегий двадцатого века. К тому же эрудиты не разрешают проблем, а только пополняют запасы своих знаний. Это - как музейные запасники: много интересного, но все под замком, и еще неизвестно, пригодится ли когда-нибудь. Политические же и государственные деятели обладают сегодня самым ценным - информацией. Они относятся к наиболее информированным людям на земле. Может, их надо считать настоящими учеными? Без фальшивых докторских дипломов, без академических званий, без догматизма, нудного классификаторства и поддакивания. Границы знания передвигаются, перекраивается карта науки, изменяется само понятие учености. Главное же - у политических деятелей знания сразу идут в дело. Политики - это люди, обладающие почти уникальной способностью принимать своевременные решения. А откуда может взяться такая способность у пустоголового человека? - Убедил, - засмеялся Пронченко. - Выдвигаю свою кандидатуру на выборах в Академию наук. А уж коли ты назвал меня самым информированным человеком, то проявлю это свойство надлежащим образом. Дошли до меня слухи, якобы ты хочешь бежать с директорства? Сам создавал все, а теперь бросаешь? Не то время, Петр Андреевич. - Неужели Кучмиенко? - удивился Карналь. - Так быстро? Он и в самом деле, значит, имеет доступ повсюду? - Пробивался и ко мне, да я не принял из-за загруженности. Сказал, чтобы в отделе приняли, поговорили. - И что же он - предлагает свою кандидатуру? - Намекал. - Как раз вовремя. Готовится в доктора. Уже довел диссертацию до защиты. А у нас ведь как: все, что должно защититься, защитится. - Это уж ваше дело. Заботьтесь о чистоте науки сами. Вам в ней быть всю жизнь. Никто не сменит и не заменит. - В науке же, а не на директорских постах. - Петр Андреевич, давай откровенно. Ты знаешь меня уже три десятилетия. Целую жизнь. Так вышло, что поставлен я несколько выше других. Какие у нас принципы? Искать настоящие характеры, истинное человеческое величие, уметь отгадывать его даже в незначительных намеках и проблесках, в формах детерминированной потенциальности, выражаясь научно. Такие люди - неимоверная редкость, и счастье, когда находишь их, распознаешь. Это подарок и награда для нашего общества. Я рад, что нашел когда-то тебя, поверил, не ошибся. А теперь отпустить? Ты бы сам надо мной смеялся и презирал меня. - Похоже, ты и приехал, чтобы поговорить об этом? - спросил Карналь. - И об этом, но и не только. Хотел убедиться, что ты не сломался, подумать, если что, вместе, какая нужна тебе помощь. Но вижу, держишься. - Держался, пока хоронили отца. Ох, держался, Владимир Иванович!.. Что же касается директорства, то... Кучмиенко спровоцировал меня на тот разговор, но не стану скрывать: мысль такая часто навещает меня. О Гальцеве хочется позаботиться своевременно. - Был я у Гальцева, посидел немного с ним возле их тысяча тридцатой. - Никто мне не говорил. - А я просил не говорить. - Ну, а о себе, Владимир Иванович... Тут такое... Если настанет день, когда мысль о работе в объединении вместо радости принесет мне тревогу, а вместо гордости - страх, то я не стану в муках выжимать из себя руководящие идеи, а пойду себе в университет, ограничусь наукой... - Все-таки ты устал, Петр Андреевич. Просто измотался. С моря тебя сорвали, потому что позарез нужно было, теперь такое горе... - Я устал еще от другого, Владимир Иванович. Давно меня мучит одна мысль. Помнишь, у Маркса где-то есть - об унаследовании социализмом технической базы капитализма. Но не слишком ли затянули мы это унаследование? Общественный строй мы создали невиданно новый, а материальная культура чуть ли не сплошь заимствованная, вторичная. Заимствуем модели машин, технологию, терминологию даже. Возьми нашу отрасль: "компьютер", "интегратор", "дисплей" - целые словари! Мы пытаемся делать что-то свое, в названиях машин упорно используем привычные, известные, дорогие слова: "Днепр", "Мир", "Минск", "Наири", но эти слова устаревают вместе с машинами, отходят в небытие, нарушая законы, по которым и слова должны жить, пока живет народ, а то и вечно. И вот наступает не то обессиливанье, не то исчерпыванье... Я боролся, пусть поборются те, у кого больше сил. - Бороться должны мы, Петр Андреевич. Отказываться от технических идей только потому, что они могли возникнуть за рубежом на день или месяц раньше, чем у нас, мы не можем. Достижения человеческого разума должны принадлежать всему человечеству - это закон нашего планетарного общежития. Техника - это не идеология. А что порой отстаем, а потом пытаемся догонять, тут выход один: работать на опережение! Разве ты не так работал до сих пор? Есть такая истина: преодолевать можно только то, что предстает во весь рост. Иногда нужно дать трудностям возможность дозреть. - Человек устает, Владимир Иванович. - Мы с тобой не имеем на это права. Они уже дошли до машины, последние слова Пронченко произнес, открывая дверцу. - Домой, Петр Андреевич? И больше бодрости. Все, что тебе нужно, дадим, поможем, поддержим. Но только не демобилизационные настроения. Думается мне, что у тебя и не усталость, а просто скепсис, что развился под действием убийственной беспредельности сферы банального, который твой точный математический ум никак не может воспринимать. Среди ученых наблюдается такая болезнь. Горделивая миробоязнь. Так же, как у нас, политиков, - нетерпение, опережающее возможности. А ты и ученый, и политик одновременно... Так что - договорились? Карналь хмыкнул: - Солдат одного южноамериканского диктатора спросили: "А что, если ваш диктатор велит вам летать?" Солдаты ответили: "Хоть низенько, но полетим!" - Садись, Петр Андреевич, поедем. А летать нам - в мыслях и мечтах. Маленькими летали в снах, теперь то уже отошло, но летаем наяву. Еще лучше. - Знаешь что, Владимир Иванович, - попросил Карналь. - Тут недалеко, забрось... меня на Русановку. Побываю у дочки. С тех пор как приехали из села, даже не созвонились... Она меня щадит, а я - ее... Возле Людмилиного дома Пронченко опять, как и на Пушкинской, вышел из машины, провожая Карналя. - Светится у моих, - сказал Карналь. - Поздно не спят. - Молодые. Зашел бы и я к ним, да не стану мешать. - А то зайдем? - Спасибо. И правда поздно. Заговорились мы с тобой, Петр Андреевич. - На меня в Париже насели корреспонденты. Мол, почему нет у нас дискотек, где бы молодежь могла танцевать до утра и прямо оттуда на работу? - И что ты им? Не сказал, что это отразится на производительности труда? - Сказал, что не отношусь к тем старым людям, которые обманывают молодежь, не задумываясь над тем, что ей когда-то придется разочароваться. Сам никогда не танцевал и не понимал людей, которые теряют на это время. - Написали о тебе, как о восточном сатрапе, запрещающем всем то, чего не может сам? - Истолковали мой ответ как проявление оригинальности. - К ученым они снисходительны... Политиков ловят на каждом слове, даже непроизнесенном. Ты как назад? Может, прислать дежурную машину? - Благодарю. Переночую у детей. У них, как шутит мой зять, самая большая малометражная квартира в Советском Союзе. - Передай им привет! - Спасибо. Поклон Верико Нодаровне. Хотя было уже поздно, огромный шестнадцатиэтажный дом гудел, как вокзал или аэропорт. Музыка, отголоски разговоров, вибрирование водопроводных труб, завывание лифтов - звуки пронизывали все тело здания, легко проникали сквозь стены, сквозь перекрытия, сталкивалась в тесных лестничных клетках, не было спасения от этого сплошного звучания, никаких препон, никакой изоляции. Карналь осторожно поднимался на третий этаж, морщился от невыносимой гулкости дома. Два инстинкта присущи человеку от рождения: страх перед падением и перед слишком громкими звуками. От первого спасает вестибулярный аппарат, от второго в условиях развитой цивилизации не спасает ничто. У Людмилы, видимо, были гости, из квартиры долетали мужские голоса. Карналь не стал прислушиваться, позвонил, дочка открыла почти сразу. - Папа! - Здравствуй, доченька! Поцеловал ее в щеку. Вздрогнул мучительно: запах кожи у Людмилки был точно такой как у Айгюль. - Ну, как вы тут? - Спасибо. А ты? Мы не беспокоили тебя. Я тете Гале звонила, спрашивала, она говорит: работаешь. Где был так поздно? - С Пронченко немного походили в Гидропарке. - Нашли место для прогулок. Давай плащ. - Не беспокойся. Повешу сам. У вас кто-то есть? - Никогда не угадаешь! Проходи, пожалуйста. Юка! Ты можешь оторваться от своих пластинок? Юрий выбежал навстречу тестю раскрасневшийся, встрепанный. - Петр Андреевич, вы еще более неожиданно, чем наш первый гость! А я - раб техники! На работе Гальцев замучил своею тысяча тридцатой, дома заедает бытовая электроника. Он пожал руку Карналю по своему обычаю как-то суетливо и несерьезно, Карналь не любил у зятя этой клоунады, которая шла от Кучмиенко-старшего, с горечью заметил, что серьезность Юрия во время похорон была только временной, вызванной то ли внезапностью, то ли неосознанным страхом смерти, возможно, так же унаследованным от Кучмиенко-старшего. - У нас так называемый гость, а Люка сегодня задержалась на работе, у Глушкова тоже идет доводка машины, которая уже понимает и различает людские голоса Лингвисты в объятиях кибернетики! И вот я вынужден все сам... А кто глава семьи? Советское законодательство, к сожалению, не дает ответа на этот вопрос... Наш гость, Петр Андреевич. Совинский, встань и склони свою дурную голову! И в самом деле навстречу Карналю неуклюже и как-то словно пристыженно поднялся Иван Совинский. - Здравствуйте, Петр Андреевич. - Здоров, - с удовольствием пожал его сильную руку Карналь. - Опять в Киев на какое-то совещание? Становишься государственным человеком? - Та-а, - Совинский смущенно улыбнулся, как бы даже съежился, или передернуло его от подавляемой внутренней боли. - Что с тобой? Ты болен? Людмила молча показала Юрию, чтобы он усаживал гостей, тот засуетился. - Сейчас мы все объясним, Петр Андреевич. Садитесь, пожалуйста, вот здесь. А ты, Совинский, не стой столбом, тоже садись и воспользуйся так называемым случаем. Не надейся на женщин. Женщина - не сейф: гарантий не дает. Начинай с производительных сил и своего места в жизни. - Да что там у вас такое? - уже всерьез заинтересовался Карналь. - Чего же ты молчишь? - напал на Совинского Юрий. - Давай. Выкладывай свои приключения Гекльберри Финна! - Прошусь... - Куда? У кого? Ничего не понимаю. - Карналь обвел взглядом всех. - Людмилка, может, ты толком объяснишь? - Это уж без меня. Что тебе, папа, - чай? кофе? Есть хочешь? - Спасибо. Можно чаю. Хлопцы уже пили? - Пили и ели. Ели и пили. - Юрию не сиделось на месте. - Совинский, можешь ты, положив правую руку на левое сердце... Или, может, мне за тебя? - Говори уж ты, - понурился Совинский. Юрий подхватился, стал перед Карналем, принял серьезный вид. - Петр Андреевич, блудный сын хочет вернуться. - Ты, что ли? Куда же? - Разве я куда-нибудь убегал? Только в самых сокровенных мыслях. Это уж покажет вскрытие. А вот Совинский убегал на самом деле. Теперь посыпает голову пеплом. А где его возьмешь, если от газовой плиты пепла нет ни черта! - Не мели ерунды, - остановил его Карналь. - Иван, это правда? Ты хочешь вернуться? - Не знаю, возможно ли. - Был же у нас разговор. Обещал тебе, что можешь вернуться. - Давай заявление, - прошептал Совинскому Юрий. - Давай, пока Петр Андреевич добрый. - Уже и заявление? - Карналь сделал вид, что достает ручку. - Так что? Резолюцию для отдела кадров? Но заявление было на самом деле. Совинский выгреб его из глубоченного кармана, измятое, с расплывшимися чернильными буквами, руки его вспотели, на лице тоже густо выступил пот. Карналь недоверчиво расправил измятый листок. Действительно, заявление. "Прошу принять меня..." и так далее. - Как это? Вы знали, что я приду? - А на всякий случай. Готовились к завтрашнему дню, - весело пояснил Юрий. - Я ему: пиши! А он упирается. Даю ему гарантию, что возьму в свою бригаду и сразу на доводку тысяча тридцатой к Гальцеву, - не верит. А возьму - сам же спихнет меня с бригадирства! Ведь нет большего наслаждения, чем сковырнуть того, кому обязан своим местом в жизни. Так подпишете, Петр Андреевич? - Просишь? Не передумаешь? - спросил Карналь Совинского. - Теперь уже нет. - Тогда любовь, теперь тоже так называемая любовь, - вмешался Юрий. - Новая и вечная! Люка, иди подтверди! Людмила принесла чай, метнула осуждающий взгляд на Юрия. - Как тебе не стыдно! Когда ты отучишься вот так в душу к человеку... Карналь вынул ручку, написал наискосок на заявлении Совинского: "В приказ. Зачислить в бригаду наладчиков Ю.Кучмиенко". Совинский встал. Не осмеливался протянуть руку за заявлением, глухо сказал: - Большое спасибо, Петр Андреевич. - Бери, бери свое заявление. Желаю успеха. На металлургическом тебя отпустят? - У меня давнишняя договоренность. Там уже есть заместитель главного инженера по АСУ. Набирают специалистов с образованием. У них все пойдет. Карналь отхлебнул чай. - Немного неофициально у нас вышло, но, может, так оно и лучше. - Иван на это и рассчитывал, - шутливо толкнул Совинского на стул Юрий. - С аэродрома прямо к нам. На официоз надейся, а действуй через женщин. Женщина - так называемый центр жизни. Хотел через Людмилку все провернуть, а дома - так называемый я! Ну, я сразу взял повышенные обязательства... Совинский, казалось, еще не верил, что все так просто разрешилось. Ошеломленный болтовней Юрия, обрадованный согласием Карналя, он неспособен был произнести ни слова, конфузился все больше, и Карналю стало просто его жаль, он понял, что сегодня здесь лишний, выполнил свою роль "бога из машины" и теперь должен исчезнуть, отложив тихие посиделки в дочкиной квартире на то неопределенное время, которого и дождешься ли в его полной напряженности жизни. Допив чай, Карналь поднялся. - Ты куда? - испугалась Людмила. - Пойду. Я ведь так. Только повидать вас. - Папа, не выдумывай! Никуда мы тебя не отпустим. К тому же и транспорта уже никакого. Метро закрылось. - Поймаю такси около "Славутича". Не беспокойся. - Не пущу! - Людмила встала возле двери. - Позвони тете Гале, чтобы не волновалась, и оставайся у нас. Ивана мы тоже оставляем. Он ни в гостиницу, никуда, прямо к нам. Вот и прекрасно. Место есть. - Вы спасете Совинского, Петр Андреевич, - подбежал Юрий. - А то я уже хотел спровадить его к соседу-танцору. Потому что друг-то он друг, а рабочий контроль всегда нужен. Оставь его на ночь, а он Людмилку украдет! Может, затем и приехал, а так называемое желание вернуться к нам - только дымовая завеса. Вы же нам сделали такую квартиру, Петр Андреевич. Хоть раз переночуйте в ней - самой большой малометражной квартире Советского Союза! - Незаконно сделал, - Карналь подошел к телефону, позвонил тете Гале, положив трубку, вернулся в комнату. - Где это видано: на двоих - целых три комнаты?! - Кооператив же! За деньги! - Все равно незаконно. Взял грех на душу. - У нас ведь семья перспективная, Петр Андреевич! - Не вижу подтверждений. Уже сколько? Три года? Юрий подбежал к Людмилке, протянул к ней руки: - Люка! Скажи Петру Андреевичу! Людмила отошла от него, покраснела: - Имей совесть! Разве можно об этом так?.. - Доченька, правда? - Карналь привлек Людмилу, поцеловал ее в волосы. - Неужели? Почувствовал себя постаревшим на целую тысячу лет, но в то же время какая-то удивительная сила словно подняла его над миром, небывалая нежность залила сердце. Внук. Новое продолжение рода. Неистребимость великого движения поколений. Батьку, батьку! Почему ты не дожил до этой минуты? Может, и Айгюль не погибла бы, если бы тогда могла знать... Если бы, если бы... Обладала слишком утонченной душой, чтобы не ощущать отсутствие нежности. Может, и всему миру для нормального функционирования не хватает нежности и любви. Все меньше оставляют люди для них места в жизни, уже и забывая иногда, что это такое, и с непостижимым для тебя ощущением чего-то навеки утраченного вспоминаешь бесстыжие сплетения нагих тел в скульптурных излишествах древних индийских храмов, изнеженных греческих богинь, в которых даже холодный камень не мог скрыть женскую обольстительность и страсть, вдохновенные лица мадонн с розовощекими младенцами на руках, веселящихся фламандских гуляк, запускающих руки за пазухи полногрудым молодкам, боттичеллиевских девушек, гибких, как виноградные лозы, синюю сумеречность танцовщиц Дега, греховную ренуаровскую наготу, и уже и не веришь, что тот картинный мир действительно мог быть когда-то живой жизнью, в красках, шепотах, стонах, в горячем поту, в крови, в слезах, в счастье. Жизнь не была ласковой к Карналю, обращала к нему только суровый свой лик, а он не придумал ничего лучшего, как отплатить ей тем же. Избрал серьезность способом бытия, окружил себя неприступной стеной ироничной жестокости. Очертил вокруг себя меловой круг суровости, который чем дальше, тем больше отпугивал от него людей. Вечно погруженный в свои думы, озабоченный делами, которые превышали каждую отдельно взятую жизнь, отважно заглядывая в астральные бесконечности, в надежде найти новые формы, он не понимал, что при этом неминуемо должен поплатиться, утратить навсегда какие-то привычные формы жизни, вспомнив которые тоскуешь по ним и в отчаянии ищешь то, что сам уже отбросил. Почувствовал и постиг это тогда, когда повеяло ему в сердце мертвым холодом от ледяных полей одиночества, обступивших его после утраты самых близких людей. Все есть: работа, уважение, почет, слава, которая как бы оберегает тебя, ибо ты уже стал частицей памяти многих людей, а память - это вечность, но нет любви - и нет жизни. Когда ты услышал прекрасную весть об ожидаемом дитяти, то как бы раскрылись в тебе таинственные двери к новым сокровищницам любви, а в то же время несмело шевельнулся росток надежды на то, что появится на земле человек, который одарит тебя первоцветным чувством всех начал, щедрот и стремлений, и ты как бы возродишься, точно дерево по весне, и зазеленеешь вновь неудержимо, дерзко, всеплодно. Он обнимал свое родное дитя, такое, собственно, маленькое и худенькое, как и двадцать лет назад, вдыхал запах солнца, переданный дочке матерью, оставленный в вечное наследство, как-то совсем забыл о зяте, опомнился лишь, когда увидел, как Юрий упал перед ним на колени. Подумал, что тот, как всегда, паясничает, но зять стоял на коленях побледневший, не похожий на себя, губы его подергивались, он смотрел на Карналя чуть ли не умоляюще. - Петр Андреевич, простите... - Ты о чем? Немедленно встань! - Мне стыдно. Простите. Карналь сам поднял его, шутливо подтолкнул к Людмиле. - Пусть у вас все будет счастливо, дети. Но Юрий заупрямился. - Простите. За отца. За фамилию. Мне стыдно. И перед вами, и перед Иваном, и перед всеми. - Не смей так об отце, - строго сказал Карналь. - Он по-своему честный человек. А что требования у него превышают способности, так виноват не он, а те, кто ему потакал всю жизнь. Я тоже немало виноват. Он один Кучмиенко, ты совсем иной. В твоих силах прославить или опозорить то, что досталось в наследство. Сама по себе фамилия ничего еще не значит. Хотя некоторые названия, фамилии я бы взял под охрану государства, так же, как Кремль, Эрмитаж, Софию киевскую, Самарканд и - Ленин, Пушкин, Шевченко, Руставели... А мы просто люди с простыми фамилиями, но не имеем оснований стыдиться их. Он обнял Людмилу и Юрия, свел их вместе, поцеловал по очереди дочку и зятя, велел: - Поцелуйтесь, дети! И давай вина, Юрий. Мы с Совинским будем свидетелями вашей великой радости. Не возражаешь, Иван? - Что вы, Петр Андреевич! Я так рад и за Людмилу, и за Юру!.. Уже ради одного этого мне стоило приехать... - Не забывай, что ты теперь в моей бригаде! - весело закричал Юрий. - Разве не ради этого ты здесь?.. Или искать женщину? Всегда и во всем - женщина! Но ведь не признается, кто она! Петр Андреевич, вы поторопились с резолюцией! Пусть бы сказал. Не та ли это Анастасия с прекрасными ногами, на которых держится все прогрессивное человечество? Карналь ощутил, как по сердцу точно пронеслось холодное дуновение. Сам себе удивился. Спокойно остановил Юрия: - Оставь Ивана. Мы с ним только свидетели. Вино у вас есть? - Даже нечто покрепче! - Юрий направился к бару. - На все случаи жизни, Петр Андреевич. А уж на такой!.. 7 Кое-кто считает, будто женщины стоят на стороне хаоса, неупорядоченности, слепых стихий и страстей. Но часто их утомляет это извечное предназначение, и тогда они жаждут покоя, который могут найти только в точности, строгой ограниченности истинных мыслителей и созидателей жизни. Счастливы те из них, которые поймут это своевременно, всем остальным суждено искать, не находя, желать, не ведая чего. Между разумом и природой всегда маячат призраки, которые скрывают от человека истину, и многие люди блуждают среди теней случайностей, неспособные пробиться к истинному свету. До того непостижимого душевного потрясения на море, толкнувшего Анастасию на край бездны отчаяния, она еще не осознавала до конца чувства, которое давно уже гнездилось в ее сердце и только выжидало своего часа, чтобы вырваться наружу вулканическим огнем. Теперь ей казалось, будто с тех пор, как она впервые увидела Карналя, она думала о нем чуть ли не каждый день и безмерно удивлялась, что до сих пор не замечала этого в себе. Не замечала, пока... Ну и что? Чем все это кончилось? Кто знает о ее истинном чувстве, если и сама она еще две недели тому назад ничего не знала? А теперь, после позора и грязи в Кривом Роге... Уже никогда не будет она невинной и чистой. Когда услышала вчера по телефону его далекий усталый голос, чуть не крикнула отчаянно и безнадежно. Жизнь бы всю отдала за один лишь миг понимания того, что у него на душе. Исповедалась бы перед ним во всем и готова была ждать слова сочувствия, хоть месяц, хоть год, десять лет даже, ведь от такого человека было чего ждать. Но что она ему и кто? Связь ничего с ничем. Хотела слепых пожаров в надежде на обновление после них, будто зеленых отав, какие вырастают после косца, идущего по сухой траве. И что же получила? Плакала всю ночь. Никогда не знала чувства меры ни в смехе, ни в слезах. Да и кто из женщин их знает? Со слезами как бы вытекала из нее жизнь. Не вытекала! Утром встрепенулась, долго стояла под душем, меняя воду с горячей на холодную, терла свое упругое тело до скрипа, хотела отбросить тяжелые мысли о своем осквернении, хотела чистоты и спасения. Спаси меня, выхвати из отчаяния, выхвати! Затем села к зеркалу, закусив губу, стала прихорашивать лицо, наводить порядок в прическе, прятать следы слепой бури, налетевшей на нее, хотела появиться на улицах Киева еще красивее, чем когда-либо, пройти по ним, как их извечная принадлежность, неся в своей горячей крови даже сами названия улиц - которые неведомо когда и как очутились там, кружа в крови вместе со всеми дьяволами соблазна, желаний и ненасытности. Рогнединская, Владимиро-Лыбедьская, Предславинская, Владимирская, Крещатик... Оделась так же заботливо, как наложила косметику. Вспомнила, что забыла даже про кефир, пренебрежительно махнула рукой. Истинной женщине полезно поголодать до обеда, а то и целый день. Главное - быть молодой и красивой. А она молода и красива! В редакцию не спешила - там все сделают большие глаза. Бежать с моря, саму себя отозвать из отпуска? Что она - премьер или министр обороны? Всегда была ненормальной, а теперь и вовсе рехнулась! Да и к редактору не подступишься, пока он не вычитает полос завтрашнего номера. Лучше всего заглянуть к концу рабочего дня... А пока... Куда идти, не знала. Убедилась в этом, как только вышла из подъезда. Перепачканные "Жигули" стояли на тротуаре как свидетельство ее позора и грязи, от которой не отмоешься никакими водами. Пошла вниз на Крещатик обычной своею походкой, твердо ставя ноги, как бы топча всех мужчин с их вечно бесстыжими взглядами, а теперь - еще и свое собственное бесстыдство. И, как всегда, притормозило возле нее такси. Молодой таксист перегнулся через сиденье: - Подвезти? Анастасия метнула на него быстрый взгляд из-под бровей. Молодой и алчный. Хочет приятно начать день. Что ж! Взялась за ручку дверцы, водитель помог открыть, она села, выпрямила ноги под модным шерстяным платьем. Платье было слишком длинно, чтобы водитель полюбовался ногами. Хватит с него ее глаз. - Куда? - спросил заговорщически. - Набережная. К парковому мосту. - Только и всего? - Я не люблю машин. - Куда же деваться тогда бедным таксистам? - Меняйте профессию. - Ради вас можно поменять даже собственную кожу. - Идея: сдавайте ее обожженным. Теперь это модно. По крайней мере, в плохих романах и фильмах. Герои вечно стоят в очереди сдавать свою кожу. - А я романов не читаю! - похвалился таксист. - Вы меня не удивили. Не читать всегда было модно. Так же, как и читать, кстати. Это уж кому что нравится. Знаете, есть дураки по несчастью, а есть убежденные. - Все равно я добрый, - засмеялся шофер. - Такая красивая девушка никогда не сможет меня оскорбить. Вот возьму и прокачу вас бесплатно. - Зачем же? У вас план. Машина - государственная. А вот голова - она всегда собственная. Анастасия расплатилась и вышла из машины. Сразу же к такси подбежали два рыбака в старых шляпах и старомодных осенних пальто цвета вареных куриных пупков (шик пятидесятых годов), но водитель рванул с места, крикнув: - Занято! На мост Анастасия прошла в пестром потоке детей. Видно, какой-то детский садик. Две молодые няни - одна впереди, другая - сзади. Анастасия очутилась посредине, будто третья няня, дети окружили ее своим гомоном, смехом, чистотой, на какое-то время шла с ними бездумно, несомая их потоком, лишь где-то на самой середине моста внезапно ей вспомнилось снова все, что было в гостиничном номере, и она ужаснулась: как смеет находиться среди детей, окруженная невинностью детских голосов и невинностью днепровской воды, которая течет под мостом? Закрыть уши, бежать, бежать! Когда-то, еще маленькой, ходила по этому мосту с отцом. Зимой, в дикий мороз. А на той стороне, на Трухановом острове, - чистые-пречистые снега, тишина, от которой вздрагиваешь даже теперь... Анастасия остановилась, пропустила детей, няню, повернула назад. На Крещатик! Потолкаться среди командировочных с перепуганными глазами, среди пенсионеров, жадно вдыхающих воздух и вбирающих глазами все прелести мира, среди бездельников, их всегда полно на этой улице, которая должна была бы быть лишь перекрестком озабоченности, деловитости и разумной, целенаправленной спешки. Заглянуть в магазины, перекинуться словом с девушками за прилавками, встретить знакомых, забыть все, забыть! На пересечении с улицей Карла Маркса, прямо на пешеходной "зебре", столкнулась со своей давнишней подругой еще по школе, Люсей, которую тогда в шутку называли Люсиндой или просто - Лю. Впоследствии, пока Анастасия работала в Доме моделей, Люся закончила консерваторию, но, убедившись, что из нее не выйдет ни Марины Козолуповой, ни Александры Пахмутовой, пошла учиться на романо-германский, в университет, как раз в то время, когда Анастасия штурмовала журналистику. - Лю! - Ана! - Как ты? - А ты? Анастасия потянула Люсю на тротуар, совсем не заботясь, что та шла в противоположном направлении. - Ты не спешишь? - Куда мне спешить? Это ты все гоняешься за своими гонорарами, а у меня постоянная зарплата, хоть иди, хоть беги, хоть лежи - она идет без задержки. - Где же это такая благодать? - Мы с тобой вечность не виделись. Ты ничего не знаешь. Давай где-нибудь присядем? Пойдем полакомимся мороженым в пассаже. - Кажется, я еще не завтракала. - Вот и позавтракаем мороженым. Я возьму себе фруктовое на десерт, а тебе пломбир шоколадный. Уже когда сидели, разглядывая друг друга, Люся не удержалась: - В тебе просто сидит какой-то бес, Ана! Ты стала еще моложе и красивее! - А ты? - Видишь, какая толстая? От нерегулярной работы. Я теперь в Союзконцерте. Сопровождаю иностранных артистов. Использую свое двойное образование. Оказалось, что я - уникальная личность. Удовлетворение от работы - колоссальное, но муж уже воет. Представляешь: иногда я целый месяц на гастролях.