это на дне одного чемодана завалялось, и я вам принес -- по вашей части. Бювар из мягкой кожи удивительно синего, поющего цвета, с тиснением по коже золотом, ренессансные завитушки. -- Какая прелесть -- ахает Демидова. -- Но дорогая вещь ... -- Бювар вам на придачу. Дело в рукописи, и даже не в ней... В бюваре стопка четко исписанных страниц. -- Видите, Демидова-кундзе, это целая история, и вам, писательнице, может быть интересно. Когда мы бежали осенью сорок пятого года из Тюрингии, потому что туда товарищи пришли, то знаете, как было... кто на буферах, на крышах поездов, если они шли... мы сидели на платформе одного товарного поезда часов десять, не знали, пойдет ли, и куда. Где то за Вюрцбургом было, не помню точно. Между прочим, нас там много сидело, и ваша знакомая одна, тоже рижанка, художница, она в Риге лошадей на Биненмуйже держала ... -- Таюнь Свангаард? -- Да, но я тогда с соседкой ее разговорился -- рыженькая такая, фамилию не знаю, но рижанка тоже. Мы их обеих попросили пройти к американцам, спросить их насчет поезда, они соскочили и пошли в разные стороны, американцы слева и справа по путям проходили. Свангаард подальше отошла, а эта рыженькая еще не успела, как поезд тронулся вдруг. Ну, они увидели, конечно, бросились обратно бежать, а повсюду рельсы, шпалы, бежать трудно, Свангаард отстала, а рыженькая успела подскочить, только не к нашей платформе, а сзади, и то ли там людей не было, чтобы помочь, подхватить, или не заметили, не успели, только она крикнула -- и упала, не кричала больше. Поверьте, что первое что хотел сделать -- сам за ней броситься, но поезд пошел быстрее, жена, дети в меня вцепились, плачут, кричат... А чемоданы их остались на нашей платформе. До сих пор помню -- у Свангаард синий был, и синяя сумка с пальто. Когда мы добрались сюда, я сдал ее чемодан на главном вокзале, немцы народ порядочный, думаю догадается спросить, когда доберется, знала ведь, что мы в один город едем. А чемоданчик этой рыженькой я себе оставил. Только документов там не было, я наводил справки, в комитете, и в Красный Крест обращался -- никто не отозвался. По запискам выходит, что у нее сыновья были -- или она их тоже выдумала? Я их два раза прочел, пока понял: вела она с горя совсем особенный дневник: не прошлое вспоминала, а как будто будущее, как сегодняшний день описывает, день за днем. По английски это "вишфулсинкинг" называется, желаемое за сущее принимать. Пишет, как возвращается в освобожденную Ригу, начинает новую жизнь. Большая семья, видно, у нее была, сестра, племянницы -- а никто не отозвался. Может быть, тоже погибли. Я теперь уеду, на новом месте хлопот не оберешься. А вы может быть обработаете как нибудь, напечатаете. Вдруг, тогда и отзовется кто нибудь. Кто ее тогда похоронил -- неизвестно... а она свою мечту так описывала, что видишь, в руки взять можно просто. Много пришлось пережить, но есть вещи... жена тоже читала, плакала. Вы сделаете, что можно, я вас знаю ... * * * Разбойник переехал из Дома Номер Первый в хорошую меблированную комнату, в квартире с ванной. На нем хороший костюм, и он не носит больше брикетов в потрепанном портфеле, зато жена носит золотые браслеты. Деловой размах у него еще шире, но дела -- совсем темные. Об эмиграции он не думает. Вот еще, лес в Канаде рубить! Деньги и здесь делать можно. К сожалению, он понимает это буквально. Приходят теперь к нему немногие. Трамваи и автобусы ходят регулярно и часто, расстояния сократились -- отдалились люди. В конце сорок пятого был общий провал на дно, -- карабкались вместе, -- теперь у каждого свой путь или метания. Путь один: эмиграция. На таких, как Таюнь Свангаард -- купить развалину и всерьез жить в ней! -- смотрят с обидным сожалением. Правда, муж у нее пьет и не работник, но ... Пересудов в лагерях множество. О сплетнях и говорить нечего, но доносы -- часто на неизвестных совсем людей. Сколько лет эти анонимные доносы принимались американцами всерьез, зачислялись в архив "личного дела" будущего эмигранта! Нередко человек, прошедший все комиссии, внезапно, без объяснения причин, снимался чуть ли не с борта парохода. Донос -- и кончено. Объяснения и опровержения бесполезны. В лучшем случае -- подавать прошение об эмиграции снова, в другую страну, и снова ждать, ждать, -- годы. Некоторые присяжные доносчики были даже известны -- их боялись и сторонились, но почему то не нашлось никого, кто отбил бы у них охоту. Беженский конгломерат или клубок состоял из людей, которых слишком часто сбивали с ног, давили и коверкали, предавали и обманывали. Советская душерубка десятками лет, чекистские пытки и нравственное уродство жизни, германский сапог над унтерменшами, лагеря и гестапо, война и налеты, бегство и голод -- сколько людей могло пройти сквозь это и остаться стойкими, сохранить свое достоинство и независимость до такой степени, чтобы защищать его? "Лучше уж, знаете ... промолчать, не трогать ... чтобы чего нибудь не вышло". Боязливая формула мелкой трусости запуганного человека -- резиновый мешок: при ударе вмятина, он прогибается, но приспосабливается снова, выгибается заново, человек карабкается, оглядываясь во все стороны, шарахаясь от начальства и соседей. Увы, потеря мужества не компенсируется беззащитностью. "Моя хата с краю, ничего не знаю" -- эта вторая формула маленьких людей не спасала их никогда от того, чтобы все, что они отказывались познать -- и, если зло, противостоять этому -- не обрушивалось бы на них, давило, калечило, и большей частью уничтожало не меньше, чем тех немногих, которые возмущались и шли против зла. Революции делают не те немногие, которые наносят первый удар: революции делают те толпы маленьких людей, которые боязливо поворачиваются к ним спиной, покорно подставляя эти спины. И маленьких, по трусости, невежеству, слабости сторонящихся от всего, что кажется им угрозой -- слишком много. Только ли в мягкой и безудержной, анархической славянской России? В передовой, дисциплинированной Германии много людей жалели евреев и шарахались от одного упоминания о лагерях смерти -- подальше... * * * Над Демидовой подсмеивались часто, но к ней тянулись многие. "Литературная чашка чая" заменялась серебряным, еще из дома, подстаканником, ходившим нередко в круговую с бутылкой вина, все чаще заменявшим теперь самогон. Вино привозила пани Ирена, суетливо вынимая из громадной сумки деликатесы: сверток ветчины, копченую рыбу, тяжелые гроздья винограда, банку с кофе в подарок хозяйке. Пани Ирена, на удивленье всем, устроилась пока что лучше всех. Да, как только в городе стала выходить крупная немецкая газета, она отправилась в редакцию, а затем на радиостанцию, и терпеливо дождалась приема. Ждать, впрочем, пришлось не долго: у всякой секретарши широко раскрывались глаза, когда эта худенькая и ободраная блондинка скромно предлагала: -- Скажите, не нужны ли редакции переводы с китайского? И с французского тоже ... Китайские переводчики на улице не валяются -- в Китае события: Мао, Чан Кай Ши и Формоза. Штатного места ей пока не дали, пообещав в будущем, но зачислили постоянной свободной сотрудницей -- и гонорар набегал каждый месяц. Гонорар платил и музей, вылезший из военного подвала, где она помогала разбирать китайские коллекции, переводя названия и тексты. Пани Ирена жила теперь в теплой приличной комнате, взяла на выплату пишущую машинку, и каждый месяц покупала что нибудь для себя и хозяйства. Немного приодевшись, -- а у нее был вкус, как у всех полек -- сделав прическу, она перестала теперь походить на сову, хотя попрежнему смотрела своим ступенчатым взглядом: сперва прямо, потом как будто поверх очков, хотя не носила их вовсе. В сущности у нее были очень красивые голубые глаза, и нос перестал быть острым. Однажды Таюнь, взглянув на нее в косом луче солнца, восхитилась: -- Пани Ирена, вот так я вас нарисую! Золотой с голубым маркизой! Кринолин, парик... Поправку на взгляд художника, восхищающегося не только тем, что есть, но главным образом тем, что он видит в этом -- сделать надо, конечно, но если в Доме Номер Первый пани Ирена была запуганной, невзрачной и смешновато-жалкой совкой, то теперь она стала надтреснутой, но очень милой статуэткой. У Таюнь этой осенью расцвел куст перед домом -- и бледно палевая роза, не успев раскрыться как следует, съежила кончики помягчевших, как тряпочки, лепестков, слегка обожженных холодом. У пани Ирены был теперь такой цвет лица. Эти поздние розы трогательны и беспомощны, но еще не раскрывшиеся и уже увядающие лепестки держатся иногда очень долго, прежде чем осыпаться. Роза на кусте держалась целую неделю. Таюнь часто заглядывала в лагерь: навестить знакомых, прежде всего Демидову, узнать новости: кто едет, посмотреть спектакль неплохой драматической труппы, боровшейся со всеми недостатками барачной сцены, костюмов и с непомерными самолюбиями режиссеров и актеров: все подряд были в прошлом в Художественном театре, и каждый доказывал, что кроме него, никто не мог быть. Летом лагерь с его немощенными улицами между рядами бараков, пылью, щебнем, облупленными стенами, развешанным повсюду бельем и вонью из примитивных уборных угнетал своей убожестью. Но зима принаряжала снегом, закутывала помойные ямы и километровые пустыри, дым из труб стлался над белыми крышами теплым уютом, на снегу скрипели сапоги мужчин, половина их носила казачьи кубанки и меховые шапки, и все это, обжитое уже, напоминало чем то русскую деревню с таким же вот леском поодаль, за снежным полем. -- "Вьется в дымной печурке огонь -- На поленьях смола, как слеза" -- напевает Платон, подкладывая дрова в печурку. Таюнь, как всегда, отмечает про себя: черный цвет жести, блики оранжевого огня на жирной копоти, -- вот особенно в этой проржавевшей щели... можно использовать сюжетом для рождественской открытки. Старое немецкое издательство, выпускающее детские книжки и открытки возобновило теперь работу, и ей удалось пристроиться: берут почти все рисунки и акварели, сто марок за эскиз не так уж много, но на три рисунка в месяц уже жить можно, а они пока берут и больше ... -- Куры начали нестись! -- торжественно объявляет она и в доказательство вынимает три яйца, уложенных в коробочку с сеном, как конфеты. -- Подумайте, так рано, еще до Рождества! Это потому, что я так утеплила курятник. -- Такие помещицы, как вы, сами в них на зиму перебираются -- лениво тянет Платон. -- Чем же вы его так сельскохозяйственно утеплили? -- Сейчас он заведет Таюнь -- бормочет вполголоса, но чтобы все слышали, фыркающая Оксана Демидовой. Оксана перебралась в лагерь больше по лени. С тевтоном Гансом она давно рассталась, и в Дом Номер Первый больше не заглядывает. У нее есть эффидевит в Америку, работа на спичечной фабрике -- обычный этап эмигрантов -- ей обеспечена, а пока она рисует и дальше свои маки и розы, и начинает подумывать о настоящей картине даже -- очень уж соблазняет этот прохладный свет окна на север в угловой комнатке барака. А других забот в лагере нет, едой она никогда особенно не интересовалась, дров хватает, картины продаются, и она уже стала раздумывать -- чего бы купить, чтобы стоило увезти с собой в Америку, но пока копит доллары, всегда пригодятся. Гораздо серьезнее вопрос: обрезать ли ей косы, или нет? Кос в Америке не носят, она спрашивала даже в ИРО, а с другой стороны жаль: они теперь как шелковые стали, венком вокруг головы. -- Во-первых, у меня уже есть усадебный опыт -- возмущается Таюнь. -- Но нет кирпичей. Сколько ни таскали, все мало ... -- Зато есть полезные советы -- и мысли. Сарайчик, правда, был с самого начала, но весь разваливался. Вбиваешь гвоздь -- и боишься, что подпорки рухнут, крыша на голову свалится. Пани Ирена по своим китайским образцам надоумила: камыша на болоте -- сколько угодно. Я его два дня подряд резала, сушила, связала проволокой в маты, стенки обложила, глиной подмазала, потом еще ряд, еще... и штукатуркой сверху. Теперь стенки толстыми стали, и в курятнике теплее, чем в доме. -- Великий человек на малые дела! -- насмешливо отзывается Платон, вспоминая, как провожал однажды пани Ирену к Таюнь, и та заставила его вбивать эти самые гвозди... Нет, один раз намахался и хватит, больше его в эту карманную усадьбу никакими обедами не заманишь, хотя пироги она действительно умеет делать... -- Оскара Уайльда -- задумчиво говорит Демидова -- читали наверно все. Но большинство знает его "Портрет Дориана Грея", сказки, ну еще балладу Рэдингской тюрьмы. Поверхностно считают эстетом и только. А мне кажется, что я действительно поняла его как следует только после "Де профундис" и "Разговоры с другом". Особенно вторая книга -- философский диалог. Поразило утверждение: литературные типы создаются не столько, как отражение жизни, сколько литература создает их, предвосхищая имеющее быть, и потом жизнь, в подражание, выявляет их по литературным образцам. Уайльд конечно немыслим без парадоксов, но почему парадокс не может быть истиной? Только потому, что она кажется нам поставленной вверх ногами, не освоились с ней, не видим по первому взгляду? -- Это вы к чему? -- спрашивает пани Ирена, настораживаясь. Она давно уже заметила синий флорентийский бювар с золотым тиснением, на видном месте. -- Новое написали? -- Оксана проследила ее взгляд. -- Нет, не я, это странная история... Помните, Таюнь, вы рассказывали, как попали сюда осенью сорок пятого года, потеряли по дороге свои вещи, потому что соскочили с поезда и спрашивали что-то у американцев ... -- Пошли вдвоем с соседкой по платформе, и поезд пошел вдруг, но ей удалось вскочить, кажется, а я... -- Нет, она так же не успела, как и вы... Теперь я узнала, что один из ваших попутчиков сдал ваш чемодан здесь на вокзале, а ее оставил себе, и в нем вот этот бювар был... -- Как же она? -- Сорвалась, когда пыталась взобраться на идущий поезд, и только раз крикнула... Лаздынь-кунгс сказал, что все это время разыскивал ее родственников, но никто не отозвался... он уехал теперь в Америку, а записки ее в этом бюваре оставил мне. Когда соберемся все, прочту, только выдержки вкратце, чтобы вы поняли, в чем дело, подробностей здесь слишком много, а имени ее не осталось, но хочу сказать: если бывают поэты в жизни, которые не стихи пишут, а жизнь творят, как песню -- то вот она из них. И это не мемуары. Написано, судя по всему, в сорок пятом году, когда она осталась одна. Муж, очевидно, был убит, или пропал без вести, а сыновья -- Веселка, от Всеволода уменьшительное наверно, и приемный -- Ларик, от Лариона, -- где то на фронте еще. О том, что союзники всю Восточную Европу, в том числе и Балтику, отдадут большевикам, она конечно не думала. Эти записки -- рассказ о том, как вся семья собралась понемногу, и они вернулись домой, в освобожденную Латвию -- да, она рижанка невидимому. Конечно, сплошная мечта и лирика, но я не могу отделаться от мысли: если человек рассказал о своей жизни, какая была, и умер -- все понятно. Если он сочинил утопию о фантастической жизни никому неведомых людей в будущем -- тоже. Но если она продолжила свою жизнь дальше, и дневнике настоящего, и погибла, не успев пережить, то эта жизнь -- осталась как то, -- кому? чья? Осталась в бюваре? -- Причем тут метафизика. Возьмите Коренева: три года ждал эмиграции, брат его выписал, месяц тому назад получил все бумаги, наконец, направление на пароход -- и умер от удара. История не такая уж обычная, но не замечательна ничем. Насмешка судьбы. -- Вот прочту, -- все, кажется, собрались? -- тогда вам может быть понятнее будет. Начинается с того, что она возвращается с обоими мальчиками и подобранной где то украинкой -- Гапкой, из остовок, вероятно, в товарном вагоне в Латвию. Получили целый вагон потому, что везут всевозможные вещи для хозяйства, двух казачьих лошадей и даже какой то племенной скот. Рассуждение здравое: "... большевики все, что возможно разграбили и уничтожили. А мы хотим иметь свой дом. Меня, мальчики, с Викой, теткой вашей, всегда тянуло к земле, может быть потому, что выросли на ней, не могли примириться потом с коробками городских домов. Настоящее место человека -- под солнцем, в саду. Вика, когда вышла замуж за своего "Добрыню Никитича", как вы прозвали его, арендовала ту усадьбу, где мы так часто бывали, Веселка, но ты не знал, как она билась, пока все наладила, и я помогала... А когда мы обе скопили достаточно денег, что бы купить усадьбу -- Балтику заняли большевики. "... Объяснять надо Ларику, он приемный. Сын советского бухгалтера, когда вошли немцы, он отбился от родителей в бегстве, вот и приютила его. Младше Веселки на два года. Сперва был таким недоверчивым и робким, не понимал простых вещей, потом привязался. У Веселки давно нет отца, пусть хоть брат будет. А ты мой любимый, еще неизвестно где, но мы увидимся -- в белом доме. "Да, я -- неискоренимая провинциалка. Хочу иметь гнездо. Пусть мальчики выучатся ценить свое, а не покупное. Пусть в любой современной жизни у них будет крепость с нерушимым укладом и традициями, и красота -- во всем. У меня нет талантов. Знаю языки, долго работала в лесной фирме, теперь она возрождается снова, будет хорошее место, приличный оклад, могла бы взять квартиру в городе, без хлопот. Но я хочу создать хоть что-то, а дом -- это творчество, и уже очень много. И когда я закрываю глаза, и вижу перед собою теплую, пронизанную солнцем зелень гороха на грядке, смеющееся в нем лицо Веселки, мне кажется, что я держу в руках солнце... "... Мы в Риге! Пробежать бы скорее по знакомым улицам, зайти во все привычные дома, увидеть старых друзей, и себя самое с ними, как тогда... Боже мой, ведь этого ничего нет больше, улицы изуродованы, дома разбиты, а людей нет... -- Мама -- Рыжик, не плачь, пожалуйста -- говорит Веселка, а у самого на глазах слезы. -- Ты ревешь, наш Ноев ковчег на запасном пути орет -- куда мы с ним? Не в гостиницу же? "Отправляемся на поиски. Сперва в милые заснеженные улички Торнякална, там найдется сарай для лошадей и вещей. Нашелся. И две комнаты у уцелевших знакомых. И старик Калнынь, бывший директор страхового общества. Он все знает... "-- Есть для вас подходящее, бесхозяйное имущество. Берзумуйжа. Когда то баронам Коорт принадлежала, но они после первой мировой войны уже там не жили. Километров пятнадцать, около Спильве ... "В понедельник начинается моя служба, а в воскресенье седлаем лошадей -- застоялись. Теплый мартовский день. Небо чистенько вымылось, надело кружевные переднички облаков, сияет солнцем. Кони чавкают копытами в месиве растаявших дорог. Ласково пушится верба на красных лакированных прутиках. Пахнет тающим снегом, обсыхающей землей -- весной. Пришлось проплутать, спросить почти некого. Далековато все таки. Впрочем, в Берлине по часу в вагоне подземной дороге сидишь, и ничего, а тут сперва на лошадях ездить можно будет, потом, может быть, автобус пойдет, или свою машину завести... Сворачиваем наконец к берегу Двины -- и вот он в саду, просвечивает колоннами крыльца. Ге-ть! -- кричу я, и мы несемся по дороге, по полю, через повалившийся забор. Да, это дом -- наш. Слезаем с лошадей, идем на цыпочках, чтобы не спугнуть тишину. Мальчики притихли. Двери заперты, ключей нет, но одно окно все равно выбито. В комнатах -- пыль, солнце, паутина и тишина. Колонки крыльца облупились, кое где цветные стекла еще есть. Широкая лестница из холля в мезонин. Стоят тяжелые шкафы и клочковатая мебель, но везде паркет, изразцовые печи. Обои висят клочьями, ставни оторваны... "Двенадцать комнат" -- считает Ларик. -- Неужели мы будем здесь жить только сами?" "А Вика с ребятами? Еще не хватит, вот увидишь!" ... Сад большой, на хороший гектар, много ягодных кустов, место для огорода. Столбы забора повалены, решетки заржавели, но сараи есть, а за ними луг, заливчик, островок даже в нем... кроликов разведем на островке... "Значит, берем, мама? -- выпаливает вдруг Ларик. -- Дворянское гнездо, как в книгах?" -- Дом -- развалина -- говорю я на следующее утро Калныню. Дешевле новый выстроить, чем починить. "Но он хитро подмигивает: "Оценка зависит от Бикерса." "Который Бикерс? Инженер? Я с ним в Берлине под налетами сидела" ... Бикерс помог. Дешевле нельзя оценить, гроши, даже на первое обзаведение деньги остались еще, и мне аванс обещали дать большой на устройство... Мальчики стараются во всю. Засеяли поле, раскопали огород, несколько комнат починено, чердак выметен. Соседние хуторяне -- ограбили их дочиста -- приходят просить лошадей для работы, и за то помогают тоже. В моей фирме получила все доски, фанеру -- куда лучше обоев, обиваю стены панелью, золотится под лаком. Надо успеть -- к первой Пасхе на родине, после стольких лет, в своем доме. "Мне жаль людей без праздников. Они гордятся тем, что могут обойтись без них, или устраивать, когда захотят, не по календарю. Неправда. Просто у них серая, скучная и унылая душа, не знающая ни тепла, ни нарядности. Нужно расцвечивать жизнь... Полчаса считаю на бумажке. Благоразумнее было бы купить сенокосилку, но... я достаточно благоразумна и в будни. Вместо нее купили старую извозчичью еще пролетку. "В Страстной четверг уборка кончена, в отполированных стеклах блестит вечернее солнце, новые занавески торжественны и белеют пышно. "Помнишь, Ларик твою первую Пасху в Риге, в сорок первом? Мы с Веселкой пошли на Двенадцать Евангелий, а ты проводил нас до собора, сам жмешься у паперти -- и ни шагу дальше? Я не настаивала, конечно ... -- Как мне хотелось тогда пойти с вами -- вспыхивает Ларик. -- Я ведь никогда не был до того в церкви, и не мог понять -- как вы, и остальные не боитесь идти, зная, что вас возьмут на учет, и там не весело совсем, вы все плачете. "Тогда страшное время было, советская оккупация. И теперь в тот же собор, только совсем иначе... "После службы останавливаюсь на паперти. Так же, как помнила все эти годы: синее небо в лампадках звезд, цепи оранжевых огоньков растекаются в вечернюю синь улиц. Хочется закрыть огонек ладонью, чтобы она потеплела от огня, не задуло свечи. Но у нас красивые фонарики из цветных стекол -- чуть ли не сотню нашли на чердаке, донесем живой огонь до дома ... и как теплеет вся комната от зажженной лампадки! Ларик в восхищении, никогда еще не видел. "Смотрите каждый за своей, -- говорю я. -- Дети боятся темноты. И у нас, взрослых, есть своя темнота, и чтобы не пугаться ее -- посмотришь на лампадку, и спокойнее станет. Горит -- значит есть тепло и свет." Из города привезла гиацинты, пахнет праздником, и шоколадные яйца, -- пахнут тоже! И когда в двух шагах от меня высокий белобородый архиерей торжественно поднимает руку и открывает золотым крестом кружевную решетку дверей, когда в гулкой тишине на остановившейся площади высоким истомленным всплеском падают слова "Да воскреснет Бог" -- я плачу, потому что годами ждала этой минуты. Плачу, потому что вижу за толпой не деревья бульвара, а ряды ушедших -- по ту и эту сторону. Плачу, потому что сподобилась услышать, что "расточатся все врази Его, яко тает воск от лица огня!" ... Воистину Воскресе! -- звенят каменные ступени крыльца. "Воистину Воскресе! -- разливаются гиацинты на пасхальном столе. Воистину! "Пригласила директора к себе на Пасху, ему очень понравилась моя усадебка. Очень удобно для маленькой лесопилки -- отделение фирмы, он дает мне кредит. Заведывать будешь ты, Веселка. Получишь гатер и грузовик, плоты разгружаются на берегу, готовые доски возить в город. А Ларик отправится осенью в сельскохозяйственную Академию, на садоводство и лесничество учиться, я знаю, к чему у него душа лежит, этим летом мы пустырь у луга в такой образцовый сад превратим...!" * * * Демидова остановилась, чтобы перевести дух. -- Сельскохозяйственный каталог с балетом пополам -- проворчал Платон. -- Руководство для поэтических хозяек, да вы еще своей лирики наверно подбавили. Откуда у нее шоколадные яйца в разгромленной стране появились? И вообще все как по щучьему велению ... -- Вот у Таюнь в ее домишке тоже все как по шучьему велению появляется. Только того труда, который в это вложено, вы не замечаете. Когда наша карманная помещица новым приобретением хвастается, я прежде всего подумаю, как у нее от него спина болела... а здесь -- мечта в чемодане, желаемое за сущее принимается, не забывайте. -- Лучше мечта в чемодане, чем совсем без нее -- вырывается вдруг у сидевшего в углу молодого человека, и Демидова внимательнее присматривается к нему. Кто привел этого странного мальчика? Зовут Сергей, бывший юнкер, кажется, из Италии, у Краснова был. Очень густые, откинутые с умного лба волосы, как шапка, лицо полудетское еще, глаза печальные и рот искривлен как то... надо будет поговорить с ним поближе -- решает она, и берется за страницы дальше. * * * "Троица. На скотном дворе желтые чирикающие пушки. На "кроличьем острове" машут веселые уши ангор. Две каракулевые овцы принесли двух ягнят, все на развод, будет стадо. В Балтике еще никто не разводил их, но я знаю, что им надо. А в цветущие сиреневые кусты зарыться хочется ... "Опять дождик" -- говорят уныло в городе. А как мы радовались, что пошел дождь! На поля, огород, сад! Небо низко улеглось на землю, закутало все туманом мелкого, теплого, серенького, как шкурка, дождя: Как пахнут даже дороги! Как хорошо сидеть за столом, сражаться с телефонами, смотреть в перерывах на потускневшие стекла и мечтать, что вечером можно будет пройтись по шумящему саду, вымокнуть в траве, и потом переодеться, затопить камин, слушать дождь ... Но помечтать не пришлось. Раздался звонок и совершенно неожиданный голос Вики произнес: "Рыжик, слава Богу! Мы приехали и сидим на вокзале. "Конечно, шеф дал мне свой автомобиль и отпуск на этот день. На вокзале -- пыльная, несмотря на дождь кучка сбившихся птенцов-ребят с измученной Викой и устало-радостная улыбка Добрыни Никитича. Так уж повелось за ним это имя, хотя он только Никитич, за то по облику -- былинный богатырь. Правда, теперь от былинного осталось только "было", но надо оправиться, и тогда мы еще поработаем... Теперь мы все вместе. Только тебя еще нету, любимый мой. В саду остро пахнет землей, цветами, мутные от дождя ветки тычутся в окна. В старом белом доме детское топанье, голоса, смех. Еще путаются в дверях и комнатах. Может быть, завтра будет солнце, или снова пойдет дождь. Все равно. В белом доме -- мечта, ставшая счастьем. "... Да, новоселье должно праздноваться на Иванов день. Самый большой праздник северной весны. Как жалко и пусто было в Германии среди давно уже скошенных полей в этот день, без белых ночей, костров и домашнего пива! "Программа грандиозна -- это еще и рожденье Веселки к тому же. Добрыня Никитич привозит новенькие, приятно пахнущие свежим деревом бочки и растит солод. Вика наварила несколько "колес" Ивановского сыру. Два дня подряд печем пирожки и печение. Навезли хворосту на громадный костер, подвесили на шестах смоляные бочки, и телега дубовых листьев: плести венки и гирлянды. С моря будет виден наш костер! "Раз традиции, значит, по обычаю -- в Вечер Трав я отправляюсь в город продавать зелень -- заявляет Добрыня. -- Катюшка, ты со мной на возу. "Ох уж, и огрею я тебя калмусом!" Объясняем недоуменному Ларику. Двадцать второго июня -- Вечер Трав в Балтике. На набережной, на всех площадях в городе -- приезжие хуторяне, с цветами, венками и пучками аира -- калмуса на продажу. Тут же бой цветов и народное гулянье. Иванов день празднуется три дня. Вся Рига на пристани -- первый настоящий вечер трав за столько лет! Дети в пестрых бумажных коронках и венках, у всех в руках цветы и аир -- узкие зеленые листья пахнут так свежо и сладко речной водой и лилиями, плещутся, бой пучками калмуса в разгаре, "Лиго" -- ивановские песни звенят на каждом шагу, сама Двина смеется солнечной рябью, даже на старых башнях города висят гирлянды -- или кажется так?... Потом мы катались по Старому Городу. Улицы неузнаваемы: Рига всегда была немного чопорной, а теперь завалена цветами, под ногами хрустит калмус, под липами бульвара хорошенькая цыганка продает цветы и гадает, повсюду поют и танцуют, на всех площадях оркестры... В бледных сумерках Ивановой ночи с засыпающими на сене ребятами мы вернулись домой. Поющий город затихает отодвигающимися домиками предместий. Заря дрожит светлой полоской за лесом -- с другой стороны неба алеет уже рассветная заря, звенит тишина, и в лесу разворачиваются с тугим шелестом веера папоротника, на которых завтра в полночь вспыхнет огонь-цветок. Вечер трав, чудесная моя земля -- слышишь?! "На следующий день с утра солнце, конечно. К дверям прибиваются венки из дубовых листьев, развешиваются фонарики. Веселка превратил старую лодку в гондолу... гости со всех сторон. Набираю кампанию в лес -- за Ивановой травой, я уже присмотрела болото, где она растет: вроде дикого горошка, но гораздо больше, и с одной стороны цветы ярко-желтые, а с другой -- сине-лиловые. Набираем охапками, чтобы опахивать ею скот и дом -- класть на порог, чтобы добрые духи охраняли домашность ... Лиго -- звенит с соседнего хутора. -- Лиго -- откликается на реке. Лиго! Вечер Ивана Купала! Лиго! Ладо-Лель, весенний, могучий, славянский бог Ярило, хмельной от росы полевой, от цветочного меда -- и от любви, конечно... Алексей, молодой актер, картинно останавливается на ступенях террасы и запрокидывает голову: "Верит народ, что велик Гром Гремучий каждую весну просыпается от долгого сна, и сев на коней своих -- сизые тучи -- хлещет золотой возжей-молоньей Мать Сыру Землю... Будит та стрела и мертвых в могиле... Ходит Яр-Хмель по ночам, и те ночи хмельными зовутся. Но кого Ярило воззрится, у того сердце на любовь запросится ..." декламирует он стихотворение в прозе Мельникова-Печерского -- Ивана Купала такой же русский праздник был, как и латышский ... За садом взвивается ракета. Идем всей гурьбой на костер -- будем прыгать, в горелки играть... из смоляных бочек летят огненные искры, Добрыня разносит кувшины с пивом... только утром раскладываем гостей -- в комнатах, на сеновале... мы с Викой просто валимся с ног от усталости. Тяжело хозяйкам выдержать такой праздник, но зато как хорошо! "... Отдыхаем на следующий день после обеда с громадным тортом и свечами, в честь Веселки. "Ну вот, -- говорит он, солнце повернулось теперь на зиму, давай строить новые планы." "Все очень ясно. Добрыня Никитич будет заниматься нашим сельским хозяйством, ты на лесопилке, Ларик в саду, Вика по хозяйству дома, и я помогу конечно, после службы ... скоро начнутся печенья, соленья и варенья. Бочками заготовим на зиму, это не консервы фабричные! Следующий праздник -- Жатвы, осенью, разукрасим сноп, и оставим его на чердаке до Рождества, пойдет на елку птицам. У камина будем яблоки печь... Труднее всего придется вам, мальчики, во время войны вы от рук отбились, видели слишком много страшного, привыкли к незадумывающемуся над завтрашним сегодняшнему дню. Браться за книги, учиться, будет скучно, но мы позолотим пилюлю. Главное, что дом, это не просто хорошая квартира... Вы очень молоды, вам трудно отступить на шаг назад, посмотреть на последние тридцать лет. Сейчас кончилась вторая мировая война, а конец старой культуры начался вот эти тридцать лет тому назад. Это не значит -- мирное доброе старое время, не значит, что все было прекрасно раньше и все люди были ангелами. Но к тем людям, которые считали себя человеком, раньше прививались определенные понятия и предъявлялись очень строгие требования. Были устои, была этика и традиции, жизнь строилась на них. Теперь этика утрачена и традиции уничтожены, жизнь стала не строительством, а разрушением. Переходные эпохи очень интересны -- для историков, -- но не для эпигонов. Вы, двадцатилетние -- осколки старого, врастающие в новое. Надеюсь, что доживем до нового солнца, но сумерки тяжелы, особенно, если мы не стоим крепко на ногах, и каждый невежда, каждый хам может загнать нас в угол. Вот потому белый дом, который мы строим -- это крепость, символ. Из него идет тепло -- от лампадки, от ковров и цветов, от того, что мы бережемся, чтобы не запачкать сапогами паркета, не оскорбить цветы в вазе грубым словом. От того, что каждый старается внести в него самое красивое и лучшее, думает о других, и учится терпению, долгу, и радости. Вот в чем смысл дома... а теперь просто помечтаем. Скоро будет чудесная, золотая осень, с веселой рябиной в саду, вечерами у камина, и снег, наконец, белый, как дом, ласковый, как кот, танцующие звезды Рождества... Мы поедем в город на рождественский базар для настроения, будем золотить орехи и шишки, на елку до потолка, запечем золотую монету в пирог для святочного короля, и первое Рождество в белом доме будет, как соната Грига, как снежная песня ... Аминь, что значит: да будет так"! * * * -- Вот и все -- устало сложила Демидова листки. -- Круговорот года закончился. Жизнь тоже. А мечта -- нет. -- Картину нарисую -- вздохнула Таюнь. -- Как она выглядела? Сухие разъездные пути, синие рельсы, песок, щебень -- и над этим, поверх, белый дом в сирени, а на первом плане ее ... -- Окровавленную, на рельсах? -- Демидова, как хлыстом ударила -- кое-кто из слушателей пожимал плечами над "балетом" -- это она чувствовала. -- Если мне удастся напечатать когда нибудь ее записки -- я прибавлю к ним мое послесловие. Да, лирика. Я видела достаточно, как насиловали, издевались, чекисты и гестаповцы, уроды и психопаты, предатели и убийцы ... кровь, кровь и грязь без конца. Но если писатель изображает только ужас и мерзость, то что он дает этим? Ужас перед ужасом? Толчок в бездну из страха перед нею? А на что опереться, на что надеяться, во что же верить тому, кто читает? Выходит, значит, что чем сильнее талант, тем сильнее он выбивает почву из под ног и толкает -- куда? Нет, я знаю, что у меня недостаточно сил, чтобы крикнуть достаточно громко, но сколько хватит этих сил, несмотря на все, что я видела, именно потому, что я видела и пережила с открытыми глазами, не пряча голову в песок, я повторяла и буду повторять, как вот эта безвестная, рядовая женщина, средний маленький человек, не обладавшая никаким талантом, кроме своей мечты, то же самое: Ларики и Веселки, Добрыни Никитичи и Вики, и вы, безымянные -- все -- не забывайте о белом доме! Сегодня или завтра, здесь или там, и еще где нибудь -- стройте! Складывайте мечту по кусочкам, потому что она должна стать жизнью, и она -- главное. Не все же погибнут. А у тех, кто не погиб -- должен быть дом. -------- 12 -- А ведь этот Сергей -- тот самый, с сиреневым букетом был -- я узнала его -- шепнула Демидовой пани Ирена, уходя, и та, уставшая от чтения, ничего не поняв, понимающе закивала головой. Иногда голова распухала, как большая жалобная книга, в которую каждый старался всунуть свой листок: несбывшиеся надежды, потери, провалы, отчаяние, воспоминания. Жалобы у каждого, окрашены по разному. Иногда трудно переключаться от погибшего сына к обманувшей любовнице, от алкоголизма к истерике, от цинизма к глупости -- и встречаясь с человеком снова, сразу выхватить нужную страницу: привычки, несчастья, разноцветные ниточки. Впрочем может быть и хорошо, что голова наполнена этими судьбами до краев. Меньше места для мыслей о себе и -- одиночества, да и самообмана тоже. Сперва не могла придумать, как же рассказать мужу, когда тот вернется, как Маринка и Наточка на ее глазах погибли, побежали по улице после налета и попали под затяжную бомбу ... пальчики у одной на тротуаре остались ... потом стало думаться только, вернется ли он вообще. А то, как любила их всех, какой хорошей, полновесной была жизнь -- стало бесплотной тенью, будто и не было ее вовсе, от отрезанного ломтя и крошек не осталось. Нет, не жалоба это -- только пусто стало. Лучше подумать о чужих жизнях. Может быть, иногда и удастся помочь, хоть попытаться помочь... Она не удивилась, когда однажды вечером явился Сергей, смущенно и упрямо задержавшийся у двери, разминая в руках узкий сверток в тонкой бумаге. -- Вот принес вам ... розу. За то, что вы прочли тогда. Только одну, к сожалению ... -- Что вы, спасибо! Я уж и забыла, как они выглядят! Садитесь, а я ее сейчас поставлю... вазочки нет, но в стакан хотя бы... -- А почему в бутылку нельзя? -- строго спросил он, хмурясь -- тоже дурак, не догадался, что у нее и вазы может не оказаться, в бараке живет, надо было достать, чтобы по всем правилам... -- Поставить конечно можно, но это значит обидеть розу. Все должно гармонировать. Прекрасный цветок в бутылочном стекле -- это режет глаз, нарушается гармония. Молоко в бутылке, или водка -- в порядке вещей. А роза -- нет. -- Все на своем месте, и гармония необходима? -- Конечно, иначе плохо получается, искажается и одно, и другое. Сергей поднял голову и не мигая уставился на Демидову. -- Ну, а Бог тогда как же? -- То есть как? -- Я с вами поговорить пришел. Вы умная женщина, видели много, и... сказки пишете. Читал. Над одной плакал даже, не стыжусь. -- Таких слез стыдиться не надо -- тихо сказала Демидова. -- Знаю, что вы поймете, если и не смогу объяснить. Так вот я спрашиваю: вы говорите: гармония, чтобы все на своем месте, а куда же в нашей жизни, в такой, как она есть, Бога то поставить, в какую вазу Его всунуть, чтобы соответствие это было? Военнопленные лагеря видели? Доходяги ползали под конец, траву, листья жрали. А в концлагерях? А газовые камеры? А чекисты? Гестаповцы? А в Лиенце на Драве священников по голове дубасили, когда они с крестом на коленях умоляли не выдавать людей... а англичане, розовые и бритые, смотрели, как женщины с моста детей в Драву кидают, и сами за ними бросаются ... где же Бог? ("Пусть выкричится, бедный" -- думала Демидова, смотря, как у него сжимаются кулаки"). -- Вы сами то -- в Бога верите? -- спросил он упавшим сразу голосом. -- Не потому, что в сказках вы о Боге не говорите. Казалось только -- если не верить, то и сказок писать нельзя -- простите, не умею объяснить, почему так кажется. Может быть, неприлично даже спрашивать, верит ли человек. Но как иначе спросить, у кого? К священнику пойти -- он начнет из Евангелия читать, что мол на том свете все зачтется. А кто же будет засчитывать, если Он ничего не видит, что на этом свете делается, а если видит, то почему допускает такое, если и вездесущ, и всемогущ ... я пробовал читать: философскую книжку в библиотеке взял. Очень гладко получается, как стекло для вашей розы. Пока в книжке написано. А вот встать перед печкой, куда людей живьем кидали, или перед грузовиком, под колеса которого люди бросались, или хоть под любым налетом -- и прочитать страничку другую из этой книжки -- так если бы смеяться можно было тогда -- все хохотали бы просто! Нет, надо другое понять, а что понять -- не знаю. Простите, если надоедаю вам, только поймите: если бы я знал, что меня услышат -- я бы кричал благим матом, во весь голос кричал бы! -- Каждому человеку иногда покричать надо. Ну, а теперь давайте поговорим спокойно. Я, конечно, верующий человек, и много думала над тем же, что и вы, в молодости многого не понимала, но когда поняла, то непоколебимо совсем, чтобы ни случилось. И тогда вот именно все встало на свое место, понятно и просто. И несмотря ни на что, всегда есть свет ... есть, даже если его не видно. -- Покажите мне его -- невесело усмехнулся Сергей, и протянул ей сига