поскорее на линкор попасть. Ноги гудели от желания куда-то бежать сломя голову, без оглядки, -- с того момента, когда безмолвным голосованием его признали старшим в камере. Бежать и прятаться, укрываться -- немедля, пока не поздно. А ширмочка -- не защита от неведомой опасности. На линкор, только туда, главный броневой пояс 225 миллиметров толщиною, боевая рубка еще толще. На линкор! Где какой офицер служит -- об этом можно узнать в "Старом Крыме" у Светки, кто когда приходит в бухту -- это только она знает, Алла, которая сейчас расписывает жизнь Олега на двадцать лет вперед. К новому году -- женитьба на Люсе Долгушиной, потом -- перевод на "Безукоризненный" или "Безупречный", помощником командира эсминца, "королевская" бригада должна пополниться новым принцем крови. Олег, ворковала Алла, не будет забывать ту, которая любит его и прощает ему все, даже эту дохлую глисту Дюймовочку. Кстати, ключ от квартиры она теперь прячет в щели под почтовым ящиком, а сегодня думает закрыть кафе пораньше... -- Когда придет линкор? -- спросил Олег таким голосом, что Алла поняла -- отвечать надо. -- В шестнадцать ноль-ноль. Олег глянул на часы и побежал к троллейбусной остановке. Никто на линкоре не спросил Манцева, где он пропадал двое суток. "Здравия желаем, товарищ лейтенант!" -- весело отбарабанили матросы, когда он проходил каземат, торопясь к трапу, в каюту No 61, в спасительное убежище. 25 Каюта Долгушина на "Ворошилове" тиха и скромна, портьеры и шторки -- под зелень сосновых игл, с матовым отливом. Нерадостно сидеть в каюте и нерадостен документ, изучаемый Иваном Даниловичем. Рассыльному приказано: "Никого!" Отчет о дисциплине за первое полугодие. Цифры благополучнейшие. Тишь и благодать. Превосходные цифры, годные как для внутреннего употребления, для оглашения с трибун, так и для доклада в Москве. Там сейчас, впрочем, не до цифр. Военно-морское Министерство ликвидировано, влилось в Вооруженные Силы, Министр стал Главнокомандующим, передача имущества пойдет скоро полным ходом, каждую порванную тельняшку возьмут на учет интенданты в зеленых кителях. Превосходные, благополучные цифры. И лживые от начала до конца, от каждой запятой несет обманом. Сотни, тысячи мелких нарушений воинской дисциплины в отчет не попали и попасть не могли. Они свалены в кучу, никакой графой не отраженную. А начнешь разгребать эту кучу -- таким духом шибанет, что... У коменданта одни цифры, в штабе флота -- иные, в извечной тяжбе флота с берегом верх берет то одна сторона, то другая. Комендант во всем винит "торгашей", заливших город вином, флот кивает на коменданта и его комендантский взвод, якобы хватающий всех подряд, и никому нет дела до живого матроса, который не готов еще к берегу, не воспитан, а Манцев именно таких матросов провоцирует. Кончиками пальцев притронулся Иван Данилович к этому проклятому увольнению -- и руки захотелось отдернуть, спрятать. "Не по Сеньке шапка", -- подумалось как-то, и тут же он вознегодовал на себя. По нему, по нему! Это он первым ворвался в Печенгу, это он пустил ко дну лично восемь транспортов и две десантные баржи, а еще тринадцать транспортов -- в составе дивизиона. И опять -- Манцев. Кое-где на крейсерах пытались повторить самовольно введенную Манцевым норму увольнения, и кому-то дали по рукам, кому-то по шапке, кого-то временно отстранили от должности, пригрозили судом чести. Меры приняты. Правда, половинчатые. И не ко всем. Командир корабля сам решает, что докладывать, а что не докладывать. Он -- командир, ограничение его прав и привилегий может нанести эскадре такой ущерб, что значительно выгоднее не требовать от него скрупулезности в докладах. Но что-то надо делать с этим Манцевым. Вчера член Военного Совета заметил как-то вскользь: "У тебя, Долгушин, на эскадре что-то происходит, разберись-ка..." Ни слова о "мере поощрения", никто не хочет касаться болезненной темы. К командующему эскадрой не подступишься, командующий так поставил себя, что определять темы разговоров и обсуждений вправе только он, никто более. Перепуганное лицо рассыльного, энергичное "Кругом!" -- и каюту заполняет своим присутствием мощное, хрустящее, скрипящее тело капитана 2 ранга Барбаша. Руку пожал так, что у Долгушина пальцы слиплись. Сел Барбаш -- и переборка покосилась. Показал в широкой и полной дружелюбия улыбке зубы, -- такими зубами якорную цепь перегрызешь. Глаза дышат умом, отвагой. Никогда еще не видел Иван Данилович Барбаша таким вот компанейским, своим в доску. И вовсе, оказывается, не мрачно-подозрительный и забубенный строевик Илья Теодорович Барбаш. А Барбаш, таинственно подмигнув, достал из портфельчика, что держал на коленях, книжицу, протянул Ивану Даниловичу. Тот недоумевающе прочитал название -- "Техминимум буфетчика", раскрыл, закатился в смехе. "Держа нож под углом 90 градусов к плоскости стола, совершаешь им резательные движения на себя и от себя до тех пор, пока расстояние по перпендикуляру между нижней кромкой ножа и столом не станет равным нулю..." -- Слушай, это вещь!.. Дай на вечерок1 -- Только на вечерок. Пока. Очередь. С величайшим трудом достал через Симферополь. Тираж -- видишь? -- немного экземпляров, почти для служебного пользования, курортторговское издание. По штабу флота ходит. На эскадру попадет не раньше сентября. Порадовать тебя захотел. На дружеское "ты" перешли сразу, плавно это получилось, незаметно. -- В предисловие глянь... Иван Данилович расхохотался еще пуще. "Помыслы всего прогрессивного человечества направлены на наш празднично накрытый и со вкусом сервированный стол..." Действительно, для служебного пользования. Бред сивой кобылы, напоенной самогоном. Книжицу он сунул в ящик стола, замкнул: не дай бог, вестовой полюбопытствует. Многостраничный отчет мозолил глаза, портил настроение, жизнь, все портил. Барбаш понимающе вздохнул. Пальцы его выбивали негромкую дробь на толстой коже портфельчика. -- Иван Данилович, я к тебе вот по какому вопросу... Нам с тобой поручили... "Обтяпать одно дельце" -- такое должно было прозвучать, судя по интонации, улыбке, взгляду Барбаша. Но он запнулся и подыскал другие слова. -- То есть поручили-то мне, а тебе, так сказать, обеспечить, помочь, направить меня в нужном направлении и так далее. Речь идет о том, как избавить эскадру от известного тебе Манцева. А если не известного, то... Он щелкнул замочком портфеля, извлек из него портфельчик поменьше, парусиновый, для секретной документации, покопался в нем и положил перед Иваном Даниловичем синюю папку: "Военно-морское Министерство СССР. Секретно. Личное дело. Лейтенант Манцев Олег Павлович". Иван Данилович колебался долгую минуту. Чего проще -- открыть, и прочитать. Но в том-то и дело, что открыть-то откроешь, а закрыть -- невозможно. Она в памяти -- чужая жизнь, чужая служба, и хочешь того или не хочешь, но ты уже вмешался в нее. Ногтем мизинца он поддел обложку, открыл дело. Так, фотография. Немного напуганная физиономия мальчишки, снимали в училище, курсантом, незадолго до выпуска, тужурка общая, на весь класс, если не на роту. Погоны мятые, лейтенантские погоны, хлопчатобумажной ниткою пришиты, легкосрываемые, без ощутимого вреда для юноши. Адмиральские пришиваются не нитками -- кровеносными сосудами, и отрываются вместе с плечами, с живым мясом. -- Один из трех экземпляров, -- подталкивал Барбаш. -- Самый полный. Кое-какие текущие документы наверх не отправляются. Долгушин вздохнул, начал... Еще глубже вздохнул он через полчаса. Немыслимо! Невероятно! Чуть ли не с пеленок -- не сам по себе этот Олег Манцев, а в коллективе, а коллективно жить и мыслить не научился. Первичное воспитание ослаблено, конечно. Отец, рабочий хлебозавода, добровольцем ушел на фронт и погиб в 42-м году, мать умерла в 46-м. Детский сад, школа, интернат под Уфой -- всюду внушали: веди себя примерно, будь таким, как все. В училище вообще опутан был так, чти шевельнуться не мог без команды, которой подчинялся не только он, но и весь класс, вся рота, все училище. Начальник на начальнике сидел и начальником погонял, в самом низу -- помкомвзвода, на самом верху -- начальник высших военно-морских учебных заведений, -- да тут пискнуть не дадут! Гвоздями вбили в череп: у тебя ничего нет, все твое -- в коллективе, и ты только потому человек, что признаешь коллектив, и он, коллектив, спасет тебя, если по оплошности ты совершишь малюсенькую ошибку, но он и покарает тебя жестоко за отступничество!.. Человеком без ошибок был Олег Манцев в училище, там-то и проморгали его, пустили паршивую овцу в стадо, направили на эскадру. Против всех пошел! Да советский ли он человек, этот Олег Павлович Манцев?! Неужто забыл, что служит на море? Морская вода никогда не принимала в себя человека по-родному, люди поэтому объединяются здесь в крепкую семью, а в семье уважают отцов и старших братьев. Есть среди них и мелочные, и глупые, с подлинкой в душе есть, но нельзя на них пальцем показывать, нельзя, это -- семья с общим столом и общими праздниками. Иван Данилович гневно засопел... Говорить не хотелось. Не до слов. Была, когда глянул на фотографию, слабенькая надежда: воззвать к совести офицера и комсомольца, припугнуть, посулить, обласкать или надавить -- криком, обещаниями отдать под суд чести, выгнать с флота. Нет уже такой надежды. И Лукьянов вовсе не рисовался, когда называл Манцева лучшим офицером эскадры: по формальным данным так оно и есть. И как самому себе объяснить: откуда этот Манцев? Иван Данилович покосился на Илью Теодоровича Барбаша. Все же спросил: -- Он -- русский? -- Да. Всех изучить до седьмого колена не можем, но у этого просмотрены деды и бабки. Вполне благополучные родственники... -- Из того же парусинового портфеля Барбаш вытащил листочек, подал. -- Уважаемые люди, спору нет. Тетка его воспитывала, так тетка -- доктор наук, депутат райсовета, член партбюро факультета... Гиблое дело, Иван Данилович. Я консультировался кое-где. Все безупречно. Долгушин вскочил на ноги, забегал по каюте. Пнул что-то, под ногу попавшееся. -- В запас его! -- закричал. -- В запас уволить!.. Провокатор!.. Баран на американской бойне, который от ножа увиливает, всех под нож пуская. Под суд чести пошел командир батареи на "Фрунзе", по-манцевски стал увольнять матросов, те такое учинили на берегу, что... А у лейтенанта жена родила недавно, как он на гражданке вертеться будет с женой и ребенком? А этому Манцеву -- все нипочем, его выгонишь -- с музыкой в Москве родственники встретят, пригреют сироту, определят в институт... Гнать! По такой статье, чтоб... -- Гнать, -- согласился Барбаш, не поднимая глаз. -- Кто же против... Но оснований нет. А они должны быть. Иван Данилович остыл. Сел. Положил руку на личное дело Манцева. -- Сюда бы рапорт командира... О нарушении Манцевым приказа командующего... -- Не будет такого рапорта, -- тихо сказал Барбаш и побарабанил по портфелю. -- Ты же сам знаешь, он приказа не нарушал... И честно скажу: намека даже нет в приказе на снижение норм увольнения. И ты это знаешь. Черным по белому: увольнение военнослужащего на берег рассматривать как поощрение его за безупречную службу... Такое вот дело, Иван Данилович. Наступило молчание. Барбаш снял руки с портфеля, сжал их в кулаки. В каюте -- абсолютная тишина, корабельные шумы настолько привычны, чти их можно не слушать, они и не слышатся. -- Попался бы хоть один манцевский матрос патрулю, тогда б... Но чего нет, того нет... Так что делать' будем, Иван Данилович? Решение пришло. -- С повышением перевести. На другой флот. Или за пределы базы. В Новороссийск, Одессу, Поти. С глаз долой. С повышением, подчеркиваю. -- Уже сделано, командиром дивизиона, крейсер "Красный Крым", учебный корабль, Одесса. В семафорно-телеграфных депешах командир Гвардейского крейсера "Красный Крым" сокращенно именовался так: кр.гв.кр.кр.кр., звучало наименование как кыр-гыв-кыр-кыр-кыр. Был такой еще: кр.гв.кр.кр.кз., это уже командир крейсера "Красный Кавказ". -- Так отправляй его кыр-кыр-кыру! -- с воодушевлением воскликнул Иван Данилович. -- И пусть над ним каркает! Барбаш вновь побарабанил по портфелю. Поцыкал. -- Узнавали стороной: командир линкора против. А командир корабля, сам знаешь, своей властью может приостановить любое кадровое перемещение. Да еще такого корабля. -- Он-то почему против? -- Причин много... Самая очевидная... -- Барбаш глянул на Долгушина, как бы спрашивая, можно ли говорить напрямую. Ответ получил. -- Командир засиделся в капитанах 1 ранга, в декабре, если ничего выдающегося не случится, получает контр-адмирала и дивизию крейсеров на Севере. На перевод Манцева сейчас он не согласился. Кто выполнять зачетные стрельбы будет -- вот в чем вопрос. Командир дивизиона там интеллигент один, Валерьянов, уходит учиться в следующем месяце. Манцев отвалит, а командиру своя шкура дорога. -- А Милютин -- этот чего интригует? -- Да как сказать... Старпом тоже засиделся, ему уж давно пора и адмиралом быть... На "Дзержинский" уходит осенью, крейсер ему во как надо лучшим сделать, прогреметь и -- командиром бригады эсминцев. И лучшим стать он может только после отмены "меры поощрения", вот он и двигает сосунка Манцева, гонит его на минное поле, авось не подорвется. А подорвется -- еще лучше, подтолкнет командующего на отмену приказа. Хоть и покоробили Ивана Даниловича такие очевидности, но виду не подал. Молчал. О Лукьянове не спрашивал. А так хотелось спросить, язык защипало даже. Заговорил о командире линкора: повлиять на него можно, приказ о переводе Манцева в Одессу надо провернуть через штаб флота, через командующего флотом, через Москву, наконец! -- Не можно, -- поправил Барбаш. -- И провернуть приказ никак нельзя. Да и любой спросит: за какие это заслуги лейтенанта, всего один год прослужившего, назначают на крейсер командиром дивизиона главного калибра? Кроме того, сам по себе командир линкора... В общем, догадываешься. Вспомни 6 марта. -- Помню, -- сказал Долгушин. . 6 марта из Москвы пришла телефонограмма, указывался состав делегации от Крыма на похороны Сталина: секретарь обкома, рабочий, колхозник и офицер флота, всего четыре человека. Когда о телефонограмме узнала эскадра, то неизбежного, казалось бы, вопроса не последовало: флот мог представлять только командир линкора, только он!.. Барбаш сказал -- глухо и тихо: -- Надо, Иван Данилович, съездить тебе к командиру. Поговорить с ним. По-человечески. Одноклассник твой... Как всем известно. Это он добавил, чтоб и мысли не было о личном деле капитана 1 ранга Долгушина И. Д., которое могло якобы оказаться в парусиновом портфеле. Иван Данилович усмехнулся. Одноклассники, это верно. Четыре года в одном строю топали на лекции, на камбуз, вместе слушали дребезжащий голос навигатора Сакелари. В курсантские времена командира линкора прозвали "цаплей" -- за длинные ноги, за походку болотной птицы, всегда умеющей поставить лапку на твердое место. Съездить, поговорить -- да проще не придумаешь, на катер -- и к трапу линкора. Да будет ли толк с этой поездки? Он покачал головой, сомневаясь в успехе миссии. И тогда Барбаш подтвердил тихо и властно, обозначая силы, пригнавшие его в каюту. -- Надо, -- сказал он. И не было уже сомнений, кто направил его сюда. Начальник штаба эскадры! И Долгушин дал согласие, оговорив: не сейчас, не сегодня, но до Дня флота -- обязательно. -- Прости, еще одна деталь... Политуправление нейтрализовано? Иван Данилович поморщился, вспомнив о последнем разговоре в управлении. Стало известно, что отдел агитации и пропаганды хочет на щит поднять командира 5-й батареи, не за 30%, конечно. Манцев, видите ли, вступил в переписку с семьями подчиненных, мамаши и папаши стали выкладывать лейтенанту свои беды, у кого-то там отрезали приусадебный участок, кому-то неправильно начислили трудодни, и обложившийся законами Манцев всем отвечал, и многие посчитали письма его официальным документом, обратились в военкоматы, те сообщили политуправлению -- и пошла писать губерния, флот вынужден теперь заниматься колхозными и заводскими делами. Когда Иван Данилович взмолился: не надо славить Манцева, нарушителя воинской дисциплины, ему с упреком возразили, напомнили о предстоящих крутых переменах в сельском хозяйстве, о том, что офицеры должны жить интересами всей страны, а Манцев-то как раз и подает пример... Уломал Долгушин начальника отдела агитации и пропаганды, решили: о Манцеве -- ни слова на страницах "Флага Родины". При прощании Барбаш поберег руку Ивана Даниловича, пожал ее бережно. -- Этому байстрюку Манцеву легко жить и служить, у него крепкий тыл, родственники на крупнейших постах, он их, правда, не жалует, переписывается только с теткой... Трудно нам с ним будет. Иосиф Виссарионович помер, четких рекомендаций по всем этим манцевым не оставил, опыту набираемся только, ошибки с нашей стороны возможны, учитывать их надо, чтоб не повторять, такие-то дела, -- произнес он, заглядывая в глаза Долгушина. -- На самого Манцева надежда. Очень он неразвитый, не понимает, что сам себе могилу роет. Милютин, себя и его страхуя, отправил Манцева гауптвахту примерить, бумаженцию липовую на руки выдал, а наш петушок раскукарекался, стал пропагандировать уставные проценты, пришлось его срочно затребовать обратно. 28 Эскадренный миноносец "Бойкий", -- им командовал капитан 2 ранга Жилкин Степан Иванович, -- обоснованно и твердо слыл кораблем-середнячком, и на этом, отчетами и молвой обозначенном уровне, "Бойкий" держался несползаемо и неподнимаемо. Ни при каких обстоятельствах штаб бригады не допустил бы этот эсминец к завоеванию приза командующего за стрельбу, атаку или минную постановку, но и никогда не считал его способным на совершение чего-либо неуставного. Словом, это был надежный корабль, руководимый надежным командиром, который всегда и вовремя давал обязательства стать передовым, чему не верил ни штаб эскадры, ни штаб бригады, ни сам Жилкин: штабы считали командира "Бойкого" неповоротливым, безынициативным и неуклюжим офицером, не имея повода официально отразить это мнение в аттестациях и характеристиках, а Жилкину все торжественные обязательства казались, не без основания, элементом штабного пустобрешества. Он насаждал на корабле свои, жилкинские, порядки и ждал, когда внезапно обнаружится, что его "Бойкий", никем не любимый, ни хорошо, ни плохо на всех совещаниях не поминаемый, окажется единственным кораблем, который покажет выучку свою и сноровку в тяжелейший для эскадры и всего флота момент. В молодости он пережил унижение, жестокое унижение. Деревенским пареньком притопал он в Ленинград, неся в котомке миноноску, вырезанную из полена. Все училищные годы мечтал о миноносцах, а после выпуска попал на катерный тральщик, что было обидно вдвойне, потому что командирами сюда назначали обычно старшин. Тральщик, правда, был неумело модернизирован, на носу стояла сорокапятка. Но ход, мерило морской удали и хватки, всего девять узлов без трала! Тральщик сиротливо жался к борту канонерки в Военной гавани Кронштадта, недокрашенный, жалкий после судоверфи, но когда юный и не по годам серьезный Степан Иванович Жилкин поставил ногу на палубу его, он испытал наслаждение, равного которому не было у него во все последующие годы жизни. Это был принадлежащий ему клочок земли, законодательным актом Наркома ВМФ на этом клочке мог Жилкин осуществлять свои права и обязанности. Родом был он из-под Великих Лук, землицу семья имела скудную, в бедности жила страшенной, дед и отец постоянно клонились к запою, к уходу в батрачество, в промысел. Прирезанная революцией земля вывела семейство из беспросветной нужды, но коллективизация вновь ввергла ее в бедствие, хотя с голоду не пухли, достаток был. Радости не было -- той, что проникла в Жилкина, когда обе ноги его обосновались на палубе катерного тральщика. Удел -- так многозначно можно было назвать командирство Жилкина. Завершилось оно трагически. Степан Иванович был в отпуске, когда в кромешном тумане боцман посадил тральщик на мель, пропоров днище его на камнях у форта Святого Павла. Жилкин в кровь избил его и попал под следствие, сидел в тюрьме. Оправданный, полгода болтался в резерве, потом был безрадостный год: балтийский экипаж, помощник командира роты. Рапорты его возвращались обратно, в штабе их не читали даже. Прожучив и вздрючив дневальных, Жилкин падал на койку командирского общежития, закрывал глаза и видел ручки машинного телеграфа, штурвал и море, по которому несется его стремительный кораблик. В лето 1940 года Балтийский флот начал осваивать Таллинн, Ригу, Вентспилс, Лиепаю -- здесь теперь швартовались корабли с сине-белым флагом, сюда направлялись командиры на мелкие суда военного назначения. Жилкин оказался в Лиепае, на мостике сторожевого корабля. Истосковавшийся по труду, бросился он наводить порядки на отмеренной ему территории. К лету 1941 года ухоженный и обученный корабль метко палил из пушки, строчил из пулеметов и пихал с кормы в воду глубинные бомбы. Чутье хлебопашца подсказывало Жилкину, что надвигается что-то для земли страшное. Правдами и неправдами он укомплектовал боезапас полностью. Войну встретил в дозоре, пулеметами и пушечкой сбив насевший на него самолет. Волна отступления несла его в Таллинн, и на подходах к нему сторожевик подорвался на мине, идя неоднократно протраленным фарватером. Жилкин выплыл, был подобран и, мокрой курицей явившись в штаб флота, ждал расправы. Получил же он портовый буксир. Это был третий земельный надел его. С командой еще не познакомился, а уже распечатывал пакет: идти с эскадрою в Кронштадт. Трое суток шел он в концевом охранении, на его глазах немцы методически, до деталей продуманно топили корабли: днем -- пикирующими бомбардировщиками, ночью -- торпедами и плавающими минами. Гибли корабли, на каждом из которых командиром стать мог он, Жилкин, бессмертная слава которых рисовалась ему только в грохоте и пламени боя, в гордо поднятом флаге, не в пучине моря исчезающем, а реющем после жестокой, но заслуженной победы. А корабли гибли нелепо, подставленные под бомбы и торпеды узостью залива и стесненностью фарватера. Лейтенант Жилкин не мог без бумажки проговорить несколько фраз кряду. В памяти его хранилось ровно столько слов, сколько напечатано их в уставах и наставлениях. Употреблять в разговоре отвлеченные понятия он остерегался, целиком полагаясь на замполитов-комиссаров. И к концу перехода Таллинн -- Кронштадт в простодушно-косноязычного трудягу Жилкина примитивнейшим, как акт осязания, чувством вошло решение-клятва: на каком посту он, Жилкин, ни находился бы, до какой ступеньки служебной лестницы ни добрался бы, первым и последним, основным и побочным стремлением его будет -- держать себя, вверенный ему корабль всегда готовыми к бою, который грядет через секунду. Став наконец-то командиром эсминца, он ни в чем не изменил клятве, хотя и попал в "королевскую" бригаду, в окружение "королевских пиратов". В среде этих блестящих, властолюбивых, очень молодых, умных. ловких и смышленых людей Жилкин на первых порах чувствовал себя докучливым гостем. На ходовом мостике в роли всезнающе-мудрого командира, в командирской каюте, в салоне комбрига он казался особенно некрасивым, особенно неуклюжим, чуждым всему тому, что на флоте объединено понятием "кают-компания". "Пираты" лихо и толково командовали эсминцами, цапая призы, малюя почетные звезды на боевые рубки, и посмеивались над Жилкиным. Он отвечал тем, что раз в месяц объявлял, на правах дежурного по бригаде, боевую тревогу тому эсминцу, который недавно сдал на "отлично" артиллерийскую стрельбу или так же блестяще вышел в торпедную атаку. И всегда, без исключений, оказывалось: корабль к бою не готов, -- к настоящему бою, а не к отражению атак воображаемых самолетов. "Пираты" прикусывали языки, "пираты" недоумевали. Война задела их краешком, никто из них не был унижен, служебные бумаги они, правда, составляли прекрасно. А Жилкин испытывал к бумагам ненависть: в трехсуточном сражении, идя концевым кораблем эскадры, он вынужден был четко и грамотно фиксировать в вахтенном журнале места гибели миноносцев и транспортов. И размышляя над боевой подготовкой кораблей бригады и флота, не умея чеканно формулировать итоги размышлений, Жилкин все же пришел к не удивившему его выводу. Корабли обучались бою, и обучение шло от простого к сложному, поэтапно, по задачам курса подготовки, по учебным стрельбам, торпедным атакам. И -- волей-неволей -- корабли расслаблялись в паузах, не могли не расслабляться. От искусственного разделения боевой подготовки на этапы, самым важным из которых был осенний, зачетный, командиры и штабы весной снисходительно смотрели на огрехи электронно-механических устройств, зато тщательно пересчитывали ложки и миски, проверяли порядки в рундуках. Осенью же всем было наплевать на то, сколько бачков приходится на кубрик. Так происходило каждый год, и не по чьей-то злой воле, а потому, что срок службы матроса много меньше неопределенно долгой жизни корабля, рожденного муками судоверфи. И обученный личный состав смешивался с необученным. Изменить этот порядок Жилкин не мог, да и никто не мог. Он приспособился к нему. На корабль брал самых грамотных матросов, сам отбирал их в учебных отрядах, не разбавлял новобранцами боевые посты, а сводил их в одно подразделение, в одну боевую смену, в один боевой расчет, и наваливался на салажат -- опытными матросами, еще более опытными старшинами, самыми злющими офицерами, за несколько недель превращая их в зрелых и выносливых воинов. К стрельбам, к выходам в море "пираты" готовились, как к парадам, к экзаменам, и, сдав экзамены, тут же забывали выученное. "Бойкий" никогда к стрельбам и походам не готовился, потому что всегда был к ним готов. Но ни проверяющие, ни специалисты штабов, ни просто наблюдающие никак не могли этого понять, привыкнув к легкому испугу экзаменуемого корабля. По их мнению, "Бойкий" хорошо выполнял и стрельбу, и атаку, но не чувствовалось ответственности, не видно было должного горения, все происходило как-то вяло, неспешно, хотя и укладывалось в нормативы. На разборе торпедной атаки в полную видимость флагмин указывал: залп надо было произвести с более близкого расстояния, противоартиллерийский (или противоторпедный) зигзаг выполнен слишком вычурно, зигзаг затянут по времени (или укорочен), а Жилкин поддакивал, признавался в ошибках, а сам думал, что противник не дурак, раскусит все его зигзаги, приблизиться не даст. У него-то и кино смотрели на борту по-жилкински, рассаживаясь так, чтоб без толкучки разбежаться по тревоге. Объявлялась кораблю двадцатичетырехчасовая готовность к выходу -- Жилкин немедленно разрабатывал с механиком план срочного перевода эсминца на часовую готовность. На "Бойком" не было часа и случая, чтоб в планово-предупредительном ремонте находились одновременно оба торпедных аппарата, обе башни главного калибра, зенитные автоматы и третья башня. Что хорошо для "Бойкого", то вовсе не было хорошим для всей бригады. Это Жилкин понимал, поэтому он и таился в середняках. Знал, что разная земля требует и разного ухода. И размышлял об этом и о многом другом. Так, он считал, что готовность флота к войне может поддерживаться только противостоянием Черноморского флота другому флоту, чужому флоту. Поэтому эскадру надо выводить за Проливы, иначе боевая подготовка выродится в шагистику, в парады, в смотры с троекратным "ура". Жилкин ждал момента, который сделает "Бойкий" единственно боевым кораблем флота. Ждал случая, который даст ему звание капитана 1 ранга, а впоследствии и контр-адмирала. Даст пенсию, на которую он будет содержать загодя купленный домик на берегу южного моря. И все -- для двух девочек, двух дочерей, родившихся с неизлечимой сердечной болезнью, для синеватых двойняшек, зачатых в блокадном Ленинграде. В редкую для него минуту откровенности он рассказал жене о капитане 1 ранга, о постоянной готовности к бою, о пенсии, о домике, куда долетает шум прибоя. Жена расхохоталась ему в лицо и воскликнула: -- Эсеровская программа в действии! В блокаду он служил на "Кирове", командиром башни, и жену нашел на улице, зимой, поднял ее, полумертвой притащил на буксир, который не забывал, который был клочком земли, отданным в аренду другому командиру. Он отогрел незнакомую девушку, откормил ее, вытащил из смерти и братьев ее, которые сейчас прыгали танцовщиками в Мариинке и знать его не хотели. Он и женился на ней, не смея и не желая сближаться с ее родней. Семья была знатная, петербургская, иконостас имен, прославивших русское искусство и юриспруденцию. Когда же миновал блокадный шок, ленинградская студентка увидела себя матерью, осужденной на уход за больными детьми, на сожительство с деревенщиной, бубнящей о призвании спасти флот. "Гуси Рим спасли!" -- выкрикнула она в бешенстве. Зубами скрипела, с ног валилась, но университет окончила. А той жизни, о которой грезилось девчонкой, взойти уже не дано было. Сопротивлялась, цеплялась за Ленинград, но врачи постановили: детям -- юг. Жилкин выписал из деревни мать, сопящую и гневную старуху. Жена исчезла куда- то на два месяца, сказала, что не может жить рядом с пыхтящей свекровью. Потом она исчезала много раз, и девочки привыкли к исчезновениям матери, к отъездам отца, решив, наверное, что у всех взрослых есть плавучие дома, увозящие их надолго от детей. Куда пропадала жена, с кем встречалась, на что жила -- он не спрашивал, боясь точного ответа. От матери он знал, что Евгения изредка появляется в кардиологическом санатории, куда поместили девочек, пылко ласкает их и улетает в неведомые края. Чужая, в сущности, женщина, восстановившая девичью фамилию, одинокая и озябшая, по-своему помогавшая ему выстраивать домик на берегу моря. Во всех анкетах Жилкин писал: "Жена в настоящее время учится в аспирантуре ЛГУ и проживает у брата своего там же, в Ленинграде". Что это было не так -- знали и те, кто изучал анкеты, но, видимо, их вполне устраивала такая семейная жизнь. Однажды Евгения возникла в Севастополе, ночью, по-блокадному голодная и худая. И опять Жилкин накормил ее, приодел, пригласил в дом замполита с женой, чтоб утвердить у того мнение о благополучии в семье своей. Жена произвела нужное впечатление на приглашенную в дом образцовую семейную пару, вновь умчалась в неизвестном направлении, не оставив даже записки. Степан Иванович Жилкин утешал себя подсчетами: жене сейчас двадцать восемь, мужики и водка состарят ее, пройдет три-четыре года -- и она вернется к девочкам, то есть к нему. А ему исполнилось уже тридцать восемь, ему недавно присвоили капитана 2 ранга, и звание это (так считали многие) было потолком, выше которого не прыгнешь. Путь в штабы преграждало отсутствие академического диплома да резко выраженная неспособность общаться с людьми. Приглашения на семейные праздники сослуживцев он отклонял неизменно, в рот не брал ни капли, курить бросил девять лет назад, в год, когда родились его дочери. Приказ командующего эскадрой о "мере поощрения" Жилкин встретил радостно, ему официально рекомендовали увольнять меньше. На поощрения был он скуп, и приказ эту скупость развил до крохоборства. "Пираты" (им все дозволено!) втихую поговаривали о некоторых вольностях приказа, Жилкин же принял его как призыв к повышению боеготовности: чем меньше матросов на берегу, тем больше их на корабле, и как не понимать это?! Сам он на берег сходил редко, квартира на Большой Морской пустовала, он появлялся в ней тогда, когда узнавал, что жена появилась в санатории. Включал в комнатах свет, сидел, ждал, пилил и вытачивал детальки, предаваясь незаглохшему детскому увлечению, складывал их в самолетики, доставал из шкафа коробку, в которой когда-то лежала кукла, извлекал макет авианосца, на палубе его размещал самолетики. Корабли этого класса охаивались в "Красном флоте", но Жилкин верил: придет время -- и Черноморский флот протиснется сквозь Дарданеллы, обоснуется в Средиземном море, вот тогда и понадобятся авианосцы, вот тогда, возможно, и станет контр-адмирал Жилкин командиром первого авианосного соединения. Короткие, раздутые в суставах пальцы его застывали, когда с лестницы доносился шум, когда звонил телефон. Ожидание придавало мыслям разорванность и четкость. Вспоминался март 1943 года, пирушка в гулкой и холодной квартире на Литейном, Евгения Владимировна, утром того дня ставшая Жилкиной, сразу надевшая свадебный подарок, подбитый мехом бушлат. Так было холодно, так продувало, что Жилкину снять шинель, а Евгении бушлат -- гибельно было, невозможно, спать поэтому пошли на буксир, а ночного пропуска у Жени не было, пришлось показывать патрулям свидетельство о браке. Свет в каюте горел дежурный, синий, невыключаемый, с тоской и жалостью смотрел Жилкин на Женину худобу, на острые ключицы, на полосы реберных дуг, на грудочки, вдавленные в плоскость и обозначенные коричневыми точками. Ему тогда стало тревожно, ему тогда припомнился третий день перехода в Кронштадт, когда матросы выловили такое же худенькое тело, не прожившее и часа. Зря, быть может, он припоминал тогда, в первую ночь, такое вот -- жуткое, оплетенное белыми руками плывущих, гребущих и молящих? Может, от них и девочки зачались подсиненными? (Степан Иванович Жилкин, от матери и штабов прятавший свои беды и несчастья, и от себя самого скрывал невероятное потрясение, испытанное им майским днем 1953 года. Врач санатория сказал ему, что девочки будут здоровыми, они могут выдержать операцию, такие недуги в Москве уже вылечивают. Радость полнейшая охватила Жилкина, и в радости этой он увидел вдруг. пятнышко, набухавшее, наступавшее на радость, оттеснившее ликование. Надрезалась ниточка, связывавшая Жилкина с женщиной, шаги которой могли проскрипеть на песочной аллее санаторного парка, зашелестеть на лестничной площадке севастопольского дома... "Завтра же в Москву!" -- заорал Жилкин, а врач пояснил, что лучше уж в следующем году, так надежнее.) Телефонные звонки были редкими и однообразными. Старпом оповещал о самовольных отлучках, самоволках. Матросы наловчились покидать корабль в робе, где-то переодевались и столь же скрытно возвращались на эсминец. В командирской каюте Жилкин принял бы рутинное решение: предупредить, наказать, арестовать. В квартире же все выглядело иначе, в квартире беспутная жена оставалась все той же ленинградской студенткой. Жилкин спрашивал себя: почему матросы бегут в самоволку? И начинал понимать, что корабль -- это живой организм, требующий свежей пищи, и важным элементом ее, этой пищи, является берег, земля, матросам интересно поглазеть на иной уклад жизни, протекавшей в сотне метров от стенки, понаблюдать за людьми в штатском, матросы насыщались береговыми впечатлениями, как эсминец -- боезапасом и соляром. "Матросам нужен берег!" -- решил Жилкин. Вода в Южной бухте -- вся в радужных пятнах соляра, купаться в бухте запрещено. Жилкин, ко всеобщему удивлению, стал в 11.30 выстраивать команду на стенке, с офицерами, со старшинами -- и вел всех на пляж, через город, если, конечно, позволяла объявленная степень готовности к выходу в море. Самоволки сразу пошли на убыль. Однажды в учебном центре Жилкин, доконав преподавателя настырными вопросами, направился к выходу и остановился. Он услышал разговор, его заинтересовавший. Сам он мог видеть лишь ноги офицеров, сидевших на скамеечке у входа, да обрез, куда только что плюхнулся окурок. Разговор кругами ходил вокруг фразы "Лучше иметь три полностью боеспособных орудия, чем четыре ослабленно готовых к бою". Тема избитая и вечно юная, Жилкиным трактуемая просто: в отчетах он указывал "четыре", а в уме держал "три", что штабам и надо было. -- Мне эта софистика ни к чему, -- раздался знакомый Жилкину голос Манцева, частого гостя на барже, куда забегали офицеры "Бойкого", куда и сам Степан Иванович наведался как-то, инициативно решив "проконтролировать мероприятие", о чем и поведал своему замполиту: "Наших там сегодня нет!". Замполит, -- а замполитами к Жилкину назначали самых речистых и умных, -- возразил: "Ну, один-то там точно был..." -- "Кто?" -- вцепился Жидкий в него. "Да ты, командир..." -- У меня проще, -- продолжал Манцев, и Жилкин навострил уши. -- Ну, увольняю тридцать процентов. Так это ж какие проценты? Не по два матроса с каждого орудия, а орудийный расчет целиком. При внезапном нападении на базу батарея будет помалкивать, нападение-то -- с воздуха. Другое здесь важно. Когда я увольняю расчет полностью, когда я матросам выгоды такого увольнения объясняю, матрос боеспособность флота начнет через собственную шкуру чувствовать. Его, поймет матрос, увольняют не потому, что подошла очередь, а по нуждам боеготовности. Он себя и на берегу станет вести иначе... Фикция, конечно. Но, уверяю, никто так охотно не поддается фикциям, как служивый человек. Двести пятьдесят лет на российском флоте перетягивают канат, хотя парусов давно нет уже... Правильно говорил лейтенант Манцев -- это-то и раздражало Жилкина. Командир "Бойкого" нехотя признавался себе, что начинает понимать: сознательная дисциплина -- это матрос, мыслящий по-офицерски. Но Манцев опасен ему лично, "Бойкому" тем более. Вдруг штабы всмотрятся в дела командира "Бойкого" и завопят: "Манцев!" Только на прошлой неделе всем матросам в книжку "боевой номер" вклеили бумажную осьмушку с вопросом-заклинанием: "Помни! Думай! Не снижаешь ли ты боеспособность корабля?" Это было скромно, очень скромно, однако матросы начали думать. Перед швартовкою Жилкин спрашивал: "Кто стоит на маневровом клапане?" Ему фамилия нужна была, имя и отчество, а не заменяющий фамилию боевой номер. Если матрос понимает, что от его действий зависит жизнь корабля, то пусть он в действия эти вкладывает не третий или четвертый год службы, а всю биографию свою, пусть за ним не только старшина команды надзирает, но вся родня, вся деревня, весь цех!.. Жилкин страдал, слушая Манцева и думая о Манцеве. Артиллеристы же наслаждались тенью, покуривали у обреза, чесали языками, разговор перешел на какую-то Машку с ее исторической фразой: "Ко мне офицеры ходят по большому сбору, а командиры кораблей -- по особому указанию". Степан Иванович Жилкин, или просто Жилкин без погон и без эсминца, давно пристрастился бы к вину и к облегчающим слезам при пьянках, затиранил бы соседей и человечество, всех обвиняя в свалившихся на него бедах. Командир эскадренного миноносца да еще капитан 2 ранга имел иные возможности самоспасения. На подчиненных офицеров изливался гнев командира. За пустячные провинности снимал он их с вахты, летом и осенью никому не давал отпуска (и сам отдыхал зимою). Мало кто удерживался на "Бойком", рапорты о переводе строчились в каждой каюте, и офицеры, привыкшие к цикличности жилкинских взрывов, по походке своего командира определяли, что вчера сказал Жилкину врач санатория и в каком предположительно кабаке Евгения Владимировна углубляет свои знания романских языков. Женские имена мелькали в бурном потоке офицерского трепа, и Жилкину хотелось прибегнуть к испытанному годами средству: заорать на человека, лишенного возможности отвечать, в категорических выражениях сообщить ему, что он разгильдяй, тупица, не знает устава, одет не по форме, нарушает то-то и то-то. (Жилкин моментально нашел предлог: Манцев был в тапочках, а тапочки разрешались на кораблях, где верхняя палуба скользкая, стальная, не покрытая деревянным настилом, то есть на эсминцах. Да и не на палубе же сейчас курили эти артиллеристы, и среди них -- этот, опасный, линкоровский,