ом, Тузик снова ринулся вперед. Через секунду из тьмы донесся его дикий предсмертный визг, потом глухая возня... и все стихло. Казалось, даже ветер сдержал свой неутомимый полет. Сережка завозился в своем укрытии, выбрался наружу, спросил испуганно: - Кто это? Кто здесь? - Это я. Я! - глухо, изменившимся от волнения голосом отозвалась Людмила Григорьевна и повернула фонарик к себе. - Я это. Видишь? - Людмила Григорьевна! - без особого удивления протянул Сережка и, шатаясь, поднялся на ноги. - А где... где Тузик? - Тузик?.. - от страха, что Сережка может догадаться об опасности, у нее перехватило дыхание. - Тузик?.. Он убежал. Домой, наверно. И нам пора. Идти сможешь? Или мне попробовать нести тебя? - Это зачем? Я сам... Вяло, словно в полусне, Сережка нацепил лыжи, вытянул из снега палки и сделал несколько шатких неуверенных шагов. - А отец как? Трактора-то вернулись? - спросил он, останавливаясь. - Наверно, уже дома. Идем! Опирайся на мое плечо. Ну же! - А вы как здесь? - Голос у Сережки слаб и тягуч, как и его движения. - Я? Я тебя вышла встречать. Может, мне везти тебя? За палки, а? - Не надо. Я сам... Ураган стихал, словно захмелевший гуляка, утомленный собственным буйством. Поредела и снежная пелена. Истощившийся фонарик вовсе угас, мигнув на прощанье красным глазком. Брели наугад, потому что Людмила Григорьевна выронила где-то свой компас. А следом, неразличимые во тьме и оттого особенно жуткие, двигались волки. Природа научила терпению этих хищников. Чутье подсказывало им, что вожделенная минута недалека, и волки не хотели рисковать своей шкурой раньше времени. Людмила Григорьевна поминутно чувствовала их опасную близость: то клубом дыма проплывет сбоку бесформенная тень, то скрипнет снег позади, то вдруг холодными светляками вспыхнут на пути алчные глаза. Когда болезненно напряженные нервы не выдерживали, она торопливо доставала из внутреннего кармана коробок спичек. Яркий всполох взвивался во тьме и гас, задуваемый ветром, а траурная мгла, черным занавесом упадавшая перед глазами, казалась еще непроглядней. С последней спичкой Людмила Григорьевна долго не решалась расстаться. Она извлекла ее, когда клацанье челюстей позади раздалось настолько явственно, что даже Сережка, полуживой от усталости Сережка, вздрогнул и порывисто обернулся. - Тузик! - сонно позвал он. - Это не Тузик... - У Людмилы Григорьевны внезапно ослабели ноги: "Сейчас догадается!" - Это не Тузик, - повторила она. (Ей удалось наконец овладеть собой, и голос ее звучал беззаботно, почти весело.) - Тузик озяб, побежал домой. - А кто же там? - Там?.. Никого. Смотри вот. - Она чиркнула спичкой и тотчас сама погасила ее. - Видел? Никого!.. Дай-ка мне одну палку. И обопрись на мое плечо. Ближе. Вот так... И опять сквозь зыбкую снежную пряжу брели по степи две одинокие фигурки, а волки все тесней сжимались вокруг них, будто догадывались, что жертвы их лишились еще одного союзника - огня. Все чаще серые призраки вырастали на пути, леденили душу холодным мерцанием глаз. Тогда наигранно весело и громко Людмила Григорьевна спрашивала о чем-нибудь своего угрюмого спутника, низко склоняясь к его лицу, чтобы тот не заметил роковой преграды на пути. Рассеянный и озабоченный, Сережка отвечал вяло, односложно и все время прислушивался к монотонному гудению ветра. Украдкой глянув вперед, Людмила Григорьевна с облегчением замечала, что волки отступили и путь снова свободен. "Они боятся человеческого голоса!" - мелькнула у нее счастливая догадка. - Ну что ты раскис, Сергей? А еще мужчина! Давай-ка споем что-нибудь. Какую ты знаешь? А ну! В лесу родилась елочка, В лесу она росла-а... - Ну пой же! - повелительно крикнула учительница. Зимой и летом стройная, Зеленая была-а. Умолкла на миг, прислушалась: Сережка чуть слышно подтягивал. Ликуя в душе, что спутник ее еще ни о чем не догадывается, до слез тронутая его покорностью, Людмила Григорьевна запела громко и красиво: Метель ей пела песенку: "Спи, елочка, бай-бай!" Мороз снежком укутывал: "Смотри не замерзай!" Если б волкам были ведомы человеческие чувства, они бы поняли, что этой песне недолго звенеть над степью: голос певицы слабел, все отчетливей слышались в нем нотки отчаяния. Но волкам не дано понимать человека. Незнакомые звуки порождали в них лишь глухую тревогу и страх. Они выжидательно насторожились и, сгрудившись стаей, пропустили путников вперед. Сережка первым оборвал песню. - Ну что же ты? - быстро спросила Людмила Григорьевна. - Так... Ни к чему это! - буркнул мальчуган, всматриваясь в темноту. - Отчего же? С песней веселей... Теплее даже, - в замешательстве проговорила Людмила Григорьевна, замечая с досадой, что на сей раз голос предательски выдает ее волнение. Сережка молчал, обеими руками сжимая лыжную палку. - Что же мы встали? Идем, Сережа! Тут уже недалеко. Сережка стоял, замкнувшись в себе, странно далекий и непонятный. Опасность придала нервам Людмилы Григорьевны необыкновенную, болезненную чувствительность. Она почти видела, как вновь сжимается вокруг них серое кольцо... Но правая рука, варежку с которой она еще раньше пожертвовала для Сережки, не слушалась ее. Онемевшие пальцы скользнули по гладкому древку, и палка - единственное оружие в предстоящей схватке - осталась торчать в снегу. "Отморозила руку!" - догадалась Людмила Григорьевна. Однако не боязнь остаться калекой потрясла ее в ту минуту: ужасно было сознавать, что шансов на победу осталось ничтожно мало... И все же надо что-то делать. Волки наглеют, подступают все ближе. Как же расшевелить Сережку, пробудить в нем надежду? Бедняжка совсем оцепенел. - Пойдем, милый! - Уцелевшей рукой Людмила Григорьевна выхватила из снега палку и тронула плечом мальчугана. - Пойдем! Ведь холодно же. Я понимаю, ты страшно устал, тяжело тебе... Но ведь надо! Надо идти. Дома тепло, отогреешься в постели... (Позади явственно скрипнул снег под воровато ступающими лапами.) - Ну давай покричим тогда, будто мы заблудились... - Ау-у-у! "Какой, должно быть, глупой кажусь я ему сейчас!" - промелькнуло где-то на краю сознания. Но она будет кричать, пока еще повинуется голос. Кричать хотя бы для того, чтобы Сережка не слышал, как жутко скрипит снег под волчьими лапами. Во тьму снова понеслось протяжное, отчаянное: "Ау-у-у!" - Смотрите! - завопил вдруг Сережка. - Туда, назад!.. Глядите... Позади взметнулся узкий бледно-голубоватый луч, пробил толщу тьмы, исчез на миг за невидимым косогором, вспыхнул снова и, покачиваясь, уверенно разрубая плотную темь, заструился по степи, вытканный серебристой вязью снежинок. А следом за ним ударили в небо и, поникнув, заметались по сугробам все новые и новые лучи. Они скрещивались, разбегались по сторонам, сливались в широкую сплошную полосу, надвигались все ближе и ближе. - Наши! - торжествующе заорал Сережка. - Трактора наши идут. Бежим! На этот раз он сам уцепил за рукав свою безмолвную спутницу и, задыхаясь, повлек ее навстречу спасительным лучам. На одиночество Людмила Григорьевна не могла пожаловаться. Медпункт на центральной усадьбе, куда привезли ее из города после операции, почти ежедневно осаждали ученики. Обычно с попутной машиной наезжало их сразу полкласса. Халатов на всех не хватало, поэтому в палату заходили по очереди. Рассаживались чинным рядком на свободной соседней койке, торжественно тихие, раскрасневшиеся от мороза. Разговор долго не налаживался (ребята считали почему-то, что у постели больной приличнее всего помолчать), потом, ободренные веселой приветливостью учительницы, ребята развязывали языки и тогда уже трещали наперебой, выбалтывая все школьные и поселковые новости. А за стеклянной дверью в ожидании халатов нетерпеливо топтались остальные. Сережку Демина по какому-то негласному уговору пропускали вне очереди, и выходил он из палаты последним, с виновато склоненной головой, придерживая в кулаке не в меру длинный халат. У двери неизменно оглядывался, и Людмила Григорьевна читала в его глазах глубокое, недетское сострадание. Однажды учительница поманила Сережку к себе и доверительно сообщила: - Завтра, Сережа, у меня повязку снимут... Привези мне, пожалуйста, крышку от сломанной парты. Их много было у нас в школьном сарае. У завхоза попроси. И мела кусочек. Хорошо? На другой день мужское достоинство впервые изменило Сережке. Увидев изуродованную руку с красными сморщенными култышками на месте двух ампутированных пальцев, он подозрительно шумно вздохнул и отвернулся, подрагивая плечами. - Что ты? Что с тобой? - заволновалась Людмила Григорьевна. - Посмотри, я еще писать могу. Смотри вот... Видимо, от волнения больная долго не могла справиться с мелом - он все выпадал у нее на одеяло. Наконец, приспособив черную дощечку на коленях, она подумала минуту и, прикусив, как маленькая, губу, четко, красиво вывела: "В ЛЕСУ РОДИЛАСЬ ЕЛОЧКА". - Видишь вот! А ты расчувствовался, чудак! Смотри-ка, жить еще можно! Что у вас по грамматике было на последнем уроке? - Как же вы теперь на музыке-то будете играть? - горестно всхлипнул Сережка. - Пианино-то настроили в красном уголке, из города дяденька приезжал. Темная тучка пробежала по лицу учительницы. - На свете остается много прекрасного даже помимо музыки, - подумала она вслух. - Конечно, - по-своему понял ее слова Сережка. - Могло быть и хуже. - Он посмотрел на черную дощечку, украшенную безукоризненной каллиграфической надписью, и, отводя глаза от лежавшей поверх одеяла странно притягательной руки, осторожно спросил: - Вы ничего тогда не приметили, в степи-то, когда шли? Кровь жаркой волной затопила лицо Людмилы Григорьевны. - Н-нет... А что? Сережка напряженно заморгал, словно хотел убедиться, что недавние слезы уже высохли на ресницах, и прогудел, солидно понижая голос: - Ничего... Хорошо, что не заметили. Он помолчал, потирая упрямые шишки на лбу, наконец, не выдержав тяжести душившей его тайны, решительно откинул пятерней жесткий чубчик и зачастил, делая страшные глаза: - Ведь нас тогда чуть волки не заели... Да-да! Тузика-то ведь они съели. Так и не вернулся. И до нас хотели добраться. Я их прямо рядом видел. Вам только не говорил. Вы тогда такая веселая были. "Пусть, - думаю, - она ничего не знает, все-таки ведь женщина!" А про себя думаю: "Бросится на нее какой, я его палкой наскрозь!" У меня ведь палки-то лыжные настоящие - с наконечниками!