олпе, в мгновение будто ветром сдуло. В наступившей тишине слышно было, как Лушка что-то бормочет себе под нос. Семен, казалось, подождал, не скажет ли кто чего, потом поежился и будто нехотя примерил острие над лушкиной головой. Вздох прошел по толпе. Все принялись быстро креститься, чей-то женский голос, слабо вскрикнув, помянул Христа. Вдруг все обернулись разом. - Сто-ой! - орал и бился у березы Глеб. - Митька, отвернись! Отвернись, тебе говорю! Быстро!!! Захлебнувшись слезами, мальчонка ткнулся лицом в отцовскую рубаху. В толпе началась возня. Бабы, за шкирки ловя ребятишек, прятали их лицами на животе. Потом опять все замерло. Лушка, стоя на коленях, совсем притихла и, казалось, прислушивалась. Истово перекрестился палач. Топор вознесся, завис на мгновение над головами и коршуном полетел вниз. Глухой удар, хруст костей и страшный нечеловеческий крик сотрясли, казалось, небеса. Бог ведает, как уж это случилось - то ли рука у палача дрогнула, то ли юродивая, учуяв опасность, дернулась в последний момент - но только удар пришелся не в голову ей, а в плечо. Повалившись на землю, Лукерья выла, кричала, хрипела, визжала. Кровь из разрубленного плеча хлестала ручьем. Стон прокатился по толпе. Бледный, как полотно, Семен, держа на вытянутых руках окровавленный топор, суетливо примерялся добить казнимую. Но та корчилась в таких судорогах, что сделать это было непросто. К тому же и у самого Семена дрожали руки. Немало времени прошло, прежде чем он все-таки улучил момент и, зычно выдохнув, наискось всадил топор в лушкину голову. Тяжелое лезвие, разрубив ухо и грязную тряпку, которой завязаны были глаза юродивой, вошло в череп по самое основание. Вой мгновенно оборвался, и с коротким гортанным хрипом вылетела из тела замученная душа. Измазанный кровью, опустив руки, стоял над распластанным телом палач. Толпа как будто окаменела, дивясь на содеянное ею. Отовсюду слышался плач. Из задних рядов в круг вошел Родион Кожемяка, остановился над кровавой лужей, постоял, бессмысленно глядя на труп и, пошатываясь, побрел прочь. Шагов через десять его вырвало. - Собирайся, - приказал Глеб, едва они с Митькой переступили порог избы. - Мы уходим. Марья удивленно обернулась к нему. - Куда, Глебушка? - Не знаю. Все равно. Здесь нельзя нам больше оставаться. Он вплотную подошел к ней, взял за плечи и стал смотреть ей в глаза. Она заморгала - не выдержала боли, которая застыла во взгляде его. - Они зарубили ее. Понимаешь - зарубили! Это ж тоже, что младенца казнить... - голос его дрогнул было, но он сдержался, проговорил ровно. - Они не христиане. Они вере нашей изменили. Ты пойдешь со мной? Марья побледнела, перекрестилась. - Да может быть, завтра уж, Глебушка? - спросила она робко. - Чего уж на ночь-то глядючи? Глеб сначала даже и не понял. - Что? - сказал он, посмотрел удивленно. - Ну, конечно, завтра. О чем ты, Марья, Господь с тобою. Только собираться сейчас и начнем, чтобы с утра выйти. Она кивнула. Молча подошла к сундуку, открыла его, недолго постояла в раздумье, потом огляделась вокруг. Глеб увидел, что по лицу ее текут слезы. Постояв посреди избы в каком-то оцепенении, он прошел затем в красный угол, встал на колени под образом. "Господи, - мысленно зашептал он, глядя на теплящуюся лампадку. Мысли его в молитве, отточенной душевной болью, сделались большими и ясными. - Сколько слез выплакано на земле Твоей. И сколько будет еще - несть числа! Но ведь не может же быть, Господи, чтоб слезы эти оказались забыты. Каждая слезинка будет когда-нибудь утешена и оправдана. Каждая - я верую! Иначе не может быть. Иначе мир этот не стоил бы того, чтобы быть. Ты не создал бы его таким - я знаю. Пусть исполнятся пути и замыслы Твои, Господи. Да сбудется воля Твоя... Да приидет царствие..." Помимо сундука, в котором были одежда, утварь, безделицы всякие, икона в вышитом полотенце поверх, в телеге уместились еще прялка, соха, серпы, плотницкие инструменты, вилы, коса-горбуша, семена - все, что были, мука и прочие съестные запасы. Марья хотела было взять с собою и колыбель, но места на телеге не нашлось. В опустевшем доме остались только стол, лавка да табуреты. Глеб напоследок обошел его, осмотрел внимательно каждый угол. Выйдя, запряг кобылу, перекрестился и взял под уздцы. Перекрестились вслед за ним и жена, и сын. С тем и поехали. Глеб с Митькой шли впереди, вели кобылу. В телеге сидела Марья, держа на коленях короб с Любавушкой. За телегой семенила коза. Несмотря на пасмурное утро, на улице было много народу. Слух о том, что Глеб с семьей уходит из Воскресенского, успел облететь погост. Народ провожал их молча. Мужики покачивали головами, бабы, подперев ладонями щеки, горько вздыхали. Глеб ни на кого из соседей не смотрел, зато украдкой поглядывал на Марью. "Не разревелась бы," - думал он с беспокойством. Они проехали мимо пожарища. Перед уцелевшим плетнем стоял Родион Кожемяка, как-то устало смотрел на Глеба. Поравнявшись с ним, Глеб остановил лошадь. - Уходишь? - произнес Родион. - Ухожу. - Куда же? - Не знаю. Оба помолчали. - Строиться заново будешь? - спросил Родион, и голос его слегка дрогнул. - Буду, а как же. - Я бы мог помочь тебе, если не шибко далеко. Глеб не сразу ответил, смотрел Родиону прямо в глаза. - Ладно, - сказал он, наконец. - Там видно будет. Живи уж, раз так обернулось. Зачем избе пустовать. Живи, конечно... Если вмоготу тебе. Родион потупился. - Спаси Господь тебя, Глеб, - помолчав, сказал он очень тихо. - Ты это... злого уж не держи. Не в себе я как будто был вчера, так вот и попустил. Ты дай мне знать, когда подыщешь место - я хоть за сто верст приду. Да и мужики тоже. Ты ведь, по правде, может, один среди нас и есть человек. Бабы многие не выдержали - покуда Глеб с Родионом стояли у плетня, постепенно собрались у телеги, многие утирали глаза. И Марья по-доброму с ними попрощалась - с троекратными поцелуями. Но сама ни слезинки не проронила. И с полверсты, когда тронулись они, крепилась еще. Только когда въехали уже в лес, и погост их пропал из виду, вдруг разрыдалась Марья без удержу. Глеб и утешать ее не пытался, понял, что ни к чему. Так взахлеб и прорыдала она с версту. Зато потом сразу успокоилась и разулыбалась даже. На том и закончилась их жизнь в Воскресенском. глава 26. СУД Пора было уже идти. Поднявшись из кресла, Паша поднял с пола портфель, запихнул в него папку Гвоздева и вышел из кабинета. Аллы Ивановны на месте не оказалось. Должно быть, все же ушла домой. Заперев дверь на ключ, и уже собираясь выйти в коридор, он вдруг заметил на столе у нее под стопкой рабочих папок тетрадь, некогда вызывавшую его любопытство. Несколько секунд он раздумывал, прислушиваясь, нет ли шагов в коридоре, затем подошел к столу, вытащил тетрадь и раскрыл на первой попавшейся странице. "Василий поцеловал Ирину нежным поцелуем брата, - прочитал он в начале ее. - Наше личное счастье ничего не значит в сравнении со счастьем страны, - сказал он, глядя на нее суровым и одновременно ласковым взглядом. - Любовь наша должна послужить орудием в классовой борьбе пролетариата. Иначе в ней не может быть смысла. Ирина доверчиво прижалась щекой к груди его. - Значит, ты не женишься на мне? - спросила она. - Я женюсь на тебе, когда бригада наша выполнит пятилетний план, - ответил он. - Я скажу об этом своим товарищам, и пускай страсть наша послужит путеводной звездой в ударной работе цеха." Паша закрыл тетрадь, аккуратно положил ее на место и вышел. Он прошел по полутемному коридору, спустился по лестнице и мимо поднявшегося навстречу ему дежурного вышел на улицу. На улице было пасмурно. То ли от погоды, то ли от прозы Аллы Ивановны, пересекая мостовую, чувствовал он себя скверно. Оказавшись в здании суда, он поднялся на второй этаж. Мордатый охранник, куривший возле дверей с табличкой "Зал заседаний", опустив папиросу к ноге, отдал ему честь, и привычный жест этот на секунду вдруг показался Паше очень странным, словно бы увидел он его в первый раз. В небольшом продолговатом зале с тремя высокими окнами и сводчатым потолком скучала спецколлегия. Председатель - знакомый Паше мужчина по фамилии Дзарисов и двое, которых он, кажется, не знал. Все трое сидели на возвышении за судейским столом. Дзарисов курил. Со второго ряда скамеек для зрителей поднялся навстречу ему налысо обритый юноша с прыщавым лицом и шустрыми глазками, представившись корреспондентом газеты "Вперед!", подал Паше влажную ладонь, к которой он прикоснулся не без отвращения. Дзарисов также, привстав, сверху вниз протянул ему руку над столом. Как только он прошел на место, Дзарисов позвонил в колокольчик, и в двери появилась голова охранника. - Заводите, - сказал Дзарисов и потушил папиросу. Голова кивнула и скрылась. Паша заметил, что корреспондент в наступившей паузе внимательно смотрит на него и, кажется, собирается о чем-то спросить. Дабы исключить возможность беседы с ним, Паша достал из портфеля папку, положил ее на стол, стал перелистывать, делая вид, что внимательно изучает в ней какие-то бумаги. Краем глаза он увидел через минуту, как в дверь в сопровождении охранника вошел человек, как охранник пропустил его на скамью подсудимых и закрыл калитку. Еще несколько секунд Паша продолжал изучать хитроумную завитушку под автографом Спасского в конце одного из протоколов. Потом, наконец, поднял голову и встретился глазами с тем, в скорой гибели которого завитушка эта странным образом являлась необходимой составляющей. Паша встретился глазами с Иваном Сергеевичем Гвоздевым. Тогда показалось Паше, что сердце его на секунду сжала и отпустила чья-то жесткая ладонь. Дыхание перехватило. Прямоугольный зал качнулся и вместе с содержимым поплыл куда-то задними рядами вперед. Больше всего весь этот понедельник похож был на сон. Война ворвалась в Пашину жизнь стремительно и страшно, словно ураган. В сентябре восемнадцатого пришла похоронка на Андрея, в октябре - на отца. К ноябрю поседела мама, а когда ударили первые морозы, на хутор к ним пришли казаки, и по двадцать раз на день бегал паша за водой - то казачьих лошадей напоить, то баню устроить. Дома он чистил им сапоги, а мама стирала портянки. Так жили они до Нового года. Под Рождество казаки ушли на север, а мама и Неточка - двухлетняя сестренка его - заболели тифом. Неточка умерла почти сразу, мама же еще пару недель металась по постели в бреду. Паша много плакал и неумело за ней ухаживал. В бреду на крещение она и умерла, и, тринадцатилетний, остался Паша в этом мире круглым сиротой. Кое-как закопав маму в мерзлую землю, прожил он на хуторе в одиночестве еще несколько дней. Доел все, что было в доме, до последней крохи, и только тогда стал думать о том, что делать ему дальше. Он помнил, что верстах в пятнадцати от хутора, в Вислогузах, живет старинный приятель его отца - дядя Гена Резниченко - с женою и сыном. Он их правда почти не знал, но выбора у него не было - с голоду только помирать. Так что, собравшись наскоро, даже и избу не заперев, отправился он в Вислогузы. Стояли над Доном в тот год лютые крещенские морозы - градусов за тридцать. Паша шел медленно, пряча лицо в мамином пуховом платке, одной рукой волок за собой мешок с каким-то скарбом, другой отгораживался от пронизывающего насквозь, обжигающего ветра. Тропинки в эту зиму не было. Едва отойдя от дома, Паша с каждым шагом стал проваливаться под наст едва не по пояс. С трудом вытаскивал он ногу, делал шаг и опять проваливался. Час потребовался ему, чтобы взобраться на ближайший холм - расстояние, которое летом без труда пробежал бы он за пять минут. Взобравшись, он огляделся. Хутор его был еще ясно виден позади, а до Вислогуз предстояло пройти ему путь едва ли не вдесятеро больший. От голода тело его было будто не вполне послушным, он успел уже сильно устать и насквозь продрогнуть за этот час. Пару минут постоял он на холме, отдыхая. Страх потихоньку стал подкрадываться к сердцу его - он начал понимать, что может и не дойти. Можно было бы еще вернуться, переждать, пока утихнут морозы, но в доме не было ни куска хлеба, а поголодай он еще хоть пару дней, и даже до этой вершины навряд ли удалось бы ему добраться. Стараясь не позволить страху овладеть собой, он поднял глаза к серому низкому небу и, сложив на груди овчинные рукавички, зашептал молитву. - Матерь Божья, Царица Небесная, - бормотал он. - Сделай так, чтобы я дошел. Я всегда слушался родителей и заповеди соблюдал. Я буду добрым и честным. Помоги мне. Помоги, пожалуйста. Тучи стояли между ним и небом. Солнце едва виднелось сквозь них бесформенным бледным пятном. Мир вокруг казался глух, безжизнен и равнодушен. Не было признаков того, что кто-то услышал его. Паша потихоньку заплакал и, в последний раз оглянувшись на хутор, поплелся вниз с холма. Слезы, выбираясь из глаз его, текли по щекам под платком, застывали, превращаясь в ледяные бороздки. Он шел еще довольно долго, но скоро стала овладевать им какая-то странная сонливость. Сознание его постепенно обволакивало что-то похожее на эти серые тучи. Он постепенно перестал думать о чем бы то ни было и почти забыл о цели, к которой стремился. Он знал только, что вот сейчас нужно вытащить ему из-под наста левую ногу, вот сейчас - правую. Так прошел он, трудно сказать, еще сколько - час, или два, или три. Окоченевшие ноги, наконец, исчезли из-под него, и в какой-то момент он вдруг увидел, что уже не идет, а лежит на снегу лицом вверх. Это показалось ему приятным. Небо опустилось вплотную к нему, укутало тело теплым туманом. Ему сделалось уютно. Он незаметно улыбнулся под платком и закрыл глаза... Проснулся он оттого, что его бросили в огонь. Казалось, что на всем теле его не было места, которое не горело бы. Паша хотел закричать, но не оказалось сил - он только простонал и открыл глаза. Первое, что он увидел, был внимательный взгляд серых глаз за стеклами пенсне и золотой офицерский погон. Почему-то в первую секунду это испугало его. Он быстро огляделся. Он лежал в маленькой темной, аккуратно прибранной комнате в одно окно, на железной кровати с круглыми полированными набалдашниками по углам решеток. На окне висели темно-синие занавеси, на столе у окна стоял самовар. Все это как-то не удивило Пашу, хотя он отлично помнил, что засыпал в другом месте. Обладатель пенсне между тем, пока Паша делал свои наблюдения, залез рукою в тумбочку, стоявшую возле кровати, извлек оттуда небольшую овальную флягу и, бережно отвинтив крышечку, поднес флягу к Пашиным губам. - Пей, - сказал он негромко. Паша послушно отпил, тут же поперхнулся, закашлялся, замотал головой. Во фляге оказался разбавленный спирт. - Пей, пей, - серьезно повторил тот. - Полегчает. Паша жалобно посмотрел на погон, но ослушаться не решился, и, страшно морщась, сделал еще несколько маленьких глотков. Офицер тогда снова потянул руку к тумбочке и подал ему кусок хлеба. Паша не торопясь съел его и, уже когда он кончился, почувствовал вдруг звериный голод. В глазах его от спирта стояли слезы, но через пару минут тело стало наливаться изнутри приятной тяжестью, огонь немного отступил, и снова потянуло в сон. - Семен, - не оборачиваясь, негромко позвал офицер. И возле кровати появился большелицый человек в бескозырке. - Очухался что ли, - в упор уставился он на Пашу. - Ну и ну. Видать, в сорочке родился ты, малой. Еще б полчасика проваляться тебе там, и никто не узнал бы, где могилка твоя. Что смотришь-то? Ты не на меня смотри, на них вот смотри, на Ивана Сергеича. Молиться тебе теперь всю жизнь на них - не намолиться. Высмотрели тебя, а ведь почитай уж с головой замело. Как это, малой, угораздило-то тебя? - Ладно, ладно, - сказал офицер. - Рано его еще допрашивать. Поди-ка лучше, поесть ему что-нибудь придумай. Как зовут тебя? - Паша. - Ты куда шел-то, Паша? - В Вислогузы. - Ну, вот, - пожал плечами большелицый. - Я же говорю - в сорочке. В этих самых Вислогузах ты, брат Паша, сутки уже без памяти и валяешься... Глядите, Иван Сергеевич, засыпает он, кажись, опять. Успеет еще наесться-то, пусть уж спит лучше, пока спится - оно на пользу. Жаркий цветной туман, родившийся из полумрака комнаты, в самом деле уже окутывал Пашу. Слова большелицего звучали издалека, роняли смысл, улетали в пространство. Паша сумел понять только, что все закончилось хорошо, он больше не один, о нем заботятся. Глаза его сами собой закрылись. И в ту же секунду комната закружилась вокруг него, перевернулась, ухнула в бездну. Больше никогда не видел он ни Ивана Сергеевича, ни большелицего. Еще на несколько часов сон забрал его из этой жизни. Это был пожилой высокорослый мужчина с проседью в бороде и в начавшей уже отрастать шевелюре. Лицо его казалось несколько сонным, опухшим, лоб изборожден был множеством разнокалиберных морщин. Однако прямой и спокойный взгляд серых глаз, строгий разлет бровей, правильной формы нос выдавали в нем старорежимную породу. На носу держалось узенькое стальное пенсне. В целом, несмотря на внушительную осанку, вид у Ивана Сергеевича был довольно помятый: некогда приличный черный костюм совсем обвис на нем, и выглядел он в общем почти стариком на фоне молодого розовощекого охранника. Конечно, он сильно изменился за эти двадцать лет и, наверное, особенно за последние месяцы, проведенные в тюрьме. Но даже если бы Паша не знал, что зовут его Иваном Сергеевичем, он ни минуты не усомнился бы, что это именно он. Голова у Паши наотрез отказалась анализировать и понимать ситуацию. Через минуту предстояло ему произнести обвинительную речь, но он не знал уже, что ему говорить. Он только ясно чувствовал - требовать для Гвоздева расстрела, что был он обязан сделать, он не может. - Встать, суд идет! - хрипло объявил охранник, оставшийся возле двери. На секунду, пока он стоял, в голову Паше пришла даже странная мысль - притворно упасть в обморок. Но сообразил он, что это не будет выглядеть реальным; в актерские способности свои он не очень верил. - Прошу садиться, - сказал Дзарисов. - Слушается дело по обвинению Гвоздева Ивана Сергеевича, 1882-го года рождения... Конечно, Гвоздев не мог узнать его. Неизвестно вообще, помнит ли он о том мальчишке, которого нашел в заснеженной придонской степи двадцать лет назад. Кстати, он ведь не мог не заметить - в деле нигде ни строчкой не упоминалось о том, что Гвоздев служил у Деникина. - Прошу вас, - кивнул ему Дзарисов, закончив вступление. Паша поднялся, помолчал немного, взял в руки обвинительное заключение. Нет, не может быть, чтобы все это происходило с ним. - Из материалов следствия видно, - начал он немного тише, чем нужно, - что обвиняемый гражданин Гвоздев по заданию западных спецслужб составлял умышленно подогнанный под фальшивый образ конспект из оторванных от контекста цитат вождя ВКП(б) т. Ленина, который в дальнейшем тайными каналами готовился переправить на запад... Губы его механически читали состряпанное Спасским обвинительное заключение, а сам он был где-то далеко отсюда, или, может быть, не был нигде. Через пару минут Дзарисов, наконец, взглянул на него с чуть заметным удивлением. До сих пор при нем Паша не позволял себе такой халтуры - дословно зачитывать заключение. К тому же и читал-то он крайне вяло. "Не подготовился", - подумал Дзарисов и посмотрел на бритого корреспондента. Тот воспринимал все как должное - вовсю строчил химическим карандашом - записывал. Где-то на половине текста голос у Паши неожиданно сорвался на полуслове. Он прокашлялся, затем открыл стоявший на столе графин с водой, налил в стакан. И пока он пил, глаза его читали на раскрытой перед ним странице дела одно предложение: "Переступишь черту - пропадешь, и в этой жизни не вернешься уже на дорогу." Он прочитал это раз, другой, третий. Он разглядел, наконец, что предложение это было из рассказа Гвоздева. И то, что оказалось оно перед ним теперь, то, что как бы помимо него глаза прочитали его, то, что так непостижимо обращено оно, казалось, к нему самому, потрясло его. Стакан с водой дрожал у Пашиного рта. Он продолжал тянуть паузу - как бы не смог прокашляться, налил себе еще воды, тщательно закупорил графин, еще пошелестел бумагами. Все уже смотрели на него. Дольше молчать было невозможно. Наконец, он заговорил. - Таковы выводы обвинительного заключения, - сказал он, так и бросив чтение его на полуслове. - Однако внимательное изучение материалов дела показывает нам, что выводы эти не являются достаточно обоснованными... После этой фразы заседатели спецколлегии дружно переглянулись. - Прежде всего, материалами дела не раскрыты и не указаны связи гражданина Гвоздева, пользуясь которыми, он мог бы переправить свои конспекты на запад для последующей публикации. Кроме того, в соответствии со статьей 58-6 УК РСФСР, конспекты, составленные обвиняемым, не могут считаться охраняемой государственной тайной, так как сведения, содержащиеся в них, не входят в особый перечень, утвержденный СНК Союза ССР, и не являются экономическими. Версия о шпионской деятельности гражданина Гвоздева таким образом представляется неубедительной. Теперь уже и сам Гвоздев с интересом смотрел на Пашу. - В соответствии с постановлением пленума Верховного Суда РСФСР от 16 декабря 1930 г., указавшим на абсолютную недопустимость расширительного применения статьи 58-10, данные конспекты не могут также считаться содержащими прямые признаки контрреволюционной агитации. В связи с вышесказанным, я бы просил специальную коллегию освободить гражданина Гвоздева Ивана Сергеевича из-под стражи в зале суда, ввиду отсутствия в его действиях состава преступления. Он сел на место. В зале заседаний на некоторое время повисла мертвая тишина. И судьи, и Гвоздев, и корреспондент, и охранник - все молча смотрели на Пашу. Он же, казалось, снова углубился в изучение каких-то бумаг. Первым очнулся Дзарисов. - Суд удаляется на совещание, - объявил он. Заседатели поднялись из кресел и гуськом направились в совещательную комнату. - Товарищ Кузькин, - перегнувшись через первый ряд скамеек, почему-то шепотом обратился к нему корреспондент. - Я что-то не совсем понял. Так, выходит, подсудимый не был завербован империалистической разведкой? Паша даже не повернул к нему головы. Беспокойно моргая белесыми глазками, тот вынужден был опуститься на место. - Напрасно это вы, - произнес вдруг Гвоздев. - Толку все равно не будет. - Молчать! - прикрикнул на него охранник. Спецколлегия совещалась недолго. Через пару минут все трое вернулись за судейский стол. - Заседание откладывается, - коротко и мрачно объявил Дзарисов. глава 27. ДВОЕ Паша пришел к ней этим вечером в половину одиннадцатого с необычно раздутым портфелем в руке. Лицо его, когда он вошел, показалось ей не просто усталым, а каким-то опустошенным даже, какого не знала она у него. И смотрел он все куда-то мимо нее. За два дня, которые не виделись они, соскучилась она по нему до боли, так, как никогда до сих пор. Мысленно оба эти дня разговаривала она с ним каждый час - что-то старалась объяснить ему - то ласково, то горячо, в чем-то убеждала и успокаивала его, спорила и улыбалась ему. Потом забывала обо всем и дважды плакала, оттого что все не приходил он. Минутами ей становилось страшно. Что же будет дальше делать она со своим чувством? После того, как не пришел он к ней вчера, она весь день ждала его в библиотеке. Сердце ее вздрагивало всякий раз, как слышала она шаги на лестнице. Но всякий раз это был не он, и рабочий день показался ей необычайно долог. К концу его почему-то решила она, что уж вот теперь, по дороге с работы, зайдет он к ней непременно. Последние полчаса не могла она и читать - сидела, глядя в окно, ждала его. Но он не пришел. В сотый раз припоминая в деталях последний разговор их той ночью, вернувшись домой, ругала она себя за то, что вынудила его к этой мучительной исповеди. Зачем, зачем так поторопилась она с этими расспросами? Зачем полезла в душу к нему? Разве имела она на это право? Разве были они достаточно близки для этого? Даже с родным человеком следовало бы говорить об этом деликатнее. Должно быть, он станет теперь стыдиться ее, может быть, даже бояться, из-за того что наговорил ей столько. Аркадий Исаевич звал ее к себе пить чай вместе с Шуриком, но она отказалась. Сидя у себя за столом с опущенной на руки головой, она вскоре убедила себя, что больше он не придет к ней, станет избегать. Она готова уже была опять заплакать, когда раздался вдруг звонок в дверь. Одинарный звонок - к ней. Увидев его на пороге, она едва смогла поздороваться с ним от волнения. Но лицо его испугало ее. Пройдя к ней в комнату, он молча сел на стул и даже не смотрел на нее. И она уже с трудом могла припомнить, что собиралась сказать ему при встрече. Да оказалось вдруг, что как будто и неуместно. - Хотите чаю? - спросила она, чтобы хоть что-то спросить. - Не нужно, спасибо. - У вас уставший вид, - сказала она, присев за стол напротив него. - Да, наверное, - кивнул он. - Какие-то сумасшедшие дни, - он наморщил лоб, припоминая. - Что-то я должен был вам сказать. А, ну конечно - нужно же вас поздравить - вас выбрали депутатом. То есть, выдвинули пока что - ну, это, впрочем, одно и то же. Она покачала головой. - Это недоразумение, Паша. Я вовсе не хочу никуда выбираться. Он не удивился ничуть, кивнул. - Да, я так и думал. Хотя, пожалуй, непросто будет это объяснить, - он опять задумался. - Что-то я хотел еще у вас спросить. Вот, когда шел... Ах, да! Что теперь с этим мальчиком? - С Шуриком? Он здесь. Его взял к себе Аркадий Исаевич. - Что значит взял? - Ну, они будут жить вместе. - Вот как. Ну, что же. Наверное, это хорошо. Сколько ему сейчас? Одиннадцать лет... Знаете, я вспомнил сегодня - когда мне было одиннадцать лет... "Что-то уж очень скачут у него мысли," - подумала Вера Андреевна. -...Это значит, незадолго до того, как я встретился с Павлом Кузьмичом - ну, я вам рассказывал - у меня был очень странный период в жизни. Вернее сказать - в голове. Однажды я вдруг начал воображать себе, будто рядом со мной есть кто-то невидимый - все время, каждую минуту, где бы я ни был. При том, что для этого не было никакого повода - просто такая фантазия, игра, но я жил с ней довольно долго - может быть, несколько месяцев или год. Я много разговаривал с ним, и в общем мы даже дружили. - Кто же это был? - Да никто в общем. Я не знаю. - Но как же вы обращались к нему? - Обращался? По-моему, никак не обращался. Хотя... Если для себя; то есть, если бы была нужда как-нибудь определить его, я бы, наверное, назвал его - Бог. Просто я бы не придумал другого слова тогда. Но, конечно, это был другой Бог, чем тот, которому мама учила меня молиться. Он был попроще, гораздо ближе ко мне, и знал о нем только я один. Вернее было бы назвать его - ангел-хранитель, да? Я рассказывал ему о своих переживаниях, просил о разном, иногда хитрил - с ним можно было хитрить. Но он был довольно капризен, и его приходилось ублажать иногда самыми странными способами. Например, он говорил мне, чтобы я четверть часа просидел на стуле, не шевелясь. Или пятьдесят раз прошелся бы вокруг комнаты - тогда он сделает то, о чем я просил его. И я сидел, или ходил. Если же он обманывал, я ссорился с ним, говорил, что больше вообще в него не верю. Так мы жили вместе довольно долго; потом это прошло. Странно, да? Паша вдруг поднялся со стула и встал у окна. - Знаете, Вера, что самое странное, - произнес он, глядя за стекло, во двор. - Я вообще-то не хотел говорить об этом, но вам скажу. Представьте, прошлой ночью я снова разговаривал с ним - через двадцать с лишнем лет. Да. Я почти не спал сегодня, а когда задремал ненадолго, мне снилось детство, какие-то куски из разных лет, обрывки детских чувств, все мешалось. Я разговаривал во сне, а, проснувшись, понял, что разговариваю с ним. И как бы я вышел из сна вместе с этим разговором, и продолжал говорить с ним еще. Я снова просил его помочь мне, а он как будто тоже подрос за эти годы - вовсе уже не капризничал, не ставил никаких дурацких условий, хотя, кажется, кое-что требовал от меня. Такие дела. - У вас неприятности, Паша? Что-то случилось? - Неприятности? Можно, наверное, и так сказать, - он обернулся от окна. - Я ведь ушел от Нади. Вера Андреевна растерялась. - Почему? - Есть много причин. Сразу не объяснить. - А Игорь? Как же ваш сын? - Игорь, - сказал он, покачал головой. - Да, Игорь, Игорь. Понимаете, Игорю надо ходить в школу, а со мной... Я не знаю. С Надей ему, наверное, будет лучше. - И вам не жаль? - Мне жаль. Разумеется, мне жаль, как же иначе. Но ему нужно учиться. И, наверное, больше нужна мать. Так ведь? Впрочем, - он досадливо махнул рукой. - Кто его знает в действительности, что именно нужно. Я имею в виду... Он уже довольно взрослый. А я в последнее время вообще не очень верю, будто человека можно как-то воспитать. Понимаете, можно изменять привычки, какие-то внешние проявления, можно раздувать или гасить какие-то свойства, черты характера, можно влиять благотворно или наоборот, но по сути, внутри... Мне кажется, в чем-то главном человек все равно останется тем, что он есть, тем, каким он родился. И с этим ничего не поделать. По крайней мере - другому человеку. Да и вообще, если посмотреть шире... Я сегодня вспомнил хорошую фразу - не помню, кто именно сказал: делай, что должен, и будь, что будет. Я вот почему-то сегодня понял, что это именно так и нужно. Ничего не нужно загадывать, ничего рассчитывать - что выйдет из этого, что будет, если так. Все будет все равно так, как должно быть, и нужно просто не кривить душой, и только. Он прошел по комнате вкруг стола, потер рукою лоб. Казалось, он все не мог сосредоточится на чем-то важном. - Еще я сегодня ясно почувствовал одну вещь, - продолжил он. - Это то, что все мы - со всеми нашими мыслями, чувствами, поступками - только составляющие какого-то большого общего плана - судьбы, истории или чего там еще. Каким-то образом так устроено, что мы как будто совершенно свободны - создавать или разрушать, быть честными или подличать, любить или предавать; никто не ведет нас за руку, но когда уже что-то совершилось, вдруг оказывается, что иначе и быть не могло, вдруг становится ясно, что все именно так и должно было быть, было предначертано. Это невозможно объяснить, но я это почему-то ясно чувствую теперь. Да... Что-то я все не о том сегодня говорю. Все это, наверное, не главное. Главное, я вот что хотел вам сказать - я уезжаю из Зольска. Я зашел попрощаться. - Куда? - спросила она чуть слышно. - Точно не знаю еще. Вернее, я думал... Словом, куда-нибудь подальше из этого города. Куда-нибудь очень далеко, - он вдруг зажмурился и приложил ладони к вискам. - Я больше не могу, Вера, - прошептал он. - Больше не могу. - Что с вами, Паша? - испугалась она. Он помолчал недолго, огляделся как-то странно вокруг, потом подошел к портфелю, поднял его, расстегнул замок, достал какие-то бумаги и снова присел. - Вот, - сказал он, - смотрите. Я ведь говорил вам той ночью. Это баевские списки. Знаете, что это такое? Тридцать девять человек. Одиннадцать расстрелов. Я должен был до завтра подписать их. Он тоскливо посмотрел ей в глаза через стол, потом взялся за бумаги другой рукой и разорвал их пополам, еще пополам, еще. Обрывки высыпал прямо на стол. - Вот так, - кивнул он сам себе. - Это правда - вы меня тогда упрекнули - я действительно не могу ничего изменить. Завтра они отпечатают их заново. Я не могу остановить этот кошмар, но я могу - и я понял вдруг, что должен - сделать хотя бы одно - бросить все и уйти как можно дальше, не участвовать в нем, отойти в сторону. Может оказаться, впрочем, что и этого не могу, но обязан хотя бы попробовать. Ведь вот в чем дело, Вера, мы сами сейчас отдаем свою совесть, свою свободу только за то, чтобы жить среди людей, пользоваться жалкими, в сущности, благами этого мира. Но разве не слишком дорогая эта цена? Разве вообще это нужно - если эти люди, этот мир сошли с ума? Он вздохнул, помолчал немного. - Если бы еще вот так порвать все, что было в эти два месяца. Знаете, - продолжил он, несколько оживившись вдруг. - Один очень хороший человек сказал мне сегодня, что верит, будто все в нашей жизни окажется однажды поправимым. В том смысле, что когда Христос придет на Землю, он даст нам возможность исправить все, что мы сделали не так. Понимаете? Не искупить, а исправить. И знаете, я подумал, что вот такую веру я, пожалуй, мог бы принять. Пожалуй, в это только мне и осталось еще верить. Я вот сейчас попробовал себе представить - ну, то есть в доступном для человека образе вообразить - как же это так могло бы оказаться, чтобы все поправимо. Может быть, так, что все мы вдруг разом проснемся. И увидим, что все это был сон. Это у Фета есть такое: "...только сон, только сон мимолетный." Вам, Вера, никогда не приходилось во сне убивать человека? Она чуть качнула головой. - А мне, бывало, снилось. И еще с какой-то уголовной закваской - похоже как у Раскольникова. И очень отчетливо, знаете, со всякими там оттенками чувств. Убьешь, а потом долго прячешься, ужасно боишься, что поймают, стыдишься самого себя. А когда вот-вот уже схватят, просыпаешься в холодном поту, думаешь с облегчением: слава Богу, это только сон, убийства не было. И удивишься еще: как же это я во сне настолько мог лишиться разума, чтобы убить? Вот, мне кажется, на это и должно быть похоже. Что только сон. И все мы спим. И все проснемся однажды. Вы, кстати, когда-нибудь слышали, что индейцы судили людей за преступления, совершенные во сне? Потому что считали сон путешествием души. И с этим я вполне согласен. И даже обязательно хочу, чтобы судили. Я свой "квадрильон квадрильонов" пройду с радостью. Но только, чтобы все это был сон, и мог бы я удивиться. Вы понимаете? Взгляд его бегал вокруг, но в какую-то секунду вдруг встретился прямо с ее взглядом, и что-то он, должно быть, прочитал в нем. Он замер на мгновение, потом быстро встал, подошел к ней, взял ее руку. - Вера, - сказал он. - Знаете, тогда, под дождем, когда я нес вас на руках, вдруг оказалось в какую-то минуту, что все неважно, кроме того, что вы со мной, а я должен заботиться о вас. Неважно, что было, неважно, что будет. Я смотрел на вас тогда и понимал... Понимал, что мог бы любить вас. То есть, причем же тут "мог бы"? - поморщился он. - Я люблю вас. Конечно, я давно люблю вас. Я так всегда боялся вас потерять. Она сидела, не шевелясь. Она не думала, что когда-нибудь это все же случится. "Он правду тогда сказал, что это странный город," - подумала она вдруг. - Я знаю, что это глупо, - кивнул он тут же сам себе. - Я знаю, что вам меня не за что любить - совершенно. Я просто хотел, чтобы вы знали. - Мне кажется, любят не за что-то, - прошептала она. - Любят скорее вопреки. Он минуту смотрел на нее удивленно сверху вниз. Потом вдруг, не отпуская руки ее, опустился и встал перед ней на колени, стал тихонько целовать ее пальцы, ладонь. - Вера, - сказал он, - Вера. Давайте уедем отсюда вместе. Я все изменю. Все, все будет не так, как здесь. Я клянусь вам. Но вдруг он как будто очнулся, отпустил ее руку, поднялся, и взгляд его оказался мутен. Он обошел вкруг стола и встал у окна. - Какая подлость, - покачал он головой. - Какая подлость - пытаться втянуть вас теперь в свою жизнь. Чтобы запачкать вас этой грязью, чтобы вытирать о вас кровавые руки. Простите меня, Вера, никогда, никогда этого не будет. Я забылся на секунду - это подло. Она закрыла лицо ладонями. - Вы все не то говорите, - прошептала она, потом как-будто взяла себя в руки, вздохнула. - Куда вы едете? - спросила она опять. - Я хочу вернуться к себе на хутор - туда, где я родился. Там никто не жил уже двадцать лет, но, мне кажется, там можно жить. Вещи оттуда все забрали в первый же год, а дом до сих пор стоит. Он никому не нужен. От колхоза он слишком далеко. И от дороги тоже. Я знаю тамошнего председателя, и он меня тоже знает. Я думаю, договорюсь с ним, и он поможет поначалу. Оформит меня как-нибудь - буду ему, скажем, яблоки сдавать. Там у нас яблонь было много. Не знаю, впрочем, как теперь. Знаете, я сегодня читал рассказ про одного человека, который ушел от людей. Хотя это в другое время было. Его написал один историк по фамилии Гвоздев... - Иван Сергеевич? - спросила она. - Да, - удивился Паша. - Откуда вы его знаете? - Он был приятель Аркадия Исаевича. А что с ним теперь? - Сегодня был суд. Я должен был требовать для него расстрела. Но я потребовал освободить его. И заседание отложили. Конечно, вряд ли это чем-то ему поможет. Но я не мог по-другому. Вы знаете, как странно - оказалось, что я его уже встречал однажды в жизни - и как раз там, возле своего хутора - во время войны. - Но у вас ведь, наверное, могут быть неприятности после этого. Он чуть улыбнулся. - Неприятность, Вера, может быть только одна - Баев меня самого посадит, если найдет. Но я постараюсь ему не даться. Дома меня уже не будет сегодня. - Где же вы собираетесь ночевать? - Где-нибудь на улице. Теперь тепло. Они помолчали немного. Паша растерянно как-то смотрел на обрывки бумаг, разбросанные по столу. - Почему вы ушли от Нади? - вдруг опять спросила Вера Андреевна. Он подумал несколько времени, пожал плечами. - Просто я не люблю ее. Наверное, в этом дело. - Вы только теперь это поняли? - Нет. Не знаю. Когда-то казалось, что это не так. Потом у нас быстро появился ребенок. А с ребенком все остальное уходит на второй план. По крайней мере - до поры. Но дело в том, что если любишь, можно простить гораздо больше. А она теперь сделала кое-что такое, что я не смогу ей простить. - Она изменила вам? - Да нет, что вы, - Паша усмехнулся. - Почему вам это в голову пришло? Это-то я, наверное, смог бы простить. Я бы не хотел вам всего рассказывать. К тому же... едва ли я имею право судить ее. Но жить с ней, во всяком случае, я больше не могу. - Это все ваши вещи? - спросила вдруг Вера Андреевна, кивнув на его портфель. - Да, все необходимые. Она помолчала немного. - Оставайтесь здесь, - предложила она. Он посмотрел на нее удивленно. - Вы можете лечь на полу. Матрас я вам дам. Подушка, правда, только одна и одеяла нет. Но есть покрывало, теперь действительно уже тепло. Он долго смотрел на нее. - Спасибо, - сказал он, наконец. - Спасибо. На кухне читал газету Иван Семенович. Ей не хотелось, чтобы он увидел Пашу. Она дала ему раздеться одному в комнате, потом вернулась и разделась сама. Нагота стесняла ее, хотя она видела, что Паша отвернулся. Торопливее, чем обычно, она набросила на себя ночную сорочку и нырнула под одеяло. Потом они долго лежали молча, разделенные столом, но все-таки были рядом. Вместе со слышным ей отчетливо Пашиным дыханием и едва уловимым запахом незнакомого мужского одеколона, что-то постороннее словно заполняло комнату, чуть волновало ее, мешало заснуть. Она слышала, как бьется сердце ее, и боялась, что Паша о чем-нибудь спросит - ей казалось, трудно будет ответить ему естественным голосом. Но он лежал молча, только иногда вздыхал негромко и поворачивался с боку на бок. Может,