ой в главном, но в чем-то и ошибочной. ------------------------------------------------------------------------------------------- 1 Нам этот сон может показаться просто диким, но для индусов это не так, ведь для них слон -- домашнее животное, воплощение кротости. Что же касается бивней, то их число не может поразить тех, кого искусство приучило к идее повсеместности Бога и изображениям со множеством рук и лиц; шесть -- традиционное число в индуизме (шесть путей переселения душ, шесть Будд, предшественников единого Будды, шесть стран света, включая зенит и надир, и шесть божеств, чьими именами Яджурведа называет шесть врат Брахмы). 2 Эта метафора могла побудить тибетцев к созданию молельного колеса, состоящего из вращающихся вокруг оси и заполненных свитками с заклинаниями цилиндров. Некоторые из этих колес ручные, другие напоминают большие мельницы, движимые водой или ветром. * Религия Будды (нем.). ** Вьеже "Китайские жизнеописания Будды" (фр.). Борхес Хорхе Луис. Время и Дж.У.Данн Первод Е. Лысенко В 63-м номере журнала "Юг" (декабрь 1939 года) я опубликовал предысторию -- или осторожную попытку истории -- бесконечно убывающей прогрессии. Далеко не все упущения этого наброска были оплошностью: я намеренно обошел Дж. У. Данна, извлекшего из бесконечной регрессии весьма причудливую доктрину субъекта и времени. Обсуждение (простое изложение) его концепции заняло бы объем, намного превосходящий эту заметку. Замысловатость концепции требует особого места; об этом и поговорим. Написать заметку меня подтолкнула последняя книга Данна -- "Nothing Dies"* (1940), повторяющая или суммирующая доводы всех предыдущих. Довод, собственно говоря, один. Ничего нового этот механизм в себе не содержит; неслыханно, почти невероятно другое -- выводы автора. Прежде чем перейти к их рассмотрению, перечислю несколько предварительных аватар, которые претерпели их предпосылки. Седьмая из многочисленных философских систем Индии, зафиксированных у Пауля Дейссена, отрицает, что Я может служить непосредственным объектом познания, "поскольку интеллигибельность нашей души требует существования другой души, познающей первую, и третьей, познающей вторую". Индусы лишены чувства истории, -- иными словами, они извращенно предпочитают изучать идеи, а не имена и жизнь философов, -- однако, как известно, столь решительному отказу от самонаблюдения не более восьми веков. Около 1843 года его вновь открывает Шопенгауэр. "Познающий субъект, -- утверждает он, -- сам по себе непознаваем, в противном случае он превратился бы в объект познания другого познающего субъекта" ("Welt als Wille und Vorstellung", т. 2, гл. 1). Гербарт также играл с подобным онтологическим умножением. Еще до того как ему исполнилось двадцать, он доказал, что Я неизбежно оказывается бесконечным, поскольку утверждение, будто некто сам себя познает, влечет за собой другого некто, также познающего себя, что влечет за собой третьего некто (Дейссен "Die neuere Philosophic"**, 1920, с. 367). Приукрашенный историями, притчами, приправленный изящной иронией и диаграммами, этот сюжет и заполняет собой трактаты Данна. В "An Experiment with Time"*** (гл. 23) утверждается, что сознающий субъект осознает не только то, что созерцает, но и другой созерцаемый им субъект А, и, следовательно, еще один субъект С, созерцаемый В... Он загадочно добавляет, что все эти бесчисленные и взаимосвязанные друг с другом субъекты располагаются не в трех измерениях пространства, но в не поддающихся исчислению измерениях времени. Прежде чем пояснить это пояснение, давайте вместе поразмыслим над этим абзацем. Гексли, верный наследник английских номиналистов, настаивает, что между ощущением боли и осознанием того, что некто испытывает боль, различие лишь словесное; он высмеивает чистых метафизиков, различающих в любом ощущении "ощущающего субъекта", ощущаемый объект и этот властный персонаж--Я ("Essays"****, т. 6, с. 87). Густав Шпиллер ("The Mind of Man"*****, 1902) признает, что знание о боли и само ощущение боли -- две разные вещи, но предполагает, что воспринимаются они одновременно, как воспринимаются нами голос и лицо говорящего. Его соображения представляются мне заслуживающими внимания. Что же касается осознания осознания, введенного Данном, дабы учредить внутри каждого индивидуума головокружительную, пугающую иерархию субъектов, речь, подозреваю, идет здесь о последовательных (или воображаемых) состояниях первоначального субъекта. "Если духу, -- подчеркивает Лейбниц, -- пришлось бы вторично помыслить о мысли, ему достаточно было бы вспомнить ощущение, чтобы помыслить его, затем помыслить о мышлении, затем о мышлении мышления и так до бесконечности" ("Nouveaux essais sur 1'entendement humain"******, кн. 2, гл. 1). Прием, введенный Данном для прямого оправдания бесконечного числа времен, менее убедителен, однако более изобретателен. Подобно Хуану де Мене с его "Лабиринтом"1, подобно Успенскому с его "Tertium Organum", он утверждает, что будущее -- со всеми своими превратностями и подробностями -- уже существует. По направлению к предустановленному будущему (или, как предполагает Брэдли, от него) течет абсолютная река космического времени, а может быть, смертные реки наших жизней. Это истечение, этот поток -- как и всякое движение -- требует определенного времени; так у нас появится второе время, несущее первое, третье, переносящее второе, и так до бесконечности...2 Таков механизм, предложенный Данном. В этих гипотетических (иллюзорных) временах получают беспредельное пристанище неуловимые субъекты, размноженные очередной регрессией. Не знаю, что подумает об этом читатель. Я не настаиваю на том, будто знаю, что есть время (не уверен даже, вещь ли оно), и вместе с тем догадываюсь, что ход времени и само время -- это одна загадка, а не две. Данн, по всей видимости, впадает в заблуждение, словно те рассеянные поэты, которые твердят (предположим) о луне, показывающей свой красный диск, заменяя один расплывчатый визуальный образ субъектом, глаголом и дополнением, которое есть не что иное, как едва замаскированный субъект. Данн -- блистательная жертва той самой порочной интеллектуальной традиции, которую возвестил Бергсон: рассматривать время как четвертое измерение пространства. Он заявляет, что будущее уже существует и мы должны перенестись в него, но этого утверждения достаточно, дабы превратить время в пространство, а затем ввести второе время (также мыслимое в форме пространства, в форме линии или реки), затем третье, тысячное... Все четыре книги Данна непрерывно твердят о "бесконечных измерениях времени"3, но они суть измерения пространственные. Как доказать, что будущее уже существует? Данн приводит два довода: первый -- пророческие сны; второй -- относительная простота, которую придает эта гипотеза вычурнейшим и столь характерным для него схемам. Он также пытается уйти от вопроса о вечном творении... Теологи определяют вечность как мгновенное, ослепительное обладание всеми моментами времени и считают ее одним из атрибутов Бога. Данн, удивительным образом, полагает, что вечность уже наша и наши еженощные сны -- тому подтверждение. В них, по его мнению, сливаются ближайшее будущее и непосредственное прошлое. Бодрствуя, мы с обычной скоростью передвигаемся в событийном времени; во сне -- успеваем обозреть бескрайние территории. Видеть сны -- значит совмещать отдельные картины увиденного и ткать с их помощью историю либо ряд историй. Мы видим образ сфинкса и магазина, придумываем, как магазин превращается в сфинкса. Человека, с которым познакомимся завтра, мы увидим с губами того, кого видели накануне вечером... (Уже Шопенгауэр писал, что жизнь и сны -- это страницы одной и той же книги. Читать их по порядку -- значит жить; перелистывать их -- значит мечтать.) Данн указал, что в смерти мы учимся пользоваться вечностью. Мы припоминаем все мгновения нашей жизни и соединяем их по нашей прихоти. Помогают нам в этом Шекспир, Господь, наши друзья. А после такого блистательного предположения любая оплошность автора покажется не заслуживающей внимания. --------------------------------------------------------------------------------------------------------------- * Ничто не умирает (англ.). ** Новая философия (нем.). *** Опыт со временем (англ.). **** Опыты (англ.). ***** Человеческое мышление (англ.). ****** Новые опыты о человеческом разумении(фр.). 1 В этом стихотворении XV века есть видение "трех великих колес": первого, неподвижного, иными словами, прошедшего; второго, вращающегося, -- настоящего; третьего, неподвижного, -- будущего. За полвека до Данна "абсурдное предположение второго времени, в котором течет, быстро или медленно, первое", было открыто и отвергнуто Шопенгауэром в его "Мире как воле и представлении". Об этом говорится на с. 829 второго тома этой книги историко-критического издания Отто Вейса. 3 Эта фраза -- целое открытие. В 21-й главе книги "An Experiment with Time" он говорит о том, что время может быть перпендикулярно другому Борхес Хорхе Луис. Загадка Эдварда Фитцджеральда Перевод Б.Дубина В одиннадцатом веке христианской эры (а для него -- пятом веке хиджры) в Персии появляется на свет некий Омар ибн Ибрахим; он изучает Коран и законы вместе с Хассаном ибн Саббахом, будущим основателем секты гашишинов (или асассинов), и Низамом Аль-Мульком, который позднее станет визирем Алп Арслана, покорившего Кавказ. То ли в шутку, то ли всерьез друзья дают друг другу клятву: если кому-нибудь из них повезет, счастливчик не забудет остальных. Спустя годы, когда Низам удостоивается поста визиря, Омар просит лишь о скромном уголке в тени его счастья для молитв о процветании друга и размышлений над числами. (Хассан же просит и добивается высокого поста, а потом убирает визиря с дороги.) Омар получает от богатств Нишапура годовое содержание в десять тысяч динаров и может посвятить себя наукам. Он не верит в астрологию, но занимается астрономией, участвует под покровительством султана в реформе календаря и пишет известный труд по алгебре, предлагающий математическое решение уравнений обеих степеней и геометрическое -- с помощью конических сечений -- степени третьей. Тайнами чисел и звезд его интересы не исчерпываются: в уединении домашней библиотеки он читает трактаты Плотина, в исламской традиции именуемого Египетским Платоном, или Греческим Наставником, а также пятьдесят с лишним посланий полной ересями и мистикой Энциклопедии Братьев Чистоты, где доказывается, что мир -- это эманация Единого и рано или поздно возвратится к Единому... Кто считает его приверженцем аль Фараби, утверждавшего, будто всеобщих понятий вне единичных предметов не существует, а кто -- Авиценны, исповедовавшего вечность мира. По одной хронике, он верит -- или делает вид, будто верит, -- в переселение душ из тела человека в тела животных, а однажды, как Пифагор с собакой, разговаривал с ослом. Он вольнодумец, но искусен в правоверных толкованиях труднейших мест Корана, поскольку любой ученый человек -- по-своему богослов и для этого нет необходимости в вере. Отдыхая от астрономии, алгебры и богознания, Омар ибн Ибрахим ал Хайями сочиняет четверостишия, где первая, вторая и последняя строки рифмуются между собой; самая полная из рукописей насчитывает их около пятисот -- позор для автора, в Персии (как и в Испании времен Лопе и Кальдерона) обязанного быть плодовитым. На пятьсот семнадцатом году хиджры Омар читает трактат "О единстве и множественности вещей", когда недомогание или предчувствие вдруг отвлекает его. Он привстает, закладывает страницу, которой никогда больше не увидит, и обращается мыслями к Богу -- тому Богу, который, вероятно, все же существует и чьей милости он молил на головоломных страницах своей алгебры. В тот же день, на закате, он умирает. А в это время на одном северо-западном острове, неизвестном картографам ислама, короля саксов, разбившего короля норвежцев, разбивает норманнский герцог. Чередой рассветов, агоний и превращений минуют семь веков, и в Англии появляется на свет человек по имени Фитцджеральд; возможно, он не так умен, как Омар, но куда восприимчивей и грустнее. Фитцджеральд уверен, что его призвание -- литература, которой и предается со всей беззаботностью и упорством. Читает и перечитывает "Дон Кихота", числя его среди лучших книг (здесь он отдает должное Шекспиру и dear old Virgil*) и простирая свою любовь вплоть до словаря, где разыскивает нужные вокабулы. Он понимает, что любому из носящих в душе музыку при известной благосклонности звезд под силу сочинить за жизнь десять--двенадцать стихотворений, но сам не намерен злоупотреблять этой скромной привилегией. Дружит с известными людьми (Теннисоном, Карлейлем, Диккенсом, Теккереем) и -- при всей своей скромности и любезности -- смотрит на них без малейшего подобострастия. Публикует вполне благопристойный диалог "Эуфранор" и посредственные переводы из Кальдерона и великих греческих трагиков. От испанского переходит к персидскому и берется переводить "Мантик ат-Тайр", мистическую поэму о птицах, которые пускаются на поиски своего царя Симурга и в конце концов достигают его дворца за семью морями, где обнаруживают, что каждая из них и все они разом и есть Симург. Году в 1854-м ему на глаза попадает рукописное собрание четверостиший Омара, расположенных по алфавиту; Фитцджеральд перекладывает несколько на латынь и вдруг открывает, что из них можно сложить целую Книгу со своим внутренним строем и развитием -- от образов зари, розы и соловья до картин ночи и могилы. Фитцджеральд посвящает этому невероятному, неправдоодобному замыслу всю свою жизнь беззаботного и одинокого сумасброда. В 1859 году он публикует первый перевод "Рубайят", за которым следуют другие, со множеством вариантов и уточнений. И происходит чудо: из случайной встречи персидского астронома, изредка забавлявшего себя стихами, и эксцентричного англичанина, рывшегося, порой без всякого смысла, в книгах Испании и Востока, рождается поразительный поэт, не напоминающий ни первого, ни второго. Суинберн пишет, что Фитцджеральд "навеки обеспечил Омару Хайяму место среди лучших поэтов Англии", а чувствительный как к романтическому, так и к классическому духу этой дивной книги Честертон отмечает, что в ней разом чувствуется "неуловимость музыки и непреложность письма". Иные считают Фитцджеральдова "Омара" английской поэмой с персидскими аллюзиями. Скорее Фитцджеральд творит под покровительством Омара, оттачивает и даже местами выдумывает его, но так или иначе "Рубайят" требуют, чтобы их читали глазами средневековых персов. Тут не обойтись без догадок метафизического толка. Как известно, Омар исповедовал учение платоников и пифагорейцев о переселении души из тела в тело; спустя несколько веков его собственная душа вполне могла найти себе воплощение в Англии, чтобы с помощью далекого германского наречья, тронутого латынью, прожить литературную судьбу, которую в Нишапуре отняла математика. Исаак Лурия из Леона учил, что душа умершего может войти в безутешную душу, чтобы ободрить или наставить ее, -- не исключено, что душа Омара году в 1857-м нашла себе приют в душе Фитцджеральда. "Рубайят" видит в истории мира сцену, которую воздвиг, населил и созерцает Бог; эта доктрина (на специальном языке именуемая пантеизмом) подталкивает к мысли, что англичанин может возродиться в виде перса, поскольку каждый из них по сути -- тот же Бог или мимолетный образ Бога. Но куда вернее и поразительней, что на месте наших выдумок о сверхъестественном скорей всего окажется счастливое стечение обстоятельств. Облака порой принимают форму гор или львов, точно так же печаль Эдварда Фитцджеральда и листок пожелтевшей бумаги с розовыми буквами, забытый на полке оксфордской Бодлеяны, на наше счастье, сложились в стихотворение. Любое содружество -- тайна. Содружество наших героев -- англичанина и перса -- таинственней многих. Совсем разные, они в жизни могли бы и не сойтись, и понадобились смерть, превратности судьбы и долгие века, чтобы один узнал о другом и двое стали единым поэтом. ------------------------------------------------------------------------------------------------- * Милый старый Вергилий (англ.) Борхес Хорхе Луис. Зеркало загадок Перевод Вс.Багно Представление, что в Священное Писание заложен (помимо буквального) некий символический смысл, не столь уж абсурдно и имеет давнюю историю: его высказывали Филон Александрийский, каббалисты, Сведенборг. Коль скоро истинность изложенных в Писании событий неоспорима (Бог -- это истина; истина не лжет и т. д.), мы вынуждены признать, что люди, совершая их, помимо своей воли участвуют в пьесе, написанной заранее, втайне и предназначенной для них Богом. Отсюда до предположения, что история мироздания -- а стало быть, и наши жизни, вплоть до мельчайших подробностей наших жизней, -- проникнута неким абсолютным, символическим смыслом, путь не столь уж длинный. Пройти его суждено было многим, но выделяется среди всех Леон Блуа. (В проницательных "Фрагментах" Новалиса и в томе "The London Adventure"* "Автобиографии" Мэчена выдвинута схожая гипотеза, согласно которой внешний мир -- формы, погода, луна -- не что иное, как язык, который люди забыли или с трудом разгадывают. Ее высказывает и Де Куинси: "Даже бессвязные звуки бытия представляют собой некие алгебраические задачи и языки, которые предполагают свои решения, свою стройную грамматику и свой синтаксис, так что малые части творения могут быть сокрытыми зеркалами наибольших".) Один стих Первого послания к Коринфянам Святого апостола Павла (13, 12) привлек особое внимание Леона Блуа: "Videmus mine per speculum in aenigmate: tune autem facie ad faciem. Nunc cognosco ex parte: tune autem cognoscam sicut et cognitus sum". Торрес Амат переводит это весьма посредственно: "Пока мы видим Господа как бы в зеркале, расплывчатым отражением; потом же увидим его лицом к лицу. Покуда знание мое о нем несовершенно, а тогда познание мое о нем предстанет во всей ясности, подобно тому как я сам познан". Сорок четыре слова выступают за двадцать два; трудно быть более многословным и беспомощным. Более точен Сиприано де Валера: "Сейчас мы видим сквозь зеркало, Отчетливо, а тогда увидим лицом к лицу. Сейчас я лишь отчасти; а тогда познаю, подобно тому как я познан". Торрес Амат полагает, что стих раскрывает наше видение природы Бога; Сиприано де Валера (и Леон Блуа) усматривает в нем раскрытие природы нашего видения как такового. Насколько мне известно, Блуа не придал своим рассуждениям законченный вид. В его обширном фрагментарном наследии (в котором, как всем известно, преобладают жалобы и обиды) мы обнаруживаем различные частные толкования. Вот некоторые из них, обнаруженные мной на броских страницах "Le mendiant ingrat", "Le Vieux de la Montagne" и "L'invendable"** . He уверен, что мне удалось выяснить все: надеюсь, что специалист по творчеству Леона Блуа (каковым я не являюсь) меня дополнит и подправит. Первое толкование датируется июнем 1894 года. Вот его перевод: "Изречение Святого Павла: "Videmus mine per speculum in aenigmate" приоткрывает завесу над сущей Бездной -- душой человека. Пугающая неисчислимость бездн, таящихся в тверди небесной, иллюзорна, ибо она -- всего лишь отражение бездн нашего внутреннего мира, видимое в "зеркале". Нам следует обратить взор свой внутрь и произвести сложнейшие астрономические расчеты в беспредельности наших сердец, ради которых Господь пошел на смерть... Мы видим Млечный Путь только потому, что он воистину существует в нашей душе". Второе относится к ноябрю того же года. "Мне вспомнилась одна моя давняя мысль. Царь является правителем и духовным отцом ста пятидесяти миллионов людей. Однако лежащая на нем безмерная ответственность мнима. В сущности перед Богом он отвечает за весьма малое число своих ближних. Если во времена его правления бедняки в его империи были угнетены, если его правление принесло неисчислимые бедствия, кто знает, не был ли истинным и единственным их виновником слуга, чистивший его обувь? А проникни наш взгляд в сокровенные глубины, кто оказался бы там царем, кто королем, а кто кичился бы тем, что он простой слуга? " Третье я обнаружил в письме, написанном в декабре: "Все -- лишь символ, даже самая жгучая скорбь. Все мы подобны тем спящим, которые кричат во сне. И нам не ведомо, не ведет ли причина наших огорчений к той радости, что нас ждет. Согласно Святому Павлу, сейчас мы видим "per speculum in aenigmate", то есть "гада-тельно, сквозь стекло", и будем видеть так до пришествия Того, Который весь пламень огненный и Который должен обучить нас всему на свете". Четвертое датировано маем 1904 года: "Per speculum in aenigmate, -- сказал Святой Павел. -- Все, что мы видим, мы видим перевернутым. Желая дать, мы обретаем, и т. д. А значит (как поведала мне одна возлюбленная страждущая душа), мы пребываем на небе, а Бог претерпевает мучения на земле". Пятое датируется маем 1908 года: "Сколь ужасны мысли Жанны относительно "per speculum". Радости этого мира могут оказаться адскими муками, увиденными в зеркале, перевернутыми". Шестое датируется 1912 годом. Им проникнута каждая страница книги "L'ame de Napoleon"***, цель которой -- разгадать, что за символ являл собой Наполеон, рассматриваемый как предтеча другого героя -- также человека -- символа, -- который еще грядет. Достаточно привести два фрагмента. Первый: "Любой из нас живет на земле, дабы служить неким неведомым ему самому символом и дабы воплотиться в песчинку или гору, в том незримом сырье, которое пойдет на строительство Града Божьего". Другой: "Нет на земле человека, который мог бы с уверенностью сказать, кто он. Никто не знает, для чего он пришел в этот мир, с чем соотнести свои поступки, свои чувства, свои мысли, не знает даже своего истинного имени, своего бессмертного Имени в пронизанных Светом списках... История -- это нескончаемый литургический текст, в котором йоты и точки не менее значимы, чем стихи или же целые главы однако смысл тех и других никому не ведом и глубоко сокрыт". Читатель вправе думать, что Блуа в приведенных высказываниях всего лишь хотел ему польстить. Насколько мне известно, он и не помышлял об их доказательности. Между тем, на мой взгляд, они достаточно Убедительны и, пожалуй, даже органичны для христианских воззрений. Блуа -- повторяю -- всего лишь применил к Мирозданию как таковому метод, который кабалисты-евреи применяли для толкования Писания. Последние полагали, что книга, внушенная Духом Святым, являет собой совершенный текст, иными словами, текст в котором элемент случайности практически равен нулю Уверившись для начала в том, что случай не властен над посланной нам свыше книгой, тайный смысл которой нам недоступен, они с неизбежностью стали переставлять местами слова Писания, подставлять числовое значение букв, придавать значение их форме, учитывать, заглавные они или строчные, выискивать акростихи и анаграммы, а также впадать в иные экзегетические ухищрения, которые трудно принимать всерьез. В основе этих взглядов лежит убеждение в том, что творение высшего разума чуждо случайности1. Леон Блуа усматривает этот иероглифический характер -- характер божественного Писания, криптографии ангелов -- в каждом мгновении и в каждом создании. Человек считает, что он постиг это Писание жизни: в тринадцати сотрапезниках ему видится символ смерти; в желтом опале -- символ грозящей беды... Сомнительно, чтобы наш мир был воплощением некоего смысла; тем более сомнительно, заметит скептик, чтобы в него был заложен двойной или тройной смысл. Я полагаю, что так оно и есть. Но я полагаю также, что иероглифический мир, выпестованный Блуа, наиболее соответствует рациональному Богу теологов. Ни один человек не знает, кто он на самом деле, утверждал Леон Блуа. Никто лучше его самого не иллюстрирует эту сокровенную слепоту. Он считал себя ревностным католиком, будучи последователем каббалистов, тайным братом Сведенборга и Блейка -- ересиархов. --------------------------------------------------------------------------------------------------------------- * Лондонские приключения (англ.) ** Неблагодарный нищий, Горный старец, Неподкупный *** Душа Наполеона (фр.). 1 "Что есть высший разум?" -- вправе спросить читатель. У любого теолога готов ответ на этот вопрос; я ограничусь примером. Следы, которые человек оставляет во времени, от дня своего рождения до смерти, складываются в некий непостижимый рисунок. Божественный разум столь же отчетливо видит этот рисунок, как мы -- фигуру треугольника. Этому рисунку (быть может) уготована некая роль в гармонии мироздания