ель своей жены не желал встречаться с опасным Бомарше, пока она не получит записки или знака от Леже. Гезман одетый по-домашнему - разве положено в такой час тревожить почтенного советника парламента? - просит тех, кого приходится назвать его гостями сесть. Адвокат задает ему вопросы по делу. Внимательно ли он просмотрел досье? Каковы его выводы? Есть ли у него вопросы? Гезман, полусонный, увиливает от ответов. В конце концов под нажимом Фальконе он удостаивает высказать свое сужденье весьма лаконичное. - Дело ясное. Адвокат и истец изумленно переглядываются. Бравый Сантер, хотя ему уже приходилось сталкиваться с судейскими, с их непоследовательностью и крючкотворством, ошарашен. - Но, сударь, открывали ли вы хотя бы досье? - восклицает, с трудом сдерживаясь, Бомарше. Гезман, прищурившись, глядит на него с мягкой иронией, затем, вздохнув: - Да, я просмотрел... Итоговый расчет между вами и господином Дюверне не может рассматриваться как серьезный документ. - Почему же? Гезман, злобно: - Потому что все суммы написаны только цифрами! Растерянный мэтр Фальконе просит, чтобы ему показали акт. Гезман протягивает ему бланк. Адвокат смотрит: все суммы действительно обозначены цифрами. Фальконе обескуражен, это заметно по его лицу: как мог клиент, сведущий в законах, совершить подобную оплошность? Гезман ухмыляется. Тогда Бомарше: - Мэтр, переверните, пожалуйста, лист, вы увидите, что на лицевой стороне все суммы обозначены как положено, прописью. Советник протянул вам акт оборотной стороной, где, также в соответствии с установленным порядком, суммы повторены и потому даны в цифрах. Фальконе, донельзя удивленный, вопросительно смотрит на Гезмана. С какой стати тот разыграл перед ним эту комедию? Советник молчит, словно погруженный в глубокую задумчивость, за него отвечает Бомарше: - Могут быть только два объяснения: одно - пристойное: у советника еще не было свободного времени, чтобы изучить дело; другое - непристойное: советник составил свое мнение до всякого изучения. - Вы глубоко заблуждаетесь, сударь, ваше дело известно мне во всех подробностях. Оно, повторяю, проще простого, и я рассчитываю послезавтра доложить о нем суду. - На чем же именно, сударь, вы основываете свои выводы? Гезман, глядя, если это возможно, еще более хитро: - Коль скоро вы так настаиваете, господин Бомарше, я могу вам, к примеру, дружески заметить, что, исходя из Уложения 1733 -года, представленные документы явно незаконны... На сей раз приходит очередь рассердиться адвокату: - Но, сударь, вы же не можете не знать, что обе договаривающиеся стороны подпадают как раз под исключение, предусмотренное известным параграфом этого закона! Такова общепринятая практика, и вы не можете делать вид, что... Совершенно неожиданно Гезман делает успокоительный жест: - Прописью, цифрами, все это пустое! Закон, параграф, предусматривающий исключение! К чему сердиться, если справедливость будет восстановлена? Советник подымается, аудиенция окончена. Уходя, Бомарше замечает на лице советника "следы весьма двусмысленной улыбки", внушающей ему тревогу. В фиакре, по дороге в Фор-Левек, Бомарше проявляет беспокойство. Если советник Гезман, человек опытный, болтает невесть что, значит, он в этом деле не судья, а заинтересованная сторона. Или он припас для суда аргумент посерьезнее, не столь легковесный, как те, что он выложил им. Поэтому Бомарше решает пойти ва-банк и, коль скоро терять ему нечего, повидаться с Гезманом еще раз, чтобы принудить советника поговорить серьезно, пусть даже и обозлив его. Прежде чем вернуться в свою "довольно прохладную квартиру, снабженную отличными ставнями, великолепными запорами, в общем, надежно защищенную от воров и отнюдь не отягощенную излишними украшениями, в замке, который расположен в красивейшем месте Парижа на берегу Сены", он поручает Фальконе переговорить обо всем с "веселой компанией" - с теми, кого Гезман позднее назовет "гнусной кликой", иными словами, со своими близкими - семьей и друзьями. Назавтра, то есть в воскресенье утром, "веселая компания" вновь принимается за дело. До момента, когда Гезману предстоит изложить свои выводы, остаются сутки. Фаншон и Дэроль возобновляют переговоры с Леже, который в свою очередь ведет их с советницей Гезман. Вскоре согласие достигнуто. Новая аудиенция, новые даяния. Тариф у г-жи Гезман твердый. Поскольку в воскресенье сто луидоров найти невозможно, Лепин предлагает часы, украшенные бриллиантами, которые стоят дороже и приводят в восторг даму, понаторевшую в ощипывании, каплунов, однако, то ли войдя во вкус, то ли попросту оставшись в воскресенье на мели, она требует надбавки в 15 луидоров, якобы для того, как она заверяет, чтобы оплатить услуги секретаря. Грубая ложь! Этот секретарь был человеком глубоко порядочным, и Фальконе, которому уже доводилось иметь с ним дело, знал, что тот решительно отказывался от всяких подарков и подношений, даже если они были оправданы его честными услугами. Короче, советница стояла на своем: 15 луидоров, и немедленно. Хочешь не хочешь, пришлось вручить Леже надбавку, он тотчас отнес ее г-же Гезман, которая пообещала устроить свидание в семь часов. Однако ни в семь, ни позже дверь Гезманов так и не открылась! Г-жа Лепин и Дэроль, извещенные об этом, бросились к Леже, явно смущенному. Книготорговец, очевидно, сам встревоженный, поклялся, что займется этим с утра пораньше и добьется новой встречи. Оборот, который приняли события за несколько часов до представления доклада, не сулил ничего хорошего, и Бомарше, догадываясь, что ему уже не удастся повидаться с Гезманом перед судебным заседанием, поручил нотариусу и своим друзьям собрать все документы, бумаги, письма, относящиеся к делу. Сам же посвятил ночь в камере составлению ответов на вопросы, которые, как он предполагал, могут быть ему заданы самым придирчивым и грозным судьей, буде тот пожелает уличить его в нарушении закона. На следующее утро чуть свет Леже заявил нашим трем друзьям: "Дама не виновата, что вы не были приняты. Вы еще имеете возможность пойти к ее супругу сегодня. Она, однако, столь порядочна, что в случае, если вы не добьетесь аудиенции до суда, обязуется вернуть все полученное от вас". Отправились в седьмой раз на набережную Сен-Поль. Для Бомарше это свидание было последней надеждой. Как и можно было предвидеть, привратница отказалась допустить их в дом. Да, барин дома и барыня тоже, но они не велели принимать господина де Бомарше. Пришлось настаивать, угрожать, сунуть 6 франков лакею, чтоб быть хотя бы уверенными, что документы, подготовленные нотариусом и Бомарше, будут вручены советнику вовремя. В полдень Гезман изложил свои выводы парламенту. Выходя из зала заседания, советник чвыглядел весьма довольным собой. На вопросы Фальконе он ответил, что "с его мнением согласились". Счастье, написанное на лице Лаблаша, также было достаточно красноречивым: не подлежало сомнению, что Бомарше осужден. Оставалось лишь ознакомиться с приговором, чтобы измерить масштабы поражения. Назавтра, в пятницу 6 апреля, суд огласил свое решение. Итоговый акт расчетов между Пари-Дюверне и его компаньоном был признан недействительным. Бомарше обвинялся не только в злоупотреблении доверием, но и в подделке документа. Это судебное решение бесчестило и разоряло Бомарше, обязывая выплатить Лаблашу 56 000 ливров, а также возместить все судебные издержки, весьма немалые. В тот же вечер Леже отослал Фаншон два свертка по 50 луидоров и часы с репетицией, украшенные бриллиантами. Что касается 15 луидоров, то г-жа Гезман решила сохранить их "для секретаря". Последний возмущенно ответил на запрос Фальконе, что рассматривает как смертельное оскорбление саму мысль, будто он способен на подобную неделикатность. Почему г-жа Гезман вернула 100 луидоров и часы, но вцепилась в эти 15 луидоров? Ее поведение кажется донельзя странным, но подумав, находишь ему объяснение. Гезман, который округлял свое состояние с помощью мастерицы ощипать каплунов, знал, конечно, что она получила 100 луидоров и часы. Решив дать самое суровое заключение по делу, советник счел уместным вернуть Бомарше его подношения. Можно, не оскорбляя памяти этого темного субъекта, представить себе, что он успел получить от графа де Лаблаша презенты куда более лестные для его достоинства. Чтобы перетянуть чашу весов, достаточно горстки золота. Что касается 15 луидоров, то об их существовании Гезман, полагаю, не знал. Его прекрасная половина потребовала эту сумму втайне от супруга для своих личных надобностей. И не вернула эти деньги, скорей всего, потому, что они были уже истрачены. К вечеру 6 апреля положение Бомарше хуже некуда. Запертый в замке Фор-Левек, он уже не может отлучится ни на час, так как отпал предлог, что ему необходимо повидаться со следователем. В результате процесса он потерпел материальный и моральный крах. Моральный - поскольку приговор косвенно вменяет ему в вину подделку. Париж, который всегда ненавидит богатых и преуспевающих, накидывается на него со злобным ликованием. Нет конца всякого рода наветам. "Клевета выпрямляется, свистит, раздувается, растет у вас на глазах". Снова болтают а том, что Бомарше отравитель и убийца. В апреле 1773 года, пишет Гримм, "он был жупелом всего Парижа. Каждый, ссылаясь на слова своего соседа, уверял, что Бомарше способен на самые ужасные преступления...". Этому городу и в самом деле свойственно выворачиваться как перчатке и поклоняться назавтра тому, кого еще вчера он сжигал. Пока еще для Бомарше не кончилось это "вчера" и даже "позавчера". Лаблаш не успокоился. Ему мало погубить доброе имя своего врага, он хочет окончательно разорить его. Для этого достаточно нескольких дней. Бомарше, сидя в тюрьме, не может привести в порядок дела. Все рушится. По требованию Лаблаша описана мебель в особняке на улице Конде и в поместье Пантен. За "гнусным приставом с пером заткнутым в парик" тянется свора судебных исполнителей. Граф, этот гений зла, умножает свои претензии и добивается выплаты ему 500 франков издержек в сутки. Обертены, жалкие Обертены, возглавляют чреду "кредиторов", рассчитывая извлечь прибыль из бед Бомарше, бесстыдно науськивают на него свору. Если итог расчетов с Пари-Дюверне фальшив, значит, ничто не подлинно, все можно отсудить! И вот завистники, ничтожества, случайные свойственники, портные, виноторговцы достают счета, расписки, квитанции, письма, отказываясь признавать подпись Бомарше. Идет травля в полном смысле слова. На лес в Турени наложен королем арест, поскольку Бомарше не может сделать из тюрьмы перевод, необходимый для выплаты поместной и лесной подати. Его отец и горячо любимая Жюли внезапно оказываются без гроша в кармане. Они вынуждены покинуть особняк на улице Конде, опустошенный Лаблашем. Г-н Карон впервые в жизни ночует под чужой крышей. Жюли приходится искать приют в монастыре. Нам известно - я уже не раз предупреждал вас об этом, - что Бомарше не сложит оружия и будет бороться с невероятным упорством и умением, вкладывая в эту борьбу свою "упрямую башку" и "ум, способный все изменить", но на несколько дней он падает духом. И есть от чего! 9 апреля, через три дня после решения суда, он пишет Сартину отчаянное письмо... "Мужество мне изменяет. Прошел слух, что от меня все отступились, мой кредит подорван, мои дела рушатся; мое семейство, коему я отец и опора, в отчаянии. Сударь, всю свою жизнь я творил добро, отнюдь не похваляясь этим; и неизменно меня рвали на части злобные враги. Будь Вам известна моя семейная жизнь, Вы знали бы, что я был добрым сыном, добрым мужем и полезным гражданином, близкие благословляли меня, но извне меня всегда поливали бесстыдной клеветой. Неужели месть, которую на меня хотят обрушить за эту несчастную историю с Шоном, не имеет предела? Уже доказано, что заключение в тюрьму обошлось мне в 100 000 франков. Суть, форма - все в этом несправедливом аресте приводит в содрогание, и мне не подняться на ноги, пока меня держат под замком. Я способен устоять при собственных невзгодах, но у меня нет сил вынести слезы моего почтенного отца, который умирает от горя, видя, в какое унизительное положение я ввергнут; у меня нет сил вынести страдания моих сестер, племянниц, испытывающих ужас надвигающейся нужды, вызванной моим чудовищным арестом и хаосом, который возник из-за этого в моих делах. Даже сам деятельный характер моей души оборачивается сейчас против меня, убивает меня, я борюсь с острым недугом, коего первые признаки уже проявляются в бессоннице и отвращении к пище. Воздух в камере отвратительный и разрушает мое несчастное здоровье...". Однако, коснувшись дна, Бомарше не замедлит выплыть на поверхность, подобно ныряльщикам, выталкиваемым из глубин какой-то непонятной пружиной. Первым это почувствовал герцог де Лавальер, который счел необходимым - и у него были на то вполне извинительные причины - ограничить права и прерогативы своего старшего бальи. И тут к Бомарше, все еще запертому в Фор-Левеке, словно по мановению волшебной палочки, возвращаются душевные силы, задор и подлинное благородство. Его письмо герцогу пространно, полно мелких подробностей, которые могут показаться безынтересными, но оно от начала до конца проникнуто чувством собственного достоинства. В беде Бомарше обретает истинное величие. Отныне он никогда больше не станет говорить униженным тоном, напротив, обращаясь к герцогам, министрам и монархам, он будет все больше повышать голос. Письмо к Лавальеру - первый сигнал, первый протест. "Господин герцог, Пьер-Огюстен Карон де Бомарше, старший бальи судебной палаты вверенного Вам егермейстерства, имеет честь довести до Вашего сведения, что поскольку заключение в тюрьму по королевскому ордеру на арест ни в коей мере не затрагивает гражданского состояния, он был весьма удивлен, узнав, что, неправильно истолковав Уложение о судопроизводстве по делам охоты от 17 мая 1754 года, предусматривающее лишение права на свечу должностного лица, не представившего убедительных объяснений своего отсутствия при вступлении в должность нового чиновника, секретарь егермейстерского суда произвел раздачу свечей по списку, где имя и право на свечи лица, занимающего должность старшего бальи, было опущено; это само по себе уже. является вопиющим нарушением вышеозначенного Уложения, поскольку ничто не может служить столь убедительным извинением отсутствия в суде в присутственный день, как несчастье быть арестованным по королевскому ордеру. Более того, секретарь передал другому чиновнику право распределить и подписать лист раздачи вышеупомянутых свечей, кое во все времена принадлежало старшему бальи палаты, - в его отсутствие лишь исполнение неотложных дел судоговорения может быть препоручено другим чиновникам в порядке старшинства, а вся кабинетная работа остается в его ведении. Пребывание старшего бальи в заключении не может служить извинением секретарю суда, повинному в самоуправстве, поскольку вышеозначенный секретарь суда знает, что старший бальи, уже будучи в заключении, давал ему свыше шестидесяти раз свою подпись. Тщание и ревность, с коим старший бальи неизменно вплоть до сего дня исполнял свои обязанности, позволяют ему надеяться, господин герцог, что Вы соблаговолите сохранить за ним все прерогативы вышеуказанной должности, не допуская никаких посягательств и нововведений. Когда г-н де Шомберг, имевший честь командовать швейцарской гвардией, сидел в Бастилии, король счел уместным, чтобы он и там выполнял свои обязанности. То же было и с герцогом дю Меном. Возможно, что занимающий должность, старшего бальи наименее достойный человек из всех членов Вашей палаты, но он имеет честь занимать оную должность, и Вы безусловно не станете порицать, господин герцог, его стремление воспрепятствовать тому, чтобы высшей должности палаты, пока он ее занимает, был нанесен урон и чтобы какое-либо должностное лицо посягнуло на его прерогативы в ущерб ему. После всего вышесказанного занимающий оную должность просит Вас, господин герцог, соблаговолить отменить и считать недействительным список распределения свечей, коий прилагается, а также дать указание, чтобы вышеозначенный список без всякой подписи был доставлен секретарем суда занимающему должность, дабы тот мог его рассмотреть, восстановить свое право на свечу и поставить под оным списком свою подпись. Кроме того, он просит Вас наказать, вышеупомянутого секретаря суда за то, что тот, давно состоящий в должности и обязанный знать параграфы Уложения и права старшего бальи лучше, нежели новый чиновник, судья низшего ранга, чье рвение делает извинительным нарушение им законов, уложений и порядков окружного егермейстерского суда, самовольно передал другому право первого чиновника, устранив его имя и его право как из списка распределения, так и из раздачи свечей, за что и должен понести наказание". Главное, Бомарше понял, что может надеяться только на самого себя. Тщательно все продумав, он направит из своей тюрьмы на Гезманов грозную боевую машину. Но атаковать Гезманов - значит атаковать парламент в целом, следовательно - правительство, следовательно - Людовика XV. Между вновь созданной высшей судебной палатой и исполнительной властью уже нет и не может быть конфликта, ибо первая выражает волю последней. Тот, кто в 1773 году пытается нанести поражение королю, нападая на его рыцарей, пускается на самую отчаянную авантюру. И вдобавок - в полном одиночестве, ибо никто не пойдет на безумный риск и не решится поддержать его, поставив на карту собственную свободу. И тем не менее Бомарше не сдается. Чтобы восстановить свою честь, он рискует всем. 21 апреля, когда, обратившись с письмом к советнице, он двинул вперед свою первую пешку; вся опасность затеянной игры уже была ему ясна. Omnia citra mortem {Все, кроме смерти (лат.).} - вот наказание, ожидавшее его в случае неудачи. Omnia citra mortem, иными словами - каторга, галеры, позорный столб. Огромная ставка в игре, где надежда на выигрыш весьма сомнительна. Двадцатью годами раньше Пьер-Огюстен выиграл - свое первое сражение с Лепотом, призвав в арбитры короля, в 1773 году он вступает в бой одновременно и с Гезманами и с королем. Он восстает против системы и союзника может найти только в народе, точнее - в общественном мнении. Между тем в апреле 1773 года общественное мнение настроено по отношению к нему более чем враждебно. Склонив голову, смирившись, он еще сумел бы, несомненно, вернуть расположение короля и дружбу принцев, но в сорок лет Бомарше уже не желал сдаваться. "Только вы один смеете открыто смеяться в лицо", - скажут ему после "Женитьбы". Чтобы смеяться в лицо, нужно устоять на ногах. Итак, 21 апреля Бомарше посылает г-же Гезман следующую записку: "Не имея чести, сударыня, быть Вам представленным, я не посмел бы Вас тревожить, если б после проигрыша мною процесса, когда Вы соблаговолили вернуть мне два свертка луидоров и часы с репетицией, украшенные бриллиантами, мне передали бы от Вас также пятнадцать луидоров, кои наш общий друг, взявший на себя переговоры, оставил Вам в качестве надбавки. Ваш супруг обошелся со мной в своем докладе столь чудовищно и все доводы моей защиты были до такой степени попраны тем, кто, по Вашим уверениям, должен был отнестись к ним с законным уважением, что было бы несправедливо присовокупить к огромным потерям, в которые обошелся мне этот доклад, еще и потерю пятнадцати луидоров, странным образом затерявшихся в Ваших руках. Если за несправедливость нужно платить, то уж во всяком случае не человеку, который так жестоко пострадал от нее. Надеюсь, Вы отнесетесь со вниманием к моей просьбе и, вернув мне по справедливости эти пятнадцать луидоров, удостоите принять мои заверения в совершенном и непременном почтении и пр.". Бомарше поставил г-жу Гезман перед выбором: либо вернуть ему 15 луидоров, либо отрицать, что она их получила. В первом случае, признав, что она присвоила сумму, которая якобы предназначалась секретарю, она навлекала на себя позор; во втором опасность для нее была еще больше, поскольку многочисленные свидетели могли изобличить ее во лжи, а следовательно, в недостойном поведении. Что касается советника, то, как бы она ни поступила, это должно было весьма серьезно подорвать его доброе имя и репутацию неподкупного. Получив письмо, г-жа Гезман отправилась к книготорговцу. Мы никогда не узнаем ни того, о чем договорились всемогущая советница и бедняга Леже, ни того, как ей удалось обойти его, хотя нельзя полностью исключить и доводы галантные. Короче, двумя часами позже книготорговец, донельзя смущенный, позвонил в дверь Фаншон и выпалил затверженный урок: "Госпожа Гезман, - сказал он, - весьма гневается и не понимает, как смеют от нее требовать 100 луидоров и часы, уже возвращенные ею. Она уведомляет господина де Бомарше, что если он будет настаивать, она добьется вмешательства министров, которые в руках у ее супруга..." Г-жа Лепин и ее друзья, при сем присутствующие, в полном изумлении. Уж не сошел ли Леже с ума? Или они плохо расслышали? Он повторяет то же, слово в слово. Тогда Фаншон сухо напоминает, что речь идет лишь о 15 луидорах, о которых он не мог забыть. Поскольку с очевидностью не поспоришь, книготорговец теряется и умолкает. На него нажимают. Напрасный труд. Прежде чем откланяться, он несколько приходит в себя и заявляет присутствующим, что будет отрицать "какую-либо свою причастность к этому делу, если оно примет дурной оборот". Итак, первого свидетеля Бомарше потерял. Но спустя несколько дней он обрел главное - свободу. Теперь, когда граф де Лаблаш добился своего, Лаврильеру незачем было держать Бомарше под замком, и 6 мая он подписал ордер на освобождение. Поступив так, министр проявил полное отсутствие политического чутья. Человеку, которого он вопреки всякой справедливости, оказывая дружескую услугу его врагу, запер в Фор-Левек, предстояло по освобождении потрясти режим и нанести первый удар абсолютной монархии. 8 мая поутру Бомарше, однако, одолевали иные заботы. Прежде всего ему необходимо было выручить свою мебель и "раздобыть денег". На его попечении г-н Карон, Жюли, прозябающая в аббатстве Сент-Антуан, и обе испанские дамы, вернувшиеся из Мадрида, где они разорились дотла. За несколько дней, пустив в ход свой кредит и свой ум, он проворачивает новые торговые операции и добивается возврата Шинонского леса. Это, конечно, еще не богатство, но уже гарантия полунадежного существования, узкий плацдарм, позволяющий Бомарше начать наступление на Гезманов. По вечерам, в кафе или гостиных, Бомарше во всех подробностях рассказывает перипетии своих отношений с мастерицей ощипать каплуна и ее супругом. За несколько дней история с 15 луидорами облетает весь Париж. Противники парламента, которым несть числа, с восторгом узнают, что, когда речь идет о подмазке, советники Мопу нисколько не уступают своим предшественникам. Кто-то уже пустил знаменитый каламбур: "Луи Пятнадцатый прикончил старый парламент, пятнадцать луи прикончат новый". Любопытная деталь - Ги Тарже, прославленный адвокат, считавший делом чести не выступать в новом парламенте, организует ужин, где мирит Шона и Бомарше. Отныне друзья неразлучны вплоть до исхода битвы, абсурдным предлогом для которой послужила их ссора. Но Гезман нашел, что противопоставить пресловутым 15 луидорам: мы уже сказали, он был отнюдь не глуп и в процедурной тине плавал как угорь. Была задета его честь, поднятый на смех и почти опозоренный, он стал яростно защищаться в соответствии с лучшими традициями - иными словами, нападая. Заручившись двумя "подписанными" Леже заявлениями, где книготорговец признавался, что "получив от некоего друга г-на де Бомарше 100 луидоров и часы, украшенные бриллиантами, он имел слабость предложить их г-же Гезман, дабы подкупить справедливость ее мужа, но она с возмущением и достоинством отвергла его предложение", советник, уверенный в себе и в своем праве более сильного, потребовал нового ордера на арест гнусного клеветника. На этот раз Лаврильер заартачился. Что касается Сартина, чья звезда восходила, он отнюдь не пошел навстречу советнику. Гезман стал стучать в другие двери, в том числе, очевидно, и к сановнику, про которого Бомарше говорит нам, что тот "справедливо пользовался всеобщим уважением и доверием". Бомарше догадался обратиться к этому высокопоставленному лицу с письмом, где давал отпор наветам Гезмана. Вот оно: "Сударь, в связи с жалобами, кои, по слухам, выдвигает против меня г-н Гезман, советник парламента, утверждая; что я пытался подкупом склонить его к незаконным действиям, соблазняя г-жу Гезман предложением денег, якобы ею отвергнутых, я заявляю, что подобное изложение событий, от кого бы оно ни исходило, лживо. Я заявляю, что отнюдь не пытался повлиять подкупом на справедливое решение Гезмана, дабы выиграть процесс, который, как я был убежден, не может не решиться в мою пользу, если только не будет допущено судебной ошибки или несправедливости. Относительно денег, предложенных мною и якобы отвергнутых г-жой Гезман: ежели это просто слух, который дошел до него, г-н Гезман не может знать, подтверждаю ли я его; и думается, человеку, обязанному по своему положению судить других в соответствии с установленными формами, не следовало бы столь легковерно возводить на меня напраслину и тем более настраивать против меня власти. Если он считает, что ему есть на что жаловаться, он обязан обвинить меня перед судом. Мне нечего бояться оглашения моих поступков. Я заявляю о своем уважении к судьям, назначенным королем. Но сегодня г-н Гезман не мой судья. Он, как говорят, выступает против меня в качестве истца. В этой тяжбе он равен всем прочим гражданам, и, надеюсь, суд проявит при решении непредвзятость. Я не намерен ни на кого нападать; заявляю, однако, что, по какому бы поводу меня ни провоцировали, я буду открыто защищаться, соблюдая при этом умеренность, скромность и почтение, кое считаю себя обязанным питать ко всем". Здесь следует остановиться. И немного подумать. Я привел полностью это письмо, адресат которого нам неизвестен, потому что оно представляется мне показательным для умонастроения Бомарше. Он явно хочет процесса. Ему нужно, чтобы Гезман обвинил его перед судом в попытке подкупа. Но зачем? На первый взгляд суд не сулит ему ничего, кроме проигрыша. По обычаю, дела, связанные с подкупом, рассматривались и решались парламентом при закрытых дверях, и суд даже не обязан был мотивировать свой приговор. Советники парламента, естественно, солидарны с Гезманом и заведомо настроены против Бомарше, который, как им известно, сочувствует прежнему парламенту. Могут ли они усомниться, выбирая между коллегой, приближенным герцога д'Эгийона, известным юристом, назначенным на свой пост королем, и Бомарше, осужденным за подлог? И тем не менее Бомарше, зная заранее, каким будет решение суда, не колеблется ни минуты. Почему? Наказания, предусматриваемые за подкуп, весьма суровы - omnia citra mortem, позорный столб, галеры, пожизненная каторга. Почему человек, едва выпущенный на свободу и способный благодаря уму и оставшимся у него средствам восстановить свое положение, решается на столь рискованное предприятие? Насколько мне известно, никто еще до сих пор не пытался разрешить эту загадку. Поскольку в конечном итоге Бомарше взял верх, все ограничивались повествованиями о перипетиях борьбы и прославлением победителя. Но никто не объяснил, почему же он пожелал "схватиться" с парламентом. Мы уже сказали: прямой необходимости в этом сражении не было. В 1773 году все отношения между государством, органами правления и частными лицами регулировались личной властью, королевскими ордерами на арест, сословными прерогативами и произволом. Люди принимали этот порядок вещей, приспосабливались к нему. Кому в 1773 году не доводилось познакомиться с тюрьмой? Кого не осуждали вопреки всякой логике? Бомарше достаточно было склонить голову, выждать, пока гроза пронесется, пока гнев сменится на милость. Да и ждать тогда приходилось не слишком долго. При старом режиме король, министры, судьи прощали скоро. В этом обществе, патерналистском по своему характеру, все подданные государя были как бы его детьми. Последним их прибежищем была монаршья милость, она еще не стала пустым звуком. Но Бомарше в свои сорок лет пожелал быть взрослым, и именно в этом, на мой взгляд, суть дела. В Версале с принцессами, в Военной школе с Пари-Дюверне, в Мадриде, в Лувре он играл, как в детском саду, играл, конечно, блестяще, но соблюдая правила, не переходя известных границ. Когда его поведение не понравилось королю, тот поставил его в угол, и он подчинился. Но в сорок лет он больше не желает жить под опекой, отказывается носить личину. Кто он такой до 1773 года? Я уже сказал - карнавальный персонаж. Он старается кем-то казаться, не более. Но в сорок лет приходит желание стать самим собой, перестать подыгрывать. Известно ли ему уже, что, приняв подобное решение, он затевает борьбу, которая затрагивает не только его лично? Несомненно. Знает ли он также, что в конечном итоге на свой лад подготавливает падение системы? Думаю, да. Знает ли он, наконец, что логическое следствие его бунта - метафизическое убиение отца? Нет, конечно. Гезман, как это ни странно, ввязывается в дело с гораздо меньшим энтузиазмом. Конечно, у него в руках все козыри. Но, уверенный в победе, он все же рискует оказаться жертвой неприятной огласки. Судьи инстинктивно предпочитают жить в тени, тайна оберегает респектабельность. Не добившись, однако, королевского ордера на арест Бомарше, Гезман вынужден играть в открытую. 21 июня он подает жалобу на попытку подкупа, и четырьмя днями позже назначенный судом докладчик До де Комбо открывает следствие. И поскольку свобода пришлась людям по душе, с тех пор никому уже не удавалось его закрыть. Упрямая башка Итак, Бомарше, ославленный, едва выкарабкавшись из тюрьмы, наполовину разоренный, в одиночку или почти в одиночку, атакует королевский парламент, ибо на этот раз палата и монарх - едины, поскольку первая - лишь выражение воли последнего. В одиночку, так как нет адвоката, который решился бы защищать его против Гезмана - судьи и истца в одном лице. Тем немногим, у кого, подобно мэтру Тарже, хватило бы мужества поддержать Бомарше, убеждения и чувство чести не позволяют выступать в этом холуйском парламенте, этой ничтожной пресмыкающейся палате регистрации королевских указов. Как выражаются в ту пору, они предпочитают блюсти свою девственность. Но к чему вообще адвокат, когда готовишься предстать перед судом, который выносит свои решения при закрытых дверях, перед судом, весы которого заведомо врут, перед судом, наконец, который вовсе не обязан мотивировать свое решение? К чему бороться, если выигрыш невозможен? Семья и последние друзья, еще не отступившиеся от Бомарше, сначала тщетно пытаются удержать его, а потом, предвидя исход процесса, думают лишь о подготовке бегства или о том, как смягчить с помощью самых высоких сфер суровость неотвратимого наказания. Не будем осуждать их - Бомарше ведь и в самом деле ввязался в безумную борьбу. Сам он понимал это настолько хорошо, что за несколько часов до суда приготовился к худшему. Да, Бомарше всерьез подумывал о том, чтобы покончить с собой, предпочитая смерть жизни клейменого, обесчещенного, галерника. Никогда, без сомнения, ответчик не отдавал себе столь ясного отчета в опасности, которой подвергается, тем более ясного, повторяем, что ввязался он в процесс сознательно, он желал его, стремился к нему, скажем даже, сам его вызвал. Итак, он был один. Что может сделать один человек против шестидесяти судей, которые окружены тайной, как рыба водой, рады послужить королю, их назначившему, рады защитить свою палату, атакуемую негодяем, рады выказать свою солидарность и свою дружбу Гезману? Ничего... если соблюдать правила игры. Гениальное озарение Бомарше проявилось в том, что он понял - и понял молниеносно - необходимость вынести конфликт за пределы узкой легальности, в которую замыкала его существующая система. Революции начинаются в тот момент, когда ставятся под сомнение или отвергаются установления, обычаи, законодательный механизм. И у одинокого человека, стремящегося повергнуть любой режим, любой порядок, политический, юридический или социальный, существует единственное орудие - общественное мнение. Но надо еще догадаться, что таковое существует! В 1773 году его приходилось практически выдумать. Разумеется, в том полемическом столетии Бомарше был не первым, кто воспользовался своим пером, чтобы нападать и обороняться, но до него памфлеты, публикуемые подпольно, записки, мемуары отнюдь не предназначались для народного чтения. Их печатали для небольшого круга "знатоков", тиражом несколько сотен экземпляров, который по большей части так и оставался у типографа. Эти конфиденциальные тексты, изданные подпольно и чаще всего уничтожавшиеся прежде, чем их удавалось распространить, редко обогащали авторов, как правило, анонимных. В лучшем случае подобные произведения - например, памфлеты Вольтера - обращались в среде, которую Мы сейчас назвали бы хорошо информированными кругами, в узкой прослойке людей, причастных к политике, высшему свету, литературе. Такие читатели могут позабавиться, изумиться, даже возмутиться на один вечер, но они не взбунтуются. Бомарше, сражаясь со своими судьями, обратился ко всему миру. Дело невиданное. Известно ли вам, например, что его "Мемуары", тотчас переведенные на несколько языков, получили громкий отклик в Америке, где Бомарше еще прежде, чем сыграл решающую роль в освобождении колоний, стал известен как защитник гражданских свобод? Общественное мнение в 1773 году не обманулось: выступая против Гезмана, Бомарше нападал на все формы угнетения, несправедливости, тирании. Самое замечательное, что его "Мемуары" ничуть не отклоняются от своего сюжета. Бомарше не обобщает, не философствует. Хотя ему и случается повысить тон, за рамки предмета спора он почти не выходит. На первый взгляд "Мемуары" не идут дальше его собственного дела: изложение конфликта, отчеты о ходе следствия, ответы противникам. Но властная мысль, забавность повествования, острота стиля и, главное, глубокое дыхание, поразительная сила, одушевляющая их с начала до конца, превращают "Мемуары" в подлинный шедевр. Чем глубже увязают тяжущиеся стороны в зыбучих песках процедуры, чем двусмысленнее становятся показания Гезманов, чем больше запутывается клубок - кажется, его невозможно распутать, - тем яснее выявляется правота Бомарше, и его борьба - такая личная! - превращается в борьбу всеобщую. Это ощутила не только Франция, но вся Европа и, как я уже сказал, Америка. Но полемического таланта, как бы он ни был блестящ, искренности и страстности подсудимого, значительности того, что было поставлено на карту, даже непопулярности парламента Мопу - необходимых условий успеха "Мемуаров" - все же было бы недостаточно, чтоб обеспечить им всемирную известность. Секрет необыкновенного успеха Бомарше можно сформулировать в одном слове - комедия. Только благодаря идее превратить противников в комедийных персонажей, написать сцены, где они поставлены в комическое положение, и отвести в этих сценах роль самому себе, Бомарше обрел свою публику - Публику! В противоположность читателю, который хранит свои впечатления про себя, переживает молча, театральная публика отвечает смехом, криками, аплодисментами; она принимает участие в действии, она откликается. Спектакль нельзя довести до конца без публики и тем более вопреки ей. Мы убедимся в этом в день суда. Весь Париж выйдет на улицу, чтобы поздравить Бомарше и освистать его противников. Поразительное дело - народ вовсе не будет считаться с реальным исходом процесса, он будет вызывать Бомарше как человека, одержавшего победу над парламентом, ибо комедия всегда оканчивается триумфом героя и посрамлением его врагов. Когда весь город ощущает себя в театре, он готовит революцию. 26 февраля 1774 года перед парламентом Мопу опустится занавес, и уже навсегда. Уморительно смешные или живописные личности, неуклюжие сообщники - не впадая в карикатуру, Бомарше создал ряд разоблачительно забавных персонажей. Живое перо Бомарше превратила в неподражаемые комедийные сцены бесконечные словопрения с советником и его супругой, хотя он не прибавил ни единого выдуманного слова. Взять, к примеру, сцену первого знакомства с мастерицей ощипать каплуна. Действие происходит через несколько дней после того, как книготорговец Леже признался, что свое заявление он подписал под нажимом советника. Дама Гезман, в девицах Габриель Жамар, поставлена тем самым в весьма затруднительное положение. Но прочтем, вернее, _послушаем_ Бомарше: "Невозможно вообразить, каких трудов стоило нам - госпоже Гезман и мне - встретиться, то ли она действительно недомогала так часто, как заявляла следствию, то ли нуждалась еще в дополнительной подготовке, чтобы выдержать шок от очной ставки с таким серьезным противником, как я. Но наконец мы все же увиделись. После принесения присяги и обычной преамбулы, когда выяснялись наши имена и сословия, нас спросили, знакомы ли мы. "Вот уж нет, - сказала госпожа Гезман, - я его не знаю и знать не хочу". Записали. "Я также не имею чести быть знакомым с госпожой Гезман; однако при виде ее не могу не испытывать желания, прямо противоположного тому, кое выразила она". Записали. Затем г-же Гезман предложили сформулировать ее претензии ко мне, ежели таковые имеются. Она ответила: "Пишите, что я упрекаю и обвиняю ответчика, потому что он мой главный враг и потому что его злонравие известно всему Парижу и т. д.". Эти обороты речи показались мне чересчур уж мужскими для дамы; но, видя, как она усаживается поплотнее на своем стуле, выходит из себя, повышает голос, обрушивает на меня свои первые оскорбления, я рассудил, что этот мощный период необходим ей, чтобы набраться сил для атаки, и я не был на нее в обиде. Когда ее ответ был полностью записан, обратились ко мне. Вот мой ответ; "Я ни в чем не могу упрекнуть сударыню, даже в том, что она сейчас поддается дурному настроению; мне приходится только выразить ей свои величайшие сожаления, что понадобился уголовный процесс, чтобы я получил возможность впервые изъявить ей мое почтение. Что касается моего злонравия, то я надеюсь доказать ей умеренностью моих ответов и почтительностью поведения, что она неправильно информирована на мой счет своими советчиками". Записали. Вот в таком тоне и протекали наши с этой дамой беседы, длившиеся дважды по восемь часов кряду. После того как секретарь огласил мои показания, сделанные при первом и втором допросе, г-жу Гезман спросили, есть ли у нее замечания по поводу того, что она выслушала. "Право же, нет, сударь (улыбаясь, ответила она судейскому чиновнику); что могу я сказать об этом нагромождении глупостей? Господину Бомарше, наверно, не жаль времени, если он заставил записать всю эту чепуху". Я был удовлетворен тем, что она немного смягчилась на мой счет: глупость это ведь не злонравие. "Сформулируйте ваши возражения, сударыня, - сказал ей следователь, - я обязан вас предупредить, что потом будет уже поздно". - "Но по поводу чего же, сударь? Я не вижу, что... Ах да!.. Запишите, что все ответы господина Бомарше лживы и были ему подсказаны". Я улыбнулс