Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     © Copyright Михаил Веллер, 2001
     WWW: http://www.weller.ru
     Origin: http://2001.novayagazeta.ru/nomer/2001/03n/n03n-s10.shtml
---------------------------------------------------------------

     Для понятности объясним, откуда взялись нижеследующие тексты.
     Кое-кому из  читателей еще памятны  описания событий  осени  1999 года,
когда самодеятельными усилиями команды крейсер "Аврора" был переведен верхом
Волго-Балтийского  пути и  Московским каналом под  Кремль, куда и  засаживал
каждый  вечер снаряд  из бакового орудия, пока,  уже  к  весне,  не  добился
результата. Если, конечно, считать результатом то, что мы имеем сегодня.
     Одним  из  шести  офицеров  малочисленной   команды   корабля-музея   и
командиром его  БЧ-2 (артиллерийской  службы) был лейтенант  Юрий  Беспятых,
угодивший после  философского  факультета  Санкт-Петербургского университета
"трехгодичником"   на   флот.  Малый  чин   и  невразумительное  образование
лейтенанта объясняются объективно  отчаянием военкоматов  по  поводу падения
рождаемости,  а  субъективно  --  штатным расписанием,  утвержденным Главным
управлением кадров ВМФ: крейсер не предназначался для  ведения  сколь-нибудь
активных действий, но лишь для приема экскурсантов.
     Подобно   многим   имеющим   душевную   склонность    к   гуманизму   и
гуманитарности,  философ-артиллерист  тайно грешил графоманией.  Решительные
события, коих  он  оказался участником, подвигли его к попыткам обнародовать
свою тайну. Успешность попыток оказалась сомнительной.
     Данная   публикация    объясняется   простительным   и   патриотическим
соображением  издателя на тот счет, что все,  имеющее отношение  к "Авроре",
принадлежит  Истории  и  тем  самым должно при  пожаре  выноситься первым --
сохраняться:  не  то  в назидание потомству, не то просто на всякий  случай.
История и патриотизм вновь входят в моду.
     Остается  поблагодарить  доктора  наук  Ю.   Н.  Беспятых  за  любезное
разрешение   обнародовать   его   "грехи    молодости"   и    надеяться   на
благожелательное их понимание.



     Творческим  натурам свойственны спонтанные  умственные затмения. Только
этим можно объяснить наивную и нелогичную попытку молодого автора напечатать
свою "критику критиков" в таком органе, как  "Новое литературное обозрение".
Ягненок подал в совет стаи жалобу на волков, смеялся позднее сам Беспятых.
     Самое  забавное, что заметка  была  принята  в  рубрику  "Письма  наших
читателей",   будучи  уже   отредактированной  и  снабженной  заголовком  "О
критике". Однако  при  сдаче  номера  на  редколлегии ее  постигла  воинская
участь: зарубили.
     "Поскольку литературная критика, как и профессиональная критика вообще,
есть  занятие  по  исходному  определению  бесплодное;  поскольку  в мировой
литературе невозможно  назвать писателя, испытавшего на себе благотворное  и
позитивное влияние критики, но множество, кому критика в той или  иной  мере
портила  жизнь и  нервы; поскольку критик исходит  из  той или  иной степени
разрушительного   осознания   своей  бесплодности   и  несостоятельности   в
каких-либо  позитивных, созидательных  областях деятельности и  делает  себе
профессией оценку деятельности других -- я искренне рад поводу выразить  Вам
сердечное сочувствие и засвидетельствовать свое  глубокое уважение стойкости
и  мужеству, с которыми Вы превозмогаете свой недуг, стараясь заработать  на
жизнь умственным трудом.
     Критик не  может помочь  писателю написать хорошую  книгу или  помешать
написать плохую, зато  может вовсе отбить ему вкус к жизни. И тем затруднить
появление следующей книги, какова  бы она  ни была. Критик -- это тот сосед,
который рвется подержать  свечку в  чужой спальне, отстаивая свое  право  на
свободу информации. Это очень  приветствуют те,  кому не с  кем спать или не
получается.
     Критик не имеет задачей понять или верно истолковать книгу; задача  его
заключается   в  том,  чтобы,  отталкиваясь  от   критикуемой  книги,  явить
максимальный блеск собственного ума, эрудиции и таланта. Книга -- не предмет
критического анализа: книга  есть сырье и материал для создаваемого критиком
собственного произведения -- статьи, рецензии, эссе; и  критик, естественно,
стремится явить себя в блеске своего произведения.



     -- Ты проживешь без королей?
     Солдат сказал: -- Изволь.
     А ты без армии своей?
     -- Ну нет... -- сказал король.
              Английская народная поэзия в переводах Маршака.

     Литература  возможна без критики, но критика невозможна без литературы.
(Оценить свежесть мысли!)
     Литература создает собственный мир, а критика -- нет.
     Да этот критик просто питается мною, как  червь яблоком! И где жрет  --
там и гадит. Ты кто такой?!
     Критика -- это когда  критик учит писателя, как он, критик,  написал бы
то, что написал он, писатель, если бы он, критик, умел писать.
     Необыкновенно  болезненно  реагирует  критик  на  критику в собственный
адрес: он  воспринимает это как запрещенный прием. Хотя  и льстит возвышение
фактом критики до уровня критикуемых, к чему он стремится!

     Писатель: -- Я писатель.
     Рабочий: -- А по-моему, ты дерьмо.
     Критик: -- Это другой дерьмо. А этот -- гений.
                                  Мы с Хармсом.

     Один пишет  сочинение, а  другой разбирает его перед классом  и  ставит
оценку.  Но  кто назначил его в  учителя? Ах, он  сам. А что,  он был лучшим
учеником в школе? Тоже  нет? Позвольте, так кто  главнее -- сочиняльщик  или
проверяльщик? Делатель или оценщик?
     Даже кошке позволено не только смотреть на короля, но и мяукать; король
же иногда к развлечению придворных и в осуществление неотъемлемого монаршего
права дрыгает ногой, целя пнуть избалованное и наглое животное,  которое, за
неспособностью к самостоятельной  ловле  мышей, умеет прокормиться указанием
на то, что в качестве мышелова и король не есть совершенство.
     Обезьяна здорово выдрессировала идиотов, которые по звонку  бегут к ней
с бананом.
     А если обществом охраны животных тебе гарантирована неприкосновенность,
можно короля и за ногу укусить. И тогда любой кошке  и обезьяне будет  ясно,
кто главнее -- укуситель или укусомый.
     Демократия?  Готов ли  ты отдать свою жизнь за то,  чтобы этот критикан
имел возможность публично и безнаказанно высказывать свое  мнение, с которым
ты, сэр, не согласен? Черт возьми, как же насчет права каждого доводить свои
мысли урби эт орби? Можно, конечно, запретить.  Нерон ставил опыт, и удачно.
Так ведь не за стихи мы любим его.
     Главный в суде -- судья, как бы ни шел процесс. Или палач, если процесс
эффективен. И без разницы, кто подсудимый.
     Этот процесс некоторые идиоты полагают литературным.



     Писатель хочет, чтобы критик его не замечал. Это раз.
     Чтобы критик его хвалил. Два.
     При этом  он хочет,  чтобы критик правильно понял его книгу -- то  есть
так, как ее понимает сам писатель. Это три.
     А если критик нашел в  тексте поводы для похвал, которых писатель и сам
доселе не прозревал, -- это уже хай-класс.
     Писатель хочет от критика объективности,  аналитичности, желания понять
гениальный авторский замысел и блестящий стиль: суда над собой, но только по
тем законам, которые автор сам себе установил. Большой, значит, человеческой
справедливости.



     Чтобы  писатель знал свой  шесток: уже  выродил?  так  не кудахтай,  мы
приняли чадо: функция выполнена, мавр сделал  свое дело, выход Яго, и еще на
сцену двоих с носилками.
     Критик понимает, что писатель -- существо  сероватое, малообразованное,
амбициозное и нервное,  на собственном  произведении зашорен, крыша набок, в
голове  таракан,  и в большую литературу  он войдет либо признанием критика,
либо  за верблюдом  сквозь  игольное  ушко,  причем  по  малознанию полагает
верблюда именно скотом горбатым, а не причальным канатом.
     Что  делает  писатель?  Телодвижения  разные,  желая  предъявить себя в
прельстительной форме. Фанфар заискивает, жлоб.
     А работа критика сродни работе театрального режиссера: на пьесу в общем
плевать --  а надо такой  спектакль поставить, чтоб ахнули: во  талант!  что
нашел, углядел,  понял! а подал как! Критик индуцирует  самостоятельное эхо:
не препаратор он, а имиджмейкер. Причем собственного имиджа.
     И мы имеем литературу отдельно от "литературного процесса".



     ...Потерпев фиаско в жанре критики, лейтенант решил обратиться к прозе.
(Примечательно,  что   обычная  эволюция   малоудачливого  литератора  носит
обратный  характер.) У  него созрел  замысел  написания романа, посвященного
событиям на "Авроре" в 1999  году. Следующий  отрывок является  главой  этой
ненаписанной эпопеи.

     Действие происходит в июне--июле:  период подготовки крейсера к походу.
Очевидно, следует представить себе командира корабля каперанга Ольховского и
старшего помощника Колчина  (корабельная кличка Колчак), беседующих  в каюте
одного из них.
     Остается открытым вопрос  о степени документальности главы. Является ли
их  разговор   подслушанным  (такой  метод  сбора  материала  естествен  для
начинающих  прозаиков)  или  лейтенант  вложил   в  уста  своего  начальства
собственные мысли? Автор клялся, что забыл эту подробность -- в сущности, не
важную с точки зрения искусства.
     Вообще мысль о восстании дремлет в  любой голове за дверью с табличкой:
"Не  будить. Нереальность". Иногда  она начинает ворочаться  и скрестись, но
если  только   искушение  приоткрывает  щелку  --  тут  же  выскакивает   на
оперативный  простор  и  присоединяет  к  себе  все,  с  чем  соприкасается,
превращаясь  в  постройке  конструкции   деталей,  эмоций   и  аргументов  в
оформленную  мечту. И тогда при  ее контакте  с мышлением  кипит  наш  разум
возмущенный.  Если точка  кипения достаточно высока  -- он вести  готов  нас
куда-нибудь, да подальше,  в качестве ведущей силы теряя свои первоначальные
разумные свойства.
     Русский  характер  долготерпелив,   разум   достигает  стадии   кипения
мучительно  долго и трудно,  и в  конце концов начинания, вознесшиеся мощно,
теряя имя разумных, вершат свой ход в бессмысленном бунте.
     Примерно к такому выводу пришли  за  разговором  командир со старпомом.
Сопутствующие подробности  -- бутылку, пепельницу и ненормированную  лексику
--  можно  без ущерба для повествования опустить.  Рассуждали  о  восстании,
отличающемся в России безнадежной бестолковостью.
     -- Каков порядок -- таково и восстание, -- морщился Ольховский.
     -- Лейтенант Шмидт, -- презрительно продолжал Колчак, --  это  позорное
пятно  на  истории  русского  флота. Тридцативосьмилетний  торговый капитан,
призванный на службу  во время  русско-японской войны. Казалось  бы,  зрелый
разумный  человек.  Свихнуться  от  боевых впечатлений не мог  --  поставили
командиром на тихо гниющий в ремонте полуразобранный "Очаков"...
     --    Вот   только   не   говори   мне,   что   командовать   заштатным
разукомплектованным  кораблем  полезно   для  нервов,   --   желчно  перебил
Ольховский. -- На  боевом корабле ты  при деле,  а  вот  когда  в  службе не
видится вовсе никакого смысла -- оно, может, со стороны и спокойнее кажется,
а внутренне ото всей этой мутотени только звереешь.
     -- Озверение -- еще не повод, чтобы красть судовую казну!
     -- А?
     --  На! Адвокат... Ведь с  чего все  началось? Ревизия обнаружила,  что
корабельная казна  пуста! Кто  за нее  отвечает?  Командир лично ведает. Что
заявляет командир на следствии?  Какой-то дикий детский лепет: он катался по
городу  на велосипеде,  а  кассу  держал  при  себе  --  для сохранности:  в
портфеле, на руль  повесил,  ты  понял, и  как-то  случайно потерял. Уронил!
Шизофрения!.. Обман зрения, провалы в памяти!.. Начинают выяснять, когда там
были деньги в последний раз: выясняется, что перед его  последней поездкой к
любовнице в Киев. Прелесть!
     -- Роман в письмах... -- хмыкнул Ольховский.
     -- Да-да: дорогие сердцу письма, священные реликвии любви, лежали в том
же ценнейшем портфеле, и поскольку он ни за  что не расстался бы с ними, это
выдвигается как аргумент в защиту того, что портфель потерялся случайно!
     Неслыханно, невозможно. Не было такого случая, чтобы офицер флота украл
на корабле...
     -- Святые времена.
     -- ...денежный ящик опечатывается командирской печатью.
     Флотская ревизия  передает дело по команде. Командующий дело  закрывает
своей  властью и передает в суд офицерской чести.  Собирается суд офицерской
чести и выслушивает нелепицы и клятвы  Шмидта. И постановляет: минимум,  что
можно сделать -- не для спасения чести, по  чести надо застрелиться, но хоть
для какого-то поддержания  приличий, -- это  Шмидту самому подать рапорт  об
увольнении с флота.
     Рапорт подписан, и Шмидт  поселяется пока на своей  береговой квартире.
(Заметь -- и денег на приличное чину жилье офицеру хватало!)
     А в  проигравшей  тем  временем  войну стране социалистам  не  терпится
делать  скорей революцию.  Ломать -- не  строить. Сытые и  хлопающие к обеду
чарку  матросы  "Очакова",  разболтавшиеся под командой либерального Шмидта,
столь  занятого  своими любовными  и  денежными делами,  устраивают  себе  в
качестве ночного клуба судовой  комитет.  Сами, значить, эта, править будем!
Пролетарий-матрос важнее дармоеда-офицера! Вот тока беда -- править ни хрена
не получацца. А кого б  нам, робяты, позвать? А позовем-ка мы нашего Петьку,
Петра Петровича то есть, -- он человек добрый, понимающий и на фоне офицерья
в  доску  свой.  Классово,  конечно,  чужд,  но  пока  как  раз  пригодится.
Слушали-постановили, вынесли резолюцию... у-у,  суки, откуда еще  все пошло:
начинаем восстание, все к нам присоединяются, и выйдет отличная новая жизнь.
     Направляют  депутацию к  Шмидту.  Рисуют  ему  картину.  Что  же он  --
хватается  за  пистолет?  Усовещивает   присягой?  Объясняет  глупость?  Наш
образцовый  офицер  --  присоединяется!  Надевает  мундир,  возвращается  на
корабль, самочинно вступает в командование.
     Спускается в катер и велит держать к ближайшему на  рейде броненосцу --
объяснять  офицерам преимущества  революции и новой жизни:  присоединяйтесь,
господа!
     В катер его скинули с борта с вырванными погонами. Здесь есть нюанс: на
увольнение с флота повышали в чине -- по традиции  и  для увеличения пенсии.
Добрые,  понимаешь, были. Так революционнолюбивый Шмидт не постыдился надеть
мундир с погонами капитана второго ранга!
     Нет, ты оцени: ему не подают  руки, над  ним сжалились из презрения  --
так он надевает погоны, на которые  морального права  не имеет, возвращается
на корабль, который обокрал, и приглашает  офицеров других кораблей вместе с
ним изменить присяге!
     -- М-да? Гм. Прямо Марат. Многие шли в революцию от обиды, наломав дров
и претерпев унижения от своих, -- обобщил Ольховский. -- Красные мстители...
     --  Во-во -- и  все это под сенью красного  флага. Сидит на своей лайбе
без   хода  и  орудий,   флаг   спустить  отказывается,  явиться  под  арест
отказывается, впустить на борт арестные караулы отказывается. На абордаж его
с крючьями брать?! Дали холостой, потом вложили в надстройку фугас, подожгли
ремонтное барахло, и судовой революционный комитет мигом постановил сдаться.
     Я не говорю о совести. Я не говорю о чести. Но хоть чайная ложка мозгов
там была?..  Сплошное помрачение -- и никакого соображения и  характера. Вот
вам восстание на Черноморском флоте. Бред... Ты меня понял, командир?
     -- Я тебя понял, старпом. Откуда байка?
     --  А  потому   что  надо  запретить  курсантам  военно-морских  училищ
пользоваться Центральной  библиотекой Военно-морского флота. И уж во  всяком
случае не давать им ничего из архивов.
     Ольховский посмотрел на часы: день  был  вполне пустой, а  до конца его
еще далеко. Он откинулся в кресле.
     -- Помрачений нам не надо, -- решил он. -- По уму все это делалось так:
кончать ремонт,  ставить  артиллерию, собирать  и  греть  машины,  загружать
погреба, бункероваться, дожидаться выхода  в полигон  на ходовые испытания и
стрельбы -- а вот там ночью рвать полным ходом  через проливы в Средиземку и
уже решать: сходить всем в нейтральном  порту  -- или  гнать вокруг Европы в
Неву и всаживать своим главным калибром в Зимний.
     --  Кронштадт не пройдешь. Тебя бы форты утопили,  не  говоря о  минной
дивизии.
     -- Так. А если я уже в Неве? Вот здесь?
     -- Что тебе толку в Неве, если столица уехала в Москву.
     -- Так. Это решаемо. А если я уже в Москве?
     Грубые    вертикальные   складки   старпомовского   лица   полукружиями
растянулись в стороны: он так улыбался, обозначая смену углов на овалы.
     -- В Москве. Г-хм. Тогда -- наливай да пей.

     Михаил ВЕЛЛЕР
     18.01.2000

Last-modified: Tue, 30 Apr 2002 08:15:07 GMT
Оцените этот текст: