ове, в поле ветер, в жопе дым. Ну а я, признаться, люблю, когда невпопад, если даже и за уши приволочено. Что с того, что за уши или иную анатомическую деталь, главное, это чтобы интерес был, тогда оно и идет легко, и деятельность умственную стимулирует, а по накатанному да всухую я, по правде сказать, и не мастак. Я ведь как рассуждал. Гравитация, если иными словами, это притяжение всего ко всему будет, как Ньютон пояснил нам давно еще. Что же тогда Фрейдово либидо, а кому и либипосле, как не гравитация человеков есть? Тела небесные, что разбрелись от великого астрономического взрыва на все четыре, хоть бесчувственны, а обратно тяготеют к друг дружке по законам всемирного тяготения, ну а мы, философствовал я, тем паче, как из женщины выбрались, все обратной дороги ищем, как фигурки на стародавних вазах, что вперед бегут торопятся, головами тем не менее вспять обернувшись. Только если Зигмунд Шлемович либидо как стремление к удовольствию трактовал, я немного другую линию в мыслях имел и собирался на докладе моем научном обнародовать, хоть и начальник на это козью морду кривил да корчил. И вот иду я с доклада ученого, мимо будки телефонной следую, как доносится до меня оттуда разговор такой интересный. Ну и я конечно послушать остановился. Сам же для вида в кошельке роюсь, как будто монетку позвонить ищу. Только тот что в будке в упор меня видеть хотел или, может статься, не заметил вовсе. Собою он был не брит и не примечателен, в свободной руке хранил он авоську, где покоились бутылка порожняя пол-литровой вместимости и консервный нож довоенного образца с деревянной ручкой и ржавым лезвием. Как тот нож в авоське реденькой сохранился, по пути следования не выпав и не оставшись в бесхозности на мостовой, одному богу известно, да и ему, я думаю, невдомек. "Нет, - говорил он упорно, - ты, Варвара, меня наперед послушай. " Что уж там Варвара эта ему в ответ говорила, не знаю, но мужчину самого слышно было отчетливо. "А что до того, что жизнь, говоришь, теперь своя у тебя, так свои они, Варюх, по спине бегают, а жизнь это Алешка, сын наш, как ни поворачивай, общий, и уж тут ничего не попишешь, а тем более устной речью не возразишь. И про нынешнего ты мне своего не сказывай, потому знать про то мне ни интереса, ни любопытства пустого нету. Поняла? Мне на него, если правду тебе желательно слушать, плюнуть вот так и растереть до прозрачности. " Он тут и впрямь плюнул, но не на стекло, а под ноги и растирать не стал, просто уставился на плевок свой, точно форму его или консистенцию изучая. "Я на него, если хочешь, с прибором клал из пяти предметов да на двенадцать персон. Э, нет, Варюха-горюха, это ты неверную линию гнешь и базу подводишь шаткую. Дело мое сторона, не спорю, только не та, о которой ты себе думаешь да мечтаешь, а та, где на одной с тобой мы тропинке разойтись размежеваться не можем, и Алешка промеж нас, что тебе птенец слеток, головой вертит и круглые свои таращит, с одного на другого переводит, хоть и удивленно, а с пониманием. А ты говоришь, чтоб я нос или иную тельную часть в дела твои путанные не совал. Хорошо, Варюха, не стану, будь, как знаешь, Христос тобой, но предупреждение мое все же в расчет прими, что ежели этот друг товарищ твой, или как его там титуловать не знаю, до Алешки не то чтобы пальчиком случайно или по недомыслию коснется, а скажет что поперек или поглядит косо, то явлюсь я по адресу точному и, на тонкости щепетильные не взирая, это его твое величество нетитулованное, спустивши предварительно с него шкуру, отправлю в Африку на Лимпопо, где аллигаторов тьма пооткусывает ему все, что я по рассеянности вырвать могу позабыть, а может побрезгую просто, у меня, ведь, Варвара Иннокентьевна, свои гордость достоинство имеются. Ты тут меня хорошо поняла и усвоила? Нет, ты погоди в аргументации ударяться да демагогии распускать, ты мне без околичностей ответ держи, все ли тебе в этом пункте А понятно, коли да, тогда уж и до пункта Б отправляться возможно. Ну а раз понятно, то и облегчение на том сделаем. " Тут дверцу отворил пошире и в образовавшийся проем животом подался. Трубку телефонную к уху плечом припер и, гляжу, мотню распускает неторопливо. Только я было призадумался, для чего это он в костюме своем рационализацию учиняет, как струя шипящая разве что не на ботинки мои зажурчала, меня же самое товарищ абонент в азарте своем и не заметил как будто. Я конечно из вежливости в сторонку отманеврировал и наблюдаю себе, как товарищ лужицу наполняет, хоть и маленькую с копытце, а луну с небом и звездами все одно отражает. А пар от нее, точно туман над вечерним тихим озером стелется. Товарищ тем временем внешней секреции орган свой, потрясши предусмотрительно, в тепло одежд убрал, и сам в глубину будки задвинулся. Ну и я опять подобрался поближе, чтобы ничего важного не пропустить. "В пункте Б, Варварушка, нас особая статья дожидается, неприступная, как утес неотесанный из гранитного материала. И пути обходного окольного ли, как ты ни крути, как ни извивайся ужом, что на сковородке горячей корчится, нам с тобой Варвара-краса не оставлено. Хочешь не хочешь, а выложу и положу тебе все, как на духу святом, коим я можно сказать и питаюсь одним в сухомятку с тех пор, как пенаты ты наши покинула. В общем Варь, никакого там развода или поверки я тебе предоставлять намерения не имею и на раздел Алешки категорически не согласен ни умом, ни ноющим в моей груди бесприютно сердцем. Как же, спрашиваешь, в таком разе нам с тобой соглашения достичь обоюдного? А не поздно ли, позволь усомниться, задалась ты любушка сим вопросом каверзным, что ж, ответь ты мне, раньше думала, когда лыжи снаряжалась из дому вострить. Ну да что теперь понапрасну пространства воздушные сотрясать, я ведь нынче тебе не указчик, тебя вон другой гражданин хороший под уздцы взял, и вот тут она твоя правда -- сторона мое дело, как ни оборачивай. А Алешку уж пожалуйте мне обратно откомандируйте, мы вдвоем с ним как-нибудь прокантуемся беспечально, день да ночь, что называется прочь, ну а там за новые примемся по порядку и без суеты лишней. А уж что да как, не твоя теперь печаль кручина, авось либо не пропадем. Сомневаешься, говоришь? Это уж вы, любезная, беспокоиться понапрасну изволите, ни к чему оно да и хлопотно. А что крыша, болтают, у меня поехала, тому не верь и в помине, мало что люди скажут, то ведь сплетни одни да наговоры. Случается конечно и почудю иногда, а кто же, скажи на милость, не чудит нынче, разве что жмурики одни да деловые люди. " Тут, надо вам сказать, накрапывать начало, хоть небо до того и в полной ясности пребывало. Видно, правду говорят, что там им наверху никто не указ, все по-своему поворачивают. А зонта, как водится, в загашнике не оказалось, вот и остался как есть один на один со стихией разнузданной, открытый всем ее мокрым прихотям да капризам. Ничего не попишешь, двинулся себе восвояси, что было прыти, так чем дело кончилось и не дослушав, хоть и любопытно было до чертиков. Туберкулез мозга. Как чахоточный выхаркивает с кровью свои легкие, так делал свои записи покойный. Университеты покойного. Есть устриц его учил Лысый Джон. Они ели их прямо у прилавка на Соломенном Рынке, где тинный запах рыбного ряда перемешивался с кисловатым душком давленной перезревшей клубники. - Здесь, - пояснял Лысый Джон, - они как-то больше освежают, по контрасту. И не выжимай весь лимон в одно место, распределяй равномерно, чтобы самый вкус не забить. Да не глотай сразу, смакуй, чудак, смакуй! Сжатая долька лимона стрельнула соком ему в глаз. Он часто заморгал с виноватой улыбкой, незамеченной Джоном, продолжавшим объяснение: - Чтобы иметь деньги, надо их очень любить. Чтобы иметь женщин, надо их тоже любить, их и деньги. - А как же те, - спросил он, заморгав еще чаще, - кто только женщин любит, а деньги нет? - А те, - удивился Лысый Джон, бросив пустую раковинку, - те как бы и не считаются. О чем думал покойный. Что с введением свободы в его стране распространился развязный и оскорбительно наглый стилек газетных поденщиков и литературных халтурщиков. Распространился и сделался популярен, как популярны во времена оны были публичные порки. В чужой стране, где о публичных порках знали только из книг, читаемых без интереса, но с познавательной целью, в стране, где улыбались даже собаки, а улыбки людей казались оскалами, литературный стиль отличали энергичность, чувство такта и дисциплина. Юрский парк. Из страны, где прошла жизнь покойного, приехал старый приятель, разбогатевший на продаже за границу трупного материала финансист. Говорили о сортах пива и палеонтологии. Динозавров, говорил он, в период Юра вытеснили мелкие грызуны, деятельные и юркие, не оттого ли и пошло название Юра. Они возможно тоже называли себя новыми динозаврами и считали, что именно они и знают, как жить, подменяя понятие жить на выжить. И, как выяснилось впоследствии, были правы. Правда если бы в безнадежной тоске вымирающему мастодонту или стегоцефалу указали на какую-нибудь землеройку, пеструшку-шуструшку, непривычно шерстистую, суетливую, как ярмарочный вор, но с голым хвостом; указали бы и сказали, что это оно и есть, будущее, то ему мастодонту стегоцефалу со стынущей кровью и медленным пристальным взглядом холодных глаз стало бы куда веселей вымирать. А что, возражал приятель, здесь разве они не вымирают? Вымирают, почитай уже все вымерли. В чем же разница? Динозавры здесь не ходили в холуях у пеструшек. На этапе. Он случайно встретил ее два года спустя. За это время она изменила стиль; вместо капризной девочки стала уверенной в себе женщиной. - Вы сделали новую прическу. - Разве? - Раньше вы собирали волосы в пучок на затылке. - Да? Я уже и не помню. Он почувствовал себя так, будто вернулся после двух лет тюремного заключения; жизнь, деловито клубя парами, уходила все дальше, оставляя его позади в отцепленном вагоне. - До свидания, - сказала она. - До свидания, - ответил он. И втянул голову в плечи, словно ожидая удара конвойного, сопровождавшего его к месту пожизненного заключения. А добравшись до сухого тепла своей однокомнатной, переоделся я в мягкие свои пижамы, на ноги натянул шерстяные с начесом, сам на диване, точно мурлыка, под пледом свернулся и угревшись в задумчивость впал. Начал вспоминать не спеша, как я свой научный доклад излагал, положения доктрины моей соответственно строгой логике выстраивая и фактическим материалом подкрепляя, где можно, а где нельзя здравым смыслом брал. Я им -- Сила, нами движущая главная, не либида никакая в смысле поиска удовольствий, как нам Зигмунд великий толковал, а не что иное как инстинкт возвращения, как это я про себя разумею. Равно, развиваю я тезис, как всемирное тяготение нас к земле гнет, инстинкт тот к женщине нас влечет настырно и неумолимо, в изначальный навсегда утерянный рай. Академик Присыпко мне -- А почему, собственно, не удовольствия поиск, в смысле не поиск удовольствия? Какое тому, многоуважаемый докладчик, научное обоснование положить имеете? Я им (с улыбочкой) -- Как же, спрашиваю, наслаждений мы можем искать, не ведая где и в каких краях? Возьмем вот, примера ради, человека наивного, книжек не читавшего, фотографий неприличных с дружками по подъездам не рассматривавшего и кино до шестнадцати не бегавшего; откуда же ему тюте такому дотумкать, что удовольствие, оно в женщине спрятано до поры, как же ему тю... Академик Присыпко мне (перебивая нетерпеливо) -- А он с малолетства, еще когда у мамки титьки сосал, помнит, где тепло да мягонько и сладко притом. Я им (с усмешечкой) -- Ну а тот кто без матери из соски был вскормлен, он, думаете, по достижении взрослости в бутылку полезет приятности этой жизни искать? Академик Присыпко мне (упираясь упрямо рогом) -- Как же, объясните тогда, получается, что покуда мы малы да сопливы все за мамкин подол держимся, он нам кров, он же и пристанище, а как вымахаем да взматереем начинаем почему то на сторону коситься и глазами стрелять. Как оно, с вашей точки зрения, такое природное явление объясняется? Я им (невозмутимо) -- Правда, отвечаю, ваша, уважаемый академии член. В возрасте неразумном и нежном ничего нет роднее нам маменькиного подола, как уткнемся в него, на душе нам укромно делается и тихо. Однако если в качестве примера-аналогии улиток возьмем, как они свой ракушку-домик на побольше по мере вырастания меняют, то догадка на мысленном горизонте нашем проступит яснее ясного. Что и мы все равно, как улитки, выросши да почувствовав в себе силу новую, что забродит в нас вином, а когда и уксусом, и потребует выхода и простора, начинаем силе той да и себе самое за компанию дом, прибежище в мире искать. Но теперь уж не в матери, ибо переросли, да и жизнь опять же задним ходом по-рачьи не движется -- термодинамический на то ей запрет имеется -- а совсем в другой посторонней женщине, чтоб она тоже самое матерью стала. Так что через возвращение в женщину мы обоим нам продолжение организуем; сами толком вернуться не можем, так самих себя в детенышах возвращаем. Вот так это я, академии уважаемый член, себе понимаю. Академик Присыпко мне (не желая уняться) -- Ну а как же, объясните, господин докладчик, направление мы угадываем, особливо кто книжек не читамши и фотокарточек не разглядывамши, по какому такому компасу астролябии курс мы прокладываем в это ваше, как бы поизящнее кхе-кхе выразиться, обетованное? Я им (авторитетно) -- А на то механизм генетической памяти и существует, что подсказкой нам да указкой быть. И память эта, доложу вам, крепко накрепко в мозгах наших путанных записана еще с древних времен, когда мы жабами на карачках передвигались, на брюхах в пыли пресмыкались, а то и допереж того, когда гадами в мутной зелени океана томились. Эта память у нас в генах записана поперек хромосом, точно как слово божье на скрижалях каменных, потому и не требуется нам ни компасов, ни иных навигационных устройств. Академик Присыпко мне (морща лоб стариковский свой) -- Допустим нашел ваш, с позволения сказать, скиталец это самое кхе-кхе искомое, обетованное то есть. Ну а дальше что, конец пути получается, туши свет, значит, сливай воду? Я им (терпеливо) -- Нет, академии член, не значит. Ибо как добрались мы до, по вашему верному выражению, искомого и попали в самые что ни есть кущи райские, тут то самое интересное и начинается. Возвращения окончательного хоть и не достигли, кущи-гущи худо-бедно да отыскали. Здесь она, наслаждения сила, и берет свое, хомутает нас по рукам и ногам да сама еще сверху садится, и пускаемся самозабвенно мы во все тяжкие, начинаются изыски, тонкости бесполезные да излишества. То же самое как с гравитацией оборачивается, что не зря я всуе упомянул; ведь сначала учимся мы на своих двоих, по малолетству кривеньких, стоять да переваливаться, а уж потом удовольствий в прыжках и полетах свободных ищем. А вы говорите, свет туши. Профессор Абулаева мне (как вскочит) -- А женщины, женщины как же! Они то куда обетоваются. Я им/ей (примирительно) -- Никуда они, Валентина Васильевна, не деваются, где были там и есть, потому что женщина в себя возвращает, то есть чтобы мужчина в нее вернулся ждет или, формулируя грубо, наполнения ищет. Потому и к блужданиям наклонности большой не обнаруживает, а где очутиться изволит, там ей и место, главное чтобы мужчины наличие присутствовало. Профессор Абулаева мне (щеки красные, аж трясутся, в глазах блеск полемический) -- Что ж, значит женщинам ничего больше в жизни не нужно как только вас - тут она, кажется, хотела дефиницию одну припечатать, но удержалась вовремя -- дожидаться. Не много ли чести почета будет, не треснет ли круглая. Я им (ничуть не робея) -- Нет, Валентина Абулаевна, отвечаю, круглая не треснет, да и речь моя совсем о другом, о любви она. О том, что разными мы в эту жизнь приходим; странникам появляются на свет божий мужчины, женщины от рождения - им пристанище. Отсюда и половое вам непонимание, не понимание полов то есть, ибо женщина для мужчины цели и конец пути есть, с кончиков ушей и до пят весь он этой целью пронизан, словно навсегда аршин проглотил, ну и со своей колокольни о бабах то же самое думает, будто и они с тем аршином внутри по свету ходят. А выходит напротив, что мужчина для них больше средство, пускай и главное, вернуть себе то, чем с рождения обделенные, пустоту заполнить телесную и душевную заодно. Потому и глядим мы на женщин, что собаки умные да голодные -- с вожделением и со страхом, а они по особенному как-то смотрят: вроде бы на тебя, но и в то же время еще куда-то, в невидимый тебе прогал между сейчас и потом, словно бы зная наперед и про нас, и про то, что не нашего ума вовсе. Академик Абрамцов мне (встрять торопясь) -- Как с позиции возвращения вы супружескую неверность объяснить можете? Ведь по-вашему, если супруг к супруге своей причалил, тут ему и дом, и печка в ем. Для чего нам тогда адюльтеры всяческие да будуары так заманчивы и желанны, что мы на них, как мухи на это, спасибо за подсказку, на мед? Я им (спокойно, продуманно) -- Два имею я обстоятельства по этому поводу сообщить. Первое, как уже было мной упомянуто, что окончательного возвращения, о котором так сладко мечтается грезится, никому из нас достичь нет возможности, и оттого ожидания наши в браке лишь отчасти оправдываются, и в домах у нас сквозняки разгуливают себе свободно, что того гляди герпес или иную простуду подцепишь. Второе, насчет чего я уже тоже прошелся вкратце, это наслаждения ненасытная жажда, что в разнообразии себе беззастенчиво пищи требует в будуарах, по удачному выражению господина товарища академика, да адюльтерах. Академик Абрамцов мне (было) -- Профессор Абулаева мне (поперек влезла) -- Гормоны, кричит, гормоны! Я им (вежливо) -- Что, интересуюсь, гормоны? Профессор Абулаева мне (побелев от волнения) -- Они же мужские в женщинах бродят и наоборот тоже, все вперемешку, откуда и следует неоспоримо, что не такие уж мы с вами разные, как некоторые это представить пытаются с грязными намерениями и целями. И об этом в эндокринолоджи оф бихейвиор том второй мартовский выпуск четко сказано, могу показать. Я им (с достоинством) -- Бродят, конечно, кто им запретит. И против эндокринолоджии второго тома возражений я не имею. Потому и показывать нам, уважаемая профессор, пожалуй что ничего и не надо, тем более принародно. А что мы одним миром мазаны перепачканы и общие чувства да чаяния разделять нам случается, спору нет, только предмет сей в мою повестку не входит, это уже, что называется, не моей балалайки струны. Вот так и балакали по научному, я им слово, они мне два, да только ни на чем и не порешили, разбрелись себе порожняком по своим делам каждый и на том успокоились. И хорошо так мне было под пледом в сухе и уюте на темы научные сам с собой рассуждать, но то ли мыслей моих особенность, или просто по непонятной причине нашла на меня печаль тихая, накатила, будто скалка на тесто, и пластает душу мою усердно до полного истончения. Эдичка, это я. Да, выдаются в Бостоне такие ночи, когда дождь, он же и снег на одну пятую или какую другую странную часть, хлещет тебя справа и слева, рушится сверху и даже умудряется поддавать снизу, а на мосту через гавань припускает кругами, в мгновение ока превращая твой зонт в глупый пучок спиц с приставшей к ним черной тряпочкой, телепающейся на ветру, будто собственная жизнь, зацепившаяся за ржавый гвоздь на заборе чужого дома. Ты бросаешь его мокнуть в слякоти на чугунной спине моста, исковерканный с выломанными суставами многочисленных, как у Шивы, рук и, как не сбывшееся, все еще блестящий и тонкий, и налегке движешься дальше. В такую ночь ты единственный пешеход на свете, о чем не знают проезжающие машины; не умея и не желая скосить на обочину фары, они шипя обдают тебя по неведению шинами из неисчерпаемой длинной и узкой, как змеиное жало, лужи. Одна, другая и те, что торопятся следом. Пока не кончится лужа. Такой ночью хочется повторить за любимым писателем моего друга, даже не повторить, а тихонечко попросить: "Отъебись, Америка". Ан нет, не отъебывается могучая и красивая держава, дышлом достает тебя в самую печень на неудержимом своем скаку. Скорчившись в три или больше погибели, ухватившись за место, где была прежде печень, и где, точно ошметки чернослива в свекольном борще, ее куски теперь купаются в натекшей из нее же крови, глядишь ты вслед уносящейся в неведомую тебе дивную ночь будущего стране; глядишь глазами идиота, полными тупости и тоски, в мигающем недоумении начиная различать, что это не Америка вовсе, а самое жизнь. О чем сожалел покойный. В перерыве между вторым и третьим периодами они с Лысым Джоном пошли поесть. Бостон Брюинс безнадежно, на его взгляд, проигрывали, и все же болельщики были возбуждены и громко уверяли друг друга, что это еще не конец и что лучше всего Брюинсы играют именно третий период, и что Чикаго еще ждет сюрприз. Они взяли по сосиске и Хайнекену. - Конечно, жить, а тем более хорошо жить, веселее, чем быть покойным, то есть никакого сравнения, - говорил Лысый Джон, держа над сосиской бутылку кетчупа, похлопывая ее по донышку и так крепко сжимая ее горло в своем кулачине, что он боялся, Джон задушит ее совсем, и кетчуп не польется, - но и умирать не так скучно, как застрять посередине, что называется ни жив, ни мертв, - бутылка сказала: "Блоп" и изрыгнула на сосиску кровавую пряную жижу, - Это все равно как сидеть в перерыве: ни начала тебе, ни конца, разве что сосиски, - он заправил в рот последний кусок, забулькнул его пивом и, утершись салфеткой, в нее же звучно высморкался. Тут дали сигнал к продолжению игры, и они отправились на места. А ему было жалко, что закончился перерыв, хотелось и дальше жевать упругую сочную сосиску и, вдыхая острый запах кетчупа, слушать Джона, а не следить десятитысячеглазой толпой за упрямой толкотней Брюинсов. Настольные игры. Есть в домино такая костяшка пусто-пусто. Казалось бы зачем, если все равно пусто, а в игре участвует наравне с другими, такими как шесть-шесть или, напрмер, пять-три. Это все так, думал покойный, но ей то каково. Глупость покойного. По наивности или же в силу недалекости он полагал, что, как и в жизни, в книге все должно начинаться рождением и заканчиваться смертью. И решил написать, как все началось. Тому назад тридцать семь лет, в год ничем иным не примечательный, в Горьковском родильном доме в Москве случился мертворожденный младенец. Выбравшись кое-как из некогда укромного и теплого, а ныне разверстого кровоточащим беззубым зевом, лона, младенец посмотрел на мир, в котором ему предстояло прожить жизнь, и провис мертвой тряпочкой на акушерской ладони. Обстоятельство это нимало не смутило сноровистого старичка акушера, у которого брови лезли в самые глаза, как у барбоса. "А мы сосункам да по сусалам, " - сказал он строго и щедро отвалил свободной рукой по сморщенному заду мертвенького. Ребенок дернулся и нехотя, с обидой и жалобой пискнул. Со словами: "Принимай монашка новобранца! " старик передал няньке мяучащее дитя и, отирая с бровей пот, пошел добывать следующего младенца из пугающих недр вздыбленного женского тела. Когда же он надумал написать, чем все закончилось, позвонили друзья и сказали, что его знакомая женщина, женщина, у которой не было детей, родила девочку. А и не о чем, Симеон, тут докладывать и рапортовать, суд как суд был, народный. Разве что народу кроме судейских пристяжных да нас горемычных никого не было. Да и то сказать, это ж тебе не опера краснознаменной пляски, чтобы народ косяком шел, тут ни поглазеть, ни послушать нечего, одно заседание. Впрочем, и погода суду нашему не потрафила: под ногами такую развела слякоть, что не зная броду оно даже и сунуться боязно, а наверх глянешь, одна мзга заунывная да сизая тянется, и собаки хозяев хороших, знай себе, по домам сидят, блох щелкают. Однако же добрались, глины комья с чеботов о скребок счистили и судиться рядиться этаж второй комната восемнадцать отправились. Чего спрашивали, интересуешься? А что всегда начальство дознается. Пьете, интересовались пристрастно. Это, отбояриваюсь я, как умею, только двугорбый без питья обходится, ему на то и горба в инвентарь определены; я же, как и остальные прочие, оными покамест не оснащен, откуда и выводы соответствующие соответствуют. Сам же и добавляю, что полюбопытствовать, мол, позвольте, господа хорошие, отчего это вы все на питье налегаете, почему, к примеру, питанием моим нетрехразовым не интересуетесь, раз уж все одно участие в распорядке жизни моей принимаете? Тут он на меня орлиный свой как метнет из-под колючих. Здесь, говорит, вопросы задавать моего ума дело, вы же не сочтите за труд ответ на них держать по всей форме и мере поступления. У самого же от праведности и гонору плеши поверхность под картузом судейским взопрела, что тебе балыка-рыбы отрез. Как, удивляешься, знаю, что взопрела да залоснилась, когда под картузом? Так ведь он же ее то и дело салфеткой из аккуратности промокал: отполирует до блестящей кондиции и обратно регалией своей судейской прикроет для осанистости. Что это у тебя, Сим, в животе урчит, будто бы с голодухи, или это я, обознавшись, своего живота позывные принимаю? Впрочем, разницы в том великой не усматриваю и уж коли события так оборачиваются, думаю, пару сэндвичей нам с тобой для пищеварительного разнообразия соорудить греха не будет. А что сыр от долгого неупотребления задубел да загустел цветом, ты на то в сердцах не пеняй. Мы его на пару помурыжим провялим, как следует быть, так что станет он обратно распрекрасной второй свежести, точно сей тебе час из комбината мяса и молока имени Серго Орджоникидзе товарища. Что, спрашиваешь, дальше происходило? Дальше, как говорится, больше дров да без огня дыма. Про рукоприкладство допытывать стали, прикладывал, мол, мил человек руки или нет. Я же, сам, Сима, знаешь, врать не умею и не люблю притом. Это, говорю, смотря к какому месту, потому есть такие места имеются, что и приложишь по обстоятельствам, а иначе, что это за свадьба такая женитьба получается. Так и судачили они про меня; то справа клюнут, а то слева щипнут -- морока. Только вдруг чудно мне сделалось на это представление в лицах смотреть. Вообрази себе Сима мысленно, или уж как умеешь, комнату не то чтобы маленькую со стульями во множественном числе, что почти все порожняком маются, будто там концерт какой не начался еще, а может давно кончился, и только мы они навроде замешкались: я в углу своем, как барбоска на привязи, шеей верчу, и Надежда моя напротив вся в жакете и помаде номера пятого, здесь же и Алешка неподалеку, ухи торчком и одет чистенько. То есть все мы ровно на ладошке одной, кем-то на случай этот предусмотрительно подставленной, а поговорить по-людски возможности не имеем, исключительно через лицо, ты бы видел его Симон, юридическое, как через переводчика, словно я ей, Надюхе, не я, а эфиопский король в перьях. И она сидит буратиной себе деревянной, губы подобрала и вся в окно смотрит. А в окне там воздух один серо-никакой. Что ты, Сима сычом насупился и сидишь, как просватанный, вона сэндвичи уже до готовности номер первой дозрели поди. Плесенцой, говоришь, хлебец тронулся? Ну и пусть его трогается, плесенца, доктора говорят, для здоровья полезная, из нее в аптеке пеницил делают, не слыхал? Ну а ежели ты воспитания деликатного, взял бы и соскреб ножичком, да и с моего заодно. Алешка-то? А что Алешка, он свою линию генеральскую наблюдал; натащил тетрадок и карандашей фломастерных полную канцелярию и всю дорогу алгебру свою черкал шур-шур-шур или, может, геометрию, мне со скамьи своей подсудимой не разобрать было. Им же, знаешь, сколько задают теперь в школе, чтоб как выросли, со всей могли жизнью умом управиться нам с тобой, тюрям беспросветным, не в пример. Вот и четвертушечка с холодка испариной пошла до самого донышка, с холодка она, как известно, всего приятнее, да и сэндвичи под нее веселей жуются. Ты, Сим, не грусти, не разводи меланхолии, нигде еще, я так думаю, наша не пропадала, и на всякий суд, когда постараться, пересуд найти можно. Погоди вот, подадим мы с тобой прошение апелляцию юридических наук адвокату да с божьей помощью Алешку обратно и вызволим. Я так думаю. Новая жизнь. Покойный начал новую жизнь. Завел пружинистую походку и толстые ляжки, фотографическую улыбку и белые зубы к ней, еще завел животный хохот и красную шею; в машине поставил панорамное зеркало заднего вида, не имеющее слепых пятен, по выходным стал ездить на фермы за свежими персиками, сливами и виноградом, ездить в среднем ряду со скоростью пятьдесят пять миль в час, стал следить за льготными тарифами, радоваться дешевым билетам и вырезать из газет купоны; начал питаться три раза в день и усердно работать, и, конечно, копить деньги. Только вот при упоминании ее имени ноги у него подкашивались, как и прежде. Геральдика. Подуставшие коммунисты в его стране отменили коммунизм и назначили демократию, но по-прежнему три богатыря управляли страной: Хам, Плут и Лакей. А на государственном флаге красовались разбойничья палица, меч, не то вкладываемый, не то вынимаемый из ножен, да приспущенная тетива. Лето, недотыкомка. Он ехал навестить дочь и по дороге сочинил гаденький стишок. И все твердил его про себя, потому что не мог ни читать, ни о чем-либо думать. А когда приехал, стишок забыл, и они с дочерью пошли гулять на Кристальное озеро. По возвращении домой он вдруг вспомнил стишок. Сделалось гадко. По корешкам лежащих на ночном столике книг полз бледно-телесного цвета бескрылый жук. Несколько таких он, не заметив, подавил тапками на ковре своей комнаты. Толстые, носатые, богатые Вынесли на улицы жирные зады, А я бедный маленький, щупленький да хилый Еду-еду в поезде к доченьке своей. Мелкий бес, ухмыльнулся он, Передонов. Философская. Однажды он спохватился, что книга его получается какая-то уж очень личная, очень частная какая-то что ли. Нет в ней раздумий о судьбе человечества, размышлений о добре и зле, о закате цивилизации и предназначении искусства; не коснулся он совсем темы бога и высшей справедливости, не упомянул о загробной жизни и переселении душ или хотя бы об инь и янь, ни слова о Блаженном Августине и Папе Римском, ничего о сионских мудрецах и жидомасонах, не написал об исторической необходимости и сердечной недостаточности, не обмолвился об интригах принца Чарльза, о коррупции, наркобизнесе, торговле живым товаром, международном терроризме, насилии на экране и наяву; не нашли должного отражения в его книге конфликты на Кипре и Фолклендских островах, в Анголе, Чечне и Намибии, операции Шторм Пустыни и Мир для Галилеи, военные перевороты в Чили, Гондурасе, Никарагуа и Манагуа; в стороне остались и расовые проблемы, а также вопросы этики и биоэтики, интернет и теория суперструн; не заглянул он в глубины подсознательного, бессознательного и сознательного, не проник в тайны мироздания и Великого Взрыва; отсутствуют в книге оригинальные версии убийства Джона Кеннеди и самоубийства Мерилин Монро, не приведен анализ эпохи застоя, нет милой старины преданий, и даже непонятно, что же в ней есть... Спохватился и написал эту главу. Философская с названием: О единстве сущего. Серп это турецкий ятаган, заточенный с внутренней стороны. Слезы это пот души. Горечь хмеля это сладость забвения. Власяница это одетая наизнанку кольчуга. Умножение это сложение, с одной ноги поставленное на две. Хвост ласточки это жало змеи. "Всего хорошего" в ее устах это приглашение на казнь. Уголь и пепел. Лысый Джон раздувал угли. Разворачивая плечи и запрокидывая голову, он набирал в грудь столько воздуха, что даже под открытым небом делалось нечем дышать, и с шумом выпускающего пар паровоза дул на угли. Огоньки расширялись в испуге и разбегались врассыпную, а те, что не спаслись бегством, занимались желтыми языками, принимаясь лизать крутые бока угольных катышей. С медно-красным лицом Джон жадно озирался на тарелку мяса, замоченного в красно-коричневом шашлычном соусе. - Я, - хвастался он, вороша угли, - не боюсь старости. Она такая же жизнь, только требований предъявляет меньше. Легко, словно на выдохе, спланировал в жаровню палый выцветший лист и, не успев улечься, обернулся светло-серым мягким пеплом. Дунув еще, больше для видимости, чем по делу, Джон развеял незамеченным им пепел и стал укладывать куски мяса на гриль, с причмокиванием облизывая пальцы. Стекающий на угли соус вторил ему жарким шипением и, воспаряя, щекотал ноздри. Странно, - думал покойный, - я боюсь старости и не боюсь смерти, - думал глядя на дышащее пламенем дно жаровни, - потому, наверное, что смерть добрее, она совсем не предъявляет требований. Вредная привычка. У него была привычка опаздывать в гости. Как-то он пришел, когда уже все собрались, и хотел было войти в комнату, как услыхал, что за дверью говорили про него. Замер, прислушался. - Знаете, этот ваш покойный такая гнида! -- было сказано с раздражением. А ведь и правда, подумал он, такая. И на цыпочках удалился. А недавно я ее на улице встретил. Шел себе тротуаром, о своем как всегда думал. Возвращение, женщина, смерть, жить, выжить. Смерть, думал я, это тоже возвращение, желание вернуться это жажда небытия; стремясь к смерти, возвращаемся мы в женщину, она возвращает нас к жизни, и в ней, женщине, начинается новая наша жизнь, что не является ни ее, ни нашей, а продолжением нас обоих. Семья -- крыша, укрывающая двоих. Одержимые возвращением, разными дорогами приходят к нему мужчина и женщина; он -- рыская по земле и над облаками в поисках навсегда утраченного рая, она -- настороженно ожидая его прихода, того, кто наполнит ее душу и тело и воздвигнет кров над их головами. Вот и она. Идет, не глядя ни на кого и никого не задевая, словно толпа расступается перед ней, идет, потупив взгляд, влекомая натянутым поводком своей собаки, что упрямо пыхтя, сбивает с тротуара пыль ушами желто-коричневого шелка. Поравнялись. Хотел поздороваться. Она, разумеется, не заметила. Остановился, гляжу ей вслед. Гляжу, как расстилается перед ней земля перекрестками, улицами, проспектами да авеню, ну и сельской конечно местностью. Посмотрел же себе под ноги -- один асфальт заскорузлый в серую крошку, от непогод и скуки весь в трещинах, точно в старом, довоенном еще, кино пленка. Э, да что толку стоять рот разинув. Вздохнул сокрушенно и побрел домой отчет о работе, за год проделанной, сочинять. Боже правый, целый год жизни ушел, и, как подумаешь, не один. Так и идут один другому вдогонку, и сколько их еще будет тряских да продуваемых сквозняками, точно щербатые вагоны следующего порожняком товарняка; на стенке у каждого торопливым мелком путейного учетчика выведен порядковый номер и имя мое -- бессмысленное случайное слово. Вторая эпилоговая. Хотите знать, как оно все же обустроилось да по своим клеточкам стало, что слева король, справа ему, как положено, королева, дальше по обеим сторонам слоны идут или офицеры, кому как больше нравится, потом кони и ладьи, они же башни, а впереди плетнем аккуратным пешечки, одна к одной, как сервиз столовый? А как обычно: Вместо любимой женщины -- заботливая жена. Вместо тоски -- заботы да неурядицы. Вместо грозы -- слякоть и дождь со снегом. Вместо мечты -- течение жизни. А умирание -- вместо смерти. Ипподром. И когда ощущение намокшей ваты сделалось его телом, и когда вдох стал настигать выдох на полпути, и сердцу стало не хватать крови, когда пригнулись плечи от собственной тяжести, и перестал приносить отдохновение сон, когда сегодня потеряло способность отбрасывать вчера, как отбрасывает ящерица пойманный хвост, и дни потекли без пауз, как воды одной реки, когда наступили годы, о которых сказано Екклесиастом: "Нет мне удовольствия в них! " -- воротился он к месту, с которого начал. И видел он, как выводят на линию молодых с шелковистыми раздувающимися ноздрями, с тонкой кожей, туго обтягивающей их дрожащие в нетерпении мускулы, их упруго пульсирующие вены и сухие прочные жилы; видел, как они -- анатомические модели себя самих -- косили на него дикими, удивленно недоверчивыми глазами в густой паутине кровавых прожилок; на него, восковой муляж своего трупа. Авторитеты. "На Диком Западе, - говорил Лысый Джон, утирая с подбородка пиво, - есть поговорка. Ни о чем не жалей и никогда не извиняйся. " Я был бы среди них самым диким, думал покойный, мне не о чем жалеть и не перед кем извиняться. Флибустьерская. Я пишу ее только для того, чтобы захватить, удержать и присвоить мне не принадлежащее. Сделать это так же легко, как согреться пламенем костра, уже два года и пять месяцев как погашенного ею до последней живой искры. Но колченогая, кривая на один глаз и вся в шрамах моя команда уже сгрудилась у левого борта; мрачной решимостью горят тяжелые, как антрацит, глаза на исхудалых лицах, гулко бьется в тугих жилах кровь, наготове абордажные крючья, и в нетерпении трепещет на флагштоке Веселый Роджер. Успеха вам, солдаты удачи, на абордаж! Случилось это в банке, где я ждал своей очереди, чтобы извлечь очередную финансовую занозу. Мой счет был точно сколочен из неструганных досок и, прикасаясь к нему, я всякий раз сажал занозы. Небольшие, в пределах сотни долларов, они саднили и раздражали. Передо мной семья корейцев или японцев, в угоду собственной некомпетентности буду звать их копонцами, меняла желто-бардовые копонские банкноты, щедро и с оптимизмом уписанные нулями, на улыбку клерка и услужливое постукивание компьютерных клавиш. Копонцы делали вклад с таким видом, будто их банковский счет был круглый, гладкий и глянцевито блестящий, словно изготовленный на заводах Тойоты. Отец семейства, по копонски аккуратный с прямой осанкой старик, что-то отрывисто сказал на непонятном мне раскосом языке, очевидно, финансовую шутку, потому что мама и старшая дочь, обменявшись столь же непонятно раскосыми взглядами, рассмеялись. Их круглые лица еще округлились и стали неправдоподобно круглыми, какими не бывают даже нули на счетах миллиардеров, а бывают только хэлловинские тыквы. Младшая дочь улыбнулась молча. И, проникшись благодарностью, я мысленно пожелал ей счастья. Так улыбалась она два года и пять месяцев тому назад, когда еще не "разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем", когда покойный еще не был покойным. Горяча себя свистом да дикими криками, перепрыгиваем мы на захваченное судно. Саблями и пистолетными выстрелами загоняем в трюм перепуганную команду, к мачте привязываем капитана, и... кажется не очень знаем, как нам быть дальше... И теперь, в предчувствии неудачи испытывая тоску и ощущая неприятную слабость в теле, я попробую рассказать себе и вам, как она улыбалась, эта богом данная женщина. Улыбались не только губы, улыбалось лицо, голова, склоненная чуть-чуть набок, опущенные вдоль туловища руки, земля под ее ногам