зможность для других желудей, других людей, стать большим деревом - реальным человеком. Природа всегда дает - но дает только возможность. Чтобы стать взрослым дубом, или настоящим человеком, нужно делать усилие. Вы понимаете это - моя работа, этот Институт не для удобрения. Для реального человека, только. Но нужно также понять, что удобрение необходимо Природе. Возможность для настоящего дерева, настоящего человека, также зависит от этого удобрения". После долгого молчания, он продолжал: "В западном мире есть вера, что человек имеет душу, данную Богом. Это не так. Ничего не дано Богом, - только Природа дает. А Природа дает только возможность для души, но не дает душу. Можно приобрести душу через работу. Но, в отличие от дерева, человек имеет много возможностей. Таким образом, как теперь существует человек, он также имеет возможность вырасти случайно - вырасти неправильным путем. Человек может стать многими вещами - не только удобрением, не только настоящим человеком: может стать тем, что вы называете "хорошим" или "плохим", это не важно для человека в действительности. Реальный человек не хороший или плохой - реальный человек это только сознательный, желающий приобрести душу для истинного развития". Я слушал его сосредоточенно и напряженно, и моим единственным чувством - мне было тогда двенадцать лет - было чувство замешательства, непонимания. Я понимал и чувствовал важность того, что он говорил, но не понимал этого. Как будто зная об этом (как оно несомненно было), он сказал: "Думайте о хорошем и о плохом, как о правой руке и о левой руке. Человек всегда имеет две руки - две стороны себя - хорошую и плохую. Одна может разрушить другую. Нужно задаться целью, чтобы обе руки работали вместе, а для этого нужно приобрести третью вещь; то, что примиряет обе руки, импульс хорошего и импульс плохого. Человек, который только "хороший" или только "плохой" - является не целым человеком, односторонним. Третьей вещью является совесть; возможность приобрести совесть уже есть в человеке, когда он рождается; эта возможность дается - свободно - Природой. Но это только возможность. Реальная совесть может быть приобретена только работой, а сначала изучением себя. Даже ваша религия - западная религия - имеет это выражение: "познать себя". Эта фраза наиболее важная во всех религиях. Когда начинается познание себя - уже появляется возможность стать настоящим человеком. Таким образом, то, что нужно приобрести в первую очередь, это знание самого себя посредством этого упражнения самонаблюдения. Если не делать этого, тогда будете подобны желудю, который не стал деревом - удобрению. Удобрение, которое вернулось обратно в почву и стало возможностью для будущего человека". 9. Как будто само собой, директорство мисс Мерстон стало автоматически, таким, что мы сумели жить без дальнейших трудностей. Надо было также делать много работы, обычной работы по поддержанию функционирования школы; каждый очень заботился о правилах и предписаниях и о выполнении работы. К тому же, нас было много, и физическая организация была слишком большой для мисс Мерстон (которая не отказалась от своего никогда не кончавшегося садоводства), чтобы она могла наблюдать за каждым из нас постоянно и индивидуально. Единственным конфликтом, который случился между мной и мисс Мерстон тем летом и был достаточным, чтобы привлечь внимание Гурджиева, - был инцидент с Японским садом. Незадолго до того, как я появился в Приэре, одним из проектов м-ра Гурджиева было строительство, которое он назвал "Японским садом". Используя воду из канавы, которая проходила по территории, в саду был создан остров. На острове был построен небольшой, шести- или восьмисторонний, выглядевший по-восточному, павильон, и типичный японский арочный мостик, который вел на остров. Все это выглядело типично по-восточному и было любимым местом уединения по воскресеньям, когда у нас не было обязанностей по выполнению обычных заданий. Один из студентов - взрослый американец - пришел туда со мной в воскресенье после обеда; он недавно прибыл в школу и, если я правильно помню, мы были там потому, что я показывал ему, что и как расположено в Приэре. В то время было обычной практикой для одного из детей показывать все на площади семьдесят пять акров садов вновь прибывшим, показывая им различные огороды, турецкую баню, место текущего проекта и так далее. Мы с моим спутником остановились отдохнуть в Японском саду, и он, как будто насмехаясь над садом, сказал мне, что несмотря на то, что сад мог быть "японским" по замыслу, это совершенно разрушалось присутствием прямо перед дверью в маленький павильон двух гипсовых бюстов, по одному с каждой стороны двери, Венеры и Аполлона. Моя реакция была немедленной и рассерженной. Также, несколько странным путем, я почувствовал, что критика бюстов была критикой вкуса Гурджиева. Со значительной смелостью я сказал ему, что исправлю положение и немедленно сбросил оба бюста в воду. Я помню чувство, что я, поступая таким образом, каким-то неясным способом защищал честь Гурджиева и его вкус. Мисс Мерстон, чьи источники информации были всегда загадкой для меня, узнала об этом. Она сказал мне, угрожающе, что это своевольное уничтожение бюстов не может пройти незамеченным, и что м-р Гурджиев будет извещен о том, что я сделал, немедленно по его возвращении из Парижа. Так как его следующее возвращение из Парижа было в выходные дни, то его сопровождали несколько человек гостей, приехавших с ним в его машине, плюс очень многих других гостей, которые прибыли в своих собственных машинах или поездом. Как и всегда, когда он возвращался из своих поездок, главная гостиная Приэре была полна студентов, собравшихся после обеда. В присутствии всех (это было скорее подобно акционерному собранию) он принял форменный отчет мисс Мерстон, охватывавший обычные события, которые случились за его отсутствие. За этим рапортом следовало резюме мисс Мерстон о всяких проблемах, которые возникли и которые, как ей казалось, нуждались в его внимании. По этому случаю она села рядом с ним, черная книжка была решительно открыта у нее на колене, она говорила ему что-то серьезно и недолго, но так, чтобы мы не могли слышать. Когда она кончила, он сделал знак рукой к стулу и попросил, чтобы тот, кто уничтожил статуи в Японском саду, вышел вперед. Охваченный вниманием всех студентов, а также большого числа разглядывающих меня гостей, я вышел вперед, упав духом, взбешенный собой за этот поступок. В тот момент я подумал о неоправданности того, что я сделал. Гурджиев, конечно, спросил меня, почему я совершил это преступление, а также понимаю ли я, что уничтожение имущества было, в действительности преступным? Я сказал, что понимаю, что не должен был делать этого, но что я сделал это потому, что эти статуи были несоответствующего периода и цивилизации, исторически, и что они не должны были быть там на первом месте. Я не упоминал американца. Со значительным сарказмом Гурджиев сообщил мне, что хотя мое знание истории могло произвести глубокое впечатление, я, тем не менее, уничтожил "статуи", которые принадлежали ему; что он лично отвечал за их установку там; что, на самом деле, ему нравились греческие статуи в японских садах - во всяком случае конкретно в этом Японском саду. Принимая во внимание то, что я сделал, он сказал, что я должен быть наказан, и что мое наказание будет заключаться в отказе от моих "шоколадных денег" (так назвались любые детские "деньги на расходы" или "карманные деньги") до тех пор, пока статуи не будут возвращены на место. Он поручил мисс Мерстон выяснить стоимость эквивалентной замены и взыскать эту сумму с меня, как бы долго это не продолжалось. Главным образом, из-за моего семейного положения - Джейн и Маргарет почти не имели денег в то время, и, конечно, никто не мог дать их мне - я не имел так называемых "шоколадных денег"; по крайней мере, я не имел ничего, что можно было бы назвать регулярным доходом. Единственными деньгами на расходы, которые я когда-либо имел в то время, были случайные деньги, которые моя мать посылала мне из Америки - на мой день рождения или на Рождество или, иногда, по непонятной причине. В то время я не имел денег вообще, и я также был уверен, что статуи должны быть ужасно дорогими. Я предвидел вечность, передавая все деньги, которые могли прийти ко мне каким-либо путем, чтобы заплатить за мое опрометчивое действие. Это была ужасная перспектива, особенно потому, что мой день рождения был только несколько месяцев назад, а до Рождества было еще несколько месяцев. Мое мрачное, безнадежное будущее внезапно закончилось, когда я совершенно неожиданно получил чек на двадцать пять долларов от моей матери. Прежде чем вернуть чек мисс Мерстон, я узнал от нее, что "статуи" были простыми гипсовыми слепками и будут стоить около десяти долларов. Даже с этой суммой мне было нелегко расстаться. Двадцати пяти долларов мне могло хватить по крайней мере до Рождества. На следующем собрании мисс Мерстон сообщила м-ру Гурджиеву, что я отдал ей деньги для новых "статуй" - он отказывался даже слышать слово "бюст" - и спросила, заменять ли их. Гурджиев обдумывал этот вопрос некоторое время, а затем, наконец, сказал "Нет". Он подозвал меня к себе, вручил мне деньги, которые она отдала ему, и сказал, что я могу оставить их себе, но при условии, что я поделю их со всеми другими детьми. Он также сказал, что, хотя я был не прав, уничтожив его собственность, он хотел, чтобы я знал, что он думал обо всем этом, и что я был прав о неуместности тех "статуй" на этом месте. Он предложил, чтобы я - хотя мне не нужно было делать это обязательно - заменил их подходящими статуями. Инцидент никогда больше не упоминался. 10. К концу лета я узнал, что м-р Гурджиев планирует поехать в Америку с длительным визитом - вероятно, на всю зиму 1925-26 годов. Вопрос о том, что будет с Томом и со мной, автоматически возник в моем уме, но все быстро решилось: к моему великому облегчению Джейн сказала нам, что решила поехать обратно в Нью-Йорк, но Том и я останемся на эту зиму в Приэре. В один из выходных она взяла нас в Париж и представила Гертруде Стайн и Алисе Б. Токлас; Джейн как-то убедила Гертруду и Алису наблюдать за нами в ее отсутствие. В наши редкие визиты в Париж мы встречались со многими известными людьми: Джемсом Джойсом, Эрнестом Хемингуэем, Константином Бранкази, Жаком Лившицем, Тристаном Тзара и другими - большинство из которых были сотрудниками, в то или иное время, "Литтл Ревью". Ман Рай сфотографировал нас обоих; Поль Челичев взялся нарисовать нас. Я помню как Челичев, после двух или трех дней последовательной работы над моим пастельным портретом, вывел меня из своей студии, сказав мне, что меня нельзя нарисовать. "Вы выглядите, как все, - сказал он, - и ваше лицо никогда не спокойно". Я был слишком юным или слишком сложным в те времена, чтобы полностью осознать привилегию, если так можно сказать, знакомства или встречи с такими людьми. Вообще, они не производили очень сильного впечатления на меня; я не понимал их разговоров и сознавал их важность только потому, что со мной они говорили весьма значительно. Из всех таких людей на меня производили подлинное впечатление Хемингуэй и Гертруда Стайн. На нашей первой встрече с Хемингуэем, чья книга "Прощай, оружие" еще не была опубликована, он произвел на нас впечатление своими рассказами о бое быков в Испании; с большим увлечением он снимал свою рубашку, чтобы показать нам свои "боевые шрамы", а затем падал на руки и на колени, еще раздетый до пояса, чтобы изобразить быка своему первому ребенку, еще очень маленькому в то время. Гертруда Стайн произвела на меня величайшее воздействие. Джейн дала мне прочитать что-то из ее книг - я не помню что это было - что я нашел совершенно бессмысленным; по этой причине я был неопределенно встревожен перспективой встречи с ней. Она сразу же понравилась мне. Она оказалась неусложненной, прямой и чрезвычайно дружелюбной. Она сказала нам, что мы будем посещать ее каждый второй четверг в течение зимы, и что наше первое посещение должно быть на день Благодарения. Хотя я беспокоился об отсутствии Гурджиева - я чувствовал, что Приэре, возможно, не могло быть тем же самым без него - моя неожиданная привязанность к Гертруде и уверенность, что мы будем видеть ее регулярно, были значительным утешением. Гурджиев однажды говорил мне прямо о своей приближавшейся поездке. Он сказал, что собирается оставить мисс Мерстон заведовать всем, и что мне будет нужно - так же, как и всем - работать с ней. Мисс Мерстон больше не беспокоила и не пугала меня, я стал нужнее ей, и я заверил его в том, что все будет хорошо. Затем он сказал, что важно узнать, как ладить с людьми. Важно только в одном отношении - научиться жить со всякими людьми и во всех ситуациях; жить с ними в смысле непротиводействия им постоянно. Перед своим отъездом он созвал на собрание некоторых из студентов и мисс Мерстон; только тех студентов, главным образом, американцев, которые собирались остаться в Приэре во время его отсутствия - исключая его собственную семью и нескольких старых студентов, или последователей, которые были с ним многие годы и которые, очевидно, не были подчинены дисциплине мисс Мерстон. У меня было чувство, что непосредственная семья Гурджиева, его брат, невестка и трое детей не были такими же "последователями" или "студентами" как все остальные, а были просто "семьей", которую он содержал. На этом собрании, или встрече, мисс Мерстон подавала чай всем нам. Мне кажется, что это была ее идея, а также, что она делала попытку "сделать все возможное", чтобы понравиться тем студентам, которые будут на ее попечении в течение предстоящей зимы. Мы все слушали, как она и м-р Гурджиев обсуждали различные стороны функционирования Института - главным образом практические проблемы - распределение работы и т. д. - но единственным особым воспоминанием о той встрече было то, как мисс Мерстон обслуживала нас чаем. Вместо того, чтобы сидеть на одном месте, наливая чай и подавая его нам, она наливала каждую чашку стоя, а затем подносила ее каждому. Она имела, к несчастью для нее, физическую привычку - она была столь деликатной, в действительности, что это казалось своего рода изысканностью - слабо испускать "дух" каждый раз, как она наклонялась, подавая каждому его или ее чашку чая. Неизбежно происходил довольно слабый одиночный "выстрел", при котором она немедленно говорила: "Извините меня," и выпрямлялась. Все мы забавлялись и были смущены этим, но никто не забавлялся больше, чем Гурджиев. Он внимательно наблюдал за ней со слабой улыбкой на лице, и невозможно было не заметить, как все мы "прислушивались" к мисс Мерстон. Как будто не в состоянии контролировать себя больше, он начал говорить. Он сказал, что мисс Мерстон является особым человеком, со многими качествами, которые могли быть сразу не видны случайному зрителю. (Когда он хотел, он мог быть очень многословным и цветистым в английском языке). В качестве примера одного из ее качеств, он сослался на тот факт, что она имела совершенно исключительный способ обслуживания чаем. Это только мисс Мерстон подносила чай в сопровождении небольшого резкого "выстрела", подобно маленькой пушке. "Но так деликатно, так утонченно, - сказал он, - что необходимо быть бдительным и весьма восприимчивым, чтобы услышать его". Он продолжал отмечать, что мы должны заметить ее крайнюю воспитанность - она неизменно извинялась сама после каждого раза. Затем он сравнил эту ее "грацию" с другими светскими любезностями, заявив, что она была не только необычной, но даже большого мастерства, совершенно оригинальной. Невозможно было не восхищаться самообладанием мисс Мерстон во время этого безжалостного бесконечного комментария о ее неудачной привычке. В то время как это был очевидный "пердеж", никто из нас не мог употребить, даже про себя, этого грубого слова. Так, как Гурджиев говорил об этом, привычка стала практически "внушающей любовь" нам, заставляла нас чувствовать симпатию и нежность к мисс Мерстон. "Окончательным результатом" этой безжалостной игры слов было то, что все мы почувствовали такую непосредственную, настоящую симпатию к мисс Мерстон, какой никто из нас не чувствовал прежде. Я часто удивлялся, как тогда так или иначе Гурджиев использовал эту незначительную слабость в непробиваемом на вид "панцире" мисс Мерстон для сведения ее с уровня строгого "директора" к более человеческому представлению в умах присутствовавших. Было определенно невозможно для нас принимать мисс Мерстон также серьезно с того времени; и было так же равно невозможно сильно не любить ее - она казалась, с того времени, даже более человечной и так же подверженной ошибкам. Что касается меня самого, я никогда не слышал деликатного "пукания" в своей жизни без того, чтобы это не сопровождалось в моем уме нежным воспоминанием о мисс Мерстон. Я не буду теперь заявлять, что привычка мисс Мерстон заставила меня действительно полюбить ее, но она определенно привела близко к достижению цели. Именно время, когда мы были способны работать вместе без трудностей или враждебности, я приписываю ее привычке или, по крайней мере, моей памяти об этом. Для меня было и остается невозможным всем сердцем презирать любого, кто является, по какой-нибудь причине, комической фигурой. Это был трогательный аспект данной истории, и так как привычка является относительно всеобщей, мы неизбежно смеялись про себя так же, как и тогда, когда мы смеялись за ее спиной. Даже фраза, что мы всегда делали вещи "за ее спиной", немедленно, приобретала веселый оттенок. В действительности, ничего не могло быть более подходящим для нее. Даже одного ее "выстрела" или упоминания о них было достаточно, чтобы вызвать в нас взрывы смеха. И мы, как дети, конечно, отпускали подробные беспощадные шутки об устойчивости стен в ее комнате, разрушающихся от постоянного заградительного огня. Со своей стороны, мисс Мерстон продолжала управлять работой школы, деятельная, строгая и преданная; и со случайными резкими "выстрелами", всегда пунктуально сопровождавшимися вежливыми извинениями. 11. Без Гурджиева Приэре стал трудным местом, но это случилось не только из-за его отсутствия. Сама зима изменила ритм распорядка. Все мы впали в то, что казалось, по сравнению с деятельным летом, своеобразной зимней спячкой. Почти не велись работы над наружными "проектами", и большинство наших обязанностей ограничивалось такими делами, как работа на кухне - намного более часто, потому что осталось значительно меньше людей, - швейцаром, рубка дров и разнос их по комнатам, поддержание чистоты в доме и, в моем случае, учеба в обычном смысле слова. Одним из студентов, которые остались на зиму, был американец, недавно окончивший колледж. Почти каждый вечер, иногда несколько часов подряд, я изучал с ним английский язык, а также математику. Я жадно читал, как будто изголодавшись по этому виду знания, и мы тщательно разобрали всего Шекспира, а также оксфордские книги Английских Стихов и Баллад. Сам я читал Дюма, Бальзака и большое количество других французских писателей. Однако самые выдающиеся переживания той зимы, были связаны с Гертрудой Стайн и, в меньшей степени, с Алисой Токлас. Наш первый визит в Париж к Гертруде был незабываем. В то же время мы были довольно счастливы в Приэре, у нас не было затруднений, но Том и я оба скучали по многим вещам, которые были по сути американскими. Тот первый визит был в День Благодарения - праздник, который не отмечался во Франции или студентами в Приэре. Мы пришли к Гертруде на улицу Флюэро около десяти часов утра. Мы позвонили, но никто не ответил. Алиса, очевидно, ушла куда-нибудь, а Гертруда, как мы узнали вскоре, была в ванной на втором этаже. Когда я позвонил второй раз, сверху послышался голос Гертруды, и она бросила связку ключей нам в окно. Мы сами вошли в прихожую еще до того, как она закончила принимать ванну. Так как это случалось каждый раз, когда мы приезжали в Париж, - очевидно Гертруда принимала ванну каждый день или, по крайней мере, каждый четверг в одни и те же часы. Большая часть дня прошла в очень приятном, долгом разговоре с Гертрудой. Я понял, позже, что это был настоящий перекрестный допрос. Она расспрашивала нас о всей нашей жизни, нашей семейной жизни и истории, наших отношениях с Джейн и с Гурджиевым. Мы отвечали со всеми подробностями, и Гертруда, слушая терпеливо и без комментариев, никогда не прерывала нас, за исключением другого вопроса. Мы говорили до середины дня, когда внезапно появилась Алиса, чтобы объявить обед - я уже и забыл, что был День Благодарения - и Гертруда усадила нас за накрытый стол. У меня в жизни никогда не было такого Дня Благодарения. Впечатление, я полагаю, усилилось тем, что все это было совершенно неожиданно, но количество и качество еды было внушительным. Я был очень растроган, когда узнал большинство - традиционных американских блюд - состоящих из сладкой картошки, тыквенного пирога, алтея, клюквы, всего, о чем мы не слышали в Париже - специально заказанных из Америки для этого обеда и для нас. В своей обычной прямой, уверенной манере Гертруда сказала, что она чувствовала, что американские дети хотели бы иметь американский День Благодарения. Она также не столь уверенно выразила некоторые сомнения о том, как мы жили. Она подозрительно относилась к Джейн и Гурджиеву, как к "воспитывающим родителям" или "опекунам" каких-либо детей, и сказала нам убедительно, что она намеревается приложить руку к нашему воспитанию и образованию, начиная с нашего следующего визита. Она добавила, что жизнь с "мистиками" и "артистами" могла быть очень хороша, но что она бессмысленна, как постоянная диета, для двух юных американских мальчиков. Она сказала, что составит план для нашего будущего визита к ней, что придаст, по крайней мере, по ее мнению, больше смысла нашей жизни. Мы уехали из Парижа поздно в тот вечер, чтобы вернуться в Фонтебло, и я могу еще помнить тепло и счастье, которые я чувствовал тот день, и, особенно, сильные чувства привязанности к Гертруде и Алисе. План Гертруды, как она описала его нам в наш следующий визит, был захватывающим. Она сказала, что я достаточно научился и прочитал, и что, хотя встречи с интеллектуалами и артистами могли быть как-то полезны для нас, она чувствовала, что мы имеем одну благоприятную возможность, которой не должны пренебрегать - шанс близко узнать город Париж. Она считала, что это было важным по многим причинам, среди которых исследование и изучение города было понятной деятельностью для детей нашего возраста и чем-то, что оставит свой отпечаток в нас навсегда; также, что этим позорно пренебрегать. Она чувствовала, что для нас будет достаточно времени в будущем, - мы, по крайней мере, стали взрослыми, чтобы рыться в более смутных занятиях, таких, как ремесла. Мы начали с ряда экскурсий, которые продолжались на протяжении всей зимы, - за исключением дней, когда мешала погода, которых было немного. Мы залезали в гертрудин "Форд" модели "Т" - Гертруда за рулем, а Алиса и Том садились впереди с ней, в то время как я сидел за Гертрудой на ящике с инструментами с левой стороны по ходу машины. Моим делом в этих экспедициях было дуть в гудок по команде Гертруды. Это требовало моего полного внимания, потому что Гертруда была за рулем недавно, и старая машина величественно и решительно приближалась с "моими" повторяющимися гудками к перекресткам и поворотам. Мало-помалу мы объездили Париж. Первыми достопримечательностями были: Нотрдам, Сакро-Кер, Инвалиды, Эйфелева башня, Триумфальная арка, Лувр (сначала снаружи - мы увидели достаточно картин в то время, по мнению Гертруды), Консьерж, Санте Шапель. Когда мы посещали какой-нибудь памятник или постройку, на которые был (или мог быть) сложный подъем, Гертруда неизменно передавала мне красный шелковый шарф. Мне поручали подняться (в случае Эйфелевой башни мне позволили подняться лифтом) на вершину памятника, а затем помахать Гертруде сверху красным шарфом. Не было вопроса о недостатке доверия. Она говорила, определенно, что все дети очень ленивы. Она могла доказать своей собственной совести, что я действительно совершил подъем, когда она видела красный шарф. Во время этих восхождений она и Алиса оставались сидеть в "Форде" в каком-нибудь заметном месте под нами. От зданий мы перешли к паркам, площадям, бульварам, главным улицам и к длительным экскурсиям в Версаль и Шантильи - в места, которые подходили для однодневных путешествий. Кульминационной точкой наших путешествий была невероятная еда, приготовленная Алисой. Обычно она ухитрялась приготовить что-нибудь для нас на ходу, но иногда ее преданность кулинарному искусству была такова, что она чувствовала, что не сможет сопровождать нас. Со своей стороны, Алиса давала нам гастрономическое образование. От этих экскурсий у меня осталось приятное чувство о Париже, какого я никогда прежде не испытывал. Гертруда читала нам лекции о каждом месте, которое мы посещали, рассказывала нам о его истории, рассказывала о различных людях прошлого, которые создали их или жили в местах, которые мы посещали. Ее лекции никогда не были слишком долгими, никогда не надоедали; она имела особый талант для воссоздания чувства места - она могла представить место живым. Она учила меня смотреть на свою жизнь, и убедила меня исследовать Фонтенбло в свободные от Приэре дни. Она рассказывала мне многое о его истории и сказала, что не видит причины сопровождать меня там, так как это было около нас. Я никогда не забуду ту зиму: долгие вечера чтения и изучения в наших теплых комнатах, более или менее случайную будничную жизнь в Приэре, постоянные ожидания моих визитов в Париж к Гертруде и Алисе. Одним мрачным, неприятным фактом в течение зимы было напоминание мисс Мерстон о том, что я увиливал от своих обязанностей. Она предупредила меня, что я снова возглавляю список в черной книжке, которую она неотступно вела, но я не был внимателен к ее предупреждениям. Главным образом благодаря Гертруде и, затем, моему чтению, я жил в прошлом - гуляя с историей, с королями и королевами. 12. В дополнение к группе детей, родственников м-ра Гурджиева, и нескольких взрослых американцев, единственными людьми, которые не уехали в Америку с м-ром Гурджиевым, были старые люди - большей частью русские, - которые, казалось бы, не подходили под категорию студентов. Я не знаю, почему они были там, за исключением того, что они казались теми, кого можно было назвать "приспешниками", практически, сопровождающими. Трудно, если не невозможно, представить себе, что они, в любом смысле, были заинтересованы в философии Гурджиева; и они составляли, наряду с семьей Гурджиева, то, что мы называли просто "русские". Они, казалось, представляли Россию, которой больше не существовало. Большинство из них, я думаю, убежали из России (все они были "белыми" русскими) с Гурджиевым, и были подобны изолированному остатку прежней цивилизации, оправдывая свое существование работой без какой-либо очевидной цели, какая бы домашняя работа ни была дана им, за что они получали пищу и кров. Даже во время деятельного лета они сами управляли своим собственным существованием: читали русские газеты, обсуждали русскую политику, собирались вместе пить чай, после обеда и вечером, жили, подобно перемещенным лицам, в прошлом, как будто не сознавая настоящего и будущего. Мы виделись с ними лишь за едой и в турецкой бане, и очень редко они принимали участие в каком-нибудь из групповых рабочих проектов. Среди этих "беженцев" был заметен один человек, примерно шестидесятилетнего возраста, по имени Рашмилевич. Он отличался от "русских" тем, что был неистощимо любопытен ко всему, что происходило. Он был мрачным, суровым типом, полный пророческого несчастья, недовольный всем. Он постоянно жаловался на пищу, на условия, в которых мы жили: вода никогда не была достаточно горячей, не было достаточно топлива, погода слишком холодная или слишком жаркая, люди недружелюбны, мир приходит к концу; на самом деле все вообще - любое событие и любое условие - было чем-то, что он, казалось, мог обернуть в бедствие или, по крайней мере, в препятствующее обстоятельство. Дети, наполненные энергией и достаточно незанятые в течение долгих зимних дней и вечеров, ухватились за Рашмилевича, как за мишень для своих неиспользованных жизненных ресурсов. Мы все насмехались над ним, передразнивали его манеры и делали все, чтобы сделать его жизнь долгим, непрерывным жизненным адом. Когда он входил в столовую, мы начинали жаловаться на пищу; когда он пытался читать русскую газету, мы изображали представление о политическом кризисе. Мы утаивали его почту, исполняя обязанности швейцара, брали его газеты, крали у него сигареты. Его нескончаемые жалобы также раздражали других "русских", и, они не только не помогали остановить нас, но тонко и без какого-либо упоминания его имени одобряли и подстрекали нас. Не удовлетворившись его травлей в течение дня, мы договаривались и не ложились спать по крайней мере до тех пор, пока он не выключал свет в своей комнате; тогда мы собирались в коридоре напротив двери в его спальню и начинали громко разговаривать друг с другом о нем, изменяя свои голоса в надежде, что он не сможет узнать голоса каждого из нас. Видя, что никто из взрослых - даже мисс Мерстон - не симпатизировали ему, мы почувствовали ободрение и наслаждались его реакцией на нас. Мы "взяли на время" его очки, без которых он не мог читать; мы взяли их, когда он вешал свою одежду сушиться, и ждали его следующего проявления и его неистовой, яростной, тщетной реакции с большим предвкушением и наслаждением, представляя себе, как он будет беситься и жаловаться на нас. Пытка Рашмилевича достигла высшей точки и конца, когда мы решили украсть его искусственные зубы. Мы часто передразнивали его, когда он ел - он имел манеру сосать этими зубами, которые при этом щелкали у него во рту, - и мы подражали его привычке к большому развлечению большинства присутствовавших. Было что-то такое от всего сердца озорное в нашем поведении, что для каждого было трудно не участвовать в нашем постоянно активном, веселом и злобном воодушевлении. Когда бы бедный Рашмилевич ни находился в какой-нибудь группе, неизменно само его присутствие заставляло всех детей начинать хихикать, непреодолимо и заразительно. Одного его появления было достаточно, чтобы мы начали неудержимо смеяться. Вызвался ли я добровольно для миссии кражи зубов или меня выбрали - я не помню. Я помню, что это был хорошо обдуманный групповой план, но я был единственным, кто должен был совершить действительную кражу. Чтобы совершить ее, я спрятался в коридоре снаружи его комнаты однажды ночью. Группа из пяти или шести других детей начала производить различный шум снаружи его комнаты: вопить, дуть через гребенки, которые были завернуты в туалетную бумагу, делая вид, что мы привидения, и вызывая мрачно его имя, предсказывая его неминуемую смерть и т. д. Мы продолжали это нескончаемо, и, как мы и предвидели, он не смог сдержать себя. Он выскочил из комнаты в темноту в ночной рубашке, крича в бессильной ярости и преследуя группу по коридору. Это был мой момент: я вбежал в его комнату, схватил зубы из стакана, в котором он держал их на столе у кровати, и выскочил с ними. Мы не предполагали, что и как делать с ними - мы не пошли так далеко, чтобы подумать, что мы могли забрать их навсегда, - и после долгого обсуждения решили повесить их на газовую установку над обеденным столом. Все мы, конечно, присутствовали на следующее утро там, жадно и нетерпеливо предвкушая его появление. Никто не мог быть более подходящей мишенью для наших махинаций: как и ожидалось, он вошел в обеденную комнату, его лицо сморщилось вокруг рта из-за отсутствия зубов - само живое воплощение срывающейся ярости. Он бранил нас словесно и физически до тех пор, пока столовая не была встревожена, так как он гонял нас вокруг, стола, требуя пронзительными криками возвращения его зубов. Все мы, как будто неспособные остановить беспокойство и восторг, начали бросать быстрые взгляды вверх над столом, и Рашмилевич наконец успокоился достаточно надолго, чтобы взглянуть вверх и увидеть свои зубы, висевшие на газовой трубе. Сопровождаемый нашими торжествующими криками и смехом, он встал на стол, снял их и вернул их себе в рот. Когда он сел снова, мы поняли, что на этот раз зашли слишком далеко. Он сумел съесть свой утренний завтрак с некоторым холодным тихим достоинством, и хотя мы продолжали подсовывать ему шутки, то скорее равнодушно, наши сердца не отвечали на них. Он холодно посмотрел на нас, с чувством, которое было даже больше, чем ненависть, - взгляд его глаз был как у раненого животного. Он повел дело через мисс Мерстон, которая затем нескончаемо перекрестно допрашивала нас. Я, наконец, признался в краже и, хотя все мы получили черный знак в ее черной книжке, она сообщила мне, что я теперь возглавлял список с громадным отрывом от других. Она держала меня в своей комнате, в то время как распустила других детей, чтобы перечислить список вещей, которые она снова отметила против меня: я не поддерживал достаточную чистоту в хлеве; я не подметал двор регулярно; я не вытирал пыль в комнате Гурджиева как следует; куриный двор был обычно в беспорядке; я не заботился о своей собственной комнате, о своей одежде и внешнем виде. В добавление, она чувствовала без сомнения, что я был заводилой во всех кознях против бедного старого м-ра Рашмилевича. Так как была уже ранняя весна и прибытие Гурджиева из Америки было неминуемо, я обратил некоторое внимание на ее слова. Я прибирал птичий двор и по крайней мере немного улучшил состояние большинства моих обязательных работ, но я еще жил в какой-то сказочной стране и откладывал на потом как можно больше дел. Когда мы узнали, что Гурджиев собирается прибыть - это сказали нам Утром того дня, когда он должен был появиться в Приэре, - я осмотрел состояние моих домашних работ и ужаснулся. Я понял, что мне не удастся привести все в порядок до его приезда. Я сосредоточился на тщательной уборке его комнаты и подметании двора - это были наиболее "видимые" мои обязанности. И, преисполненный вины, вместе того, чтобы бросить свою работу, когда он приехал, я продолжал подметать двор, а не пошел его встречать, как все остальные. К моему ужасу, он послал за мной. Я подошел робко, чтобы присоединиться к группе, ожидая какого-нибудь немедленного возмездия за свои грехи, но он только горячо обнял меня и сказал, что он рад видеть меня, и что я должен помочь отнести его багаж в комнату и принести ему кофе. Это было временным облегчением, но я страшился того, что должно было произойти. 13. Гурджиев вернулся из Америки в середине недели, а в субботу вечером состоялось первое общее "собрание" всех в Приэре в доме изучения. Дом изучения - это отдельное здание, первоначально это был ангар. С одной стороны в нем была возвышенная, покрытая линолеумом сцена. Прямо напротив сцены был небольшой шестиугольный фонтан, оборудованный электричеством так, что различные разноцветные блики играли на воде. Фонтан обычно использовался только во время игры на пианино, которое было с левой стороны сцены, если стоять к ней лицом. Основная часть здания, от сцены ко входу в противоположном конце, была заставлена восточными коврами различных размеров и окружена небольшим барьером, который отделял большое прямоугольное открытое пространство. Стороны этого прямоугольника по барьеру окружали подушки, покрытые меховыми коврами, и именно здесь обычно сидело большинство студентов. Позади барьера, выше уровнем, были скамейки для зрителей, также покрытые восточными коврами. Около входа в здание была маленькая перегородка, приподнятая на несколько футов от пола, на которой Гурджиев обычно сидел, а над ней был балкон, который редко использовался, и то только для "важных" гостей. К крестообразным балкам перекрытия был прибит покрашенный материал, который свисал волнами, создавая эффект, как в церкви. Интерьер внутри здания производил впечатление неуместности разговора громче, чем, шепотом, даже когда там было пусто. В тот субботний вечер Гурджиев сидел на своем привычном месте, мисс Мерстон сидела около него на полу со своей черной книжкой на коленях, а большинство студентов сидело вокруг, внутри, барьера, на меховых коврах. Вновь прибывшие и "зрители" или гости были на высоких скамейках позади барьера. М-р Гурджиев объявил, что мисс Мерстон зачитает все "проступки" всех студентов и что нарушителям будет отмерено надлежащее "наказание". Все дети, и возможно я, особенно ждали, затаив дыхание, что мисс Мерстон прочитает из своей книжки, которая, оказалось, была не в алфавитном порядке, а в соответствии с числом совершенных проступков. Как мисс Мерстон и предупреждала меня, я возглавлял список, и, публичное чтение о моих преступлениях и проступках было очень долгим. Гурджиев слушал спокойно, время от времени бросая быстрый взгляд при том или ином проступке, иногда улыбаясь при чтении определенного преступления и прерывая мисс Мерстон, только чтобы записать, лично, действительное число особых черных заметок. Когда она кончила свое чтение, в зале наступила торжественная, неподвижная тишина, и Гурджиев сказал, с тяжелым вздохом, что все мы создали большое бремя для него. Он сказал затем, что нам будет объявлено наказание согласно числу совершенных проступков. Естественно, меня назвали первым. Он показал мне жестом сесть на скамейку перед ним, и затем мисс Мерстон вновь прочла мои проступки подробно. Когда она кончила, он спросил меня, признаю ли я все это. Я соблазнялся отвергнуть некоторые из них, по крайней мере частично, и доказать извиняющие обстоятельства, но торжественность мероприятия и тишина в комнате мешали мне. Каждое произносившееся слово падало на собрание с ясностью колокола. У меня не было мужества произнести какое-нибудь слабое оправдание, которое могло прийти в мой ум, и я признался, что список был точен. Снова вздохнув и покачав головой, как будто он очень сильно обманулся, он полез в свой карман и вытащил огромную пачку банкнот. Еще раз он перечислил количество моих преступлений, и затем старательно снял равное число бумажек. Я не помню точно как много он дал мне - я думаю, что это было по десять франков за каждый проступок - но, когда он кончил считать, он передал мне объемную пачку франков. Во время этого процесса весь зал особенно кричал тишиной. Не было ни шороха, и я не отважился взглянуть на мисс Мерстон. Когда деньги были вручены мне, он отпустил меня, вызвал следующего нарушителя и проделал то же самое. Так как нас там было очень много и не было ни одного, кто не совершил бы чего-нибудь, не нарушил бы какого-нибудь правила во время его отсутствия, он повернулся к мисс Мерстон и вручил ей маленькую сумму - возможно, десять франков или эквивалентное одному "преступному" платежу - за ее, как он оценил его, "добросовестное выполнение ее обязанностей директора Приэре". Все мы были ошеломлены; это, конечно, было для нас полной неожиданностью. Но основной вещью, которую все мы чувствовали, было огромное сочувствие к мисс Мерстон. Это ка