Оцените этот текст:





     Как начинал другую повесть,  о  другом  герое,  другой  ленинградский
писатель,  некогда  гусар  Империалистической  войны  и  поэт:  "Это   был
маленький еврейский мальчик". Да... Ну так мы о другом мальчике. Он жил  в
Ленинграде, чисто мыл шею и ходил со скрипочкой у музыкальную школу.  Его,
естественно, били; и он мечтал вырасти большой и дать всем сдачи.
     Потом  была  Блокада,  и  мальчик  едва  жив  остался,   голодный   и
дохленький.  Ладно  дядя  не  забывал.  А  дядей  его  был  военно-морской
журналист и известный флотский драматург Александр Штейн. Он  им  помогал,
поддерживал, и идеалом  мальчика  стал  военный  моряк.  Дядя  приезжал  с
друзьями, в черных шинелях, в  блестящих  фуражках,  с  умопомрачительными
вкусными  вещами  из  флотского  пайка  -  люди  высшего  мира!   Мальчику
завидовали во дворе, временно переставали бить, а наоборот  -  спрашивали:
верно ли это его родной дядя. Такое родство  его  необычайно  возвышало  в
глазах самых страшных хулиганов: морские офицеры, орденоносцы,  фронтовики
- герои!
     Естественно, флотский офицер выглядел в его глазах  венцом  эволюции.
Он понял свое призвание  и  начал  готовиться  к  военно-морской  карьере.
Принялся читать книжки про корабли и сражения, делать по утрам зарядку,  и
летом учился плавать на Неве. Последнее, правда, ему  плохо  удавалось  по
причине крайней хилости интеллигентского организма. Согласитесь сами  -  а
интересно  представить  себе  еврейского  скрипача  в   качестве   бравого
военно-морского командира.
     Дядя сажал его на колено, угощал сгущенкой и  пайковым  шоколадом,  и
спрашивал:
     - Ну, вырастешь - кем будешь?
     И мальчик, жуя  шоколад  и  восторженно  глядя  на  ордена,  исправно
отвечал:
     - Военным моряком!
     Что приводило в восторг дядиных сослуживцев и являлось поводом налить
еще по одной.
     И,  кончив  школу  и  отпиликав  на  выпускном  балу,  он  решительно
зашвырнул  на  шкаф  проклятую  скрипочку  и  объявил,  что  поступает   в
военно-морское училище. В доме наступил ужас и большой  бенц.  Но  мальчик
проявил библейское упрямство, и все доводы  о  неинтеллигентности  военной
профессии  от  него  отскакивали,  как  ноты  от  полена.  Родители   дали
телефонный сеанс дяде: это он заморочил голову мальчику своими  жлобами  в
черных шинелях!..  Но  дядя  за  годы  сотрудничества  с  флотом  проникся
военно-морским духом: загрохотал, одобрил, успокоил,  и  сказал,  что  все
прекрасно, там из их хилого сына сделают настоящего мужчину,  пусть  выпью
валерьянки и радуются!  а  на  скрипочке  он  сможет  играть  во  флотской
самодеятельности, чего ж лучше!
     Ну, в первое училище  Союза  -  имени  Фрунзе,  бывший  Императорский
Морской  кадетный  корпус,  ему  не  светило:  там  готовили  чистокровных
командиров,  строевиков-судоводом,  флотскую  аристократию,  и  еврею  там
ловить было нечего. Тем более на дворе стоял пятидесятый год -  не  климат
пятой графе. Имени Дзержинского тоже не шибко подходило - блеску много. Но
Высшее  Военно-Морское  радиотехническое  имени  Попова   (изобретшего   в
девятьсот  пятом  году  то  радио,  по  которому  в  девятьсот   четвертом
броненосцы в Цусиме переговаривались) тоже было ничем не хуже. Это  черное
сукно формы, это золото шевронов, эти тельники в вырезе голландок - дивное
училище.  Тем  более  что   радио   -   это   нечто   вполне   научное   и
интеллектуальное,  тут  мало  кулаком  и  глоткой  брать,  еще  и  головой
соображать надо: и мальчик решил, что это -  самое  для  него  подходящее,
прекрасное военно-морское училище.
     Он подал документы, и их у него в приемной комиссии неохотно взяли, с
непониманием и жалостью глядя, и переспрашивали,  туда  ли  он  пришел?  И
ласково советовали поступать в Институт связи или  в  Университет,  или  в
крайнем случае  играть  на  своей  скрипочке  в  консерватории.  И  вообще
интересовались, кто это у них в роду был моряком, а если да,  то  в  каким
именно морях плавал: с чего это мальчику пришла в голову  такая  странная,
знаете ли, мысль?..
     Но мальчик убежденно объяснял,  что  он  с  детства  готовил  себя  к
морской  карьере,  отличный  гимнаст,  замечательно  плавает,  и  они  зря
сомневаются. А дядя его - морской офицер  и  любимец  флота,  журналист  и
драматург Александр Штейн.
     При этом известии комиссия  переглянулась  сочувственно,  и  морского
племянника направили сдавать экзамены.
     Ну - вот такой был известный еврейский романтик моря, которому  дядя,
совершающий  морские  геройства  в  своем  уютном  книжном   кабинете   за
письменным столом, загадил мозги. Мальчик читал Киплинга:  "Былые  походы,
простреленный флаг, и сам я - отважный и юный!" Он уже стоял  на  мостике,
корабль пенил море, пушки громили огнем  врага,  и  белокурая  невеста  на
берегу заламывала тонкие руки.
     Он благополучно сдал экзамены и сбыл вселен в казарму.
     Совсем не о казарме мечтал он, когда  его  в  детстве  били.  Настала
суровая проза флотских будней. Романтику в  ней  не  удалось  бы  найти  и
саперу с миноискателем и  собакой,  только  флотскому  любимцу-журналисту.
Дрючили курсачей в хвост и в гриву, царил культ грубой физической силы, по
ночам его за разные интеллигентские упущения гоняли драить  гальюн,  и  до
прискорбного не наблюдалось военно-морского благородства и подвигов.
     Но он вздыхал, сжимал зубы, крепился, говорил себе и окружающим,  что
адмирал Нельсон тоже был хилого сложения и здоровья и не переносил  качки,
вечно командовал с брезентовым ведерком  на  мостике;  его  выслушивали  с
интересом, а потом давали по шее и гнали  драить  палубу  шваброй  -  чтоб
понял службу и много о себе не воображал. Это тебе не на скрипочке играть.
     Ему вечно хотелось спать, хотелось есть, от тупых разговоров в роте о
бабах и деньгах он изнывал; в город в увольнения его за недостаток военной
бравости  выпускали  очень  редко,  и  он  через  пару  лет  стал   сурово
задумываться, что, может быть, и в самом деле избрал не  ту  карьеру.  Тем
более что все окружающие его в  этом  усердно  уверяли.  Но,  знаете,  уже
самолюбие не позволяло дать задний ход.
     На четвертом курсе самолюбие  поумнело  и  стало  сговорчивее.  Набив
мозоли шваброй  и  турником,  ободрав  ногти  за  плетением  матов,  нажив
гайморит вечными простудами в бассейне и радикулит за  шлюпочной  греблей,
он утомился.  Осознав  это,  он  известил  училищное  начальство  о  своей
утомленности  и  разочарованности:  решил  расстаться  с   военной-морской
службой.
     Если б он это  раньше  осознал,  его  бы  обняли  и  прослезились;  и
выписали сухой паек на дорогу. Но он принял  решение  уже  после  принятия
присяги: крайне удачно!.. Душа его была уже  внесена  в  реестры  Главного
управления кадров ВМФ. И хода назад не существовало. На него наорали  -  у
них тоже свой план по успеваемости  и  выпуску  офицеров!  -  и  приказали
оканчивать  училище:  а  там  пусть  катится  хоть  к  черту!  И  он  стал
доучиваться.
     Подошел  выпуск,  и  бравому  курсанту  Штейну   вручили   кортик   и
лейтенантские погоны. К этому торжественному и трепетному моменту  выпуска
и посвящения в офицерское звание он дошел уже как раз до той кондиции, что
готов был погоны  съесть,  кортиком  -  заколоться,  и  только  врожденная
еврейская застенчивость помешала ему поддаться порыву прямо на церемонии -
что внесло бы в  эту  единообразную  и  монотонную  процедуру  несомненное
художественное разнообразие.
     Тем более что  почти  весь  курс  гремел  на  Тихоокеанский  флот,  а
новоиспеченный лейтенант Штейн не любил ни камчатских крабов, ни  японских
самураев. И вообще это слишком далеко, а кроме того, его укачивало. Потом,
за дальностью расстояний слава дяди-драматурга могла туда не дойти, кто ее
знает, сик транзит глория мунди, что дополнительно  осложнило  бы  службу.
Как можно заметить, в его взглядах на  службу  начала  проявляться  первая
необходимая черта настоящего командира - спокойная циничная трезвость.
     С этой трезвостью он во второй раз в жизни прибег к помощи дяди (если
считать моральную поддержку при поступлении за первый):  в  конце  концов,
это ты меня совратил своими шоколадками и пропойцами в черных шинелях, так
помоги же родному племяннику избежать харакири близ японских вод.
     И дядя устроил ему чудесное распределение на  Балтику,  в  Таллинскую
базу флота - Палдиски. Прекрасный климат, близость от культурного  центра,
ночь на поезде от Москвы, пять часов на машине от Ленинграда. Сказка, а не
распределение.
     Вот так нежданное  наказание  постигло  Таллиннскую  базу  Балтфлота.
Потому что офицерская  служба  по-своему  не  слаще  и  уж  тем  более  не
романтичнее  курсантской.  Ты  отвечаешь  за  подчиненных  матросиков,   а
матросик по природе своей любит облегчить себе работу, сходить в  самоход,
выпить, а с целью последнего - стащить втихаря все, что можно обменять  на
выпивку. Хотя в основном тащат  старшины.  В  море,  конечно,  легче,  но,
во-первых, в море Советский  военно-морской  флот  выходил  редко,  и  это
событие гордо называлось -  поход.  За  это  даже  значки  давали  личному
составу - "За дальний поход". Что, значит, был в  море.  Во-вторых,  опять
же, в море бывает качка, в качку тянет блевать; пардон.
     А о чем думают лейтенанты? О карьере думают. Чтоб  средь  подчиненных
царили тишина и порядок, а начальство ценило и продвигало.  О  чем  же,  в
свою очередь, думает лейтенант Штейн? Он думает о жизни,  о  человечестве,
литературе, и чтоб флот не мешал этим мыслям, надобно с него  скоренько  и
половчей уволиться. Он интеллигент, он творческая натура, он пишет стихи и
печатает их во флотской многотиражке: "Задрайка люков штормовая и два часа
за сутки сна!"
     Сочиняет он, значит, такие стихи, а на борт поднимается для  проверки
командующий базой. И притопотавший по трапам  дежурный  Штейн  молодцевато
отдает ему рапорт.
     - Лейтенант! - с омерзением цедит адмирал.  -  Что  означает  повязка
"рцы" на вашем левом рукаве?
     - Дежурный по кораблю, товарищ адмирал!
     - Дежур-рного не вижу.
     - Й-я!
     - Не вижу дежурного!
     - Э?.. Лейтенант Штейн!
     - Штейн... Что должен иметь дежурный офицер, кроме повязки?!
     - Э-э... знание устава? голову?..
     - Головы у вас нет и уже не будет!!! И я позабочусь,  чтоб  по  бокам
головы у вас не было погон!!!
     - Так точно, товарищ адмирал!
     - Оружие! Оружие должно быть! Личное! Пистолет!
     - Так точно - личный пистолет! Системы Макарова!
     - Макарова! Идиот! Где?
     - Что?
     - Где должно у дежурного офицера находиться личное оружие?!
     - В кобуре?..
     - Так! А кобура где должна быть?
     - На ремне, на ремешках... на поясном ремне...
     - А ремень? Где должен быть поясной ремень?
     - На поясе?
     - На поясе!!! Где у вас пояс? Талия у вас есть?!
     - Ну... так точно.
     - Где?! Где?! Где!!!
     - Вот здесь... примерно.
     - А ремень? Где на ней ремень?!
     - А-а... нету? Нету...
     - Я хочу видеть вас без ремня на поясе в  одном-единственном  случае:
если вы на нем повеситесь, лейтенант Штейн!!! Где ваш ремень!!!
     - Простите, товарищ адмирал... забыл надеть...
     - Где может дежурный офицер забыть поясной ремень?!
     - В гальюне.
     - Что!!!
     - Простите... я  был  в  гальюне...  по  нужде,  товарищ  адмирал!...
услышал свистки... торопился к трапу для рапорта!
     - Командира! - хрипит адмирал на грани удара.  -  Эт-то...  Бардак!!!
пистолеты  по  гальюнам...  дежурный  без  ремня...  объявляют   служебное
несоответствие!.. на консервы пойдешь!!! Наказать! Примерно наказать!
     И Штейн получает пятнадцать суток береговой губы.
     Он вообще быстро стал местной знаменитостью.
     Это было время, когда офицер мог быть уволен из кадров по  статье  за
морально-бытовое разложение. И не  желавшие  служить  это  использовали  -
умело и демонстративно разлагались. Они пили  и  куролесили,  пока  их  не
выгоняли, и тогда, с облегчением сняв погоны, устраивались  на  гражданке.
Существовала даже целая лейтенантская наука, как уволиться из армии. Целая
система приемов и уловок. Типа: лейтенант  с  опозданием  прибывает  утром
прямо к полковому разводу на двух такси: первое с ходу  тормозит  прямо  у
ног  командира  перед  строем,  и  оттуда  торжественно   выходит   пьяный
расстегнутый лейтенант, а из второго шофер бережно выносит его  фуражку  и
надевает лейтенанту на голову; шик состоит в том,  чтобы  начать  движение
отдания чести еще при пустой голове, закончить  же  прикладыванием  ладони
уже к козырьку.
     И Штейн куролесил как мог. Но перебороть интеллигентность  натуры  он
все-таки не мог, и куролесил как-то неубедительно. Тоже пробовал пить,  но
мешало субтильное сложение и оставшийся слабым после  блокады  желудок,  и
банку он не держал. Пробовал выходить на развод в  носках,  отдавая  честь
адмиралу на стенке ботинком. Выпадал во время инспекции за борт. Вверенная
ему радиослужба на учениях ловила то шведский сухогруз  на  горизонте,  по
которому, к счастью, промахивались, то  вражьи  голоса,  которые  каким-то
удивительным образом усиливаются по корабельной трансляции, так что все  в
ужасе представляют себе поражение в неожиданно начавшейся Третьей  Мировой
войне и уже захваченный врагом Кремль... Другого  бы  уже  под  барабанный
треск расстреляли.
     Но ему не везло. Как-то к нему относились  снисходительно.  Он  обрел
репутацию  вот  такого  поэта,  интеллигента,  человека  тонкой   душевной
организации и романтика  -  безвредного,  то  есть,  дурачка,  потешающего
моряков в их трудной службе.  Офицеры,  в  скуке  гарнизонной  жизни,  его
обожали - кроме непосредственного  начальства,  которое  увлеклось  своего
рода спортом: кто быстрее спихнет его со своего корабля. Щегольством  было
спихнуть его недругу.
     Пробовали сплавить его с командой на полгода не Целину, и  потом  еще
полгода вылавливали по степям его дезертиров.  Если  отправляли  на  берег
перебирать  с  матросиками  лук  или  картошку,  матросики  неукоснительно
загоняли овощ налево и перепившись дрались с  комендантским  патрулем.  На
него можно было твердо рассчитывать - что все будет  именно  не  так,  как
надо.
     Тем временем,  заметьте,  проходит  то  самое  хрущевское  сокращение
миллион двести. Офицеров увольняют с флота, они плачут и  молят  оставить,
потому что любят море и жизни на гражданке не представляют, - а  лейтенант
Штейн плачет и молит, что не любит море и хочет на гражданку, и продолжает
служить. Такова  особенная  военная  мудрость.  Все  наизусть  знают,  что
драматург  Штейн,  личный  друг  главных  адмиралов,  его  родной  дядя  и
протежирует  племяннику,  и  предпочитают  не  встревать   в   родственные
отношения. Вдруг дядя куда стукнет, лапа неслабая; себе  дешевле  помогать
расти молодому офицеру.
     И Штейн вырастает до старшего лейтенанта. Этот  праздник  он  отметил
пропиванием месячного жалованья и безысходным рыданием.
     Офицер рыдает, а служба идет. И он  постепенно  приспосабливается.  У
евреев вообще повышенная  приспособляемость.  Он  ведет  в  Доме  офицеров
флотское ЛИТО. Ездит на совещания  флотских  корреспондентов.  Посылает  в
издательство  сборник  стихов.  И  подходит  время,  и   ему   присваивают
капитан-лейтенанта.
     Жизнь кончена... Тянуть лямку еще пять лет... зато потом он выйдет  с
этим званием в отставку -  и  вот  тогда,  на  закате  зрелости,  начнется
вторая, она же настоящая, жизнь.  И  все  будет  еще  хорошо.  Он  считает
календарь...
     А проверяющий кадровик, между делом:
     - Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник Штейна? служит? жив?
     - Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк... но старается.
     - Ну хорошо. Дядя высоко вхож... ты не очень, в общем... понимаешь. Я
б его, конечно, сам удавил... но ты не зажимай там особо. Срок  очередного
звания когда? представь, представь...
     Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для
отвальной, и тут ему сообщают радостную новость:
     - Ну... ставь!.. Причитается с тебя.
     - Да уж! - счастливо соглашается он.
     - Представили на капитана первого ранга. Слыхал?
     - Кого, - говорит, - представили? Куда?..
     - Тебя! Иди - покупай погоны с двумя просветами.
     Штейн оседает на пол, потом  встает  и  идет  в  гарнизонный  магазин
покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это  означает  ждать  отставки
еще пять лет! Этого он не вынесет.
     Сказано - сделано. Вместо хождения на службу он  садится  вплотную  к
праздничному ящику коньяка и неделю справляет по  себе  поминки.  А  выпив
ящик, последнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву.  К
дяде. Плюнув на гордость, он  решает  обратиться  за  помощью  к  великому
драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний  раз  в
жизни.
     И он вваливается в дядину шикарную квартиру на  Кутузовском.  И  дядя
встречает явления племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому  что  такой
родственник-недотепа несколько марает его моряцкую репутацию. Помогал ему,
помогал, а все без толку...
     Племянник снимает шинель, трет лапкой трещащий лоб,  получает  добрый
шлепок по загривку и добрую чарку на опохмел:
     - Ну... как служба идет?  Чем  порадуешь?  Пора  и  очередное  звание
получать.
     При слове "звание" племянник искажается  обликом,  приземляется  мимо
стула, плачет и говорит:
     - Дядя! Ты же знаешь, что я, в общем, не офицер. Я по  натуре  сугубо
штатский человек. Я учился играть на скрипке и окончил музыкальную  школу.
Я поэт. Я пишу стихи. У меня даже книжку хотели в издательстве принять...
     - Что же - скрипка! - гремит дядя, человек крупный и  удачливый,  без
сантиментов; набрался душевной грубости у  адмиралов.  -  Римский-Корсаков
тоже был композитор, а какой морской офицер был!
     - Дядя, - говорит Штейн. - Я  не  Римский,  а  ты  не  Корсаков.  Ему
хорошо, он бронзовый памятник. А моих  сил  больше  нет.  Если  мне  дадут
капитана третьего ранга, я застрелюсь.
     - Странное отношение к карьере, - не соглашается дядя. - А чего ж  ты
хотел - сразу прыгнуть в адмиралы? Послужи сначала.
     - Не буду служить! - буйствует племянник. - Это ты во всем виноват!
     - Ах ты  щенок!  -  говорит  дядя,  каперанг  в  отставке  и  великий
военно-морской драматург. - Да если бы не я, ты бы  вообще  в  училище  не
поступил...
     - Да, - вопит племянник, - и был бы счастлив! Это ты - "кем ты хочешь
быть! кем ты хочешь быть!" - погубил мою жизнь!..
     - ...тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты хлебнул лиха по уши!
     - И прекрасно! на Колыму! и давно бы застрелился и не мучился!
     - Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от меня хочешь?
     Подведя беседу к нужному вопросу, племянник переселяется  с  пола  на
стул. И внушает вкрадчиво:
     - Слушай... ты ведь запросто за руку со всеми адмиралами...  с  нашим
командующим...
     - Да уж... - кивает дядя  не  без  самодовольства.  -  Потому  что  -
уважают!
     - Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с адмиралом Головко, и  раз
в жизни попросить... если б он подписал... он ведь тебе не откажет... -  И
подает дяде заготовленный рапорт об увольнении в запас.
     - Нет, - говорит дядя. - С такими просьбами я к  нему  обращаться  не
буду. Наши отношения, знаешь, иного рода. Нет. Не  стану  я  его  о  таком
просить.
     Штейн  принимает  позу,  по  сравнению  с  которой  умирающий  лебедь
Плисецкой - это марш энтузиастов. И тихо шепчет:
     - Тогда прощай, дядя... Я тебя любил. Я гордился тобой.  Прости,  что
причиняю вам такое горе... прошу никого не винить...
     Выдергивает из брюк ремень и  норовит  пристроить  петлю  к  оконному
карнизу.
     -  Прекратить!!  -  грохочет  кулаком  бездушный  дядя,  солдафон  от
маринистики.
     Тут в комнату впадает его жена, племянникова тетя,  которая  всю  эту
душераздирающую сцену подслушивала за дверью, и говорит:
     - Сашенька, есть у тебя душа или нет у тебя души? Ты  посмотри  -  на
мальчике ж  лица  нет.  Он  же  над  собой  что-то  сделает,  ты  что,  не
понимаешь?.. Я всегда говорила, что нельзя отдавать мальчика во флот.  Все
эти твои матросы -  они  такие  грубые.  Они  пьют,  как  биндюжники,  они
ругаются - это тихий ужас! Я после них неделю мою квартиру  и  проветриваю
от табака и портянок.
     - Моряки не носят портянок!!!
     - Скажите пожалуйста! А что они носят? Это  так  важно?  Или  у  тебя
много племянников?..
     - Не лезь не в свое дело! - гремит дядя.
     - Это мое дело! - кричит ему тетя. - И не смей на меня кричать! Кричи
на своих адмиралов, так их ты боишься!
     - Я боюсь?! - орет дядя. - Да я - член правления... кандидат ЦК...
     - Так почему ты не можешь пойти в гости к этому Головко?  Он  к  тебе
прислушивается, я же знаю. Они же понимают, что ты умный человек. Что тебе
стоит? Ну хорошо - выпей с ними, посиди, я тебе разрешаю.
     - Никуда не поеду, - отрубает дядя.
     Штейн подставляет стул к своей петли на окне и закрывает глаза.
     - У тебя есть сердце? - спрашивает тетя. - Или у тебя нет сердца?  Ты
посмотри, что делается с ребенком. Если бы я была его министром, так я  бы
давно отпустила его куда он хочет. Какое  море?  Только  Черное.  Мальчику
необходимо курортное лечение, это кожа  и  кости.  У  него  совсем  слабые
нервы. И вообще ему нисколько не идет эта форма, ты посмотри на него  -  и
это матрос?..
     В конце концов дядя плюет, звонит Головко домой, надевает  свою  шубу
на бобрах, сует в карманы две  бутылки  армянского  коньяка,  вызывает  из
гараж свой персональный ЗиМ и едет к Головко.
     Головко принимает его сердечно, ставит, в свою очередь, свой  коньяк,
вестовой накрывает стол - серебряные  подстаканники,  нарезанный  кружевом
лимончик,  балыком-икорка  с  разных  флотов;  пьют  они  коньяк   и   чай
по-адмиральски (а чай по-адмиральски -  это  так:  берется  тонкий  чайный
стакан  в  серебряном   подстаканнике,   наливается   крепчайшим   горячим
свежезаваренным чаем, бросается  ломтик  лимона  и  сыплется  три  ложечки
сахара;  а  рядом  становится  бутылка  коньяка.  Отхлебывается   чай,   и
доливается доверху коньяком. Еще отхлебывается - и еще доливается.  И  вот
когда стакан еще полный, а бутылка уже  пустая  -  это  и  есть  настоящий
адмиральский  чай).  И  с  удовольствием  беседуют.  Головко   говорит   о
литературе, Штейн говорит о флоте,  и  очень  оба  довольны  поговорить  с
понимающим и компетентным собеседником.
     И дядя, как бы между делом, в русле застольного разговора, повествует
в юмористическом ключе, чтоб никак  не  дай  Бог  не  отягчить  настроение
хозяина, всю историю злоключений  своего  племянника  -  как  отвлеченного
флотского офицера, не называя фамилий. И адмирал  совершенно  благоприятно
это воспринимает, заливается смехом и переспрашивает подробности, войдя во
вкус, слезы утирает и за живот держится. Такой юмор ему в  кайф:  до  боли
знакомая фактура.
     А в заключение рассказа  дядя  эффектным  жестом  выдергивает  рапорт
своего племянника и кладет перед Головко. Головко, еще похрюкивая, тянется
за очешником, надевает очки, читает рапорт и закатывает диким хохотом:
     - Ох-ха-ха-ха! - лопается. - Так это что - с  твоим  племянником  все
это было? Ха-ха-ха! Ну, ты драматург!
     Это, значит, дядя придумал такой драматургический  ход.  И  теперь  с
удовлетворением  видит,  что  все  он  рассчитал   правильно   -   ударный
сценический хор по адмираловым мозгам, сюжет свинчен истинным драматургом,
что  адмирал  и  признал:  никакого  неудовольствия  у  него,  а  сплошные
положительные эмоции. Хороший дядя драматург. Настоящий. Крупный.
     - Вот, - говорит, хо-хо-хо! такая, понимаете, история. Так что,  если
можно... не моряк, что поделать.
     - Ох-ха-ха-ха! - надрывается Головко. Развинчивает авторучку,  чертит
в  углу  рапорта  собственноручную  резолюцию,   размашисто   подписывает,
складывает лист и швыряет через стол дяде. -  Ну,  спасибо  за  спектакль!
потешил старика! А я-то думаю, откуда это ты в таких подробностях все  это
знаешь!.. Погоди-ка, - и жестом велит вестовому поставить еще  бутылку.  -
Выпьем еще, посидим. Давненько я так не веселился! Ну-ка расскажи еще раз,
как он шпалер в гальюне забыл... ха-ха-ха!
     И к двум ночи вдребезги  пьяный  дядя,  знаменитый  драматург  Штейн,
является на своем ЗиМе домой. Шофер его вводит в двери,  дядя,  с  красной
физиономией, сильнейше благоухая на весь дом хорошим коньяком, благодушный
и снисходительно-гордый, падает в своей распахнутой шубе в кресла.
     А племянник, уже синий он непереносимого волнения - судьба  решается!
- бегает по стенам в полубессознательном состоянии. И смотрим на дядю, как
блоха на собаку, которою можно прокормиться и выжить, а может она  тебя  и
выкусить.
     Тетя говорит:
     - Сашенька, не томи же душу. Мальчик весь извелся. Ну  что,  таки  он
подписал это заявление? Прошу тебя!
     Дядя лыбится и извлекает из себя звук:
     - Ы!.. салаги!.. на!
     И гордо пускает племяннику через комнату порхающий рапорт.
     Тот  его  ловит,  вспыхивает  счастливым  лицом,   дрожащими   руками
разворачивает, и читает наискось угла крупным твердым почерком резолюцию:

                       "ПУСКАЙ ПОСЛУЖИТ! ГОЛОВКО."

     И этот личный верховный приказ так шарахнул его по  нежному  темечку,
то  он  беспрекословно  убыл  к  месту  службы  и  безмолвно  тянул  лямку
положенные еще пять лет. И больше он к  дяде  не  обращался  ни  по  каким
вопросам никогда в жизни.
     Но  дядя  же  недаром  был  великий  драматург.  Он  был  крупной   и
сообразительной личностью, и ежели бы  угодил  на  флот  самолично,  а  не
племянник,  то  уж  он  бы  дослужился  точно  до  адмирала,  невзирая  на
образованность  и  национальность.   Потому   что   он,   в   отличие   от
неудачника-племянника, обладал в полной мере главным  достоинством  людей,
умеющих добиваться любых  целей,  -  умением  обращать  свои  поражения  в
победы.
     Потому что все это он скомпоновал  в  форме  пьесы,  использовав  все
детали и  подробности,  вплоть  до  включения  в  текст  подлинных  стихов
бедолаги-племянника. А  идея  пьесы  полностью  соответствовала  командной
директиве Головко: пускай послужит! Пьеса получилась  в  меру  смешная,  в
меру  драматичная,  и  вполне   назидательная   для   среднего   флотского
комсостава. И театры ее взяли на ура.
     Называется пьеса "Океан". Люди постарше хорошо ее помнят.
     Премьера состоялась в БДТ у Товстоногова, и билетики стреляли за  два
квартала. Вот что значит подойти к делу с умом и талантом.
     Характерно, что недотепу-старлея играл Юрский, и зал аплодировал  его
выходкам и речам, а его положительного командира  -  сугубо  положительный
Лавров, игравший всех положительных от Молчалина до Ленина;  этот  расклад
ролей в полной мере отразился на  их  собственных  судьбах,  когда  первый
много лет бедствовал, а второй процветал.  Товстоногов  умел  видеть  суть
актера!.. Но это уже, как говорится, совсем другая история.

Last-modified: Thu, 03 Jul 1997 10:01:03 GMT
Оцените этот текст: