воде. Тело его ожило, окрепло. Но голове вода не помогла. Сумасшедшие мысли текли в ней потоком. Когда Иванушка вышел на берег, он убедился в том, что его одежды нет. Вместо оставленной им груды платья находились на берегу вещи, виденные им впервые. Необыкновенно грязные полотняные кальсоны и верхняя рубашка-ковбойка с продранным локтем. Из вещей же, еще недавно принадлежащих Ивану, оставлена была лишь стеариновая свеча. Иван, не особенно волнуясь, огляделся, но ответа не получил и, будучи равнодушен к тому, во что одеваться, надел и ковбойку, и кальсоны, взял свечу и покинул берег. Он вышел на Остоженку и пошел к тому месту, где некогда стоял храм Христа Спасителя. Наряд Иванушки был странен, но прохожие мало обращали на него внимания - дело летнее. - В Кремль, вот куда! - сказал сам себе Иванушка и, оглянувшись, убедился, что в Москве уж наступил полный вечер, то есть очередей у магазинов не было, огненные часы светились, все окна были раскрыты, и в них виднелись или голые лампочки, или лампочки под оранжевыми абажурами. В подворотнях играли на гитарах и на гармонях, и грузовики ездили с сумасшедшей скоростью. - В Кремль! - повторил Иванушка, с ужасом оглядываясь. Теперь его уже пугали огни грузовиков, трамвайные звонки и зеленые вспышки светофоров. ДЕЛО БЫЛО В ГРИБОЕДОВЕ К десяти часам вечера в так называемом доме Грибоедова, в верхнем этаже, в кабинете товарища Михаила Александровича Берлиоза собралось человек одиннадцать народу. Народ этот отличался необыкновенной разношерстностью. Так, один был в хорошем, из парижской материи, костюме и крепкой обуви, тоже французского производства. Это был председатель секции драматургов Бескудников. Другой в белой рубахе без галстука и в белых летних штанах с пятном от яичного желтка на левом колене. Помощник председателя той же секции Понырев. Обувь на Поныреве была рваная. Батальный беллетрист Почкин, Александр Павлович, почему-то имел при себе цейсовский бинокль в футляре и одет был в защитном. Некогда богатая купеческая дочь Доротея Саввишна Непременова подписывалась псевдонимом "Боцман-Жорж" и писала военно-морские пьесы, из которых ее последняя "Австралия горит" с большим успехом шла в одном из театров за Москвой-рекой. У Боцмана-Жоржа голова была в кудряшках. На Боцмане-Жорже была засаленная шелковая кофточка старинного фасона и кривая юбка. Боцману-Жоржу было 66 лет. Секция скетчей и шуток была представлена небритым человеком, облеченным в пиджак поверх майки, и в ночных туфлях. Поэтов представлял молодой человек с жестоким лицом. На нем солдатская куртка и фрачные брюки. Туфли белые. Были и другие. Вся компания очень томилась, курила, хотела пить. В открытые окна не проникала ни одна струя воздуха. Москва как наполнилась зноем за день, так он и застыл, и было понятно, что ночь не принесет вдохновения. - Однако вождь-то наш запаздывает, - вольно пошутил поэт с жестоким лицом - Житомирский. Тут в разговор вступила Секлетея Савишна и заметила густым баритоном: - Хлопец на Клязьме закупался. - Позвольте, какая же Клязьма? - холодно заметил Бескудников и вынул из кармана плоские заграничные часы. И часы эти показали....................... Тогда стали звонить на Клязьму и прокляли жизнь. Десять минут не соединялось с Клязьмой. Потом на Клязьме женский голос врал какую-то чушь в телефон. Потом вообще не с той дачей соединили. Наконец соединились с той, с какой было нужно, и кто-то далекий сказал, что товарища Цыганского вообще не было на Клязьме. В четверть двенадцатого вообще произошел бунт в кабинете товарища Цыганского, и поэт Житомирский заметил, что товарищ Цыганский мог бы позвонить, если обстоятельства не позволяют ему прибыть на заседание. Но товарищ Цыганский никому и никуда не мог позвонить. Цыганский лежал на трех цинковых столах под режущим светом прожекторов. На первом столе - окровавленное туловище, на втором - голова с выбитыми передними зубами и выдавленным глазом, на третьем - отрезанная ступня, из которой торчали острые кости, а на четвертом - груда тряпья и документы, на которых засохла кровь. Возле первого стола стояли профессор судебной медицины, прозектор в коже и в резине и четыре человека в военной форме с малиновыми нашивками, которых к зданию морга, в десять минут покрыв весь город, примчала открытая машина с сияющей борзой на радиаторе. Один из них был с четырьмя ромбами на воротнике. Стоящие возле столов обсуждали предложение прозектора - струнами пришить голову к туловищу, на глаз надеть черную повязку, лицо загримировать, чтобы те, которые придут поклониться праху погибшего командора Миолита, не содрогались бы, глядя на изуродованное лицо. Да, он не мог позвонить, товарищ Цыганский. И в половину двенадцатого собравшиеся на заседание разошлись. Оно не состоялось совершенно так, как и сказал незнакомец на Патриарших Прудах, ибо заседание величайшей важности, посвященное вопросам мировой литературы, не могло состояться без председателя товарища Цыганского. А председательствовать тот человек, у которого документы залиты кровью, а голова лежит отдельно, - не может. И все разошлись кто куда. А Бескудников и Боцман-Жорж решили спуститься вниз, в ресторан, чтобы закусить на сон грядущий. Писательский ресторан помещался в этом же доме Грибоедова (дом назван был Грибоедовским, так как по преданию он принадлежал некогда тетке Грибоедова. Впрочем, кажется, никакой тетки у Грибоедова не было) в подвале и состоял летом из двух отделений - зимнего и летней веранды, над которою был устроен навес. Ресторан был любим бесчисленными московскими писателями до крайности, и не одними, впрочем, писателями, а также и артистами, а также и лицами, профессии которых были неопределимы, даже и при длительном знакомстве. В ресторане можно было получить все те блага, коих в повседневной своей жизни на квартирах люди искусства были в значительной степени лишены. Здесь можно было съесть порцию икорки, положенной на лед, потребовать себе плотный бифштекс по-деревенски, закусить ветчинкой, сардинами, выпить водочки, закрыть ужин кружкой великолепного ледяного пива. И все это вежливо, на хорошую ногу, при расторопных официантах. Ах, хорошо пиво в июльский зной! Как-то расправлялись крылья под тихий говорок официанта, рекомендующего прекрасный рыбец, начинало казаться, что это все так, ничего, что это как-нибудь уладится. Мудреного ничего нет, что к полуночи ресторан был полон и Бескудников, и Боцман-Жорж, и многие еще, кто пришел поздновато, места на веранде в саду уже не нашли, и им пришлось сидеть в зимнем помещении в духоте, где на столах горели лампы под разноцветными зонтами. К полуночи ресторан загудел. Поплыл табачный дым, загремела посуда, А ровно в полночь в зимнем помещении в подвале, в котором потолки были расписаны ассирийскими лошадьми с завитыми гривами, вкрадчиво и сладко ударил рояль, и в две минуты нельзя было узнать ресторана. Лица дрогнули и засветились, заулыбались лошади, кто-то спел "Аллилуйя", где-то с музыкальным звоном разлетелся бокал, и тут же, в подвале, и на веранде заплясали. Играл опытный человек. Рояль разражался громом, затем стихал, потом с тонких клавиш начинали сыпаться отчаянные, как бы предсмертные петушиные крики. Плясал солидный беллетрист Дорофеин, плясали какие-то бледные женщины, все одеяние которых состояло из тоненького куска дешевого шелка, который можно было смять в кулак и положить в карман, плясала Боцман-Жорж с поэтом Гречкиным Петром, плясал какой-то приезжий из Ростова Каротояк, самородок Иоанн Кронштадтский - поэт, плясали молодые люди неизвестных профессий с холодными глазами. Последним заплясал какой-то с бородой, с пером зеленого лука в этой бороде, обняв тощую девочку лет шестнадцати с порочным лицом. В волнах грома слышно было, как кто-то кричал командным голосом, как в рупор, "пожарские, раз!". И в полночь было видение. Пройдя через подвал, вышел на веранду под тент красавец во фраке, остановился и властным взглядом оглядел свое царство. Он был хорош, бриллиантовые перстни сверкали на его руках, от длинных ресниц ложилась тень у горделивого носа, острая холеная борода чуть прикрывала белый галстук. И утверждал новеллист Козовертов, известный лгун, что будто бы этот красавец некогда носил не фрак, а белую рубаху и кожаные штаны, за поясом которых торчали пистолеты, и воронова крыла голова его была повязана алой повязкой, и плавал он в Караибском море, командуя бригом, который ходил под гробовым флагом - черным с белой адамовой головой. Ах, лжет Козовертов, и нет никаких Караибских морей, не слышен плеск за кормой, и не плывут отчаянные флибустьеры, и не гонится за ними английский корвет, тяжко бухая над волной из пушек. Нет, нет, ничего этого нет! И плавится лед в стеклянной вазочке, и душно, и странный страх вползает в душу. Но никто, никто из плясавших еще не знал, что ожидает их! В десять минут первого фокстрот грохнул и прекратился, как будто кто-то нож всадил в сердце пианиста, и тотчас фамилия "Берлиоз" запорхала по ресторану. Вскакивали, вскрикивали, кто-то воскликнул: "Не может быть!" Не обошлось и без некоторой ерунды, объясняемой исключительно смятением. Так, кто-то предложил спеть "Вечную память", правда, вовремя остановили. Кто-то воскликнул, что нужно куда-то ехать. Кто-то предложил послать коллективную телеграмму. Тут же змейкой порхнула сплетня и как венчиком обвила покойного. Первая - неудачная любовь. Акушерка Кандалаки. Аборт. Самоубийство (автор - Боцман-Жорж). Второе - шепоток: впал в уклон......................................... СТЕПА ЛИХОДЕЕВ Если бы Степе Лиходееву в утро второго июля сказали: "Степа, тебя расстреляют, если ты не откроешь глаз!" - Степа ответил бы томным и хриплым голосом: - Расстреливайте, я не открою. Ему казалось, что сделать это немыслимо: в голове у него звенели колокола, даже перед закрытыми глазами проплывали какие-то коричневые пятна, и при этом слегка тошнило, причем ему казалось, что тошнит его от звуков маленького патефона. Он старался что-то припомнить. Но припомнить мог только одно, что он стоит с салфеткой в руке и целуется с какой-то дамой, причем этой даме он обещал, что он к ней придет завтра же, не позже двенадцати часов, причем дама отказывалась от этого, говорила: нет, не приходите. - А я приду, - говорил будто бы Степа. Ни который час, ни какое число, - этого Степа не мог сообразить. Единственно, что он помнил, это год, и затем, сделав все-таки попытку приоткрыть левый глаз, убедился, что он находится у себя и лежит в постели. Впрочем, он его тотчас же и закрыл, потому что был уверен, что если он только станет смотреть обоими глазами, то тотчас же перед ним сверкнет молния и голову ему разорвет на куски. Он так страдал, что застонал... Дело было вот в чем. Степа Бомбеев был красным директором недавно открывшегося во вновь отремонтированном помещении одного из бывших цирков театра "Кабаре". Впоследствии, когда уже случилась беда, многие интересовались вопросом, почему Степа попал на столь ответственный пост, но ничего не добились. Впрочем, это и не важно в данное время. 28-летний Степа Бомбеев лежал второго июля на широкой постели вдовы ювелира Де-Фужерэ. У Де-Фужерэ была в громадном доме на Садовой прекрасная квартира в четыре комнаты, из которых она две сдавала, а в двух жила сама, избегнув уплотнения в них путем фальшивой прописки в них двоюродной сестры, изредка ночующей у нее, дабы не было придирки. Последними квартирантами Де-Фужерэ были Михаил Григорьевич Беломут и другой, фамилия которого, кажется, была Кирьяцкий. И за Кирьяцким и за Беломутом утром ежедневно приезжали машины и увозили их на службу. Все шло гладко и бесподобно, пока два года тому назад не произошло удивительное событие, которое решительно ничем нельзя объяснить. Именно, в двенадцать часов ночи явился очень вежливый и веселый милиционер к Кирьяцкому и сказал, что ему надо расписаться в милиции. Удивленный Кирьяцкий ушел с милиционером, но не вернулся. Можно было думать, что и Кирьяцкого и милиционера унесла нечистая сила, как говорила старая дура Анфиса - кухарка Де-Фужерэ. Дня через два после этого случилось новенькое: пропал Беломут. Но за тем даже никто и не приходил. Он утром уехал на службу, а со службы не приехал. Колдовству стоит только начаться, а там уж его ничем не остановишь. Беломут, по счету Анфисы, пропал в пятницу, а в ближайший понедельник он появился глубокой и черной ночью. И появился в странном виде. Во-первых, в компании с каким-то другим гражданином, а во-вторых, почему-то без воротничка, без галстука и небритый и не произносящий ни одного слова. Приехав, Беломут проследовал вместе со своим спутником в свою комнату, заперся с ним там минут на десять, после чего вышел, так ничего и не объяснив, и отбыл. После этого понедельника наступил вторник, за ним - среда, и в среду приехали незваные - двое каких-то граждан, опять-таки ночью, и увезли с собой и Де-Фужерэ, и Анфису, после чего уж вообще никто не вернулся. Надо добавить, что, уезжая, граждане, увозившие Де-Фужерэ и Анфису, закрыли дверь на замок и на этот замок привесили сургучную печать. Квартира простояла закрытой десять дней, а после десяти дней печать с двери исчезла и в квартире поселился и зажил Михаил Максимович Берлиоз - на половине Де-Фужерэ, а на половине Беломута и Кирьяцкого поселился Степа. За два этих года Берлиоз развелся со своей женой и остался холостым, а Степа развелся два раза. Степа застонал. Его страдания достигли наивысшего градуса. Болезнь его теперь приняла новую форму. Из закрытых глаз его потекли зеленые бенгальские огни, а задняя часть мозга окостенела. От этого началась такая адская боль, что у Степы мелькнула серьезная мысль о самоубийстве - в первый раз в жизни. Тут он хотел позвать прислугу и попросить у нее пирамидону, и никого не позвал, потому что вдруг с отчаянием сообразил, что у прислуги нет решительно никакого пирамидону. Ему нужно было крикнуть и позвать Берлиоза - соседа, но он забыл, что Берлиоз живет в той же квартире. Он ощутил, что лежит в носках, "и в брюках?" - подумал несчастный больной. Трясущейся рукой он провел по бедрам, но не понял - не то в брюках, не то не в брюках, глаза же он открыл. Тут в передней, неокостеневшей части мозга, как черви, закопошились воспоминания вчерашнего. Это вчерашнее прошло в виде зеленых, источающих огненную боль, обрывков. Вспомнилось начало: кинорежиссер Чембакчи и автор малой формы Хустов, и один из них с плетенкой, в которой были бутылки, усаживали Степу в таксомотор под китайской стеной. И все. Что дальше было - решительно ничего не известно. - Но почему же деревья?.. Ах-ах... - стонал Степа. Тут под деревом и выросла эта самая дама, которую он целовал. Только не "Метрополь"! Только не "Метрополь"! - Почему же это было не в "Метрополе"? - беззвучно спросил сам у себя Степа, и тут его мозг буквально запылал. Патефона, никакого патефона в "Метрополе" быть не может. Слава Богу, это не в "Метрополе"! Тут Степа вынес такое решение, что он все-таки откроет глаза, и, если сверкнет эта молния, тогда он заплачет. Тогда он заплачет и будет плакать до тех пор, пока какая-нибудь живая душа не облегчит его страдания. И Степа разлепил опухшие веки, но заплакать ему не пришлось. Прежде всего он увидел в полумраке спальни густо покрытое пылью трюмо ювелирши и смутно в нем отразился, а затем кресло у кровати и в этом кресле сидящего ,,неизвестного. В затемненной шторами спальне лицо неизвестного было плохо видно, и одно померещилось Степе, что это лицо кривое и злое. Но что незнакомый был в черном, в этом сомневаться не приходилось. Минуту тому назад не могло и разговора быть о том, чтобы Степа сел. Но тут он поднялся на локтях, уселся и от изумления закоченел. Каким образом в интимной спальне мог оказаться начисто посторонний человек в черном берете, не только больной Степа, но и здоровый бы не объяснил. Степа открыл рот и в трюмо оказался в виде двойника своего и в полном безобразии. Волосы торчали во все стороны, глаза были заплывшие, щеки, поросшие черной щетиной, в подштанниках, в рубахе и в носках. И тут в спальне прозвучал тяжелый бас неизвестного визитера: - Доброе утро, симпатичнейший Степан Богданович! Степан Богданович хотел моргнуть глазами, но не смог опустить веки. Произошла пауза, во время которой язык пламени лизнул изнутри голову Степы, и только благодаря нечеловеческому усилию воли он не повалился навзничь. Второе усилие - и Степа произнес такие слова: - Что вам угодно? При этом поразился: не только это был не его голос, но вообще такого голоса Степа никогда не слышал. Слово "что" он произнес дискантом, "вам" - басом, а "угодно" - шепотом. Незнакомец рассмеялся, вынул золотые часы и, постукав ногтем по стеклу, ответил: - Двенадцать... и ровно в двенадцать вы назначили мне, Степан Богданович, быть у вас на квартире. Вот я и здесь. Тут Степе удалось поморгать глазами, после чего он протянул руку, нащупал на шелковом рваном стуле возле кровати брюки и сказал: - Извините... И сам не понимая, как это ему удалось, надел эти брюки. Надев, он хриплым голосом спросил незнакомца: - Скажите, пожалуйста, как ваша фамилия? Говорить ему было трудно. Казалось, что при произнесении каждого слова кто-то тычет ему иголкой в мозг. Тут незнакомец улыбнулся обольстительно и сказал: - Как, и мою фамилию забыли? - Простите, - сказал Степа, чувствуя, что похмелье дарит его новым симптомом, именно: полог кровати разверзся, и Степе показалось, что он сию секунду слетит вниз головой в какую-то бездну. Но он справился с собой, ухватившись за спинку кровати. - Дорогой Степан Богданович, - заговорил посетитель, улыбаясь проницательно, - никакой пирамидон вам не поможет. Ничего, кроме вреда, не принесут и обливания холодной водой головы. Степа даже не удивлялся больше, а только слушал, мутно глядя на пришельца. - Единственно, что поднимет вас в одну минуту на ноги, это две стопки водки с легкой, но острой закуской. Степа был хитрым человеком и, как он ни был болен, однако, сообразил, что нужно сдаваться. Он решил признаться. - Признаюсь вам, - с трудом ворочая языком, выговорил он, - я вчера... - Ни слова больше, - ответил визитер, и тут он отъехал вместе с креслом, и Степа, тараща глаза, как младенец на свечу, увидел, что на трюмо сервирован поднос, на коем помещался белый хлеб, паюсная икра в вазе, маринованные белые грибы и объемистый ювелиршин графин с водкой. Доконало Степу то обстоятельство, что графин был запотевший. Незнакомец не дал развиться Степиному удивлению до болезненной степени и ловким жестом налил Степе полстопки водки. - А вы? - пискнул Степа. - С удовольствием, - ответил незнакомец. Он налил себе полную стопку. Степан трясущейся рукой поднес стопку ко рту, глотнул, увидел, что незнакомец выплеснул целую стопку водки себе в рот, как выплескивают помои в лохань. Прожевав ломоть икры, Степа выдавил из себя: - А вы что же... закусить? - Я не закусываю, благодарю вас, - ответил незнакомец. По настоянию того же незнакомца Степа выпил вторую, закусил грибами, затем выпил третью, закусил икрой и тут увидел, что произошло чудо. Во-первых, Степа понял, что он может свободно говорить, во-вторых, исчезли зеленые пятна перед глазами, окостеневший мозг расправился, более того, Степа тут же сообразил, что вчерашние деревья - это значит на даче у Чембакчи, куда его возил Хустов. Поцелованная дама была не жена Хустова, а не известная никому дама. Дело происходило в Покровском-Стрешневе. Все это было так. Но вот появление совершенно неизвестного человека в спальне, а вместе с ним и появление водки с закуской - это было все-таки необъяснимо. - Ну что ж, теперь вы, конечно, припомнили мою фамилию? - спросил незнакомец. Степа опохмелился так удачно, что даже нашел возможность игриво улыбнуться и развести руками. - Однако! - заметил незнакомец, улыбаясь ласково, - я чувствую, дорогой Степан Богданович, что вы после водки пили портвейн. Ах, разве можно так делать? - Я хочу вас попросить... - начал Степа искательно и не сводя глаз с незнакомца, - чтобы это... между... - О, не беспокойтесь! Вот разве что Хустов... - Разве вы знаете Хустова? - спросил Степа возвращенным голосом. - Я видел его мельком у вас в кабинете вчера, но достаточно одного взгляда на лицо Хустова, чтобы сразу увидеть, что он сволочь, склочник, приспособленец и подхалим. "Совершенно верно", - подумал Степа, изумленный таким кратким, но совершенно верным определением Хустова. Но тут тревога закралась в его душу. Вчерашний день постепенно складывался из разрозненных клочков, и все же в памяти зияла черная дыра. Этого незнакомца в черном берете, в черном костюме, в лакированной обуви, с острой бородкой под медным подбородком, со странным лицом, с беретом с крысьим хвостиком решительно не было во вчерашнем дне. Он не был в кабинете у Степы. - Доктор Воланд, - сказал незнакомец и, как бы видя насквозь все смятение Степы, все объяснил. Выходило со слов незнакомца, что он - специалист по белой магии, вчера был у Степы в кабинете и заключил со Степою контракт на выступление в подведомственном Степе "Кабаре", после чего, когда уже помянутый Воланд прощался с уважаемым директором, тут и явились эти самые Чембакчи и Хустов и увезли Степу в Покровское. И сегодняшний день был совершенно ясен. Увозимый Степа назначил иностранному артисту свидание у себя в двенадцать часов. Иностранный артист явился. Иностранный артист был встречен приходящей прислугой Грушей, которая со свойственной всем приходящим прислугам откровенностью все и выложила иностранному артисту: первое, что Михаил Александрович Берлиоз как вчера ушел днем, так и не вернулся, но что вместо него приезжали двое и сделали обыск, а что если артисту нужен не Берлиоз, а Степа, то этого Степу вчера ночью привезли двое каких-то, которых она не знает, совершенно пьяным, так что и до сих пор он лежит, как колода, так что она не знает, что с ним делать, что и обед он не заказывал... Тут иностранный артист послал ее в дорогой магазин, велел ей купить водки, икры и грибов и даже льду, так что все оказалось понятным. И тем не менее на Степу было страшно смотреть. Водка, лед, да... привезли пьяным, да... Но самое основное - никакого контракта вчера Степа не заключал, и никакого иностранного артиста не видел. - Покажите контракт, - сказал Степа. Тут у Степы в глазах позеленело, и было это даже похуже похмелья. Он узнал свою лихую подпись... увидел слова... неустойка... 1000 долларов... буде... Словом, он, Степа, вчера заключил действительно контракт с иностранным фокусником - господином Азазелло Воланд. И господин Азазелло Воланд, что было видно из косой надписи на контракте, деньги получил. "Буде?.." - подумал Степа. Убедил ли его представленный контракт? Нет. Степе могли сунуть в нос любую бумагу, самый бесспорный документ, и все-таки Степа, умирая, под присягой мог показать, что никакого контракта он не подписывал и иностранца вчера он не видел. У Степы закружилась голова. - Одну минуту, я извиняюсь... - сказал Степа и выскочил из спальни. - Груня! - рявкнул он. Но Груни не было, - Берлиоз! - крикнул Степа. - На половине Берлиоза никто не отозвался. В передней у двери Степа привычно в полутьме повертел номер на телефоне и услышал, как резкий и наглый голос раздраженно крикнул в ухо: - Да!.. - Римский? - спросил Степа и трубка захрипела. - Римский, вот что... Как дела?... - Степа побагровел от затруднения, - вот чего... Этот тут пришел, этот фокусник Вол... - Не беспокойтесь, - уверила трубка, - афиши будут к вечеру... - Ну, всего, - ответил Степа и повесил трубку. Повесив, сжал голову руками и в серьезной тревоге застыл. Штука была скверная. У Степы начались тяжкие провалы в памяти. И водка была тут ни при чем. Можно забыть то, что было после водки, но до нее? Однако в передней задерживаться долго было неудобно. Гость ждал. Как ни мутилось в голове у Степы, план действий он составил, пока дошел до спальни: он решил признать контракт и от всего мира скрыть свою невероятную забывчивость. Вообще... Тут Степа вдруг прыгнул назад. С половины Берлиоза, приоткрыв лапой дверь, вышел черный кот, но таких размеров, что Степа побледнел. Кот был немногим меньше приличной свиньи. Одновременно с явлением подозрительного кота слух и зрение Степы были поражены другим: Степа мог поклясться, что какая-то фигура, длинная-длинная, с маленькой головкой, прошла в пыльном зеркале ювелирши, а кроме того, Степе показалось, что оставленный в спальне незнакомец разговаривает с кем-то. Обернувшись, чтобы проверить зеркальную фигуру, Степа убедился, что за спиной у него никого нет. - Груня! - испуганно и раздраженно крикнул Степа. - Какой тут кот? - Не беспокойтесь, Степан Богданович, - отозвался из спальни гость, - этот мой кот. А Груни нет. Я услал ее в Воронежскую губернию. Степа выпучил глаза и тут подумал: "Что такое? Я, кажется, схожу с ума?" Обернувшись еще раз, он изумился тому, что все шторы в гостиной закрыты, от этого во всей квартире полумрак. Кот, чувствуя себя в чужой квартире, по-видимому, как дома, скептически посмотрел на Степу и проследовал куда-то, на прощание показав директору "Кабаре" два огненных глаза. Тут Степа, чувствуя смятение, тревогу и вдруг сообразив, что все это странно, желая получить объяснение нелепых слов о Воронежской губернии, оказался на пороге спальни. Степа стоял, вздыбив вихры на голове, с опухшим лицом, в брюках, носках и в рубашке; незнакомец, развалившись в кресле, сидел по-прежнему, заломив на ухо черный бархатный берет, а на коленях у него сидел второй кот, но не черный, а огненно-рыжий и меньшего размера. - Да, - без обиняков продолжил разговор гость, - осиротела ваша квартира, Степан Богданович! И Груни нет. Ах, жаль, жаль Берлиоза. Покойник был начитанный человек. - Как покойник? - глухо спросил Степа. Тут незнакомец торжественно сказал: - Да, мой друг, вчера вечером, вскоре после того как я подписал с вами контракт, товарища Берлиоза зарезало трамваем. Так что более вы его не увидите. Голова у Степы пошла тут кругом. Он издал какой-то жалобный звук и воззрился на кота. Тут ему уже определенно показалось, что в квартире его происходят странные вещи. И точно: в дверь вошел длинный в клетчатом, и смутно сверкнуло разбитое стекло пенсне. - Кто это? - спросил глухо Степа. - А это моя свита, помощники, - ответил законтрактованный директором гость. Голос его стал суров. И Степа, холодея, увидел, что глаз Воланда - левый - потух и провалился, а правый загорелся огнем. - И свита эта, - продолжал Воланд, - требует места, дорогой мой! Поэтому, милейший, вы сейчас покинете квартиру. - Товарищ директор, - вдруг заговорил козлиным голосом длинный клетчатый, явно подразумевая под словом "директор" самого Степу, - вообще свинячат в последнее время в Москве. Пять раз женился, пьянствует и лжет начальству. - Он такой же директор, - сказал за плечом у Степы гнусавый сифилитический голос, - как я архиерей. Разрешите, мессир, выкинуть его к чертовой матери, ему нужно проветриться! - Брысь! - сказал кот на коленях Воланда. Тут Степа почувствовал, что он близок к обмороку. "Я вижу сон", - подумал он. Он откинулся головой назад и ударился о косяк. Затем все стены ювелиршиной спальни закрутились вокруг Степы. "Я умираю, - подумал он, - в бешеном беге". Но он не умер. Открыв глаза, он увидел себя в громаднейшей тенистой аллее под липами. Первое, что он ощутил, это что ужасный московский воздух, пропитанный вонью бензина, помоек, общественных уборных, подвалов с гнилыми овощами, исчез и сменился сладостным послегрозовым дуновением от реки. И эта река, зашитая по бокам в гранит, прыгала, разбрасывая белую пену, с камня на камень в двух шагах от Степы. На противоположном берегу громоздились горы, виднелась голубоватая мечеть. Степа поднял голову, поднял отчаянно голову вверх и далее на горизонте увидал еще одну гору, и верхушка ее была косо и плоско срезана. Сладкое, недушное тепло ласкало щеки. Грудь после Москвы пила жадно напоенный запахом зелени воздух. Степа был один в аллее, и только какая-то маленькая фигурка маячила вдали, приближаясь к нему. Степин вид был ужасен. Среди белого дня в сказочной аллее стоял человек в носках, в брюках, в расстегнутой ночной рубахе, с распухшим от вчерашнего пьянства лицом и с совершенно сумасшедшими глазами. И главное, что где он стоял, он не знал. Тут фигурка поравнялась со Степой и оказалась маленьким мужчиной лет тридцати пяти, одетым в чесучу, в плоской соломенной шляпочке. Лицо малыша отличалось бледным нездоровым цветом, и сам он весь доходил Степе только до талии. "Лилипут", - отчаянно подумал Степа. - Скажите, - отчаянным голосом спросил Степа, - что это за гора? Лилипут и некоторой опаской посмотрел на растерзанного человека и сказал звенящим голосом: - Столовая гора. - А город, город это какой? - отчаянно завопил Степа. Тут лилипут страшно рассердился. - Я, - запищал он, брызгая слюной, - директор лилипутов Пульс. Вы что, смеетесь надо мной? Он топнул ножкой и раздраженно зашагал прочь. - Не смеешь по закону дразнить лилипутов, пьяница! - обернувшись, еще прокричал он и хотел удалиться. Но Степа кинулся за ним. Догнав, бросился на колени и отчаянно попросил: - Маленький человек! Я не смеюсь. Я не знаю, как я сюда попал. Я не пьян. Сжалься, скажи, где я? И, очевидно, такая искренняя и совсем не пьяная мольба <...> что лилипут поверил ему и сказал, тараща на Степу глазенки: - Это - город Владикавказ. - Я погибаю, - шепнул Степа, побелел и упал к ногам лилипута без сознания. Малыш же сорвал с головы соломенную шляпочку и побежал, размахивая ею и крича: - Сторож, сторож! Тут человеку дурно сделалось! ВОЛШЕБНЫЕ ДЕНЬГИ Председатель Жилищного Товарищества того дома, в котором проживал покойник, Никанор Иванович Босой находился в величайших хлопотах начиная с полуночи с 7-го на 8-е мая. Именно в полночь, в отсутствие Степы и Груни, приехала комиссия в составе трех человек, подняла почтенного Никанора Ивановича с постели, последовала с ним в квартиру покойного, в присутствии Никанора Ивановича вскрыла дверь, вынула и опечатала все рукописи товарища Берлиоза и увезла их с собой, причем объявила, что жилплощадь покойника переходит в распоряжение Жилтоварищества, а вещи, принадлежащие покойному, как то будильник, костюм, осеннее пальто и книги, подлежат сохранению в том же Жилтовариществе впредь до объявления наследников покойного, буде таковые явятся. Слух о гибели председателя Миолита ночью же распространился во всех семидесяти квартирах большого дома, и с самого утра того дня, когда господин Воланд явился к Степе, Босому буквально отравили жизнь. Звонок в квартире Босого трещал с семи часов утра. Босому в течение двух часов подали тридцать заявлений от жильцов, претендующих на площадь зарезанного. В бумагах были мольбы, кляузы, угрозы, доносы, обещания произвести ремонт на свой собственный счет, указания на невозможность горькой жизни в соседстве с бандитами, сообщения о самоубийстве, которое произойдет, если квартиру покойного не отдадут, замечательные по художественной силе описания тесноты и признания в беременностях. К Никанору Ивановичу ломились на квартиру, кричали, грозили, ловили его на лестнице и во дворе за рукава, шептали что-то, подмигивали, кричали, грозили жаловаться. Потный, жаждущий Никанор Иванович с трудом к полудню разогнал толпу одержимых и устроил что-то вроде заседания с секретарем Жилтоварищества Бордасовым и казначеем Шпичкиным, причем на этом же заседании и выяснилось, что вопли несчастных не приведут ни к чему. Берлиозову площадь придется сдать, ибо в доме колоссальнейший дефицит, и нефть для парового отопления на зиму покупать будет не на что. На том и порешили, и разошлись. Днем, тотчас же после того, как Степа улетел во Владикавказ, Босой отправился в квартиру Берлиоза для того, чтобы еще раз окинуть ее хозяйским глазом, а кстати и произвести измерение двух комнат. Босой позвонил в квартиру, но так как ему никто не открыл, то он властной рукой вынул дубликат ключа, хранящийся в правлении, и вошел самочинно. В передней был полумрак, а на зов Босого никто ни с половины Степы, ни из кухни не отзывался. Тут Босой повернул направо в ювелиршину половину и прямо из передней попал в кабинет Берлиоза и остановился в совершенном изумлении. За столом покойного сидел неизвестный, тощий и длинный гражданин в клетчатом пиджачке. Босой вздрогнул. - Вы кто такой будете, гражданин? - спросил он, почему-то вздрогнув. - А-а, Никанор Иванович! - дребезжащим тенором воскликнул сидящий и, поправив разбитое пенсне на носу, приветствовал председателя насильственным и внезапным рукопожатием. Босой встретил приветствие хмуро: - Я извиняюсь, на половине покойника сидеть не разрешается. Вы кто такой будете? Как ваша фамилия? - Фамилия моя, - радостно объявил незваный гражданин, - скажем... Коровьев. Да, не желаете ли закусить? - Я извиняюсь, что: коровой закусить? - заговорил, изумляясь и негодуя, Никанор Иванович. Нужно признаться, что Никанор Иванович был по природе немножко хамоват. - Вы что делаете в квартире, здесь? - Да вы присаживайтесь, Никанор Иванович, - задребезжал, не смущаясь, гражданин в треснувших стеклах. - Я, изволите видеть, переводчик и состою при особе иностранца в этой квартире. Существование какого-то иностранца явилось для почтенного председателя полнейшим сюрпризом, и он потребовал объяснения. Оказалось, что господин Воланд - иностранный артист, вчера подписавший контракт на гастроли в "Кабаре", был любезно приглашен Степаном Богдановичем Лиходеевым на время этих гастролей, примерно одну неделю... прожить у него в квартире, о чем еще вчера Степан Богданович сообщил в правлении и просил прописать господина Воланда. - Ничего я не получал! - сказал пораженный Босой. - А вы поройтесь в портфеле, милейший Никанор Иванович, - сладко сказал назвавшийся Коровьевым. Босой, в величайшем изумлении, подчинился этому предложению. Впоследствии председатель утверждал, что он весь тот день действовал в помрачении ума, причем ему никто не верил. И действительно, в портфеле Босой обнаружил письмо Степы, в котором тот срочно просил прописать господина Воланда на его площади на одну неделю. - Все в порядочке, с почтеньицем, - сказал ласково Коровьев. Но Босой не удовлетворился письмом и изъявил желание лично говорить с товарищем Лиходеевым, но Коровьев объяснил, что этот товарищ только что отбыл в город Владикавказ по неотложным делам. - Во Владикавказ? - тупо повторил Босой, поморгал глазами, изъявил желание полюбоваться господином иностранцем и в этом получил отказ. Оказалось, что иностранец занят - он в спальне дрессирует кота. Далее обстоятельства сложились так: переводчик Коровьев тут же сделал предложение почтенному председателю товарищества. Ввиду того, что иностранец привык жить хорошо, то не сдаст ли, в самом деле, ему правление всю квартиру, то есть и половину покойника, на неделю. - А? Покойнику безразлично... Его квартира теперь одна, Никанор Иванович, Новодевичий монастырь, правлению же большая польза. А самое главное то, что уперся иностранец, как бык, не желает он жить в гостинице, а заставить его, Никанор Иванович, нельзя. Он, - интимно сипел Коровьев, - утверждает, что будто бы в вестибюле "Метрополя", там, где продается церковное облачение, якобы видел клопа! И сбежал! Полнейший практический смысл был во всем, что говорил Коровьев, и тем не менее удивительно что-то несолидное было в Коровьеве, в его клетчатом пиджачке и даже в его треснувшем пенсне. Поборов, однако, свою нерешительность, побурчав что-то насчет того, что иностранцам жить полагается в "Метрополе", Босой все-таки решил, что Коровьев говорит дело. Хорошие деньги можно было слупить с иностранца за эту неделю, а затем он смоется из СССР и квартиру опять можно продать уже на долгий срок. Босой объявил, что он должен тотчас же собрать заседание правления. - И верно! И соберите! - орал Коровьев, пожимая шершавую руку Босого. - И славно, и правильно! Как же можно без заседания? Я понимаю! Босой удалился, но вовсе не на заседание, а к себе на квартиру и немедленно позвонил в "Интурист", причем добросовестнейшим образом сообщил все об упрямом иностранце, о клопе, о Степе, и просил распоряжений. К словам Босого в "Интуристе" отнеслись с полнейшим вниманием, и резолюция вышла такая: контракт заключить, предложить иностранцу платить 50 долларов в день, если упрется, скинуть до сорока, плата вперед, копию контракта сдать вместе с долларами тому товарищу, который явится с соответствующими /документами/ - фамилия этого товарища Кавунов. Успокоенного Никанора Ивановича поразило немного лишь то, что голос служащего в "Интуристе" несколько напоминал голос самого Коровьева. Но не думая, конечно, много о таких пустяках, Босой вызвал к себе секретаря Бордасова и казначея Шпичкина, сообщил им о долларах и о клопе и заставил Бордасова, который был пограмотнее, составить в трех экземплярах контракт и с бумагами вернулся в квартиру покойника с некоторой неуверенностью в душе - он боялся, что Коровьев воскликнет: "Однако, и аппетиты же у вас, товарищи драгоценные" - и вообще начнет торговаться. Но ничего этого не сбылось. Коровьев тут же воскликнул: "Об чем разговор, Господи!" - поразив Босого, и выложил перед ним пачку в 350 долларов. Босой аккуратнейше спрятал деньги в портфель, а Коровьев сбегал на половину Степы и вернулся с контрактом, во всех экземплярах подписанным иностранным артистом. Тут Никанор Иванович не удержался и попросил контрамарочку. Коровьев ему не только конрамарочку посулил, но проделал нечто, что было интереснее всякой контрамарочки. Именно: одной рукой нежно обхвативши председателя за довольно полную талию, другой вложил ему нечто в руку, причем председатель услышал приятный хруст и, глянув в кулак, убедился, что в этом кулаке триста рублей советскими. - Я извиняюсь, - сказал ошеломленный Босой, - этого не полагается. - И тут же стал отпихивать от себя деньги. - И слушать не стану, - зашептал в самое ухо Босому Коровьев, - обидите. У нас не полагается, а у иностранцев полагается. - Строго преследуется, - сказал почему-то тихо Босой и оглянулся. - А мы одни, - шепнул в ухо Босому Коровьев, - вы трудились... И тут, сам не понимая, как это случилось, Босой засунул три сотенных в карман. И не успел он осмыслить случившееся, как уж оказался в передней, а там за ним захлопнулась дверь. Товарищ Кавунов, оказавшийся рыжим, кривым и одетым не по-нашему, уже дожидался в правлении. Тщательно проверив документы товарища Кавунова, Босой в присутствии Шпичкина сдал ему под расписку доллары и копию контракта, и все разошлись. В квартире же покойного произошло следующее. Тяжелый бас сказал в спальне ювелирши: - Однако, этот Босой - гусь! Он мне надоел. Я вообще не люблю хамов в квартире. - Он не придет больше, мессир, уверяю вас, - отозвался Коровьев. И. тут же вышел в переднюю, навертел на телеф