ебя дважды. Несколько дней спустя он вручил Морепа и Мироменилю доклад, названный им "Простейшие мысли о восстановлении парламентов". Под этим весьма серьезным текстом, разделенным на части - преамбулу, изложение и заключение, - вполне мог бы подписаться Монтескье, но одно дело - развивать политические теории в философском труде, другое - формулировать их в докладе королю и его министрам. Для этого, уж во всяком случае, требуется больше отваги. Во вступлении, прежде чем перейти к вопросу о парламентах, Бомарше откровенно высказывает свои взгляды на монархию: "При помазании король клянется блюсти законы церкви и королевства. Если бы законы королевства устанавливались по произвол} каждого короля, ни одному из них не было бы нужды давать при помазании клятву, что он будет блюсти какой бы то ни было закон; такая клятва была бы попросту нелепостью: никто не берет на себя обязательство отвечать перед самим собой. Следовательно, в любом монархическом государстве существует нечто превыше королевского произвола. Сие нечто не может быть ничем иным, кроме свода законов и их силы - таков единственный подлинный оплот королевской власти и счастья народов. Вместо того чтобы упрочить королевскую власть, опираясь на законы, единственно надежный и достойный уважения оплот, была совершена губительная для этой власти ошибка - было провозглашено, что король обязан своим правом только богу и своему мечу: суждение зловредное и химерическое, сплетение нелепостей, кои сводятся к следующему. Нелепо утверждать, будто король обязан своим правом одному богу, поскольку всякая власть, как несправедливая, так и справедливая, в равной мере может претендовать на то, что она от бога, и, следовательно, это выражение не подразумевает ничего, кроме торжества более сильного над более слабым, приписываемого особой божественной воле; такое злоупотребительное право может быть сметено первым же могучим усилием любого бунтаря, который, раздавив угнетателя, в свою очередь мог бы претендовать на то, что и он приобрел право, дарованное ему богом, пока государь, вновь овладев преимуществами, зиждущимися на превосходстве новых сил, не захватит опять, ниспровергнув в свою очередь бунтаря, сие якобы божественное право, которое, как это очевидно, является всего лишь варварским правом более сильного и правом завоевателя по отношению к побежденным, но никак не правом короля по отношению к его собственным подданным. Нелепо утверждать также, что король обязан своим правом лишь своему мечу. 1. Потому что право меча или право завоевателя не в большей степени право, чем то, которое якобы даровано богом, это одно и то же право, и я уже показал, в какой порочный круг оно заводит. 2. Потому что завоеватель, могущий приобресть это право, которым он, по его утверждению, обязан одному своему мечу, на самом деле приобретает его только благодаря тому, что он пускает в ход мечи своих подданных, коих его собственный меч не более чем фигуральное выражение, следовательно, сие чудовищное право доподлинно принадлежит народу-завоевателю, одалживающему свой меч суверену. Оно, самое большее, допустимо по отношению к побежденным, но никак не может быть обращено сувереном против народа, который помог ему это право завоевать. Так ошибался Александр, посягая на порабощение унаследованной им от отца Македонии якобы по праву, данному богом и мечом, а ведь завоевал он Персию и Индию во главе македонцев и только благодаря мечу своих подданных. Итак, коль скоро право меча ничем не отличается от права богоданного, а это последнее - не более чем право сильного, справедливому королю не должно руководствоваться им в своих отношениях с подданными, ибо какое же это право, ежели оно может переходить от одной партии к другой в зависимости от того, какая овладеет искусством брать верх. Это абсурдное право только принуждает, не подразумевая ответственности, ни к чему не обязывая, а это противоречит королевской власти, зиждущейся не на силе, а на справедливости: истинная власть - это та, которая наделяет ответственностью и обязывает всех подданных соблюдать по отношению к государю справедливые, разумные и священные статьи договора, в свою очередь обязывающие государя по отношению к его подданным и потому по праву именуемые основными законами королевства. Следовательно, эти законы (какими бы они ни были) должны всегда существовать в постоянном и надежном месте; их поддержание и выполнение должны быть доверены охране корпуса неприкосновенных блюстителей (какими бы они ни были), коим препоручено неизменное соблюдение договора, обеспечивающего безопасность государя и его народа: именно к этому восходит принцип непременной несменяемости судей, столь же оспариваемый, сколь и недостаточно широко известный". Следовало бы привести этот текст полностью не потому, разумеется, что идеи, в нем излагаемые, так уж оригинальны, но для того, чтобы из головы читателя был изгнан демон сомнения. Идет ли речь о часовых дел мастерстве или о конституционном праве, Бомарше относится ко всему с глубочайшей серьезностью, и чувство собственной правоты побуждает его рисковать всем. Этот документ составлен не царедворцем. Предложения Бомарше были приняты министрами, во всяком случае, в той их части, где предусматривалось, что в случае длительного конфликта с королем судьи должны коллективно подать в отставку, а именно этот пункт представлялся нашему законнику основным, ибо он уравновешивал верховную власть монарха. 12 ноября 1774 года был восстановлен старый парламент и "гезманы" Мопу отправлены восвояси. Бомарше, который не знал еще всех подробностей королевского эдикта, поспешил выразить свой восторг в письме к Сартину от 14 ноября: "Оставляя в стороне всякий протокол, и преамбулу, скажу Вам прямо, какое огромное впечатление произвело позавчерашнее великое событие. Никогда еще чувство не было таким горячим, сильным и единодушным. Французский народ обезумел от восторга, и меня это ничуть не удивляет. Невероятно, что двадцатилетний король, в котором можно подозревать пылкую любовь к своей нарождающейся власти, настолько любит свой народ, что готов удовлетворить его чаяния в такой важнейшей области. Пока еще неизвестны все условия эдикта, но и т. д.". На следующий день, ознакомившись с королевским эдиктом, он был разочарован: министры совершенно выхолостили его проект. Одному из них он тотчас написал: "Церковники повсюду яростно кричат, что во Франции остался только парламент, а короля больше нет. А я твердо убежден, что во Франции есть только король и никакого парламента. Господа министры, восстановители французских свобод, я, буде на то моя воля, своих свобод вам восстанавливать не доверю". Бомарше проявил проницательность: эдикт от 12 ноября 1774 года был первой неудачей королевской "революции". Затем последовали и другие. Год завершался в весьма двусмысленной обстановке, но ни Людовик XVI, ни народ, упивавшиеся счастьем, этого не замечали. В жизни Бомарше 1774 год мог быть сочтен за десять лет, хотя и промелькнул как один день. Пьер-Огюстен доказал в очередной раз, что в жизни, как и в часах, главное - пружина. Пока следовало подбить итоги расходам г-на де Ронака. Счет получился довольно весомый, Бомарше направил его соответствующему министру. Многих авторов, даже и не самых недоброжелательных, это шокирует. Так уж водится в литературе - когда Лафонтен требует пенсии - он божество, когда Бомарше просит о возмещении расходов - он дьявол. Кстати о дьяволе, вот письмо, которым он сопроводил свой счет: "Я направляю Вам итог моих расходов и получений как от покойного короля, так и от нынешнего нашего государя. С марта этого года я проделал более 1800 лье. Скорость немалая, мне кажется! Я заткнул глотку трем чудовищам, уничтожив два пасквиля и остановив печатание третьего. Ради этого я бросил на произвол и расхищение свои собственные дела; я подвергался всяческим опасностям; я был обманут, ограблен, ранен, арестован, мое здоровье подорвано: но стоит ли огорчаться? Если король доволен - добейтесь только, чтобы он сказал мне: "Я доволен", и я буду счастливейшим из смертных. Мне не нужно иных наград. В окружении короля и без того слишком много алчных просителей. Пусть он хотя бы знает, что у него есть в одном из уголков Парижа бескорыстный слуга. Вот и все, чего я добиваюсь. Рассчитываю на Ваше милостивое содействие в этом деле. Надеюсь также, что и Вам не хочется, чтобы я так и остался ошельмованным по приговору гнусного парламента, погребенного Вами под обломками его бесчестия. Вся Европа уже отомстила за меня, заклеймив низкий и нелепый приговор; но этого мало; необходимо постановление, коим будет аннулирована гражданская казнь. Я не перестану трудиться, однако стану работать с умеренностью человека, которому нечего опасаться - ни интриг, ни несправедливости. Жду Вашего милостивого содействия в этом важном деле". - Во Франции куда вернее полагаться на терпение и время, чем на силу и ярость. Г-н де Ронак ждал два года, пока ему возместили расходы; г-н Бомарше - пока он получил реабилитацию. А между тем за это время он прославился совсем в иной области, что было, как мы увидим, далеко не просто. 8 "СЕВИЛЬСКИЙ ЦИРЮЛЬНИК" ...он (мой критик) утверждает, будто, чувствуя, что моей пьесе, разделенной на пять действий, не удержаться на сцене, я, чтобы привлечь зрителей, сократил ее до четырех. А если бы даже и так? Не лучше ли в трудную минуту пожертвовать пятой частью своего имущества, нежели отдать его целиком на разграбление? Итак, "Севильский цирюльник". С этим пострелом поистине не соскучишься. Каждый раз чтонибудь неожиданное. Как сам он писал в 1774 году Гюдену: "Я прожил двести лет". Понадобилось .бы два столетия и множество книг, чтобы рассказать о его жизни! Сейчас мы подошли к тому ее моменту, когда автор этой биографии просто не знает, с чего начать. Раскусив чужие промахи, он осознал, как велики его собственные. Чтобы описать жизнь Бомарше, нужно бы то и дело возвращаться назад, начиная, сызнова эту невероятную работу. Явное ослепляет, чтобы понять суть, приходится расшифровывать. Бомарше маскируется и всячески морочит нам голову, чтобы ловчее ускользнуть. Ученые труды, посвященные "Цирюльнику", как они ни основательны, далеко не исчерпали этот, сюжет. Блестящая, прозрачная комедия, все пружины которой вроде бы на виду, в то же время - произведение темное, двусмысленное, пусть и не столь загадочное, как "Женитьба", но все же возбуждающее немало вопросов. Что за *' важность, возразят мне, главное - пьеса удалась, она продолжает смешить через двести лет после своего появления! Но разве не ясно, что именно загадка - непременное условие совершенства? Чем глубже тайна, тем сильнее магия литературного шедевра. "Дон Жуан" - пьеса, которая слывет "неудавшейся", - самое прекрасное из творений Мольера именно потому, что она неуловима. Кокто говорил: "Тайна начинается после признаний; для ученых тайна начинается после анализа". Так и с "Севильским цирюльником". Откройте вместе со мной книгу. Давайте почитаем сообща, согласны? Начнем с эпиграфа: И я, отец, там умереть не мог! "Заира", действие II. Почему? В своем великолепном научном издании "Цирюльника" Жорж Бонвиль дает примечание: "Загадочный эпиграф, взятый из Вольтера". Заслуга почтенного профессора уже в том, что он выявляет трудность. Немалую. Мы к ней вернемся. Анализ текста - услада исследователей. В каждом из них сидит неведомо для него самого энтомолог. Для проницательного толкователя варианты текста - своего рода метаморфозы насекомого. Из кокона должна выпорхнуть бабочка. А уж когда есть к тому же возможность изучить ископаемые останки, радости ученого нет предела. Чем глубже он проникает, тем больше ликует. "Цирюльник" по сю пору возбуждает грезы эрудитов. Прежде чем увидеть свет, эта пьеса мелькала уже не раз. Считается, что сначала она имела форму парада, затем, как известно, превратилась в комическую оперу, отвергнутую Итальянским театром, наконец приобрела свой теперешний вид, иными словами, стала комедией, которая - о неописуемая радость! - пережила по меньшей мере три этапа. Первый вариант комедии, в четырех действиях, одобренный цензурой, в данном случае Мареном, должен был пойти 1-2 февраля 1774 года на сцене "Комеди Франсэз", в ту пору игравшей в Тюильри; однако 11 февраля "Цирюльник" был запрещен, поскольку накануне Бомарше выпустил свой "Четвертый мемуар", и разразился громкий скандал. Второй вариант, в пяти действиях, был сыгран всего один раз - 23 февраля 1775 года - и провалился. Но "Цирюльник" не позволил положить себя на лопатки и два дня спустя, после авторской переработки, прошел с триумфальным успехом в своем окончательном виде. От одной рукописи к другой текст значительно меняется. Изучение и сравнение вариантов, анализ купюр потребовали бы по меньшей мере сотни страниц. Эта, без сомнения, увлекательнейшая работа была уже проделана целой когортой специалистов, во главе которой следует, как всегда, поставить Лентилака. Я к ней не стану возвращаться, поскольку предмет моего труда - сам автор "Цирюльника". Итак, провалившись в пятницу, в воскресенье "Цирюльник" одержал победу: "На премьере комедия была освистана, на втором спектакле имела невероятный успех", - рассказывала госпожа Дюдеффан. Всякий, кто хоть немного знаком с театром, представляет себе, чего стоило добиться такого чуда! Но, как говорит Фигаро графу Альмавиве: "Чем труднее добиться успеха, ваше сиятельство, тем решительнее надо приниматься за дело". Тут мало было самому разбиться в лепешку, пришлось заставить актеров разучить новые роли, а рабочих сцены - сделать необходимые изменения в декорациях. Бомарше, который всегда умел добиться невозможного, тут превзошел самого себя. Не будем заблуждаться, этот внешне легкий, почти непринужденный триумф был, как обычно, плодом напряженного труда. В своем теперешнем виде - другого мы рассматривать не будем, поскольку спуск, изобретенный в двадцать лет, интересует нас лишь в его финальном совершенстве, - "Цирюльник" представляется простейшей из комедий. Сам автор так изложил вкратце ее канву: "Влюбленный старик собирается завтра жениться на своей воспитаннице; юный ее поклонник, как более ловкий, опережает его и в тот же день сочетается с нею законным браком под самым носом опекуна, у него же в доме". По этой схеме, древнейшей на свете и не единожды проверенной, только во Франции уже были поставлены, пропеты, разыграны тысячи фарсов, всевозможных пьес и пантомим. Некоторые из них известны Бомарше, к примеру "Тщетная предосторожность" Скаррона; он этого даже не скрывал, коль скоро назвал свою комедию "Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность". А также - "Школа жен". Но и у Скаррона и у Мольера были в свою очередь предшественники, итальянские или испанские источники, это всем известно, и никого не смущает. Схема - в общей сокровищнице и в самой жизни, бери кто хочет. Вот ее и используют как хотят, точнее - как могут: театр всегда творится наново. Бомарше показал себя в "Цирюльнике" человеком смелым. До него никто, даже Мольер, не был так непринужденно динамичен. Опыт парадов, пристрастие к каламбурам, двусмысленностям, словесной игре (склонность, присущая многим крупным писателям, - Бальзак, например, это обожал) позволили ему с блеском жонглировать словами, всячески переиначивать их, не страшась разрушения речи, вплоть до бессмыслицы. Подобно Мольеру, он употреблял повторы, даже злоупотреблял ими, опьяняясь этой преизбыточностью. Что до механизма интриги, то она в "Цирюльнике" точна, как часы. Все тщательно выверено, подготовлено, сцеплено до невероятия. Мы находимся в "царстве путаницы", а отнюдь не в реальном мире. Бартоло, когда нужно автору, дальнозорок, когда нужно - близорук, то остер на ухо, то глуховат. Он не узнает Альмавиву, сменившего лишь костюм, но замечает письмо, кончик которого выглядывает из корсажа Розины, или чернильное пятнышко у нее на пальце; в одной и той же сцене он просит графа: "Говорите громче, я плохо слышу на одно ухо" и "неужели нельзя говорить тише?". Бомарше не просто с необыкновенным хитроумием обосновывает эти противоречия, он использует их, чтобы насмешить. В третьем действии на протяжении пяти картин, неподражаемых по забавности, слаженных как балет, граф, Розина и Фигаро пытаются удалить Бартоло на время, необходимое, чтобы Альмавива успел сообщить девушке нечто чрезвычайно важное. Когда же опекун наконец выходит, Бомарше с чертовской ловкостью умудряется сделать так, что, вопреки всякой логике, графу не удается переговорить с Розиной, и благодаря этому действие вновь закручивается. Обвели вокруг пальца не Бартоло, а зрителя, но он от этого в восторге. Надо сказать, что Бомарше поистине вдохнул новую жизнь в персонажей традиционной комедии. Я сейчас имею в виду не Начеку, который вечно дремлет, и не Весну, который дряхл, но Базиля и, главное, Бартоло. Этот буржуа-ретроград, отнюдь не скрывающий своего отвращения к новому веку - "Что он дал нам такого, за что мы могли бы его восхвалять? Всякие глупости: вольномыслие, всемирное тяготение, электричество, веротерпимость, оспопрививание, хину, энциклопедию и мещанские драмы..." - вовсе не дурак. Хитрый, подозрительный, проницательный психолог, он опасный противник для Альмавивы, Розины и Фигаро. Ум позволяет ему раскусить все их уловки и тем самым сообщает комедии напряжение. Если Альмавива не подымается до Дон Жуана, с которым у него много общего, то Бартоло куда сообразительней и достоверней Арнольфа. Кроме того - и это также представляется мне новым - он не теряет достоинства, потерпев неудачу; Бартоло реабитилирует обманутых стариков. Однако ни живость стиля, ни блестящая композиция, ни новое в характере Бартоло еще не объясняют магии "Цирюльника". Не будь в ней Фигаро, кто воспринял бы сегодня эту пьесу? И дело не в том, что именно Фигаро обеспечивает развитие сюжета. Это верно, не спорю, но неповторимость, особое звучание и, повторяю, магию, как это ни парадоксально, придают пьесе именно те его речи, которые не имеют прямого отношения к интриге. Попробуйте, забавы ради, вырезать длинные реплики Фигаро, самые знаменитые, и вы увидите, что ни композиция, ни развитие сюжета в "Цирюльнике" от этого не пострадает, даже напротив, но зато от гениальной комедии не остается ничего. Как мы увидим в дальнейшем, совершенно бесполезен для хода комедии и важнейший великолепный монолог Фигаро в "Женитьбе", он только угрожающе замедляет действие и отвлекает внимание зрителя. Но чем была бы "Женитьба" без этого монолога? Появление Фигаро - решающий поворот в истории нашей драматургии. Вместе с ним на сцену выходит, чтобы отныне не покидать ее, авторское _"я"_. В "Опытах" или "Исповеди" автор выражает себя прямо в своих размышлениях или признаниях; в "Цирюльнике" и "Женитьбе" он проникает в произведение как взломщик, его непривычное присутствие нарушает правила игры и путает карты. Однако интерес зрителя приобретает иное направление - его неудержимо влечет к себе этот незнакомец; сам того не ведая, зритель только им и занят. На сцене существуют два Фигаро, цирюльник и Бомарше, как на страницах "В поисках утраченного времени" - рассказчик и Пруст. В 1775 году подобное вторжение творца в пьесу, его появление среди персонажей было скандальным, но время уже созрело для этого скандала. Эпоха была к нему подготовлена "Мемуарами для ознакомления". После головокружительного успеха этих четырех текстов Бомарше понял, что самый интересный из его сюжетов - он сам. Театральный или романический вымысел для писателя только повод, чтобы выразить, обнажить себя, перейти к признаниям. Начиная с Бомарше, писатели, как всем известно, охотно сбрасывают маску, драматурги, однако, реже других; очевидно, для этого удобнее роман, ставший излюбленным жанром XIX и XX веков. Поверьте мне, от монолога Фигаро путь ведет к монологу Улисса. Во французской драматургии, где слуги всегда играют важную роль, есть три лакея, которые протестуют всерьез: Сганарель, Фигаро и Рюи Блаз. Сганареля, как мне кажется, ошибочно считают только смешным. Суеверие отнюдь не единственная черта его характера. Суждения Сганареля о Дон Жуане нередко справедливы, а подчас и язвительны. Но он никогда не осмеливается атаковать своего господина прямо: "Будь у меня такой господин, я сказал бы ему напрямик, глядя в лицо... Вы что же думаете, если вы дворянин, если у вас белокурый отлично завитый парик, шляпа с перьями, костюм, шитый золотом, да ленты огненного цвета (это я не вам говорю, а тому господину), то вы, сказал бы я, уж и умнее всех, все вам дозволено и никто не смеет сказать вам правду в глаза?" Слова Сганареля - обвинительный акт против вольнодумца, но на общество он отнюдь не посягает, он, напротив, консерватор. К тому же Сганарель говорит вовсе не от лица Мольера, который стоит, скорее, на стороне Дон-Жуана. Рюи Блаз очертя голову восстает против всех устоев, однако он в еще меньшей степени, чем Сганарель, второе "я" автора - он всего лишь пешка на шахматной доске драмы, ну, скажем, - рыцарь справедливости, Зорро - благородный герой без страха и упрека, иными словами - никто. Остается Фигаро - между малодушным Сганарелем и бесплотным Рюи Блазом. Если он еще и обращается к своему господину, называя его ваше сиятельство или монсеньор, то лишь потому, что так принято, в остальном же никакой дистанции не соблюдает и подходит вплотную, чтобы нанести точный и сильный удар: "Граф. ...Помнится, когда ты служил у меня, ты был изрядным сорванцом... Фигаро. Ах, боже мой, ваше сиятельство, у бедняков не должно быть ни единого недостатка - это общее мнение! Граф. Шалопаем; сумасбродом... Фигаро. Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, то много ли, ваше сиятельство, найдется господ, достойных быть слугами?" Не очень-то это любезно по отношению к Альмавиве, и того меньше - по отношению к публике "Комеди Франсэз", среди которой, если мои сведения правильны, слуги в ту пору встречались не часто. "На мне лакейский фрак, у вас - душа лакея", - скажет позднее Рюи Блаз. Когда Виктор Гюго писал эту реплику, он не рисковал ничем, разве что - обидеть челядь: дон Саллюстий в зале не присутствовал. Продолжим сравнение, точнее, сопоставление. Виктор Гюго в своей пьесе, в сущности, общества не задевает. Подобно буржуазной даме-благотворительнице, с большей, впрочем, не спорю, самоуверенностью он склонен прослезиться, пожалев бедняков, бедных матросов и бедных сироток. Нищета причиняет ему боль, но если она и кажется ему невыносимой, то остается все-таки чуждой. Гюго только наносит визит беднякам, поэтому в девяти случаях из десяти он облачен в траур и мрачен ликом. Бомарше же смеется над невзгодами, ему к ним не привыкать. Он спешит посмеяться, потому что боится, как бы не пришлось заплакать. Посмеяться и куснуть. "Граф. Зато я тебя не узнаю. Ты так растолстел, раздобрел... Фигаро. Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, - нужда". Как хлыстом огрел. Эту реплику обычно толкуют совсем неправильно. Альмавива тоже рассуждает как дама-благотворительница - раз бедняк, значит, должен быть тощ! Но в тех коротких цитатах, которые я привел, говорит пока персонаж - Бомарше еще не оттеснил Фигаро. По-настоящему он появляется на сцене только со словами о "республике литераторов", минут через пять после поднятия занавеса. До сих пор он лишь намекал, подмигивал зрителям партера, но вдруг внезапный поворот - Фигаро уступает свое слово автору: "Граф. ...Но ты мне так и не сказал, что побудило тебя расстаться с Мадридом. Фигаро. Мой ангел-хранитель, ваше сиятельство: я счастлив, что свиделся с прежним моим господином. В Мадриде я убедился, что республика литераторов - это республика волков, всегда готовых перегрызть друг другу горло, и что, заслужив всеобщее презрение смехотворным своим неистовством, все букашки, мошки, комары, москиты, критики, завистники, борзописцы, книготорговцы, цензоры, все, что присасывается к коже несчастных литераторов, - все это раздирает их на части и вытягивает из них последние соки. Мне опротивело сочинительство, я надоел самому себе, все окружающие мне опостылели, я запутался в долгах, а в карманах у меня гулял ветер. Наконец, рассудив, что ощутительный доход от бритвы лучше суетной славы пера, я оставил Мадрид. Котомку за плечи, и вот, как заправский философ, стал я обходить обе Кастилии, Ламанчу, Эстремадуру, Сьерра-Морену, Андалусию; в одном городе меня встречали радушно, в другом сажали в тюрьму, я же ко всему относился спокойно. Одни меня хвалили, другие шельмовали, я радовался хорошей погоде, не сетовал на дурную, издевался над глупцами, не клонил головы перед злыми, смеялся над своей бедностью, брил всех подряд и в конце концов поселился в Севилье, а теперь я снова готов к услугам вашего сиятельства - приказывайте все, что вам заблагорассудится". Удивительный лакей, странный цирюльник, вы не находите? Значит, Фигаро - писатель. Допустим! Ну а что же это за насекомые? О каких борзописцах идет речь? Марен? Бакюлар? Бертран? Вы не ошиблись. А книготорговцы? Бедный Леже! "Я запутался в долгах", гляди-ка! Зрители 1775 года тотчас смекнули, о ком речь. С этой минуты они прислушиваются уже не к Фигаро, они внимают Бомарше. "В одном городе меня встречали радушно, в другом сажали в тюрьму, я же ко всему относился спокойно" - публика без труда следует за путешествием из Лондона в Вену. И чтобы уж не осталось никаких сомнений, короткое замечание: "Одни меня хвалили, другие _шельмовали_". Да, шельмовали. Бомарше вписал эти несколько слов, весьма многозначительных, всего за несколько дней до премьеры. Иначе цензоры, как легко себе представить, вцепились бы в них! Тирада заканчивается, как вы заметили, сообщением, что Фигаро вернулся в Севилью (Бомарше вернулся в Париж) и снова готов к услугам его светлости. Кого же? Альмавивы или Людовика XVI? Альмавивы и Людовика XVI. Самое поразительное, что сегодняшний зритель, вовсе не воспринимающий конкретных намеков, ибо ему неизвестно даже само имя Марена и он ведать не ведает о шельмовании, к которому приговорил Бомарше парламент, тем не менее увлеченно слушает этот монолог, несмотря на отсутствие " ключа к нему и на то, что тирада Фигаро, как я уже сказал, замедляет действие. Мы имеем здесь дело с феноменом, логически необъяснимым и, как мы увидим, еще более впечатляющим в монологе "Женитьбы", где Бомарше на протяжении десяти или пятнадцати минут иносказательно, зашифрованно, если можно так выразиться, повествует о собственной жизни. Тогдашняя публика с легко понятной радостью подхватывала малейший намек Фигаро. Но кто, кроме нескольких специалистов, способен в наши дни расшифровать монолог? Можно, конечно, понимать его по-иному - на первом уровне, если воспользоваться сегодняшней терминологией. Однако в таком случае интерес должен был бы ослабевать, тем более что "личные" пассажи нередко пространнее прочих, а в этом монологе просто даже нескончаемы и не имеют решительно никакого отношения к действию. А между тем именно к этим тирадам публика и сегодня прислушивается с наибольшим вниманием и с явным удовольствием. В чем же тут секрет? Но я полагаю, здесь не место обсуждать этот вопрос, нас занимает жизнь Бомарше, а не проблемы коммуникабельности. Выкрутимся с помощью пируэта, напомнив, что красота всегда неуловима как молния, что не мешает ей поражать. Другой пример. Известно ли вам, что поначалу Бомарше намеревался назвать Базиля Гюзман? Очевидно, сочтя подобный прием чересчур грубым, он перед самой премьерой изменил имя, но потом, вероятно, пожалел, потому что в "Женитьбе" Бридуазон полностью зовется дон Гюзман Бридуазон. Итак, в "Цирюльнике" Базиль остался Базилем, однако перед самой премьерой Бомарше поторопился вложить в его уста поразительную тираду о клевете, написанную на одном дыхании. Он убрал из пьесы имя советника, но создал его бессмертный портрет. Этот персонаж, этот рисунок Гойи - до Гойи - впечатляющ, не правда ли? Смешон и страшен. Базиль - лицо из кошмара. Он запоминается и - если опять прибегнуть к современной терминологии - травмирует зрителя. А ну-ка перечитайте "Цирюльника", сцены с Базилем - вы увидите, что это всего-навсего наглый плут, который продает свои услуги тому, кто больше заплатит. Как же объяснить впечатляющую силу этого образа? За Базилем стоят все невзгоды Бомарше - иными словами, советник Гезман или Дьявол. Публике это неизвестно, она даже не знает, кто такой Гезман, но она _догадывается_. Что до знаменитой тирады, драматургически совершенно излишней, она настолько поразительна и настолько далека от сюжета, что даже Бартоло приходится отметить ее неуместность - чем-чем, а неуклюжестью автор не страдает. "Базиль. Клевета, сударь! Вы сами не понимаете, чем собираетесь пренебречь. Я видел честнейших людей, которых клевета почти уничтожила. Поверьте, что нет такой пошлой сплетни, такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую в большом городе не набросились бы бездельники, если только за это приняться с умом, а ведь у нас здесь по этой части такие есть ловкачи!.. Сперва чуть слышный шум, едва касающийся земли, будто ласточка перед грозой, pianissimo {Очень тихо (ит.).}, шелестящий, быстролетный, сеющий ядовитые семена. Чей-нибудь рот подхватит семя, piano {Тихо (ит.).}, piano, ловким образом сунет вам в ухо. Зло сделано - оно прорастает, ползет вверх, движется - и, ririforzando {Сильнее (ит.).}, пошла гулять по свету чертовщина! И вот уже, неведомо отчего, клевета выпрямляется, свистит, раздувается, растет у вас на глазах. Она бросается вперед, ширит полет свой, клубится, окружает со всех сторон, срывает с места, увлекает за собой, сверкает, гремит и, наконец, хвала небесам, превращается во всеобщий крик, в crescendo {Все нарастая (ит.).} всего общества, в дружный хор ненависти и хулы. Сам черт перед этим не устоит! Бартоло. Что вы мне голову морочите, Базиль? Какое отношение может иметь ваше piano - crescendo к моим обстоятельствам?" Базиль, конечно, не может ответить на этот вопрос, но внезапно через сцену проходит Гезман - такова была цель. И снова узко сценической логике противостоит сокровенная логика искусства. В конце первого действия, в головокружительной сцене с графом, этот последний весьма кстати напоминает Фигаро, что у того есть цирюльня: "Да где же ты живешь, ветрогон?" Автор явно опять подмигивает залу: вот ведь ветрогон, в самом деле! Уж не забыл ли Фигаро, что он также и Севильский цирюльник? И вот как Фигаро отвечает графу... и автору: "Фигаро. А ведь у меня и правда ум за разум зашел! Мое заведение в двух шагах отсюда, выкрашено в голубой цвет, окно зеркального стекла, три тазика {Фигаро употребляет слово "palette", обозначающее и тазик, подставляемый при кровопускании, и деталь часового механизма.} в воздухе, глаз на руке, consilio manuque {Помогаю делом и советом (лат.).}, ФИГАРО". Странная реплика для конца действия. Попробуем проанализировать. "Мое заведение... выкрашено в голубой цвет", никаких сомнений - это цирюльня. "Окна зеркального стекла". Почему? А ведь причина есть, вспомните! Окна мастерской на улице Сен-Дени, за которыми он провел лучшие и худшие дни юности: подъем в шесть часов и т. д. А г-н Лепот! Так кто же он все-таки, цирюльник или часовщик? "Три тазика в воздухе" - он цирюльник. Хирург - уточняют специалисты, такова была обычная в ту пору вывеска. "Глаз на руке, consilio manuque": чей это девиз? Разве меткий глаз и ловкость рук часовщику не столь же необходимы, как цирюльнику-хирургу, о котором автор, впрочем, сообщает, что это единственная область, где ловкость Фигаро сомнительна: "Окаянный цирюльник разом свалил с ног всех моих домочадцев: Начеку дал снотворного, Весне - чихательного, пустил кровь из ноги Марселине; даже мула моего не пощадил... Несчастной слепой животине поставил на глаза припарки!" "Consilio manuque, ФИГАРО", имя написано заглавными буквами. Подпись-признание. Прописное G очень похоже на прописное С - разве не так? Задолго до того как я собрался писать эту книгу, вообще какую бы то ни было книгу, но уже питал слабость к Бомарше, я ощутил и уверился, что FIGARO это FICARO, FI (ls) Caron. Вообразите мою радость, когда много позднее я обнаружил, что это совпадает с точкой зрения г-на Жака Шерера, чья эрудиция не подлежит сомнению. Значит, я не грезил. Другие специалисты, кажется, не согласны с г-ном Шерером, но это уже профессорские игры. Их главный довод не кажется мне убедительным: в первых вариантах "Цирюльника" имя писалось через "U" - FIGUARO. Но Figuereau или Bigaro, Durant, разве в этом дело? Бомарше обожал играть именами - именами других людей, как это видно из его переписки или из "Мемуаров", именами персонажей (граф называет Бартоло - Чепухартоло, Олухартоло, Бородартоло, Балдартоло) или своим собственным - Ронак во времена монархии, Шарон - в годы революции. После того как он уже выворачивал шиворот-навыворот свое собственное имя в Лондоне и Вене, трудно себе представить, что он взял случайно имя для сценического персонажа, которому предстояло стать его рупором: Фигаро! Еще одно замечание, прежде чем с этим покончить. С первых лет жизни, еще на улице Сен-Дени, в школе, в лавке, для своих приятелей-мальчишек, для учителей, соседей и клиентов отцовской часовой мастерской, он был "fils Caron"; позднее враги, в Версале или в суде, от Лаблаша до Гезмана, продолжают именовать его "fils Caron". Доставьте мне удовольствие - отложите книгу и произнесите это как положено, точнее, как было положено в ту пору - фи карон, фикарон. Вот так Бомарше это и слышал тысячи раз, да нет, много больше - фикарон, - неужели же после этого его герой случайно назван Фигаро! Противники г-на Шерера настаивают на этом; должен ли я объяснять, что не разделяю их мнения? А вот еще одна странная деталь - в "Цирюльнике" бегло упоминается о некой малютке Фигаро. В то время, да и позже, эта девочка вызывала немало недоуменных вопросов. В 1775 году, когда Бомарше спрашивали, что это за ребенок, где он родился, сколько ему лет и как зовут его мать, Бомарше всячески уклонялся от ответа. Можно было рассчитывать, что он воспользуется "Женитьбой", чтобы удовлетворить любопытство публики, о котором отлично знал, но, как ни странно, он предпочел умолчать. А ведь ему ничего не стоило так или иначе оправдать существование этого ребенка. Так вот нет! Он снова увильнул. "Женитьба" была окончена в 1778 году и поставлена шестью годами позже. В 1777 году Мария-Тереза Виллермавлаз родила Бомарше дочь, так что с малюткой Фигаро, вырвавшейся у него, если можно так сказать, в "Цирюльнике", уже не следовало шутить. Удивительный Бомарше, который обожает рассказывать о себе, вспоминая прошлое, а то и забавляется, стремительно прокручивая вперед стрелки времени - говорит о своей дочери за два или три года до ее рождения. И я, отец, там умереть не мог! Итак, вернемся к таинственному эпиграфу. Известно, как выбирает писатель строку или фразу, которую предпошлет своему произведению. Чаще всего он не ищет сознательно, а натыкается на эпиграф случайно, - влюбляется в него неожиданно для себя. Магия слова подчас тут оказывается важнее его значения. Человеку, отметившему или подчеркнувшему - к примеру, в "Заире" - какую-то короткую фразу, отнюдь не всегда известно, почему именно он так поступил, что тут его бессознательно задело. Попробуем все же разгадать эту загадку. Не буду лукавить и познакомлю вас со своими гипотезами в том порядке, в каком они у меня возникали. Первая из них была, признаюсь, довольно глупой. Сначала я предположил, что под словом "отец" подразумевается автор произведения, который не может умереть, ибо творение его бессмертно. Я же обещал вам не лукавить! Вторая идея была получше: эпиграф - намек на обожаемого и потерянного сына. Я был отцом. И я не мог умереть вместе с ним. Гипотеза, конечно, более волнующая, но у нее есть два недостатка: один небольшой - чересчур уж она логична, другой - крупный - все это не имеет ни малейшего отношения к "Цирюльнику". Вам приходит на ум малютка Фигаро? Да, третья догадка связана с ней. Но объяснение приходится, что называется, притягивать за уши. Я был отцом (малютки Фигаро) и не мог умереть (так как родилась она лишь на сцене) - вы видите, я не стыжусь, не таю от вас собственных глупостей. Но ведь еще глупее делать вид, будто Бомарше вовсе не поставил эпиграфом эту строку Вольтера! В предисловии к "Цирюльнику" он со смехом рассказывает, как осадил некоего господина, попрекнувшего его тем, - что он вдохновлялся Седеном: "Другой театрал, выбрав момент, когда в фойе было много народа, самым серьезным тоном бросил мне упрек в том, что моя пьеса напоминает "Во всем все равно не разберешься". - "Напоминает, сударь? Я утверждаю, что моя пьеса и есть "Во всем все равно не разберешься". - "Как так?" - "Так ведь в моей пьесе так до сих пор и не разобрались". Разберемся же в этом проклятом эпиграфе и не будем делать вид, будто его вовсе не существует. Ломени указал мне четвертый путь, который, полагаю, и ведет к истине, напомнив о реплике, вырезанной Бомарше между первым и вторым представлением: "Не говоря уж о том, что я потерял всех отцов и матерей; с прошлого года я в трауре по последнему", Ломени замечает: "Не странно ли, что Бомарше, который был замечательным сыном и братом, а впоследствии показал себя лучшим из отцов, настолько в плену у своего замысла создать тип насмешника, не знающего ничего святого, что вкладывает в уста Фигаро издевку над чувствами, как правило, уважаемыми даже в комедии". Видимо, я более толстокож, чем мой прославленный предшественник, семейные выпады Фигаро меня отнюдь не шокируют, и если быть откровенным, даже нравятся мне. Можно любить отца и мать, но ставить под сомнение самое понятие родословной. Как мы уже отметили на первых страницах, Бомарше был сыном часовщика Карона _и_ неизвестно чьим сыном. Удивление Ломени толкнуло меня пойти в этом направлении дальше. В "Сдержанном письме" о провале и критике "Севильского цирюльника" автор, как справедливо заметил Рене Помо, веселится напропалую. Предисловие к "Цирюльнику" слишком известно, чтобы здесь его анализировать. Достаточно, мне кажется, напомнить, что написанное единым духом, через несколько недель после черной пятницы, когда "бедный Фигаро был высечен завистниками", и воскресенья, когда герой, почти уже погребенный, ожил и воспрял, это предисловие отмечало, что "ни строгий пост, ни усталость после семнадцати публичных, выступлений не отразились на жизненной его силе". Прикинувшись скромником, потупя взор, автор представляет свою пьесу читателю, иными словами, остроумно и язвительно защищает ее от всех, кто "свистел, сморкался, харкал, кашлял, и нарушал порядок" на спектакле, а в особенности от "буйонского журналиста". "Энциклопедическая газета общества, литераторов" издавалась в Буйоне, отсюда и эта кличка. Критики из Буйона были людьми опасными, и их действительно опасались; эти литературные первосвященники предавали анафеме, выносили безапелляционные приговоры. Есть и у нас сегодня свои буйонцы, хотя их варево - жидкий супчик