этим великим человеком, а у большинства женщин восхищение вызывает любовь. Но красавец-мужчина, которого она десять лет назад мельком видела в Эксе, потерял если не свое обаяние, то, во всяком случае, дар молниеносного обольщения. Что произошло между ними в первый день? Должно быть, все же нечто большее, чем это предписывают хорошие манеры, потому что на следующий день он написал ей письмо, где говорил о том, как она взволновала его, и выражал уверенность, что удовлетворит свое желание. "...Я не хочу Вас больше видеть, Вы поджигательница сердец! Вчера, когда мы расстались, мне казалось, что я весь осыпан раскаленными углями. Мои бедные губы, о боже, они только попытались прижаться к Вашим губам и запылали... будто снедаемые огнем и жаром; зачем только я увидел Вашу прелесть... Вашу ножку и точеное колено... и эту маленькую ступню, такую крошечную, что хочется целиком взять ее в рот? Нет, нет, я не хочу больше видеть Вас, не хочу, чтобы Ваше дыхание раздувало пламя в моей груди. Я счастлив, холоден, спокоен. Да что Вы могли мне предложить? Наслаждение? Такого рода наслаждений я больше не хочу. Я решительно отказался от вашего пола. Он больше для меня ничего не будет значить... Нельзя впиваться губами в губы, не то я сойду с ума". Амелия, бывшая Нинон, ответила с обратной почтой, предлагая ему встречаться с ней сколько ему хочется на дружеской основе. Так писать значило именно раздувать пламя под видом желания его потушить. С этой минуты Бомарше окончательно воспылал: "Вы предлагаете мне дружбу, но поздно, дорогое дитя, я уже не могу подарить Вам такую простую вещь. Я люблю Вас, несчастная женщина, так люблю, что сам удивляюсь. Я испытываю то, что никогда прежде не испытывал! Быть может, Вы более красивая, более духовная, чем все те женщины, которых я знал до сих пор? Вы удивительное существо, я обожаю Вас... Я хотел бы по многим причинам забыть о нашей встрече. Но как можно принимать красивую женщину, не отдавая должное ее красоте? Я хотел лишь объяснить Вам, что Вас нельзя видеть безнаказанно. Но эта милая болтовня, которая с обычной женщиной проходит без всяких последствий, оставила в моей душе глубокий след. В своем безумии я хотел бы не отрывать своих губ от Ваших по меньшей мере в течение часа. Этой ночью я думал, что было бы большим счастьем, если б я мог в охватившем меня бешенстве слиться с Вами, сожрать Вас живьем. "Ее руки покоились бы тогда в моих руках, думал я, ее тело в моем теле. Кровь из сердца уходила бы не в артерию, а в ее сердце, и из ее сердца снова в мое. Кто бы знал, что она во мне? Всем бы казалось, что я дремлю, а внутренне мы бы все время болтали". И тысяча столь же невероятных идей питали мое безумие. Как видите, сердце мое, теперь Вы не можете хотеть со мной встретиться... Моя любовь особого закала: чтобы что-то могло быть между нами, надо, чтобы Вы меня любили. А я, оценивая себя по справедливости, понимаю, что Вы меня любить не можете... Поскольку я уже вышел из того возраста, когда нравишься, я должен бежать от несчастья любить. Надеюсь, что все это постепенно успокоится, если только я не буду Вас видеть. О, госпожа моя! Я оскорбил Ваши губы, поскольку коснулся их и не умер. Женщина! Верни мне душу, которую ты у меня отняла, или дай мне другую взамен!" Гюден, Ломени и Лентилак накинули покров на эту последнюю пылкую любовь. Правда, с годами пламя это стало сильно коптеть, но мы к этому еще вернемся. Тем не менее сейчас мы можем написать, не боясь ошибиться, что красивая Амелия полюбила, или ей показалось, что полюбила, своего усталого героя. В трагическом положении, в котором он вскоре окажется, она даст, как мы увидим, доказательство этих чувств, и тем самым мы поймем их характер. И вообще, разве надо кастрировать великих деятелей Истории, как только им стукнет шестьдесят? Есть время для написания "Искусства быть дедушкой", и есть время, чтобы бегать за барышнями. Стоит ли, потакая любопытству читателя и вызывая у него отвращение, публиковать некоторые письма, написанные в определенные минуты, письма, которых биограф не может не знать, стоит ли это делать явно против воли того или той, кто их писал в самые мрачные часы ночи? Понравится ли современным историкам, которые смакуют альковные радости по телефону, если записи их эротических разговоров будут передаваться по радио или продаваться в магнитофонных кассетах? Короче говоря, Амелия-Нинон стала его любовницей и разрешила ему до конца его дней следовать за ней, молодой, неотступно как тень. В то время как один Бомарше был пленен маленькой ножкой Нинон, другой Бомарше играл с камнями. Строить - часто значит сооружать свою могилу. Или свой мавзолей. В этом Бомарше достиг совершенства. Дом, который он вдруг решил построить и который должен был после его смерти сообщить о нем потомкам, был ив самом деле удивительным. Дом этот был в чем-то похож на своего строителя и вместе с тем не похож: ибо все мы многое знаем о себе, а многого вместе с тем не знаем. В наших жилищах, сделанных по нашим планам и нами обставленных, как бы они ни были убоги, есть комнаты или уголки, которые нам по душе, а есть и другие, которые всегда были нам чужими, куда мы никогда не заходим; это комната, или гостиная, или, скажем, стул, принадлежащий кому-то другому. Мы ошибаемся в устройстве дома так же, как часто ошибаемся в оценке самих себя. Но не будем преувеличивать, ложь не единственный жилец в доме, просто она кое-где, в каком-то углу, у какого-то столика или кресла чувствует себя как дома. Строить - это иногда значит воплотить свой сны. Некоторые жилища не что иное, как овеществленные сны. Архитектор тогда становится посредником твоей тайны. Рука проектировщика повинуется памяти, воображению, а иногда и безумию заказчика. От виллы Адриана до хижины почтальона Шваль тянется целая цепь "неповторимых" домов. Они определяются садами, которые их окружают или, точнее, продолжают. Сам дом играет в этих случаях ту же роль, что, скажем, глагол в предложении. В этих избранных местах есть, как мне кажется, свой синтаксис камня и природы. От тропинок парка к коридорам дома обычно ведут проторенные пути. Сон не делится на части. "Замок мечты" Бомарше был построен по этим особым правилам. Я не брежу, когда пишу об этом. Бомарше хотел стать хозяином дома, "на который ссылаются". На него ссылались. Он сразу же стал достопримечательностью Парижа. Едва успели разобрать леса, как люди устремились, чтобы на него посмотреть. Это был самый удивительный из дворцов, самая дорогостоящая фантазия, скажет потом Наполеон, который, будучи молодым офицером, попросил, видимо, как и все остальные, билет, чтобы иметь право прогуляться во владениях г-на де Бомарше. Самое невероятное здесь то, что первые годы после завершения строительства владелец "забыл" переехать в свою новую резиденцию и продолжал жить на улице Вьей дю Тампль. Его мавзолей долго стоял пустым. На что же он был нужен, если не на то, чтобы свидетельствовать о своем хозяине? В 1787 году Бомарше купил у города Парижа гектар земли в "спокойном месте", в районе предместья Сент-Антуан. Вместе с послушным исполнителем его затей архитектором Лемуаном он перевел сперва свою мечту на бумагу и стал строить по этим планам. Точно так же как для издания сочинений Вольтера, он для своего нового дворца потребовал лучших мастеров и лучшие материалы. Вскоре мечта претворилась в реальность. Находя, видимо, что купленный им участок слишком обычного рельефа, Бомарше принялся изменять его, насыпая террасы, прокладывая аллеи и насаждая десятки рощиц. Как только посетитель проходил в ворота, у него возникало ощущение, что он попал в какой-то другой мир, границы которого невидимы. За поворотом аллеи или миновав рощицу, посетитель вдруг обнаруживал то водопад, то часовню, то какую-то беседку или целую группу памятников в честь знаменитых людей. Читать надписи на них входило в ритуал осмотра парка. Два стиха украшали бюст Пари-Дюверне. Он просветил меня, и я его должник За то немногое, чего достиг. Сомнительного качества александрийский стих, вырубленный на фронтоне миниатюрного храма, прославлял Вольтера: Он с глаз народов снял завесу заблужденья. На памятной колонне в честь председателя суда Дюпати была начертана краткая надпись: И мы, как все, скорбим о нем! Статуи Платона и раба, играющего на цимбале, Бомарше поставил рядом. И объединил великолепным двустишием: Кто мыслит, тот велик: он сохранит свободу; Раб мыслить не привык, он пляшет вам в угоду. Подобно Вольтеру, Бахус тоже получил право на отдельный храмик, к тому же окруженный колоннадой. Поскольку в этом храме можно было выпить и закусить, хозяин сочинил на кухонной латыни приглашение к столу: "Erexi tamplum a Bachus Amicisque gourmandibus {*}. {* Я воздвиг храм Бахусу И друзьям, любителям попировать (искаж. лат.).} На цоколе статуи Эрота - в этом сельском Пантеоне боги стояли бок о бок с писателями, судьями и финансистами - Бомарше как хороший отец велел изобразить надпись: Не раз ты нарушал спокойствие семей; Судьбу счастливую дай дочери моей! Себя он, впрочем, тоже не забыл. Под железной решеткой в форме свода лежал обвитый зеленью простой камень, наполовину врытый в землю. Любопытный, наклонившись над камнем и раздвинув ветки, мог прочитать печальное послание исполненного разочарования владельца парка: Прощай, былое, - сновиденье, Что утром тает, как туман! Прощайте, страсть и наслажденье, Любви губительный дурман! Куда ведет слепец могучий Наш мир - мне это все равно; Удача, Провиденье, Случай - Я в них изверился давно. Устал вершить я беспрестанно Свой бег бесплодный наугад Терпим, и чужд самообмана, И, как Мартин, покою рад, Здесь, как Кандид в конце романа, Я свой возделываю сад. В этом зачарованном парке были и другие развлечения попроще. Дети, например, могли покататься на маленьком озере в прелестно украшенных лодочках, а влюбленные - скрыться в желанной полутьме зеленого грота. Что до философов всех возрастов, то китайский мостик, перекинутый через речку, призывал их к медитации. Я абсолютно убежден, хоть и не могу этого доказать, что на какой-нибудь лужайке к якорю был привязан странный и величественный монгольфьер или какой-нибудь другой летательный снаряд, словно приглашая отправиться в воздушное путешествие. Где-то в парке, скрытая камнями и зеленью, была потайная дверь в подземный ход, ведущий на улицу Па-де-ля-Мюль. Как-то раз в 1792 году Бомарше пришлось им воспользоваться, что спасло его от верной гибели. Главное здание дворца с полукруглым фасадом было окружено колоннадой и насчитывало двести больших окон. Самые современные строительные новшества были использованы в устройстве дворца, в частности сделано великолепное центральное отопление. Внутреннее убранство здания отличалось небывалой роскошью. Мрамор, красное дерево были главными отделочными материалами. Особое восхищение у посетителей вызывали размеры биллиардного зала с рядами кресел, как в соборах, искусно скрытое освещение большого салона и роскошество обстановки жилых покоев. Они не уставали подыматься и опускаться по спиральным лестницам, соединяющим разные этажи. Любителям живописи Бомарше демонстрировал коллекцию прославленных мастеров. Некоторые авторы, правда, утверждают, что все это великолепие было тем не менее на грани дурного вкуса. Впрочем, поскольку сам дворец и все окружающие его службы были разрушены во времена Реставрации, как нам составить об этом свое собственное мнение? От всего музейного богатства, от всех этих сокровищ, собранных Бомарше, его наследникам удалось сохранить только его секретер с инкрустациями великолепной работы. Можем ли мы по этой единственной вещи, как это сделал Кювье, восстановивший по одному позвонку весь скелет ископаемого, восстановить интерьер дворца Бомарше? Боюсь, что нет. Но этот редкостный секретер дает нам хотя бы представление об изысканности вкуса хозяина дома. Ведь сумел же поставить этот выскочка в свой кабинет секретер, которому позавидовал бы сам король. В непосредственной близости от дворца Бомарше - на этот раз, муравей в нем одолел стрекозу - построил несколько доходных домов. Вот их описание, сделанное присяжными поверенными Батаром и Шиньяром: "1. Дом для найма с входом в ворота с улицы Антуан Амело, двор, конюшни, сараи, семь полных квартир и две маленькие. 2. Восемь лавок с задними помещениями, антресолями и витринами, выходящими на улицу Сент-Антуан, между улицей Амело и бульваром. 3. Помещение для сдачи в наем, выходящее на бульвар, между воротами дома и улицей Сент-Антуан, состоящее из первого этажа и антресолей, и т. д.". Про человека, который строит себе резиденцию, шутки ради говорят, что он разорится. Так говорили о Демарше. По изначальному подсчету Лемуана, стоимость строительства всех объектов должна была обойтись в 300 тысяч франков, а, чтобы довести все работы до конца, Бомарше пришлось истратить в шесть раз большую сумму. В 1789 году выставлять напоказ эти внешние признаки богатства было не очень-то дальновидно. Я уже говорил, что Бомарше, чтобы построить свой дворец, выбрал тихий квартал. В самом деле, из его окон было видно только одно здание, находящееся неподалеку: Бастилия. 17 ПОСЛЕДНЯЯ АВАНТЮРА Я слышу шаги... они приближаются. Вот решающая минута. 14 июля 1789 года Бомарше, как и Людовик XVI, мог бы записать в своем дневнике: "Ничего". Самое удивительное, что событие, ими же подготовленное, нередко застает людей врасплох! Точно острота интуиции притупляет трезвость оценки положения. В течение всего своего царствования Людовик XVI опасался революции. Добросовестные историки не могут поставить под сомнение прозорливость королями тем не менее 14 июля 1789 года он не ощущал особой тревоги: "Ничего", не так ли? Вот и Бомарше, который, как мы видели, был зачинателем грандиозного переворота и не переставал писать о его неотвратимости, оказался ошеломлен неожиданностью, когда события вдруг подтвердили его собственную правоту. Людовик XVI боялся, Бомарше - желал "взятия Бастилии", но оба они именно потому, что это событие неотступно занимало их воображение, видели его как бы вне времени. Таков жребий тех немногих, чей глас вопиет в пустыне: они предвидят, но не видят. А впоследствии филистеры _и_ глупцы учиняют суд над ними. Вернемся, однако, к Бомарше, если мы его покинули... 2 апреля того же 1789 года, в первые месяцы которого свирепствовали жестокие морозы, Бомарше выиграл в парламенте процесс против Бергаса. Однако в глазах народа его победа была победой богача, тесно связанного с, существующим строем, над "неподкупным". Для многих Бомарше стал символом ненавистного общества, а для некоторых - и человеком, с которым пора покончить. На стенах его дома появляются оскорбления и угрозы, кто-то разбивает кариатиды Жермена Пилона, украшающие ворота особняка. Однажды вечером на пустынной улице сторонники Бергаса даже пытаются убить Бомарше. Он защищается с чертовской отвагой и обращает нападающих в бегство. Любопытное дело, если его творческие способности с возрастом мало-помалу слабеют, то мужество, характер и нервы с годами не перестают крепнуть. В непрестанной борьбе со смертью вырабатываются привычки, хорошие привычки: Бомарше не обороняется, он - нападает. Но его противники неистощимы на выдумки - не удалась физическая расправа, они затевают снова хитроумную кампанию, чтобы подорвать его репутацию и сломить морально. 1789 год, начавшийся в холоде, продолжается в голоде. Весной не хватает хлеба. Государство разваливается, безработица и разбой, охватившие всю страну, серьезно подрывают ее экономику, еще недавно цветущую. Перебои в снабжении Парижа, как обычно в подобных обстоятельствах, позволяют "коммерсантам" фантастически наживаться на всеобщей нужде. В революционные годы внешние проявления богатства раздражают народ, как красная тряпка - быка, вызывают возмущение. Богач - становится синонимом вора. Это не всегда соответствует истине. В действительности спекулянты и те, кто нажился на революции, по большей части дождутся одни Директории, другие империи, чтобы открыто изменить свое социальное положение. Но беднякам дела нет до подобных тонкостей, и стоит ли этому удивляться? Богатство Бомарше слишком лезло в глаза, чтобы выглядеть нажитым честно. Владельца дворца в предместье Сент-Антуан не замедлили обвинить в том, что он прячет там солидные запасы зерна и муки. Как раз тогда же толпы голодных разграбили и сожгли жилища Ревейона и Анрио, чересчур роскошные, чтобы не заподозрить, что в них вложены барыши от спекуляций на лишениях парижан. Напрасный труд: хлеба там не оказалось. Вот тут-то и прошел слух, будто его прячет Бомарше. Весь парижский хлеб явно залеживался в его фараоновых подвалах. Бомарше, предупрежденному об опасности, хватило ума и осторожности предложить своим обвинителям обыскать дом вместе с жителями квартала. Эта "операция открытых дверей", как мы сказали бы сегодня, на некоторое время восстановила его доброе имя в глазах народа Парижа, который вообще склонен скорее к восхищению и почитанию _прекрасных произведений_, нежели к погромам. Не народ, а буржуазия XIX века привела в упадок и запустение Версаль. 14 июля 1789 года семейство Бомарше вместе с друзьями наблюдает из окон его дворца - двести окон по фасаду - взятие Бастилии, точно так же, как ныне некоторые любуются из зданий, расположенных на Елисейских полях, военным парадом в честь первого республиканского праздника. Как я уже сказал, наш герой, подобно большинству своих современников, не оценил всей значимости этого события. Лето 1789 года для Бомарше отмечено в первую очередь завершением кельнского издания Вольтера. Книгоиздатель и книготорговец, он занят мыслями о выпуске в свет монументального собрания сочинений другого "пророка", Жан-Жака Руссо, и заботами о распространении своего издания Вольтера. Бомарше, впрочем, далеко не единственный, кто продолжает жить, словно не происходит ничего из ряда вон выходящего, свидетелем тому некий г-н Лостен, президент палаты торговых пошлин в Ретель-Мазарен, в Шампани, недовольный подписчик, имевший неосторожность направить наглое письмо издателю, у которого, естественно, нашлось время ответить ему в своей обычной манере: "Париж, сего августа 4 числа 1789 года. Вы, господин президент, возможно, единственный человек, не знающий того, о чем мы оповестили всю Европу почти год тому назад через иностранные газеты, поскольку доступ во французские нам тогда был закрыт: а именно, что издание сочинений Вольтера полностью завершено и находится в рассылке, за исключением последнего тома, содержащего биографию и оглавление, который будет разослан отдельно. Вы, сударь, возможно, единственный человек, не знающий также, что нами были публично проведены, тому вот уже более трех лет назад, две бесплатные лотереи - подарок стоимостью в 200000 франков, сделанный нами нашим подписчикам, что выигрыши пали на все билеты, содержащие в номере цифру 4 для издания ин-фолио или цифру 6 для второго издания ин-кварто, и что оные выигрыши, в денежной сумме или в экземплярах издания, выплачиваются владельцам билетов по мере того как они являются за получением. И, наконец, сударь, Вы, возможно, единственный человек, не знающий, что подписчикам на издание ин-кварто предстоит получить 24 тома, а не 13. Всего этого, конечно, можно и не знать, живя в Ретель-Мазарен, в Шампани, и не читая газет, но, - где бы человек ни жил, сударь, ему должно знать, что, прежде чем учить добропорядочности других, следует задуматься, не нуждаешься ли сам в нескольких уроках сдержанности и учтивости, ибо мало быть президентом палаты торговых пошлин в Ретель-Мазарен, в Шампани, нужно прежде всего быть воспитанным человеком - с этим никто не станет спорить. Поскольку Вы, однако, несмотря на все Ваше обоснованное негодование, милостиво удостоили почтить меня выражением Ваших самых совершенных чувств, назвавшись моим слугой, позвольте и мне, чтобы не отстать, заверить Вас в том, что я преисполнен изысканнейшей благодарности за преподанные мне уроки и остаюсь, господин президент палаты торговых, пошлин и т. д., Вашим нижайшим и т. д. Карон де Бомарше, солдат-гражданин Парижской буржуазной гвардии". Датированное 4 августа 1789 года, это письмо никак не отражает страстей, обуревавших парижские головы в то достопамятное лето, но тем не менее мы может почерпнуть из него некоторые сведения: во-первых, Пьер-Огюстен Карон все еще остается де Бомарше, но, во-вторых, он - солдат парижской буржуазной гвардии. Его дворянство, на которое он всегда имел только квитанцию, не дало ему никаких привилегий, если не считать права на беспрепятственный, вход в дворцовые покои. Ни ночь на 4 августа, ни Декларация прав человека, провозглашенная 26 числа того же месяца, ничуть его не удивили. Разве не был он первым, кто - с помощью Фигаро - нанес решающий удар существующему строю? Разве в монологе, произнесенном публично 27 апреля 1784 года, он не потребовал - и с какой силой, с какой отвагой, с каким красноречием отмены всех привилегий и "не дал ясного определения прав человека? Однако насилие, несправедливость, смута отравляли ему уже в ту пору все удовольствие. Будучи председателем Избирательного округа Блан-Манто в квартале Тампль, он использовал свои скромные возможности для спасения несчастных, независимо от того, к какому из лагерей они принадлежали. В разгар восстания, 15 июля, он отважился воспрепятствовать убийству одного из солдат Немецкого полка, уведя его к себе в дом и снабдив гражданским платьем, чтобы тот мог ускользнуть от преследователей. Бомарше всегда инстинктивно ощущал себя принадлежащим к лагерю жертв. Он рисковал всем при старом режиме, но и при режиме революционном будет подвергать себя риску ничуть не меньше. Прежде он боролся за права человека, теперь станет бороться за права личности. Этот агностик неизменно вел себя как христианин. Неспособный к ненависти, он ни в кем не видел врага, только противника. Столь же неведомо ему было злопамятство, его сердце, его кошелек, его дом были открыты первому встречному. Но в смутные времена _первые встречные_, нежданные ночные гости редко являются с обычным визитом - за ними по пятам следует судебная процедура, а то и смерть. Эти две потаскухи не замедлили взять Бомарше на заметку. Духовная независимость, сопротивление моде или повальному увлечению, склонность держаться особняком, в стороне или в отдалении - качества, присущие большинству великих писателей. В революционные эпохи такая позиция неизменно наталкивается на непонимание, а нередко и превратно истолковывается. Альбер Камю стал выражать вслух свою тревогу по поводу излишне широких репрессий еще в конце 1944 года. Нельзя одержать победу раз и навсегда, каждый раз приходится начинать сызнова. Человек не может не бунтовать. 14 июля 1789 года, в день своем победы, Бомарше бессознательно переходит в лагерь оппозиции. "Желая выпрямить наше дерево, - напишет он два года спустя, - мы согнули его в другую сторону". И это правда. Вот два примера того, как Бомарше вступает в противоречие сам с собой. В 1789 году, настаивая на своем праве участия в ассамблее округа Блан-Манто, он объясняет тем, кто отводит его, как аристократа, что отказался, "несмотря на двадцатилетнюю службу, от получения грамот, подтверждающих давность его дворянства, поскольку ценит только человеческое достоинство и сознает, что, не предъявляя сих грамот и тем самым теряя дворянские привилегии, он возвращается в буржуазное сословие". И Бомарше добавляет: "Мое место здесь!" Приобретя дворянство в 1763 году, он еще в 1783 году был вправе получить грамоты, подтверждающие давность его принадлежности к этому сословию, что позволяло ему передать свои привилегии возможным наследникам: он сознательно этого не сделал. Тем не менее Бомарше не желает вернуться снова к имени Карон: отмена Учредительным собранием дворянских привилегий представляется ему такой же нелепостью, как само дворянство. Со свирепой издевкой он пишет жене 22 июня 1790 года: "Что с нами будет, дорогая? Вот мы и утратили все наши звания. У нас остались только фамилии, без гербов и ливрей! О праведное небо! Какое расстройство! Позавчера я обедал у г-жи Ларейньер, и мы обращались к ней как к г-же Гримо, коротко и без всяких условностей. Его преосвященство епископа Родеза и Его преосвященство епископа Ажана мы называли в лицо господин такой-то; не сохранив ничего, кроме своего имени, мы все выглядели как на выходе с какого-нибудь зимнего карнавала в Опере, когда маски уже сняты". Один нелепый предрассудок пришел на смену другому. Теперь - о свободе вероисповеданий. После того как он долго боролся за права протестантов, Бомарше, чей антиклерикализм отнюдь не притупился, берет на себя риск настаивать на необходимости умножения церковных треб, в которых нуждаются католики округа Блан-Манто. Ломени цитирует в своей книге письмо Бомарше от июня 1791 года, адресованное муниципальным чиновникам; тут даже не знаешь, чему больше удивляться - его мужеству или его хитроумию. Письмо длинновато, но каждое слово в нем - на вес святой воды: "Господа, Граждане улицы Вьей дю Тампль и нескольких прилежащих улиц единодушно обращают ваше внимание на то, что в связи с удаленностью церквей Сен-Жерве и Сен-Проте, коих они являются прихожанами, а также с редкостью служб, в них отправляемых, те, кто вынужден сторожить дома, - пока другие выполняют свои главнейшие христианские обязанности, нередко оказываются перед невозможностью выполнить их в свою очередь. Женщины, отроки, все благочестивые и чувствительные души, кои черпают в религиозных отправлениях сладкую, полезную и даже необходимую пищу, с полного согласия своего достопочтенное кюре присоединяют свой голос к гражданам округи, умоляя вас отдать приказание, чтобы в часы литургии для них была открыта внутренняя часовня госпитальерок Сен-Жерве, как дано было подобное разрешение гражданам, проживающим по улицам Сен-Дени и Ломбар, для коих была открыта часовня госпитальерок Сент-Катрин. Наш достопочтенный кюре даже предлагает, господа, умножить число треб, необходимых для сего обширного квартала, соглашаясь служить лишнюю обедню в церкви Блан-Манто. И я, коему все они поручили составить эту петицию, хотя я и наименее набожен из всех, я, сознавая, что просимое разрешение необходимо как для регулярного отправления религиозных обязанностей, так и для пресечения недостойных разговоров врагов родины, кои сеют повсюду слухи, что забота о гражданском благе не более чем предлог для уничтожения религии, я вместе со своей женой, дочерью, сестрами, вместе со всеми моими согражданами и их домочадцами прошу вас дать согласие на то, чтобы все эти добрые христиане, нуждающиеся в церковной службе, могли по меньшей мере удовлетворить сию потребность. Мы воспримем ваше справедливое решение как милосердный акт, столь же воздающий честь вашей преданности католической вере, сколь эта петиция свидетельствует о преданности ей моих сограждан и моей собственной. Бомарше". Летом 1789 года Бомарше вновь довелось скрестить шпаги с Базилем. Обвиненный опять во всех смертных грехах, приговоренный анонимными корреспондентами к позорной смерти ("тебе не выпадет даже честь быть повешенным на фонаре"), он ответил, прибегнув к своему обычному оружию - бичующим мемуаром. Само дело не заслуживает детального рассмотрения, но именно оно побудило Бомарше написать "Жалобу господам представителям Парижской коммуны от Пьера-Огюстена Карона, члена сего представительного органа". Некоторые из членов Коммуны, прислушавшись к клеветническим наветам, были склонны _признать недействительными_ полномочия Бомарше. Им пришлось отказаться от своего намерения. Как и в других полемических произведениях, Бомарше в "Жалобе" остроумен и логичен. К сожалению, она страдает обычными пороками документов самозащиты, но мог ли Бомарше писать иначе? "Они утверждают, что вся моя жизнь - сплетение мерзостей. Они вынуждают меня говорить о себе хорошо, поскольку говорят обо мне плохо". Но ни глупость одних, ни злоба других, ни ненависть Бергаса, члена Законодательного собрания, не могли омрачить энтузиазм неутомимого реформатора. В эти годы. Бомарше, действительно, отдает больше времени прославлению добродетелей нового общества, нежели разоблачению его. пороков. Конституционный монархист, человек либеральных убеждений, он черпал глубокое удовлетворение в обещаниях 1789 года. И даже решил отпраздновать на свой манер годовщину взятия Бастилии - новой постановкой "Тарара", для которой он переделал текст, восстановил строфы, вычеркнутые цензурой. Бомарше обратился к Сальери с просьбой внести изменения в музыку. В этом письме он открывает душу: "Друг мой, Вы даже не можете вообразить энтузиазма, возбуждаемого здесь великим праздником 14 июля; когда из-за нерадения пятнадцати тысяч рабочих, насыпающих земляной вал вокруг Марсова поля, где должна состояться праздничная церемония, возникли опасения, что работы не будут завершены в срок, к месту работ стеклись все граждане Парижа и все, от мала до велика, от Монморанси до последнего портового угольщика, мужчины, женщины, священники, солдаты копают землю и возят ее на Тачках. Мне сказали, что сегодня вечером туда прибудет король и члены Национального собрания, чтобы подбодрить работающих; нет конца веселью, песням, пляскам! Ни одна страна еще не знала подобного опьянения; четыреста тысяч человек смогут наблюдать со всеми удобствами зрелище, великолепней которого земля еще никогда не предлагала небу". Это - 14 июля 1790 года. К следующей годовщине Бомарше придумал воздвигнуть там же, на Марсовом поле, гигантский монумент богине Свободы. В отличие от обыкновенного литератора, он тут же подсчитал, во что могут обойтись его фантазии и построения. Тщательно изучив вопрос, Бомарше направил президенту Национального собрания свой проект, к которому была приложена смета. Как водится - "_Я_ выступаю, _я_ выдвигаю, _я_ воздвигаю". "Посреди гигантской круглой арены, на квадратном возвышении длиной в 210 футов по фасаду я воздвигаю триумфальную колонну высотой в 148 футов, к основанию которой ведет лестница в сорок ступеней, образующих квадрат со сторонами в 120 футов; в четырех углах эстрады устроены помещения кордегардий, которые, будучи связаны между собой подземными переходами, могут служить во время празднеств для размещения национальных гвардейцев, общим числом до семи или восьми тысяч человек... Предлагаемая стоимость алтаря Отчизны, то есть строительства самого каменного здания вместе с плотницкими, слесарными, столярными и земляными работами, - 2 550 000 франков. Выполнение в мраморе и бронзе всех его частей, обозначенных на модели, обойдется в 1 500 000 франков. Итого: 4 050 000 франков" Бомарше, естественно, предусмотрел, как именно должно финансироваться строительство этого грандиозного монумента - по меньшей мере в двести метров высотой. Парижскому муниципалитету предлагалось внести первый миллион, а восьмидесяти двум департаментам - три остальных, по 36 660 франков каждому. Национальное собрание не приняло этого проекта, и исполинская башня .на Марсовом поле была воздвигнута лишь сто лет спустя, при совершенно иных обстоятельствах и совершенно иная по форме. Именно в это время, осенью 1790 года, Бомарше приступил или вернулся к созданию "Преступной матери". Мы еще скажем об этой пьесе. Но было бы чистым безумием думать, что его труды сводились к писанию драмы, сотен писем и вычерчиванию на бумаге своей "Эйфелевой башни". На досуге он по-прежнему занимался делам", как прекрасными, так и не столь почтенными, извлекая из них, разумеется, доходы, позволяющие ему жить на широкую ногу и содержать немало людей. В 1790 году этот добрый самаритянин уже не довольствуется тем, что отвечает всем, кто взывает к его сердцу и, следовательно, кошельку - за один месяц четыреста двадцать просьб от частных лиц ссудить их деньгами! - у него теперь возникает потребность субсидировать целые общины - Парижский монастырь Божьей матери Заступницы, Лионское благотворительное общество, не говоря уж об оплачиваемых им койках в больницах для бедных, о деньгах, которые он раздает парижским солдатам, - 12 000 франков за один день! Я, впрочем, не могу поверить, что его щедрость, его доброта неизменно наталкивались на неблагодарность. Напротив, я полагаю, что с годами Бомарше приобрел, не ставя себе этого, разумеется, целью, множество друзей. Если ему удается почти всегда взять верх над своими бесчисленными врагами, то, возможно, именно потому, что в трудные минуты он получает неоценимую помощь от тех, кто был ему обязан и у кого хватало ума не злобствовать за это. Что. касается недоброжелательства, с которым он так часто сталкивался, несправедливо было бы приписывать это исключительно злонравию его недругов. Бомарше отнюдь не добродетельный персонаж мелодрамы, в которой Лаблашу или Бергасу отводится роль злодея. Надо признать, что на протяжении всей своей жизни, и особенно к ее концу, Бомарше пожинал плоды собственной заносчивости. Присовокупите к этому милому пороку неумеренную склонность к вызывающим поступкам. Он не пожелал, например, как я уже упоминал, отказаться от имени де Бомарше. Ничего удивительного, мы ведь знаем, сколь неудержимо жаждал он приобрести собственное лицо и каких усилий ему стоило явиться на свет. Но когда он счел нужным возвестить городу и миру, что женится в третий раз, ему показалось необходимым дать объяснение, почему именно он не подчиняется декрету Учредительного собрания: "Я доказал в воскресенье, что поместье, именуемое Бомарше, мне уже не принадлежит и что. декрет, требующий отказа от прозваний по землевладению, не распространяется на имена, кои берет человек, вступая на боевое поприще, - а именно под прозванием де Бомарше я всегда побеждал своих трусливых недругов". Эпохи исторических переломов менее всего чувствительны к юмору. Хотя революционеры знают силу броских фраз, они отнюдь не поклонники острословия и каламбуров. По правде говоря, Бомарше был единственным человеком, оценившим собственное остроумие. Остальным оно не пришлось по вкусу. Точно так же как не по вкусу им было и то, что он одной ногой оставался в королевском дворце. Я уже употребил слово "реформатор". Бомарше знал, что политическая борьба никогда не прекращается, и сам ее вел. Разве не он - почти в одиночку поверг в прах парламент Мопу? Разве не он втянул впоследствии Людовика XVI в борьбу за независимость Соединенных Штатов Америки? Разве не была отмена дворянских привилегий в значительной мере победой Фигаро? И разве не принесли плодов настойчивые усилия Бомарше как в области торгового законодательства, так и в области восстановления гражданских прав протестантов? Что касается идеи, как мыслитель он был более чем близок Революции. Но государственный человеку никогда не засыпавший в нем, был сторонником порядка и почитателем закона. И в то необычайное десятилетие - от 14 июля 1789 года и до дня своей смерти - он, как мы увидим, разрывался между желанием увидеть торжество Революции и столь же неодолимой жаждой удержать Францию - как бы это поточнее выразиться? - от карнавального хаоса. Естественно, многие из писавших о нем расценивали эти колебания как доказательства его двоедушия. Его бесчестности! Однако превыше любых политических систем - стоял ли во главе государства король, Комитет общественного спасения или Директория - Бомарше ставил Францию. Доведись ему дожить до империи, он, нет сомнения, служил бы Наполеону, на свой манер, иными словами, готовый снова оказаться в тюрьме. Ибо - необходимо еще и еще раз напомнить об этом - так называемая деловая хватка неизменно ставила Бомарше под угрозу потерять жизнь или самое дорогое, что у него было - свободу. Пусть это даже вызовет негодование читателя, я не отступлюсь от своего: из всех деятелей литературы, о которых мы сохранили память, Бомарше достоин наибольшего уважения. И я тем упорнее настаиваю на этом, что завтра прославленные историки, располагающие теми же документальными ресурсами, что и я, не говоря уже о ресурсах своего таланта, почтут за благо вернуться к давним клеветническим наветам. Эпиграфом к их трудам могли бы послужить слова Бомарше: "Прежде всего оклевещем его, а уж затем вменим ему в вину дурную славу, которую сами создали". Итак, он продолжал общаться с королем, поскольку, будучи наполовину республиканцем, на вторую половину оставался роялистом. Наполовину пессимист, он никогда не терял в душе надежды. И только его веселье было неделимым и неизменным: "Сейчас [в 1789] у нас крепости вместо дворцов, а оркестром служат пушки. Улицы заменяют нам альковы: там, где слышались томные вздохи, громко славословят свободу: "жить свободными или умереть" звучит вместо, "я тебя обожаю". Такие-то у нас игры и забавы. Любезные Афины преобразились в суровую Спарту; но поскольку любезность - наше врожденное качество, мир, вернувшись, вернет нам наш истинный характер, только на несколько более мужественный лад; наше веселье снова возьмет верх". Примерно то же говорил в это время Людовик XVI: "Пора бы нации вспомнить о своем счастливом характере". Должен ли я обращать ваше внимание на то, что это заявление было сделано _после_ бегства в Варенн и расстрела республиканской демонстрации на Марсовом поле! По правде говоря, лето 1791 было самым обманчивым временем года. Предательство короля, кровь, пролитая у подножия алтаря отечества, были на некоторое время преданы забвению. На первый взгляд "взяло верх" "то, что мы теперь называем молчаливым большинством. Так Туре, председатель Учредительного собрания, мог, закрывая последнее его заседание, произнести без всякой иронии свою историческую фразу: "Сир, Ваше Величество покончили с революцией!" Но Бомарше этого не думал. За пятнадцать дней до роспуска Учредительного собрания, которое разошлось в самом радужном настроении, совершенно не понимая сложившейся обстановки, Бомарше писал о своих тревогах и отвращении Бомезу, депутату, с которым был в дружеских отношениях: "Кто бы мог помыслить, что завершение столь великого дела будет опозорено: дебатами самого гнусного толка и что мы подарим нашим внешним и внутренним врагам подобный триумф, позволив им узреть Учредительное собрание на грани краха в тот самый момент, когда его полномочия должны были бы обрести особую значимость? <...> Вы вносите смятение в наши ряды, оздоровит ли их это адвокатское законодательное учреждение, сформированное при по