Оцените этот текст:





                                    1

     В тот вечер в  общежитии  я  был  устал,  несколько  даже  измучен  и
опустошен. Я отвечал за проведение интернационального  вечера  встречи  со
старыми большевиками, и  хлопот  и  нервотрепки  было  вполне  достаточно:
доставить ветеранов, собрать  к  сроку  народ,  принести  стулья  в  холл,
договориться с выступающими в самодеятельности, преодолеть,  так  сказать,
недостаток энтузиазма у отдельных студентов, с  тем  чтобы  обеспечить  их
участие, и т.д. И вот мероприятие благополучно закончилось...
     Друзья мои исчезли по собственным делам. Идти одному к себе (я снимал
комнату в городе)  не  хотелось.  Хотелось  тихо  посидеть  с  кем-нибудь,
поговорить, отвести душу.
     Итак, началось все  банально  -  в  комнате  общежития,  за  бутылкой
дешевого вина, с не слишком близким человеком.
     Он растрогал меня беспричинным и  неожиданным  подарком  -  книгой  о
походах викингов, об интересе  к  чему  я  незадолго  до  того  обмолвился
вскользь. Нечастый случай. Я прямо растрогался.
     Весна была какая-то безысходная. Мне тогда  был  двадцать  один  год,
моему новому другу (а через несколько часов мы чувствовали себя безусловно
друзьями, - я, во всяком случае,  так  чувствовал,  -  причем  дружба  эта
находилась  в  той  отраднейшей  стадии,  когда  два  духовно  родственных
человека определили друг друга и процесс взаимораскрытия, еще  сдержанный,
с  известным  внутренним  недоверием,  все  усиливается,  освобождаясь,  с
радостным и поначалу удивленным удовлетворением,  проистекающим  из  того,
что обнаружил желаемое, в которое  не  совсем-то  и  верил,  и  внутренние
тормоза плавно отпускаются навстречу все растущему пониманию, и  понимание
это тем приятнее, что суть одно с доброжелательным,  позитивным  интересом
человека еще не познанного и  не  познавшего  тебя  и  делающегося  своим,
близким,  на  глазах,  в  душе  которого  все,  что   говоришь,   созвучно
собственному пережитому, и он, по всему судя, испытывает все то же сейчас,
что и ты) двадцать, и мы оба подошли к  тому  внутреннему  пределу,  когда
назрело пересмотреть воззрение юности -  у  людей  сколько-то  мыслящих  и
чувствующих процесс часто довольно болезненный, эдакая ломка. Нам обоим не
повезло в любви, у него не ладилось со спортом,  у  меня  с  комсомольской
работой, оба потеряли первоначальный интерес  к  учебе...  мы  чувствовали
себя хорошо друг с другом... А поскольку говорить сразу  о  себе  неловко,
равно как и расспрашивать другого, мы с общих мест перешли к  разговору  о
третьих лицах; вернее, вышло так,  что  он  рассказывал,  а  я  слушал.  И
рассказ, и восприятие его,  были,  конечно,  созвучны  нашему  настроению.
Настроение, в свою очередь, определялось, помимо сказанного,  обстановкой:
бутылка, два стакана и пепельница с окурками на застеленном газетой  столе
под настольной лампой с прожженным  пластиковым  абажуром,  истертый  пол,
четыре койки в казенных одеялах, словари и книги  на  самодельных  полках,
чьи-то носки на батарее, за окном ночной дождь, и звуки  танцев  из  холла
этажом ниже.
     Услышанная мною история была такова.
     Человек, живущий в этой же комнате,  -  стало  быть,  приятель  моего
нового друга, - прекрасная душа, полюбил хорошую девушку со своего  курса.
Они собирались пожениться. Но другая девушка с этого  же  курса  жившая  в
общежитии, его прежняя любовница, устроила публичный скандал с оповещением
различных инстанций и изложением бесспорного прошлого вероятного  будущего
в лицо  неподготовленной  к  такому  откровению  невесты.  Убитая  невеста
перестала являться таковой.  Виновник  всего,  человек  тихий,  славный  и
деликатный, чувствовал себя опозоренным, в депрессии неверно  истолковывая
молчаливое сочувствие большинства окружающих; всюду ему чудились  пересуды
за спиной, - здесь-то он  был  отчасти  прав,  -  и  жизнь  ему  сделалась
несносна. Он решил уйти из  университета  -  что  вскоре  и  действительно
сделал.
     И еще я услышал, что после школы учился он в летном училище. В  одном
полете   двигатель   его   реактивного   истребителя   отказал.   Он    не
катапультировался,  спасая  от  катастрофы  людей  и  строения  внизу.  Он
умудрился посадить самолет без двигателя, хотя по инструкции этот  самолет
без двигателя не садился. После посадки самолет взорвался. Чудом оставшись
в  живых,  изувеченный,  он  долго  лечился.   Потом   у   него   открылся
туберкулезный процесс; после госпиталей он год  провел  по  санаториям.  К
службе в  авиации  был  больше  непригоден.  После  этого  он  поступил  в
университет,  который  сейчас  и   собрался   бросать   из-за   невыносимо
сложившихся обстоятельств: рухнуло все.
     Любовь и расстроившийся брак - как нельзя более близкое мне  на  этот
момент - настроило частоту восприятия. Я принял случившееся  внутри  себя,
сокрушаемая жизненная стойкость растравила душу, высокое мужество прошлого
поразило воображение, закрепив, зафиксировав все.
     Собственно, это был готовый  материал  для  повести,  и  воспринятый,
казалось, достаточно глубоко, чтобы переплавляться в подсознании.
     Я увидел этого человека (то есть заметил  специально  впервые)  через
несколько дней. Он бы невысок, хрупок, светловолос,  с  предупредительными
без угодливости манерами. Говорил тихо  и  немного,  улыбка  у  него  была
неуверенная, застенчивая, болезненная какая-то - и вместе с тем открытая и
подкупающая. Пожалуй, будет вернее сказать -  готовность  стать  открытой,
если будет уловлено чувство искреннего расположения в собеседнике,  -  вот
что в ней подкупало. Я никогда не слышал, чтобы он  смеялся.  В  целом  он
очень располагал к себе.
     Я узнал у него позже, что тот последний вылет на  самом  деле  был  с
инструктором, на  учебной  реактивной  машине  со  сравнительно  невысокой
скоростью. Двигатель отказал при заходе  на  посадку.  В  кабине  появился
запах гари. Сажал инструктор. Они успели выскочить  и  отбежать  несколько
метров, когда самолет взорвался. Так что на его долю в этом  ЧП  героизма,
строго говоря, не приходится.
     Эту историю, насколько мне  известно,  кроме  меня  от  него  слышали
только раз друзья по комнате.
     Если б я не  услышал  ее  впервые  от  другого,  в  романтизированном
варианте, все восприятие, естественно, выстроилось бы несколько иначе.



                                    2

     В тот же вечер (идя домой, я "художественно размышлял" об услышанном)
в сознании моем к этой истории подверстался  еще  один  случай,  слышанный
примерно годом ранее.
     В другом общежитии, на чьем-то  дне  рождения,  в  большой,  голой  и
неуютной комнате с каким-то казарменным  освещением,  -  я  был  приглашен
близкой приятельницей, с которой в недавнем прошлом мы были влюблены  друг
в друга - коротко и несинхронно: капризные следы приязни не изгладились до
конца.
     Речь   шла    о    людях    малознакомых    -    мы    перекидывались
послеприветственными фразами, и только. Он -  рано  жиреющий,  невыбритый,
подслеповатый в очках,  при  этом  насмешливый,  эгоистично-добродушный  и
мягко-уверенный; она -  небольшая,  худощаво-стройная,  смуглая  брюнетка,
нервная, пикантно-вульгарная, с хрипловатым  голосом  и  тоже  с  какой-то
неопрятцей. Узнав об их близости, я испытал удивление, сдобренное  букетом
неприязни, высокомерия, разочарования, ревности - на мой  взгляд,  они  не
подходили друг другу; к нему я относился в глубине  души  свысока  -  если
можно взгляд мельком считать отношением,  но  на  этот-то  краткий  момент
отношение появилось! - а она мне немного нравилась -  не  настолько,  чтоб
это имело какие-то конкретные следствия, не видя, я никогда не вспоминал о
ней, пожалуй, - но немного нравилась, так, вообще.
     Далее моя приятельница излагала: она ради него разошлась с  мужем,  а
он, подлец, не хочет на ней жениться, а она после черт-те какого  от  него
аборта никогда не сможет иметь детей, а он, подлец, тем более не хочет  на
ней жениться. Но в голосе мой приятельницы звучала "половая солидарность",
выглядела эта пара не слишком привлекательно, и основным ощущением у  меня
осталось ощущение чего-то нечистого - без  особого  сочувствия,  тем  паче
сознания обычной трагедии рядом с тобой.
     Но отвлеченно,  теоретически,  ситуация  эта  закрепилась  в  глубине
сознания.  И  в  глубине  сознания  в  абстрагированном  виде   она   была
облагорожена - юношеское стремление к романтизации.



                                    3

     Юношеское стремление к романтизации, пожалуй, завело меня в  конечном
счете в психоневрологический диспансер.
     По мере накопления информации  количественные  изменения,  как  им  и
полагает, перешли в качественные, и выяснилось  со  всей  неотвратимостью,
что мир устроен неправильно и скверно. Мир был  бессмыслен  в  изначальной
основе своей, и это съедало  личность  безысходным  отчаянием.  Люди  были
дурны и безнравственны - хотя когда не думал об  этом,  они  бывали  часто
очень симпатичны, - я тянулся к людям, одиночества не переносил.
     Короче - мне хотелось послать все к  чертовой  матери  и  уехать  как
можно дальше и делать там что-нибудь такое простое, сильное и настоящее  -
например, бить котиков на Командорах (по секрету - у меня и сейчас  бывает
такое желание, только слабее). Но мне не хотелось  менять  университет  на
армию - я стал хлопотать об академотпуске. И, пройдя через пинг-понг  ряда
мест, поставил докторицу, рыжую веснушчатую симпатягу, перед дилеммой: или
я получаю академотпуск, или на повышенную свою стипендию  покупаю  себе  в
комиссионке ружье с патроном и пишу прощальное  письмо.  (Вообще  все  это
история довольно комическая. Через пару дней в общежитие пришла  медсестра
и, постучав в комнату напротив моей, где я как раз сидел в  гостях  и  пил
чай, стала расспрашивать меня, не знаю ли я меня из комнаты напротив и  не
замечал ли за мной в последнее время странностей в  поведении,  на  что  я
отвечал, что со мной, по моему мнению, очень плохо; прочие  присутствующие
сидели с неподвижными,  изредка  дергающимися  лицами.  Позднее,  по  мере
приближения  сессии,  по  протоптанной  мной   тропинке   отправились   за
академотпуском четверо коллег; пятый был встречен гомерическим  хохотом  и
просьбой оповестить, что план по филологам университета выполнен и  местов
нет.)
     Около месяца  я  ходил  на  своего  рода  оздоровительные  процедуры,
проводя в гостеприимном заведении время от десяти до трех дня.  Бесплатное
двухразовое питание позволяло  мне  экономить  стипендию  для  нужд  более
веселых. Среди реквизита пылилась гитара - я учился играть (и научился, на
горе всего этажа общежития), и даже  удостоился  предложения  выступить  в
концерте самодеятельности  больных;  известие,  что  я  играю  в  концерте
самодеятельности сумасшедшего дома, сильно подействовало на знакомых, - но
в действительности я только выступил подставным  за  команду  медперсонала
диспансера  на  каких-то  соревнованиях  по  стрельбе.   Медперсонал   был
расположен ко мне и тактичен, но так до конца и  не  смог  взять  в  толк,
какого лешего мне не хватает, подозревая в тайном умысле.  Однако  к  моим
планам трудоромантитерапии врачи относились одобрительно, находя их весьма
здравыми; и вздыхали.
     В процессе такого лечения я подвергся беседе с  психологом  -  тихой,
тактичной,  незаметно-милой  девицей   лет   тридцати,   с   тренированным
выражением  отсутствия  глубинной  грусти.  Беседа  проводилась  на  тему:
несчастная любовь, причиняющая страдания, - это любовь не к человеку, а  к
собственному чувству. Я энергично  защищался,  скоро  вывалив  на  доброго
психоаналитика не очень хорошо усвоенные отрывки из Фрейда  и  Спинозы,  и
блокировал  противную  сторону.  Душеспасение  заглохло.  После  чего  мне
предложили систематизировать картинки с простейшими предметами, обозначить
условными рисунками и восстановить десяток продиктованных слов и  еще  ряд
слов запомнить. Заключения этих тесто я не знаю.
     Академотпуск был получен.



                                    4

     И вот - лето. Иссык-Куль. Вечер.
     Еще тепло, но прозрачно-черный воздух холодеет  с  каждой  минутой  -
горы.
     Танцплощадка - бетонированная, окруженная  скамейками,  за  ними  ряд
кустов; фонари, музыка по трансляции.  Только  молодежь,  девушек  гораздо
больше - танцуют многие друг с другом. Свитера, брюки - одеты  в  основном
по-походному. Все трезвы - со спиртным туго, - но  весело,  запах  большой
воды, вдоль побережья теряются огни кемпингов. Приезжают сюда обычно  дней
на десять-пятнадцать, знакомства припахивают р-рымантикой, головы легки  и
кружатся - хорошо.
     Оцениваю себя глазами  окружающих:  элегантно-экзотичный  тут  костюм
(светло-серая форма ленинградских стройотрядов шестьдесят седьмого  года),
белый банлон, свежая полубороденка - симпатичный мальчик.
     Стесняюсь,  однако,  держусь  скованно   -   и   напускаю   на   себя
разочарованно-скучающий и загадочно-замкнутый благородный вид.  Во-первых,
танцевать я еле умею - а хочется, естественно. Во-вторых, развязность  моя
часто  сменяется  застенчивостью  -  как  сейчас,  -  дело   обыкновенное.
В-третьих,   со   вчерашнего   вечера   я   вообще   не   могу   внутренне
раскрепоститься. Дело в том, что меня, беспризорного "дикаря", приютили на
свободную койку в свою комнату четыре девчонки. И когда трое - в их  числе
инициаторша благодеяния - вышли перед  сном  мыться,  четвертая,  глядя  в
глаза, довольно спокойно пообещала: "Замерзнешь ночью - приходи,  согрею".
Несколько обалдев и обмерев внутренне, я - внешне - сказал "обязательно" в
таком же тоне - и не пришел: среди четырех разбитных девочек я  чувствовал
себя несколько затравленно, несвободно - к сожалению,  пожалуй,  двоих  из
них и к  гораздо  большему  сожалению  своему;  примешивалась  и  проблема
буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал
некое моральное право на себя  той,  которая,  собственно,  поселила  меня
сюда, но не считал гарантированным, что она  не  выпихнет  меня  из  своей
постели, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой
затруднялся, - присутствие же еще  двоих  усугубляло  положение;  в  таком
пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз  в  жизни
(и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша.
     (Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
     Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
     Одна девушка выделяется - в светло-кремовом брючном костюме (очень по
моде),  тоненькая  (даже  излишне  худощава),  прямые  каштановые   волосы
(негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись - забудешь).
     Приглашаю  ее  на  твист  (который  танцевать  в  общем   не   умею).
Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне  сразу  появляется  отрадное
превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу.  Голос  у
нее не красивый; у очень женственных натур  случается  мелодичный  высокий
голос, очень плавный  на  интонациях,  буквально  льющийся  из  горла  без
обрывов; у нее не такой, обычный голос.
     Учу ее твисту - зрелище жалковатое.  Но  она  мила  и  сама  по  себе
выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше  положительным,
чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.
     Следующий танец медленный - нечто вроде танго.  Тихонько  переступаем
рядом, прикосновение ее рук и талии под моей  рукой  отчуждено.  Кисть  ее
руки в моей длинная, худая, влажноватая и при своей безучастности на ощупь
неприятна. Двигаемся мы с моей  партнершей  плохо,  контакта  движения  не
возникает;  держится  она  деликатно-сдержанно,   но   чуть   улавливается
некоторое  внутреннее  раздражение;  я  теряюсь,  внутренняя   связанность
начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать,  изменить  этот  процесс,
пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор - без  успеха.  Ясно
уже - знакомство не состоялось,  но  во  внешней  части  сознания  еще  не
исчезла надежда (действие некоторой  инерции  восприятия  и  спекулятивной
подстановки желаемого за действительное).
     На следующий танец мне отказано - в деликатно-милой форме,  но  голос
недвусмысленный.
     Отхожу  за  край,  курю.   Делается   грустно,   какая-то   возникает
отверженность.  Уязвленное  самолюбие,   несбывшаяся   надежда   -   пусть
маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из
почти  ничего  превращается  мгновенно  и  неощутимым  образом   в   нечто
значительное. Девушка в общем-то хороша,  сейчас  она  больше  чем  просто
нравится мне: я задет, горечь гордости  и  обиды  просачивается;  растраву
души можно было бы сформулировать примерно так: "Разве ей не ясно,  что  я
хороший; я, хороший, не нужен ей... как неправильно и плохо все устроено".
     Она ничего, ничего не понимает... Она не знает, кто я, какой я, какая
жизнь за мной...
     И по нередкой привычке, как фразы  поручика  Ромашова,  играю  внутри
себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого  заглох  в
полете двигатель истребителя и который не  катапультировался,  спасая  бог
весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле,
и списан навеки из родной авиации, и  трагическая  любовь  заставила  меня
страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я  полюбил
по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде,  подобные
явления классифицируются как "косметическая ложь".)
     Я танцевал с ней еще раз и  нескладно  как-то  пытался  изложить  эту
версию - без признаков  сочувствия  и  успеха.  Она  не  была  расположена
выслушивать, я в волнении говорил  ненатуральным  голосом  -  одно  другое
усугубляло.
     Танцы кончились быстро.
     Она прошла к  юноше  -  видимо,  ждавшему  ее.  Они  ушли  обнявшись.
Выглядел юноша никак; я, по моему  убеждению,  производил  более  выгодное
впечатление. Вслед им  я  пережил  быстро  улетучивающуюся  сложную  смесь
тоски, разочарования, высокомерного презрения,  зависти,  злости  и  тихой
жажды  чисто  плотских  ощущений.  Через  минуту  это  состояние   утеряло
конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме  своего
последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои  попечительницы,  и
возник веселый разговор - треп, и мы поли к себе,  и  рядом  были  готовые
разделить мои чувства - кои я и оставил самому себе со  смутным  сознанием
собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими  построениями
в пользу целомудрия.



                                    5

     Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинах и
принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший  к
числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в
их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания  отравляем  им
жизнь. Он был привязчив - но привязанности  его  были  неуверенно-непрочны
при  ласковости;  по  обыкновению  он  прикрывал  неуверенность   иронией,
сарказмом. Его нельзя было обидеть -  он  уходил  раньше,  чем  чувствовал
только возможность неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен.
Он сходился с людьми быстро и готовно без  назойливости  -  потребность  в
привязанности была постоянна, и так же постоянно  рвались  прежние  связи:
его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура  не  могла  быть  стойкой.
Стихи   его   -   жестоко-романтические,   литературные,    юношеские    -
свидетельствовали о возвышенных идеалах  чувствительной  души.  Картины  -
гуаши   и   акварели   на   опять   же   жестоко-романтические   темы    -
условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать,  но  замысел
бывал не  банален,  а  композиция  и  сочетания  цветов  изобличали  вкус.
Выглядел он так: высокий - впечатление больше от худобы и  разболтанности,
в  дешевом  несвежем  костюме,  с  маленькой  блеклой  челкой  и   ранними
залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей
же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было
известно никаких любовный историй  -  а  менее  всего  он  был  склонен  к
аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены  -  второй  раз,  прежде  чем
перевязать его и вызвать скорую,  ребята  набили  ему  морду.  Лечился  от
алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета - второй
раз окончательно. Симпатий он не вызывал - производил впечатление какой-то
нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного
поведения не был обаятелен.
     Мы оба любили бывать  в  гостях  в  одной  и  той  же  комнате  -  не
по-общежитски уютной и на  редкость  нешумно-гостеприимной.  Книги  стояли
аккуратными рядами, пол  блестел,  даже  висел  коврик  на  стене.  Гостей
кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда  какой-то
атмосферой желанности. Хозяйка  была  добра  и  обладала  редким  талантом
слушать: слушать, будучи естественно и  органически  настроена  именно  на
твою волну, и сопереживая искренне и тактично - и  -  вот  удивительно!  -
именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
     Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать,  к  художеству
он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, - и, пожалуй, всем
она немного понравилась.
     Лист приблизительно 0.7 X 0.9,  густо-синий  сверху  и  желтый  конус
света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного  от  центра
вправо. Справа и чуть ближе столба - тонкая фигура девушки в белом брючном
костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и  черными  прямыми  волосами
ниже  плеч,  лицо  отвернуто.  Левее  и  дальше  от  фонаря  -   юноша   в
стилизованном старинном костюме, со  шпагой  на  перевязи,  златокудрый  и
печальный. За ним, в синей тьме - парусник  у  набережной,  углы  и  крыши
многоэтажных домов и фигура на постаменте - памятник с простертой по  ходу
корабля рукой.


     Я  увидел  ее  впервые  через  несколько  дней  по   возвращении   из
академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И  полуусловно
нарисованная фигура девушки - клешенные  брюки  белого  костюма,  свободно
лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте  -  ассоциативно  к  той
девушке  с  Иссык-Куля  и   всей   внутренне   сыгранной   тогда   истории
присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
     И  материал  (хватило  бы  на   повесть   -   но   подсознательно   я
ориентировался на рассказ) как художественно  нечто  стал  завершен,  -  в
условиях, сходных с теми, в которых и возник:  вечер,  и  в  общем  некуда
пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
     Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.



                                    6

     Через какое-то время так  получается,  что  мне  предлагают  (отчасти
случайно, отчасти по собственному моему  желанию)  написать  что-нибудь  в
факультетскую стенгазету - площадью она тогда была с хороший забор,  взяла
раз первое  место  на  всесоюзном  конкурсе  студенческих  стенных  газет,
делалась факультетскими  знаменитостями,  одаренными  ребятами,  короче  -
авторитетный орган.
     Один дома валяюсь на кровати (жил я в то  время  у  деда,  две  очень
большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка  в
духе старомодной добротности и достатка,  по  вечерам  свет  из  шелкового
абажура над столом достигал углов), прикидываю  к  изложению  историю  про
невезучего  героя-курсанта  в  разных  пертурбациях.  Если  "вытягивать  в
ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний  полет,
отказ двигателя с последующей героической  посадкой  и  взрывом,  лечение,
поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия,
любовь  к  другой,   дело   к   свадьбе,   расстраивающий   все   скандал,
психдиспансер, уход из университета, на  танцах  встреча  девушки-мечты  и
безответная любовь  с  первого  взгляда;  не  забыть  статический  момент:
картина  с  нарисованной  девушкой,  в  точности  какую  он  и  встречает,
потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное,  как-то
выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко  -  уж  больно  материал-то
выигрышный,  надо  найти  способ  подачи,  не  снижающий  его  собственной
эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.
     Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение,
еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный
- один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и  побежденный  -
один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает - всегда в  нем,  обычно
же  судят  одновременно  только  по  одному,  не  воспринимая  остального,
которого больше, которое суть  человека,  и  в  человеке  как  неразъемной
совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не
видим человека.
     И в расплавленных мозгах проскакивает искра и вспыхивает,  возносится
слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного  озарения,  экстаз,  оргазм,  и
стынущая в счастливой уверенности и  ясном  умиротворении  кристаллизация;
познание.
     И бесформенная масса материала превращается  в  единую  картину,  как
если  бы  пляшущие  на  воздушном  потоке  частички,  взметнувшись  разом,
опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь
сразу, единственно требуемую и возможную.
     И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав  рассказ
"Последний танец". Впервые я писал  не  так,  "как  надо",  предварительно
прикинув  и  обдумав,  впервые  замысел  на  каком-то  интуитивном  уровне
преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И  сознаюсь,  я
люблю этот опус первой любовью. Тогда  он  некоторым  понравился,  и  вот,
однако, за много лет не был пока ни одним человеком  понят  так,  как  мне
представляется  правильным;  в  редакциях  он  с  уничижительным  оттенком
классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то
время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".



                                    7

     В детстве я  видел  по  телевизору  интервью  со  знаменитым  заезжим
иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет  знаменитого  фокуса:
рвут и комкают газету - и разворачивают  целую.  Он  подробно  объяснял  и
показывал,  как  подготавливается  и  прячется  вторая  газета,  как   она
незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают.  "Так,
- завершил он, - делает  плохой  фокусник.  А  хороший  делает  так"  -  и
развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще  одну
целенькую газету.
     Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих  фактов
- но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать
именно то, а не иное восприятие этих фактов и само их выделение  в  отбор,
необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей:
     что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива,
хотя обаятельна и женственна;
     что в компании, где мне были раскрыты отношения двух  присутствующих,
я бывал лишь от скуки;
     что Ленинград, при всей моей любви к нему,  связывает  меня  какой-то
тоской - как и многих, кто родился и вырос не в нем;
     что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же,
обычно почему-то нравлюсь брюнеткам;
     что часть детства я провел по соседству с  военным  аэродромом,  а  в
пятом классе мне подарили "Рассказы  авиаконструктора"  Яковлева,  с  чего
началось мое стороннее увлечение авиацией;
     и так далее, и каждый момент обосновывается  соседними,  тянущими  за
собой  пучки  причин,  следствий  и  ассоциаций,  и  чтобы   добросовестно
рассказать и объяснить, пришлось бы  написать  подробную  автобиографию  с
развернутым  психоаналитическим  комментарием   (вообще,   сказал   же   с
характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже  имеется  в
голове  обычного  поэта,  создала   цивилизация,   его   породившая;   эту
цивилизацию сотворила предыдущая, ту - еще более ранняя, и  так  до  самых
истоков  вселенной,  когда  информация  о  грядущем  поэте  еще   хаотично
кружилась    в    ядре    изначальной    туманности.     Значит,     чтобы
запрограммировать... следовало бы повторить если не весь Космос  с  самого
начала, то по крайней мере солидную его  часть")  -  для  объяснения  того
лишь, как получился один маленький  рассказ  -  который,  по  утверждениям
людей компетентных, таки тоже не получился.



                                    8

                  ПРИЛОЖЕНИЕ. ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ (рассказ)

     Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо  в  черных  прядях,
ждет девушка в белом брючном костюме.
     Всплывает музыка.
     Адамо поет с магнитофона,  дым  двух  наших  сигарет  сплетается  над
свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.
     Огонек волнуется, колебля линии картины.
     - А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? - спрашивает Лена.
     - Потому что она смотрит на него, - говорю я.
     - А какое у нее лицо, ты сам знаешь?
     - Такое, как у тебя...
     - А почему он в камзоле и  со  шпагой,  а  она  в  таком  современном
костюмчике, мм?..
     - Потому что они никогда не будут вместе.
     Щекой чувствую ее дыхание.
     Мне жарко.
     Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается.
Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую  на  полигон.  2000_м...  1800,
1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.
     Мгновения рвут пульс.
     Наконец я делаю шаг. Почему я до сих  пор  не  научился  как  следует
танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме.  Я  почти  не  пил
сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного
вида юноши протягиваю ей руку.
     - Позволите - пригласить - Вас? - произношу я...
     Она медленно оборачивается.
     И я узнаю ее.
     Откуда?..
     - Откуда ты знаешь?
     Я в затруднении.
     - Разве они не вместе? - спрашивает Лена.
     - Нет - потому что она недоверчива и не понимает этого.
     - Ты просто осел, говорит Лена и встает.
     Я ничего не понимаю.
     900-800-700 м! Руки в перчатках у меня  совершенно  мокрые.  Стрелять
уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно удержать
опускающиеся веки. Когда же кончится облачность?! 600 м!!
     И тут самолет выскакивает из облаков.
     И от того, что я вижу, я в оторопи.
     В свете фонарей,  в  обрамлении  черных  прядей,  мне  открыто  лицо,
которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память
открыла невосстановимый образ из  рассеивающихся  снов,  оставляющих  лишь
чувство, с которым видишь ее  и  понимаешь,  что  знал  всегда,  и  следом
понимаешь, что это опять сон.
     - Пожалуйста, - говорит она.
     Это не сон.
     Подо мной - гражданский аэродром. "Ту", "Илы", "Аны"  -  на  площадке
аэровокзала - в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда еще меня
сегодня занесло?!
     И в этот момент срезает двигатель.
     Я даже не сразу соображаю происшедшее.
     Лена обнимает меня своими руками за шею и долго целует.  Потом  гасит
свечу.
     - Я люблю тебя, Славка, - шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает
к своей груди.
     - Боже мой, - выдыхаю я, - я сейчас сойду с ума...
     Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между  пар  на  круг,  она
кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное,
что - я не знаю.  Реальность  мира  отошла:  нереальная  музыка  сменяется
нереальной тишиной.
     И в нереальной тишине - свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха.  С
КП все равно ничего посоветовать не успеют. Я инстинктивно  рву  ручку  на
себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю  ручку
и выравниваю ее. Вспомнив, убираю сектор газа.
     - Боже мой, - выдыхаю я, - я сейчас сойду с ума...
     Я утыкаюсь в скудную подушку,  пахнущую  дезинфекцией,  и  обхватываю
голову. Я здесь уже неделю; раньше чем через месяц  отсюда  не  выпускают.
Мне сажают какую-то дрянь в  ягодицу  и  внутривенно,  кормят  таблетками,
после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и
заставляют по хитроумным системам раскладывать  детские  картинки.  Это  -
психоневрологический диспансер.
     Сумасшедший дом.
     - Вы хотите знать! Так вы все узнаете! - визжит Ирка.
     Ленины родители стоят бледные и растерянные.
     - Да! Да! Да! - кричит Ирка, наступая на них. - Все знают, что он жил
со мной! Все общежитие знает! - она топает ногами и брызжет слюной.
     - Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь
у меня не будет детей! Он обещал жениться на мне!
     Она падает на пол, у нее начинается истерика.
     Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.
     Хлопает входная дверь.
     Я слышу, как она сбегает по лестнице.
     Как легки ее шаги.
     Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы,
тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся
сказка,  сумасшедшие  надежды,  рука  ее  тепла  и   покорна,   расстояние
уменьшается,
     все уменьшается...
     До земли все  ближе.  Я  срываю  маску  и  опускаю  щиток.  Проклятые
пассажиры прямо по курсу. К пузачу "Ану"  присосался  заправщик.  Толпа  у
трапа "Ту". Горючки у меня еще 1100 литров,  плюс  боекомплект.  Рванет  -
мало не будет.
     Хреновый расклад.
     Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер... плевать! У меня  такие
же длинные золотые волосы, как у моего  принца,  и  корабль  ждет  меня  с
похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые матросы подают трап,  я
веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают  паруса,  и  корабль,
пеня океанскую волну, идет туда,  где  еще  не  вставшее  солнце  окрасило
розовым прозрачные облака.
     На их фоне за холодным окном, за  замерзшей  Невой,  вспучился  купол
Исаакия.
     - А вы все хорошо обдумали? - спрашивает меня наш замдекана, большой,
грузный и очень добрый, в сущности, мужик.
     - Да.
     - Это ваше последнее слово?
     - Последнее.
     - Что ж. Очень жаль. Очень, - качает головой. - И все  же  я  советую
вам еще раз все взвесить.
     - Я все взвесил, - говорю я. - Спасибо.
     Мне не до взвешивания.
     Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно
подрабатываю правой педалью. Черта с  два,  МиГ  резко  проваливается.  Не
подвернуть. На краю аэродрома - ГСМ, за ним - лесополоса. Тихо, едва-едва,
по миллиметру подбираю ручку.
     Спокойно, спокойно...
     Сейчас все в моих руках, только бы не осечься...
     - ...Как вас зовут? - спрашиваю я.
     - Какая разница? - отвечает она.
     Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня  еще  есть
время.
     - Откуда вы? - спрашиваю я.
     - Издалека.
     - Я из Ленинграда... Вы дальше?
     - Дальше.
     Отчуждение.
     Эмоций никаких.
     Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватает высоты - буду сажать на
брюхо. Луг большой - впишусь.
     Ей-богу, выйдет!
     - Может быть, мы все-таки познакомимся?
     - Не стоит, - говорит она.
     Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.
     Будь проклят этот Крым.
     С балкона я вижу, как блестит за деревьями море.  Не  для  меня.  Мой
туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя - скоро год
я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я  вообще  остался
жив. Или наоборот - не повезло?
     А вот из авиации меня списали подчистую.
     Кончена музыка.
     - Танцы окончены! - объявляет динамик со столба.
     Я провожаю девушку до места.
     -  Хотите,  я  расскажу  вам  одну  забавную  историю?  -  и  пытаюсь
улыбаться.
     - В другой раз.
     - А когда будет другой раз?
     - Не знаю.
     Господи, что же мне делать, первый и последний раз, единственный  раз
в жизни, помоги же мне, господи.
     И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще  передо  мной,  но  я  чувствую,  что
вытянул. Катапультироваться поздно.
     И вдруг я понимаю - запах гари в кабине.
     Значит - так. Невезеньице.
     Финиш.
     Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша вежливо  отодвигает  меня  и
обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.
     Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.
     И вот я уже не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе,  и  шелест
шин по мокрому асфальту Невского, и  дождь,  апрельский,  холодный,  рябит
зеленую воду канала.
     Зеленая рябь сливается в глазах...
     Самолет скользит по траве в кабине  дым  скидываю  фонарь  отщелкиваю
пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу
     Туго ударяет взрыв.

Last-modified: Thu, 03 Jul 1997 10:00:25 GMT
Оцените этот текст: