чем этот! В одном слове порой заключается больше смысла, чем в целом предложении. Я просто не могу вам сейчас объяснить, как это выходит, но по причинам ненайденности или еще больше - скрытности, я вынужден констатировать, что все ваши изыскания ложны. Почти. И я говорю то же самое. Будь это простой выход или цепь сложных препятствий - все это оказывается наружи, попадает под яркий свет дня. Откатывается на два, три года назад, вперед и уже не зовет и ничего не требует. Пусть эту мрачность назовут светлой, а она и есть светлая, если подумать. 73. Выступая коленным шагом с опущенными руками, я долго следовал в такт с внутренним ритмом. И, наконец, оставшись в огромном зале один, я спросил воображаемого спутника, который всегда был один и тот же, но при этом сильно мимикрировал: - Брат, одного шага достаточно, чтобы намять палец. Так как же до сих пор я даже не стер лодыжку? - Видишь ли, твоя лодыжка слишком глубоко упрятана, а пальцы чересчур опухли, чтобы сапоги могли их намять, - отвечал он мне. - Понятно, - проговорил я, взглянул на свои туфли и подумал: "Он до сих пор не знает, чем они отличаются". - Прими вправо, - крикнул я, а сам запрыгнул на высокое кресло, когда по полу проскользила ревущая бензопила. И тут я почувствовал невыразимое облегчение. 74. По крайней мере, Лукин вызывал у меня доверие, может быть, своей посадкой, сцепленными пальцами рук, лежащими на колене. Он отзывчиво принимал каждую мою реплику и без колебаний давал пронзительной ясности ответы. Я слышал об этом и раньше, и это были несмелые кривотолки на счет человека, который неизвестно чем занимается. - А как же июльская освещенность, неумеренная длиннота дня? - спросил я его, как мне кажется очень каверзно, в очередной раз. Не меняя положения тела, он ответил: - Если ты думаешь, что свет, как фактор мог бы помешать моему сумрачному сознанию, то я не знаю, сколько бы мне пришлось потратиться в декабре. "Логично", - подумал я и уточнил: - То есть от света тебе еще не приходилось отказываться? - Ну разумеется, - ответил он ровным голосом. Я заелозил на стуле, хлопая себя по карманам в поисках спичек и сигарет, он с одобрительным интересом наблюдал за этим, и вдруг я вспомнил: - Господи, так ведь и ты можешь курить, - и протянул ему сигарету. Лукин принял ее без какого-либо замешательства, и мы подкурили от одной спички. Он выпрямился и закрыл глаза. В этом было что-то призрачное. Я нарочно стал поворачивать голову, пытаясь рассмотреть его в этом новом свете, пытаясь понять, что же здесь собственно нового, но он не позволил моей мысли развиться и прервал меня следующим восклицанием: - Я вынужден постоянно бодрствовать. В его голосе звучала некая невоздержанность и мне даже показалось, что это получилось помимо его воли. Я прислушался к этому еще раз, то есть сориентировался по оставшемуся от звуков и догадался: "Это сигарета вырвала из него такое признание". И мое доверие наполнилось еще и искренним состраданием. Короткая селитрованная "555" быстро прогорела, и Лукин снова плавно ко мне наклонился. И тут я почувствовал усталость, настоящую и неприкрытую и даже если бы и стал его о чем-нибудь спрашивать, то очень и очень неохотно. Посмотрев смущенно по сторонам покрасневшими глазами, я глубоко вздохнул и, хлопнув ладонями по подлокотникам, резко поднялся и, показывая куда я пойду, вышел из комнаты. Он только пару раз скрипнул в своем кресле. 75. Глубоко сидеть в кресле - все равно, что притворяться обездвиженным. А сдержанный Лукин никогда не притворялся. Он являл собой гармоничное представление о том, как надо быть стулом. То есть в одно время он, конечно же, сидел на всех этих присутственных местах с небрежными ногами и задранными лопатками, то с левой ногой на правой, то с правой на левой - словом, его это ничуть не обездвиживало. А его искренним и настоящим желанием было - быть немного слитным, не в смысле слияния со стульями и табуретками, а как раз наоборот - внутреннее единение без каких-либо подставок. В обычном расчлененном состоянии он не мог думать о себе без чувства стыда. Наступил день, когда соитие с мебелью стало фатальной неизбежностью. Вплавление и было лично его инициативой. Кресло обрело индивидуальность, а сдержанный Лукин - руки и ноги. 76. В забытом 19... году в самый канун Нового года, когда рождественские елки еще не были в ходу, но уже во всю на столбах сияли гирлянды, а чадолюбивые родители мастерили для своих малышей фигурки из картона, я сидел в своей детской комнате в полной темноте и слушал как на лестнице раздаются чьи-то шаги. Может быть, только я один был таким чутким, потому что ни родители, ни соседи этого не замечали. Они продолжали с непонятным мне упорством резать салаты, протирать фужеры и хлопотать у духовки, как будто в этом был смысл праздника. Нет, его смысл в этот постороннем присутствии. Я представлял себе этого человека Дедом Морозом, вернее пытался это сделать, но у меня ничего не получалось. И тогда я прибег к хитрости: в тот момент, когда шаги затихли, я выбежал в прихожую и со всего маху, как стенобитное орудие налетел на дверь. Это чем-то походило на ритуальный танец. Если он Дед Мороз, то не сможет не ответить - "елочка зажгись" и все такое, но ответом была первозданная тишина, нарушаемая гулом лифта. "Кто мог вот так взять и уехать? - думал я. - Дед Мороз? Нет, вряд ли. Тогда кто же?" В этот момент на улице послышалась стрельба, это гремели фейерверки, выпущенные сразу с нескольких балконов. На какую-то секунду улицу озарил яркий свет, и редкие прохожие с радостным удивлением посмотрели на небо. 77. Никого не хочу к себе подпускать. Просто сил нет, как не хочется. А в сущности, я ведь никому и не нужен. Это меня обнадеживает, радует и выводит из состояния депрессии. Пускай они говорят, а я буду помалкивать. Лукин: Я бережно отношусь к жизни и искренне радуюсь, когда кому-нибудь удается распознать это во мне. Лацман: Но это ведь, мой друг, имеет моральные последствия. Лукин: А может я просто хочу пожить по-человечески. Лацман: Ты? Хочешь? Лукин: Да. Лацман: При всем при том, что ты алкоголик, враг семьи, ненадежный партнер, никудышный друг - ты хочешь, чтобы это было понято и принято? Лукин: Ну да. Лацман: Странно, я всегда думал, что такие люди, как ты, не способны на подобные заявления. И ни к чему себя не устремляют, если уж имеют на себе такую ношу. Лукин: Нечему удивляться. Я сам о себе знаю гораздо больше, чем любой из моих родственников и друзей. Лацман: Но все-таки почти всегда находишься в состоянии легкого помутнения. Лукин: Это от плохой пищи. Скажи мне, если это тебя не обижает, где сейчас можно достать что-нибудь приличное пожрать, в каком магазине? Лацман: Не знаю, это не мое дело. Лукин: Вот то-то и оно. Лацман: Как? Разве можно, ссылаясь на недостатки общества оправдывать свою недозрелую сущность? Лукин: А ты не знал? Лацман: Знал, конечно. Догадывался. Пожалуй, в этом и есть моя оплошность. Лукин: Сам виноват. Лацман: М-да. Лукин: Ты тут постой, а? Я вернусь сейчас. Подожди. Лацман (меланхолично вдаль): Хо-ро-шо... Я буду ждать тебя... 78. Изменчивость, которую я ни во что не ставлю. Приходят, рассказывают о себе, уходят. Тебе самому надо уходить. Дверь плотно на себя, два оборота против часовой, и вперед по коридору к лестнице. На лестнице совсем другой вид, совсем другой свет. Общий характер - захламленность. И все это на фоне теряющегося времени. Единственное сентиментальное чувство, которое я испытываю. Можно ходить сколько угодно долго. А жаль, что твое утрачено. Но терпимость безмерна. Забываешь обо всем и не становишься менее уязвимым. Кто я и зачем? - все больше тебя уязвляет, делает слабым, негодным ни на какие усилия. 79. Я лежал на полу, подложив ладони себе под голову. И я же подошел к этому месту, мысленно пытаясь перешагнуть. Нет, я даже больше хотел сделать вид, что я хочу перешагнуть. На меня сразу прикрикнули из двух мест, я так же быстро взглянул по очереди в оба места и сам заорал что-то невнятное, уже глядя вперед. На мне были: расстегнутый полушубок и меховая шапка на затылке с завязанными ушами. Поэтому при каждом притоптывании с меня сыпался снег, который местами стал подтаивать. На меня, как на медведя, вышел Марат с пробирками в штативе и обратился ко всем присутствующим со смехом: - Как вы думаете, почему он здесь орет, если он уже давно лежит совсем в другом месте? Все громко захохотали. Рассмеялся и я. На всякий случай. Действительно, я уже лежал в другом месте. 80. Лишним было быть таким, какой я есть, неповоротливым в мешковатом костюме, медленно поворачивающим голову, глядящим на отставшего Лацмана выпученными глазами. Лишним было родиться, чтобы до моих лет не ощущать себя вполне... вполне сносным. Я несносен. Мне все время что-то не так. И боюсь себя в себе самом. То есть я знаю, что я страшный неумеха, увалень, не склонный к инициативе человек. Одни только проблески сознания. Мелкие, незначительные, не охватывающие даже малой части того времени, когда я чувствую. Вот с этим у меня все в порядке. С чувством. - Направо, направо, - крикнул набегающий Лацман, я замешкался. Он недовольно подтолкнул меня, и мы пошли, куда шли. 81. Я вывернул из груди лацканы, примерил погоны из плотного пластика. И оказался где-то впереди самого себя... Меня назвали "Линкольном" и, подумав, что речь идет об автомобиле, я с удовольствием развернулся и наехал на Лукина, который выставил вперед палец. - Лукин! - объявил я недовольно. - Вам что, здесь кто-то сказал стоять, грубым пальцем останавливая движение? Лукин оставил палец в исходном положении и после некоторой задержки ответил: - Мне все равно, где мне стоять. Я лишь надеюсь, что вы не отберете у меня место. Я принял оскорбленный вид и попер в его сторону: - Лукин! Я бы с удовольствием от этого отказался. Но почти всегда оказывается, что кто-то смотрит на меня с неодобрением, - сказал я. - Видишь ли, на меня часто обращают внимание, как на какого-нибудь младенца. Но я бы с удовольствием отказался от этого образа. Лукин замялся. А я спустил брюки и показал ему порезы на ляжках, обозначая медленным движением пальца их длину и серьезность. Тут же откуда-то слева затрепетал флаг королевства Лихтенштейн. Я растерялся, отступил на два шага назад и в следующую же минуту попросил у Лукина прощения за мою раскованную дерзость. На что он поспешил ответить гундением. Тут я обнаружил, что подкладка моей куртки выправилась под плотными пуговицами, а низ перестал топорщиться и натянулся еще больше, словно я и не пытался его оправить. Это швы дали свой незаметный прирост, пока мы с Лукиным ни на шаг не продвинулись. Бедный Миша! 82. Червь, что ни говори, единственный столп всякого истинного порядка. К сожалению, единственный предмет, которым я занимаюсь, это изогнутость. Возможно, мне и повезло, что я устремился к этому. Странный предмет, если не сказать хуже. На дне нашего существа живут: эта странная потребность - движение по дуге, и дуга как некий символ, обеспечивающий наше существование. При бытовом взгляде на эту проблему выходит, что самыми изогнутыми получаются раны и порезы на левой руке от лопнувших банок и соскочивших ножей. Пусть это такой способ осуществляться. Настоящего и действительного здесь немного. А уж подлинного и подавно нет... Банки лучше закатывать, а ножи и вилки хранить в специальном ящике. А что касается лонжеронов и фюзеляжей, то не ясно, кому они могли бы пригодится. В заветном месте каждый держит потаенную изогнутость. Моя совсем рядом. 83. Лукин находился где-то между шкафом и входом в соседнюю комнату. Он то вертел головой, то в полузабытьи начинал выстукивать барабанную дробь кончиками пальцев. Я прошел мимо него с откровенным недовольством, потому что был голоден и немного расстроен, что не удалось добыть денег. Он состроил хитрую гримасу и сбоку посмотрел на меня. Я сел в кресло, на ходу вытаскивая из-под себя кота, и строго посмотрел на Лукина. Он молчал. Тогда, глубоко вздохнув, разговор начал я: - Почему ты сидишь без света? Хочешь выглядеть большим инвалидом, чем ты есть на самом деле? - В темноте занятнее. Можно поболтать с самим собой, вернее, с каким- нибудь воображаемым собеседником. И ничего не отвлекает, - ответил он. - И с кем же ты разговаривал до моего прихода? - спросил я. - Не помню. Но мне было хорошо. Это был подходящий собеседник, а главное, я блистал красноречием. - О чем вы хоть разговаривали? - Я ему что-то доказывал , очень убедительно, припоминая самые нужные слова. Мысленно ходил вперед-назад по этой комнате, как ты это обычно делаешь, когда читаешь мне мораль, и весьма обстоятельно растолковал ему суть какого-то вопроса. Что же в самом деле? Мне удалось это сделать. Я дотянулся до выключателя и комната ожила. - Вот так я сразу вижу, что мы собрались в хорошем месте, - сказал Миша. - Знаешь, мне иногда кажется, что стены этого дома сделаны из бумаги. - Так и есть, - согласился я. - Обои, пергаментные шторы. - Нет, - категорически замотал он головой. - Нам подсунули какую- то лажу. Я весь день не могу согреться. - Еще бы, - снова согласился я. - В такой же квартире я жил с родителями до 8 лет. Для меня это такая лажа, что хуже и не бывает. Соседи, которые были в моей памяти лет двадцать, почти все переместились в мир иной. Остались их дети, мои сверстники, которых очень странно после такого перерыва на том же самом месте. Начинаешь понимать, что большинство людей привязана к какому-то определенному месту, иногда всю жизнь так живут. Казалось бы, все это должно было стать негодным, ветхим, прийти к запустению. Но ничего подобного. До мозга доходит прописная истина, что жизнь продолжается. Люди рано утром идут на работу, мамы ведут детей в сад, дети идут в школу и так далее и тому подобное. Жизнь продолжается. Это драматичная банальность, которую я открыл только сейчас. Лукин живо выслушал меня и сказал: - Ну ладно, помоги мне подняться. Я хочу добраться до ванной. Я вытащил его из-под кресла, взвалил на спину и вынес из комнаты. 84. Марина была растеряна. Она ощущала тяжесть кринолина, а еще ей нельзя было поворачиваться. Вот это-то ее и смущало. Я стоял сзади и дышал ей в затылок, хотя, пожалуй, она этого не замечала. Я слегка затаился, делая вдох поверхностным. А невеста (чья же?), ничего об этом не зная, продолжала горевать из-за своей неподвижности. И на лице ее, дай Бог точности, уже была подавленность. Я стоял прямо и делал все, чтобы быть одному в ее присутствии. А она хотела, разумеется, обратного, чтобы я был один, но где-то рядом с ней. И стоило бы ей немного наклониться или присесть, как в сквозном свете я бы заметил ее крашенные локоны. О, это было бы для меня настоящим потрясением! И это было бы к стати теперь. 85. Я выдвинутый среди стоящих фигур был очень нескладным, с заброшенными руками и со свернутыми коленями. Я выдвинулся совершенно случайно, по причине все той же отсталости, то есть мне только нужно было протянуть, сколько это возможно, время, забыв изначальный смысл своего выдвижения вперед. В этом стоянии впереди есть много уязвимости, холодный сквозняк гуляет по спине. Я поднимаю голову выше и серыми своими глазами и серебряным голосом вопрошаю: - Мне ли вызнать стояние? Сердце начинает бешено колотиться, и я опускаю ладони вниз, прежде сложенные в рупор. Сознание того, что я вычистил себя одним этим высказыванием, в беспредметности рук, и на обсморканном полу. Я выдвинулся вперед, потому что остался сзади. И фигуры - настоящие изваяния - ничем мне на это не ответили. Я бы хотел принять свой обычный человеческий облик, заняться рассматриванием себя, неторопливым и не требующим никаких внимательных остановок - то есть очень поверхностно. Ощупал и назвал день, число и полномочное время суток. Развернул переглаженные клапаны карманов и смело шагнул в сторону, замечая в своих глазах безбрежную стойкость. 86. Как я уже рассказывал, сам по себе я человек ничтожный. И этим я как бы довершаю круг, начатый моим предшественником. Я не молочусь на месте, не заставляю делать себя что-то экстраординарное. Я боюсь этого и поэтому легко поддаюсь чужому диктату, подсказанному намерению, вообще вращаюсь в такой сфере, где мне суждено обретаться. Это и зависть, и ненависть, и борьба еще Бог знает с чем. При этом я всегда ловко отказываюсь от самого себя, заламываю себе руки, и бьюсь мордой об самые твердые предметы. Так я как бы себя сохраняю. А на деле мне нужно лишь немного алкоголя, чтобы все это стало немного призрачным. 87. Почему-то вспомнил Дашу, персонаж из другой жизни. Смеялась она возмутительным образом. Это была смесь ехидства и всепрощающего похуизма. Иногда она казалась более серьезной и более озабоченной, чем это возможно. Но единого лица у нее не было. Ее хождения были рекой. Она текла. Или растекалась, не знаю. Я боялся как-то удручить ее и поэтому держался, как непробиваемая деревяшка. Я помню один вечер, когда она сидела на кровати, скрестив свои толстенькие короткие ножки, а рядом где-то, в движении ее неизменная спутница - Инга. Они не были похожи на подруг, но сожительствовать сожительствовали. Как-то очень легко было к ним войти, попасть. Я сразу раскусил это неписаное правило. Я хотел быть открытым. И мне льстило, что мне это позволено. Попадал ли я в идиотские положения? Да, конечно. Но не очень-то это имело какое-то значение. Там была определенная культурная среда. Вернее будет сказать, что она там была. Может быть так, как ни в каком другом месте. Там я почерпнул несколько идей, с которыми и до сих пор ношусь, как с писанной торбой. 88. Я был, по-моему, в более предпочтительном положении, чем Лацман. Мне было удобно сидеть так, как я сидел - на подоконнике, закрывая собой часть улицы. Он же не мог стоять нормально, поскольку был утомлен. Он притулился у стены, подобрав под себя руки. Лацман не боялся смотреть в пол, шарить взглядом под столом, рядом с которым сидел я. Его бледная шея сливалась по цвету с обоями, и голова по этому казалась невесомой. Так дело примерно и обстояло. Десять против одного, что, откатись она (голова) сейчас куда-нибудь в сторону, Лацман не поменял бы позы, не пошевелился бы. Ему надо отдать должное - он был в себе очень уверен. Поэтому, когда кто-нибудь заходил в комнату, от него вдруг начинало разить луком или чем-то таким желудочно- кишечным, но нельзя было сказать, что эта обстановка не в его пользу. Когда же у Лацмана начинали гореть уши, он заметно оживлялся, поднимал голову и взглядом отыскивал какой-нибудь предмет в комнате, который ему мешал - будильник или, скажем, флакон лака для волос. Тогда было очень трудно уговорить его, что эта вещь исправна, что она еще нужна. Но обычно он сам как-то к этому возвращался и в опустевшей комнате звучала тихая песня: От стены до стены Три-четыре струны. Я наполню штаны И закрою краны. 89. Я расслабленно отпустил ноги, и они повисли где-то на краю кушетки. Это было необходимо сделать для их же безопасности. Я достал из кармана брюк большое перламутровое яйцо (символ чего?), тщательно потер его о рукав рубашки и посмотрел через него на свет. Яйцо оказалось непрозрачным, но слишком твердым, чтобы запросто сжать его двумя пальцами. И еще я подумал, что ему повезло, что оно покрыто таким составом, который не дает ему тускнеть, даже в полной темноте. Я встал, стряхнул с себя эту странную задумчивость и обнаружил, что на диване, на том месте, где я лежал остались парящие пролежни. Я сел перед ним не колени и дотронулся рукой - он был совсем еще теплым. "Вот. Давно ли он ушел? А все еще можно подумать, что он здесь", - заметил я про себя. И в два рывка застелил диван покрывалом. Дверь пружинисто отварилась, и я увидел дымящуюся пустоту за ней. - Лацман, не прячься! Я знаю, что ты где-то здесь, - закричал я. Но в ответ услышал только скрип откатывающейся двери. 90. Должно быть, эта линия, которая разделяет полы моего пиджака пополам, крепко сшита. И, пробираясь по комнате на четвереньках, я могу не заметить надвигающегося опустошения. В одном только слове запрятаны такие не бросающиеся в глаза моменты, как, скажем, увеличивающаяся ширина, обвислость, легкосдираемость, что я совершенно определенно настаиваю в самом себе, чтобы все это было смято, скомкано и заброшено в таз для грязного белья как можно быстрее. То есть эти четвереньки, как бы взывающие, ничем себя не умоляют, а скорее - знают себе цену, то есть и я в этом положении - тоже. Я изучил уже повороты, раскачиваясь, как экскаватор или индийский слоненок (тот самый - киплинговский), научился сдавать назад и сильно прибавлять ход на участках покрытых паласом и свободных от мебели. Мне не нужна эта возвышающаяся половина, и мой позвоночник не отклоняется от движения. 91. Старое судно покрытое белым налетом соли. Выдавалось над берегом, рострум устремив в небо, как мигрень среди ночи. Мне бы хватило двух слов, чтоб объяснить эту странную склонность - замирать на грани с победоносным видом. Я почти утолил свой голод по части смысла. Я почти угадал, зачем это так происходит. Но увы остаются вопросы, многоточие, оснастка гниет, и песок немыслимо белый не дает кораблю утонуть. Ведь скорей всего эта грань случайна, как случайна бывает мысль или направление ветра. Мы увидеть должны конечную цель - тогда реально все. Нам должно показаться, что это знак, что это чья-то чужая воля. Только тогда мы сможем спокойно взирать на вздымающиеся ребра полуживых созданий, которых застала врасплох внезапность, непогода, внутренние причины. Мы легко себе скажем: "Как здесь мило, особенно ранним утром. Хорошо, что это случилось, и теперь происходит со мной". 92. Достаточно лестнице вниз опуститься к окну на площадке, достаточно снегу идти за окном или просто чтоб день был достаточно серым. Я буду со щемящей тоской наблюдать безнадежные будни. Не понимая, что мне открывается в этом. Как будто бы время пришло, или напротив, оно никогда не вернется. Осина словно метла под порывами ветра. Во всем этом есть ощущение пустоты. Как будто бы я обнаружил в кармане старой куртки перегоревшую лампочку от гирлянды с того самого Нового года. Но это сравнение хромает - я ностальгирую по тому, чего не было и не будет. Это случается ранней весной или поздней осенью, когда на лестнице горит электрический свет, и непроглядная тьма за окном, и ветер холодный порывами рвется. Может быть, это тайна рожденья, тоска по миру, который был целым. 93. Довольно долго, около часа, я стоял на месте в попытке быть вовлеченным. Это была неприемлемая ситуация. Я отдавал себе отчет в том, что происходило и на этом можно поставить точку. Но жизнь, как известно, не стоит на месте, она и не двигается, и не протекает, - она сосредотачивается в настоящий момент, чтобы остаться такой же сосредоточенной в следующий и другие моменты. Я все это осознаю без затруднения и излишней задумчивости. Кто завел эту тяжбу между временем и его явными предметными знаками? Я отворачиваюсь в сторону от моего проблемного театра действий. Я заговариваю одно несущее обстоятельство другим. В переломном мгновении мои нужды сходят на нет и остаются сплошные их подтекстуальные значения. Что им известно обо мне, и что они обозначают? Я довожу это слово до смысла и оказываюсь в явном преимуществе перед другими, скомканными. С такой заветностью тяжело шагать дальше, обрекая себя на внутренний протест... Я сдаю злободневное слово. 94, 95, 96 97. Извлечение слова, если оно есть, если оно присутствует, уже само по себе должно радовать и вызывать снисхождение. Поэтому при звучании, которое видно нам целым полновесным куском, мы принимаем в серебряный сосуд, улавливаем его напористую траекторию и вовремя подскакиваем с этим горшком в руке. Что может быть вместительнее нашего чувства? Этот вопрос не стоит на повестке дня, он органично вплетается нами в тот строй, которой мы именуем практикой. Что значит практикующий врач? Не то, что он имеет опыт и вылечит уж как-нибудь, а то, что он этим занимается. Хорошо ли, плохо ли, но занимается. Вот так и мы поставим сосуд на место и ждем; и не найдется ли силы , способной его сдвинуть? Ничуть не бывало. Двигается, конечно. Когда все отпущено, и мы безмолвно отступаем назад в неосвещенную часть комнаты, впереди нас сгущается безмолвие, потому что оно только может нас заставить что-то услышать. И вот мгновение сталкивается, взрывается ярким огнем, и мы рады унести ноги с этого чужого праздника. На словах. А на деле, мы стоим ошеломленные там, где нас застали, тупо смотрим в пол, а губы и складка на лбу говорят только о нашей бессмысленности, невинности и полном отставании от происходящего. 98. Эта точка обозначает твою кончину. Ты поставил ее и будь доволен, что она не возникла сама собой, помимо твоей воли. Я не хочу никому показывать, как я достиг того-то и того-то, но неизбежно сам забуду, до чего я добрался когда-то. Да, эта лукавая мушка смоется от первого дождя. Но я помню заветное вопрошание моего друга, которое так меня поразило. И я ужасно несерьезен, понимая все это, и я ужасно глуп, приближая это к себе. Значит, как я был таким вот идиотом, так я им, очевидно, и останусь. Точка. 99. Я на дереве ножом вырезал букву за буквой. Может, я неправильно истолковал этот образ? Я пытаюсь вглядеться в черты резчика, пытаясь угадать имя и слово. Я не теряю надежды и вглядываюсь в то, что вырезано. Но слеза застилает взгляд. Я подошел слишком близко к разгадке. И теперь самое время протянуть руку, и пальцами пройтись по руническим бороздкам. Приложение 1. Поучительные истории. Великая княгиня Она явилась в своем холодном декольте, с черепашьим гребнем на затылке, прошла как отвязанная марионетка к роялю, вытянув вперед длинные костистые пальцы и затолкав под юбку раздвижной стульчик, принялась подбирать вокализ Рахманинова. Прошло минуты две, она в сердцах захлопнула крышку и, поднявшись со стула прямо, чтобы его не опрокинуть в лирическом образе, подошла к окну. Улица переливалась причудливыми фейерверками, гренадеры палили в воздух, слышались визги придворных дам и смех великосветской молодежи. Что это был за вид! Великая княгиня запрокинула голову, и угрюмая зала в духе Пиранези закружилась у нее перед глазами, и, как подрезанная, она скатилась по персидскому ковру прямо головой к ножке рояля. Тут взорвались петарды, и десять или двенадцать гвардейских офицеров с дикими криками вломились в помещение через балконные двери и, заливая пол шампанским и бордо, принялись играть в пятнашки. Когда же на улице прогремели три пушечных выстрела, все закричали: "Ура!" и обнажили шпаги. На утро княгиня очнулась-таки да так и не смогла встать из-за поврежденной ноги. Тевтоны Они поднялись до восхода солнца. Трудно себе представить, что они когда- нибудь мылись. Если и мылись, то это было как-то эпизодически. Я вспоминаю одного тевтона, который стоял на коленях вместо того, чтобы взобраться на лошадь. Говорят, что так был превратно понят образ "лестницы Якова". Словно бы эти ступени были из меди. Ничего подобного! Знаете, они любили посылать своим возлюбленным открытки "Привет из Константинополя". Наступил момент, что им просто перестали верить. Вся их мужественность пошла насмарку. Ни китайские зонтики, ни деревянные носилки, гремевшие в морозном воздухе, не могли оправдать их грубости. А плащи? Крестоносные плащи, натянутые поверх доспехов, придавали им сходство с вокзальными продавщицами. Но кое в чем они преуспели: взявшись по двое, по трое они вперивали свои взгляды в одну точку и могли так стоять часами. В этом были какие-то удивительные стойкость и обаяние... Лаплас Лаплас был известным ученым. Даже более известным, чем Дарвин или, скажем, сэр Исаак Ньютон. Но в прежние времена ему не уделялось столько же внимания, сколько им, или, предположим, многим и многим менее известным личностям. Так вот, Лаплас сказал как-то и не без оснований, что его теории будут поняты через триста лет, и поэтому он не будет сейчас доказывать перед столь недостойной аудиторией полноту и верность своих убеждений. Не будет. Так всякому гениальному человеку приходится время от времени высказываться в таком духе, а иногда даже и позволять себе выражаться и этим снискивать себе славу скандалиста и грубияна. Нет, решительно, эти люди подобными высказываниями никак себя не выделяют. А наоборот, признаются себе, что все их сделанные открытия суть тревожные наваждения, от которых люди не только отмахиваются, но и вооружаются чем только могут. Так только они смогут себя оградить. Мастер Андронов Кожевенных дел мастер Андронов был мужчина рослый и крепкий, как сухое полено. Одного ему не хватало - денег. Денег для выпивки. Не сказать, чтобы он очень нуждался в этой выпивке. Нет. Ему бы хватило обеда и ужина, которые он получал ежедневно. Но денег ведь все равно не было. И в этом он нуждался. Закрывая лавку и собираясь прогуляться вдоль торгового ряда, он думал: "Где бы достать этих чертовых денег, чтобы не нуждаться ни утром, ни днем, ни вечером?" То есть нужды-то особенной не было. Как я уже сказал, и обед и ужин он получал ежедневно. Но все-таки отсутствие денег его тяготило... Он прогуливался вдоль торговых рядов, заглядывал в скобяные, сапожные, хлебные лавки и думал, что вот сейчас он дойдет до трактира и снова окажется в этом идиотском положении. Приложение 2. Жизнь тела от А до Я. А. Где-то сзади, не обнаруживая себя, содержалось это неузнаваемое. Я и не пытался как-то помешать ему быть. Нет, от него исходил тонкий аромат, сравнимый с запахом абрикоса. И оно - это мое участие во всем - дало о себе знать однообразным и нудным гудением. Я хотел было закрыться от этого существования, но меня вдруг облепили какие-то насекомые, и я подумал: "Слава Богу, они знают, к чему липнут". И больше ничего. Б. По крайней мере, они держались все вместе, пешей группой, с большими круглыми щитами, с пиками выставленными вверх, со сползшими носками - все низкорослые, с землистыми лицами. Я узнал их всех вместе, стоя на небольшом возвышении руки в боки, готовый повелевать. Они рассеяно следили за мной несколько секунд в полном молчании, замерев на месте, а я высокомерно обводил их взглядом и не менял положения тела, пока не убедился в их полной покорности. Тогда я начал действовать: топнул пару раз левой ногой, держа руки на поясе, и, подпрыгнув, хлопнул в ладоши, и после небольшой паузы я стал подпрыгивать, приземляясь то на разведенные, то на соединенные ноги. Никто не двинулся с места, вся эта группа людей с длинными мечами на поясе, в латах с неудобными, на мой взгляд, налокотниками, наплечниками, наколенниками, а ведь должны были начать метаться в радостном недоумении, гоготать и неистовать наконец. Я удивлялся, сколь неверна теория. И вдруг что-то меня остановило на полу лету, лицо облилось густокрасным цветом, и я быстро и надолго опустил глаза долу. В. Если отвлечься от того, что тебя смущает, то можно какое-то время прибывать в стороне от этого. Я имею ввиду чучело козы. Оно немного смахивает на оригинал - вот в чем дело. А я не могу прибывать в такой двойственности. С одной стороны, я твердо знаю, что мне надо куда-то идти, что-то делать. А с другой, я немного смущен ее присутствием. Я понимаю любое предназначение. Я берусь оправдать даже гетры из козлиной шерсти. Но вынудить себя к такому вот соседству - я не в силах. Знаете? - это не неудобство и не сострадание и даже не чувство вины, а здоровое понимание того, что меня это не оставит. Г. На моем месте могло быть много людей, но они не занимали это место. Я был полон снисхождения к такому повороту событий. Но я не видел себя! Сплошной черный силуэт. Да к тому еще и в женском платье. Руки были тонкими, как у барышни, а волосы на голове были собраны в некий завиток. Следовало повернуть голову, чтобы понять, как это выглядит в профиль. Здесь я должен остановиться и затаить дыхание. Мне что-то угрожает? Я сам без чувства риска подвожу себя к положению потерянного. Довольно долго я не ощущал подобной зависимости. Хотя, на самом деле, не это ли должно было быть в любом другом месте? Осознавая это, я даже могу немного поворачиваться. Что я и делаю - строго на 90 градусов. Ать, два. Д. Я поднял напряженную голову, три раза это сделал и вышел ровным шагом на середину. Достать до меня было нельзя, я это видел. И, запустив руки в карманы, с легким кивком, прогнусил: "Довольно нам влачить унынье. Вот подлетает эскадрилья. Вернись смущение домой. Нет, черный ворон - я не твой". Все подались вперед, ожидая продолжения. А я развел руки и пустился в пляс. Вскоре вся комиссия, и врачи, и брандмейстеры лихо повскакивали с мест и стали отплясывать вокруг меня. Е. Для такого оборотистого парня, как я, ничего не стоит влезть на крышу и в первом же люке вентиляции найти себе выход. На локтях доехать до какого- нибудь мукомольного конвейера. И гари, и копоти не чувствуется, хотя ведь назначают иногда человеку припарки. В профиль - чистый Гораций, но бровь глубока, черна, и глаз под ней сплавляется и слезится. Вот тебе и Гораций. Хотя, знаете ли? Любого силой, грубо поверни боком к свету и увидишь камею Гонзаго. Боюсь соврать, но этот и тот, о котором я говорил, были прохвостами. п. То, что удалось заложить в банку, оказалось снаружи. Я глубоко наклонился, чтобы получше разглядеть объект. И в момент этого опускания голова моя отяжелела, кровь ударила в виски и, вынужденный хоть как-то прервать надвигающийся обморок, я снял с руки часы и приложил к уху - ходят ли? - таким образом переключив внимание. На этом мое затруднение не кончилось, где-то у моего носа оказался непрозрачный сосуд с уксусной эссенцией. Я выбрал нужный наклон головы, чтобы на меня это не произвело такого же сильного впечатления, и, выждав секунды две, смог уложить свою голову между двух штативов, полагая, что опасность миновала. Она была женщина крупных размеров, А я был мальчик - мелких совсем. Она безнадежно на фразы надеялась, А я не мог прыгнуть вперед половчей. Вот моя истина полная вздохов. Вот ее праведность - поздняя кротость. Ж. Как иной раз меня хватит кондрашка. Как развернусь, как плюну кому-нибудь в морду и привет. А здесь благодать... Трезвых ни одного. И ходишь, хрустишь суставами, наводишь тень на плетень своими белибердосами. Так, ей-Богу, зимы хочется. Скорей бы зима наступила. З. Я перескакиваю с места на место на двух ногах, пытаясь меньше разводить руками. Тем более, что эти расстояния: диван - кресло - диван, - можно преодолеть, ничего не подозревая об опасности. В окне свет. В коридоре тоже свет. На самом дне места нет простуженней. И я знаю, как бы поступил, если бы на самом видном месте лежала двустволка. Я бы знал, куда повернуть и что вымолвить. На меня постоянно кто-то смотрит, требуя принять в нем участие, и я не отказываюсь, я просто поворачиваюсь к нему лицом и требовательным голосом объявляю: "Изыди!" Так я обращаюсь к простому, но что бы было, если и к сложному. Вынь палец изо рта, опереди свободное дыхание, замкни перед с задом. Регистрируй обновленным весь свой строй и канючь, пока не откроют. Выйди на середину и приветствуй: "Пришла пора действа". А я приберусь пока, названным словом. "Левонтий, сбрось мальца. Нет в тебе надежи". И. Меня тяготило само слово. И я молотил кулаком по стене, от его уязвляющего действия. На мне была клетчатая рубаха - это-то и разносило меня во все стороны. Тапочки болтались между большим и указательным пальцем. И на меня постоянно кто-нибудь возводил напраслину. Но разве я мог этого не слышать? Я отлично это слышал. Мне даже казалось, что окажись мы тет-а-тет, и вопрос был бы решен. Но далеко хулители. Поздно ловить их за руку... Я боюсь, что слишком жестко сужу. Но то, что для меня очевидно, увы, ни есть правило для других. Й. Я проносил ее на ладонях. Часто забывал, что несу. Одно могу сказать определенно: я действительно нес, и ладони были плотно сжаты. Проходя по сумраку, я боялся споткнуться. Надо же! И этого мне не нужно было бояться - я почти по наитию обходил и переступал, разбросанные по полу игрушки. И наконец, выполнив несколько несложных движений, я остановился, тяжело дыша. Было почти уже утро. Я не мог этому не порадоваться, ни должным образом не принять к сведению. В ладонях, сияя золотом, лежала медаль или медальон (как вернее?), который был готов рассыпаться, но я смог его удержать. Руки были уже над столом и, собственно, цель была достигнута. Я медленно перенес это на стол и осторожно развел ладони. Я тоже весь покрылся испариной и долго не мог прийти в себя, чувствуя, что также и глаза перестали видеть - то есть все потемнело. В действительности, я, конечно же, убедился все ли донес и туда ли положил, но это был скорый взгляд да и только. К. Я в безлюдье. Меня можно призвать, но я буду тем мукомолом, для которого ветер важнее слова. "И седой с бородой буду бегать с дудой. И никто мне не скажет, что я иудей". Однако уже сумерки, первозданная эпоха. Можно ходить вокруг деревни и наслаждаться единственными и окончательными на этом месте избами, тяжелой темно-зеленой травой на лугу, потемневшим неразличимым трактом. Любоваться или восхищаться? Разные вещи. Скоро опустится ночь, дороги перестанут существовать. "Мы одни в этом доме..." Л. Меня застало. Я остановился, нога повисла в воздухе, не успев воткнуться в пол для очередного шага, руки, согнутые в локтях, размашисто застыли на месте. Тем не менее, я все это соображал и мог видеть. Значит, подумал я, сейчас я буду решать, как мне от этого избавиться. М. Бормашина повисла надо мной, как журавль-стерх. Один человек, видевший это, заметил вполголоса: - Ничего не вижу в этом плохого. Людям сверлят их зубы, потом эти зубы без должной дезинфекции вытаскивают и вот результат: мужчина становится женщиной. Дантист недоверчиво посмотрел на него и произнес: - Нет, это не так. Мои зубы лежат на полке. Тогда все пациенты и врачи, которые находились в кабинете, повскакивали и стали яростно хлопать в ладоши, словно все ополоумели. Я закрыл свой изуродованный рот и поместил ладонь с массивной печаткой на плевательнице. Так делают, чтобы люди сообразили, кому следует хлопать. Женщина-врач из другого угла вскинула руки и, цокая языком, приставным шагом пересекла это место. Я задумался. Видимо, в этом и состояла основная задача. Я не сомневаюсь в том, что она немного переборщила. Н. Я пытался поднять ногу, согнув ее в колене, но вдруг какая-то тяжесть навалилась на нее. Я потянул ее вверх из последних сил и только теперь заметил перед собой длинную плоскость стола. Я опрокинулся вперед и в этом слабоосвещенном помещении мне показалось, что углы заволокло какой-то пеленой. Я удивился этому своему случайному наблюдению и, лежа на животе, стал внимательно смотреть в один из углов. При этом я спрашивал себя: зачем? Зачем я отважился на такое странное присутствие. "Давненько здесь свет не включали", - пронеслось у меня в голове. Стояла ли у стен мебель: шкафы, серванты? Были ли комнате стулья, настенная роспись? Или это был голый сарай? Я опус