тправились в дорогу; в гостинице снова все стихло, газ погасили, и они заснули под плеск фонтана, что бил во дворе. На другой день они поехали осматривать Волчье ущелье, озеро Фей, Долгий утес, Марлотту, а на третий - предоставили кучеру везти их, куда ему вздумается, не спрашивая, где они, и даже зачастую не обращая внимания на знаменитые пейзажи. Иногда, стоя друг подле друга на какой-нибудь возвышенности, они вдыхали ветер и чувствовали, что в душу их как бы внедряется гордое сознание более свободной жизни, избыток сил, беспричинная радость. Благодаря разнообразию деревьев пейзаж менялся все время. Буки с белыми и гладкими стволами сплетали свои корни; ясени томно опускали ветви в сине-зеленую листву; среди молодых грабов, точно вылитые из бронзы, щетинились остролистники; потом шел ряд тонких берез, склонившихся в элегической позе, а сосны, симметричные, как трубы органа, казалось, пели, беспрерывно покачиваясь из стороны в сторону. Были здесь и огромные узловатые дубы; устремляясь ввысь, они судорожно изгибались, сжимали друг друга в объятиях и, крепко держась на корнях, простирали друг к другу обнаженные ветви, бросали отчаянные призывы, яростные угрозы, подобно титанам, оцепеневшим в гневе. Что-то еще более гнетущее, какое-то лихорадочное томление тяготело над гладью болотистых вод, окруженных колючим кустарником; лишайники, растущие по берегам, куда волки приходят на водопой, и цветом своим похожие на серу, были сожжены, как будто по ним ступали ведьмы, и непрестанное кваканье лягушек отвечало карканью кружащихся ворон. Перед тем как сесть в экипаж, они прогулялись по берегу реки. У постоялого двора служанка в соломенной шляпе тянула ведра из колодца; каждый раз, когда ведро поднималось, Фредерик с невыразимым наслаждением прислушивался к скрипу цепи. Он не сомневался, что будет счастлив до конца своих дней: таким естественным казалось ему его счастье, так неразрывно связывалось оно с его жизнью и с личностью этой женщины. Ему хотелось говорить ей что-нибудь нежное. Она мило отвечала ему, хлопала по плечу, и его очаровывала неожиданность ее ласк. Он открывал в ней совершенно новую красоту, которая, быть может, являлась лишь отблеском окружающего мира или была вызвана к жизни его сокровенной сущностью. Когда они отдыхали среди поля, он клал голову ей на колени, под тень ее зонтика; или оба они ложились на траву, друг против друга, возбуждая друг в друге желание, а когда оно было утолено, они, полузакрыв глаза, молчали. Иногда слышались где-то вдали раскаты барабана. Это в деревнях били тревогу, созывая народ на защиту Парижа. - Ах да! Это восстание, - говорил Фредерик с презрительной жалостью, ибо все эти волнения казались ему ничтожными по сравнению с их любовью и вечной природой". Что значит имя? Этот вопрос, в полном смысле слова шекспировский, на русском поэтическом языке был задан Пушкиным немного по-другому, но не менее проникновенно: "что в имени тебе моем?". Пушкин, в отличие от Шекспира канонизированный еще при жизни, испытал всю тяжесть бремени, налагаемого на него его именем, живущем своей жизнью и имеющем свою судьбу. Имя Пушкина очень рано оторвалось от своего владельца, став вести себя совершенно самостоятельно, и самому Пушкину оставалось только смириться с этим странным раздвоением. Пушкин вступал на поэтическое поприще с тщеславной надеждой прославить свое имя, и умер, защищая свое имя от враждебных посягательств. Незадолго до смерти он как-то мрачно пошутил на эту тему: "я имею несчастье быть публичным человеком", сказал он, "а это хуже, чем быть публичной женщиной" ("j'ai la malheur d'кtre un homme publique et c'est pire que d'кtre une femme publique"). "Мне недостаточно", говорил он в другой раз, "что мои друзья, здешнее общество, так же как и я, убеждены в невиновности и в чистоте моей жены; мне нужно еще, чтобы доброе имя мое и честь были неприкосновенны во всех углах России, где мое имя известно" ("Cela ne me suffit pas, que mes amis, que la sociйtй d'ici soient aussi convaincus que moi de l'innocence et de la puretй de ma femme: il me faut encore que ma rйputation et mon honneur soient intacts dans tous les coins de la Russie, oщ mon nom est connu"). Но от усилий Пушкина здесь мало что зависело. Само слово "Пушкин" мифологизировалось быстро и безудержно, и сосуществовать с ним злосчастному литератору становилось все труднее и труднее. Как ни пытался он направить этот процесс в удобную для него колею, аура, окружавшая его имя, подчинялась своим законам и крайне неохотно поддавалась внешним воздействиям. Достоевский очень гордился, что он ввел в употребление слово "стушеваться", изобретенное его однокашниками по Инженерному училищу. В своей "Истории глагола "стушеваться"" он писал, что это слово "при Пушкине совсем не было известно и не употреблялось никем. Теперь же его можно найти не только у литераторов, у беллетристов, во всех смыслах, с самого шутливого и до серьезнейшего, но можно найти и в научных трактатах, в диссертациях, в философских книгах; мало того, можно найти в деловых департаментских бумагах, в рапортах, в отчетах, в приказах даже: всем оно известно, все его понимают, все употребляют". Пушкин, однако, сам того не желая, обогатил русский язык словом несравненно более значительным и эффектным. Это слово - "пушкинский". Блеск его слепит, как солнце; современному поэту можно сказать, что его стихи великолепны, звучны, выразительны, наконец, гениальны; но нельзя назвать их "пушкинскими" по поэтической глубине и силе; такая неумеренность в похвале может прозвучать уже как издевка. С этой точки зрения даже заявление Игоря Северянина "Пушкин пушкински велик!" может показаться слегка утрированным. Пушкин, конечно, был поэт одаренный, спору нет, но не "пушкински" же - это, пожалуй, преувеличение. Бдительные современники очень быстро заметили здесь несообразность, и по мере сил старались подтянуть Пушкина до уровня, соответствующего его имени. "Будь, ради Бога, Пушкиным", умолял поэта Рылеев. "Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастет", писал Жуковский Вяземскому, когда Пушкину едва исполнилось шестнадцать лет, а его имени не было и года (несколько позже Вяземский Жуковскому говорил: "этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших"). Впрочем, слово "Пушкин" производило громоподобное впечатление на современников еще задолго до того, как юный поэт создал себе имя своими первыми произведениями. Ф. Ф. Вигель в своих "Записках" сообщает: "При торжественном открытии Лицея находился Тургенев; от него узнал я некоторые о том подробности. Вычитывая воспитанников, сыновей известных отцов, между прочим, назвал он одного двенадцатилетнего мальчика, маленького Пушкина, который, по словам его, всех удивлял остроумием и живостью. Странное дело! Дотоле слушал я его довольно рассеянно, а когда произнес он это имя, то вмиг пробудилось все мое внимание. Мне как будто послышался первый далекий гул той славы, которая вскоре потом должна была греметь по всей России". Другие приятели поэта спокойнее относились к непомерному, всеподавляющему значению его имени, как бы разделяя Пушкина на два независимых друг от друга, отдельных существа. Как говорил декабрист Глинка, "познакомившись и сойдясь с Пушкиным с самого выпуска его из Лицея, я очень его любил как Пушкина и уважал как в высшей степени талантливого поэта". Сложнее всех было обращаться с этим именем самому Пушкину. Поэт, кажется, прошел все стадии отношения к мифотворчеству вокруг своей персоны - от негодования ("все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова") до спокойной ироничности, сквозящем в его позднем письме к жене: "Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет - перед ним стоит штоф славнейшей настойки - он хлоп стакан, другой, третий - и уж начнет писать! - Это слава". В дальнейшем, после смерти Пушкина, его миф, с одной стороны, принял округлые, законченные очертания, а с другой - раздул фигуру поэта до непомерных размеров, так что этот кумир во многом подмял под себя живого человека, существовавшего в действительности литературного деятеля. Когда Аполлон Григорьев заявил, что "Пушкин - это наше все", он имел в виду именно эту мифологему, напичканную до отказа разнообразнейшими смыслами. Позднее здесь возобладала и другая линия, ниспровергательная, увенчавшаяся призывом футуристов "сбросить Пушкина с корабля современности". К настоящему времени обе они давно уже пришли в равновесие, но какое-то несоответствие, зазор между именем Пушкина и самим Пушкиным все-таки остался. Современное состояние этого казуса лучше всего было передано другим русским поэтом со сложной судьбой, Иосифом Бродским. Рассуждая о частой и несправедливой недооценке поэтов пушкинской эпохи, уступающих по своей известности "литературным генералам", Бродский заметил: "Мы говорим "Пушкин" - но это колоссальное упрощение". И в самом деле, не слишком удачно; может быть, первого русского поэта стоило назвать каким-нибудь другим именем?