орей! - сипло вскрикнул Стрельцов,- нечего людей мучить зря. Стрельцов стоял в одной рубахе и желтых стеганых штанах; шинели и сапог на нем не было, и размотавшиеся пятнистые портянки ползли за ним, когда отползали от щитов. Абрам же был в своей гадкой шинели и в валенках. Никто на них не польстился, и золотистая солома мирно глядела из правого разорванного носа также, как и всегда. Лицо у Абрама было никем никогда не виданное. - Жид смеется! - удивилась тьма за конусом. - Он мне посмеется, - ответил бас. У Абрама сами собой не щекотно и не больно вытекали из глаз слезы, а рот был разодран, словно он улыбнулся чему-то, да так и остался. Расстегнутая шинель распахнулась, и руками он почему-то держался за канты своих черных штанов, молчал и смотрел на выпуклый глаз с ослепляющим зрачком. "Так вот все и кончилось, - думал он, - как я и полагал. Акварели не увижу ни в коем случае больше, ни огня. И ничего не случится. Нечего ждать - конец". - А ну, - подстерегала тьма. Сдвинулся конус, глаз перешел влево и прямо в темноте, против часовых в дырочках винтовок притаился этот самый черный конец. Тут Абрам разом ослабел и стал оползать - ноги поехали. Поэтому сверкнувшего конца он совсем не почувствовал. Винтом унесло метель по полотну, и в час все изменилось. Перестало сыпать сверху и с боков. Далеко, над снежными полями разорвало тучи, их сносило, и в прорези временами выглядывал край венца на золотой луне. Тогда на поле ложился жидко-молочный коварный отсвет, и рельсы струились вдаль, а груда щитов становилась черной и уродливой. Высокий огонь на станции ослабел, а желтоватый, низенький, был неизменен. Его первым увидал Абрам, приподняв веки, и очень долго, как прикованный, смотрел на него. Огонь был неизменен, но веки Абрама то открывались, то закрывались, и поэтому чудилось, что тот огонь мигает и щурится. Мысли у Абрама были странные, тяжелые, необъяснимые и вялые - о том, почему он не сошел с ума, об удивительном чуде и о желтом огне... Ноги он волочил, как перебитые, работая локтями по снегу, тянул простреленную грудь и полз к Стрельцову очень долго: минут пять - пять шагов. Когда дополз, рукой ощупал его, убедился, что Стрельцов холодный, занесенный снегом, и стал отползать. Стал на колени, потом покачался, напрягся и встал на ноги, зажал грудь обеими руками. Прошел немного, свалился и опять пополз к полотну, никогда не теряя из виду желтый огонь. - Кто же это, Господи? Кто? - женщина спросила в испуге, цепляясь за скобу двери. - Одна я, ей-богу, ребенок больной. Идите себе на станцию, идите. - Пусти меня, пусти. Я ранен, - настойчиво повторял Абрам, но голос его был сух, тонок и певуч. Руками он хватался за дверь, но рука не слушалась и соскакивала, и Абрам больше всего боялся, что женщина закроет дверь. - Ранен я, слышите, - повторил он. - Ой, лишенько, - ответила женщина и приоткрыла дверь. Абрам на коленях вполз в черные сенцы. У женщины провалились в кругах глаза, и она смотрела на ползущего, а Абрам смотрел вперед на желтый огонь и видел его совсем близко. Он шипел в трехлинейной лампочке. Вполне ночь расцвела уже под самое утро. Студеная и вся усеянная звездами. Крестами, кустами, квадратами - звезды сидели над погребенной землей, и в самой высшей точке и далеко за молчащими лесами на горизонте. Холод, мороз и радужный венец на склоне неба, у луны. В сторожке у полотна был душный мир, и огонек, по-прежнему неутомимый и желтый, горел скупо, с шипением. Сторожиха бессонно сидела на лавке у стола, глядела мимо огня на печь, где под грудой тряпья и бараньим тулупом с шипением жило тело Абрама. Жар ходил волнами от мозга к ногам, потом возвращался в грудь и стремился задуть ледяную свечку, сидящую в сердце. Она ритмически сжималась и расширялась, отсчитывая секунды, и выбивала их ровно и тихо. Абрам свечки не слыхал, он слышал ровное шипение огня в трехлинейном стекле, причем ему казалось, что огонь живет в его голове, и этому огню Абрам рассказывал про винт метели, про дробящую боль в скулах и мозгу, про Стрельцова, занесенного снегом. Абрам хотел Стрельцова вынуть из сугроба и вытащить на печь, но тот был тяжелый и грузный, как вбитый в землю кол. Абрам хотел мучительный желтый огонь в мозгу вынуть и выбросить, но огонь упорно сидел и выжигал все, что было внутри оглохшей головы. Ледяная стрелка в сердце делала перебой, и часы жизни начинали идти странным образом, наоборот, - холод вместо жара шел от головы к ногам, свечка перемещалась в голову, а желтый огонь в сердце, и сломанное тело Абрама колотило мелкой дрожью в терции, вперебой и нелад со стуком жизни, и уже мало было бараньего меха, и хотелось доверху заложить мехами всю сторожку, съежиться и лечь на раскаленные кирпичи. Прошли годы. И случилось столь же радостное, сколь и неестественное событие: в клуб привезли дрова. Конечно, они были сырые, но и сырые дрова загораются - загорелись и эти. Устье печки изрыгало уродливых огненных чертей, жар выплывал и танцевал на засохшей елочной гирлянде, на лентах портрета, выхватывая край бороды, на полу и на лице Брони. Броня сидела на корточках у самого устья, глядела в пламя, охватив колени руками, и бурочные мохнатые сапоги торчали носами и нагревались от огненного черта. Голова Брони была маково-красной от неизменной повязки, стянутой в лихой узел. Остальные сидели на дырявых стульях полукругом и слушали, как повествовал Грузный. Як басом рассказал про атаки, про студеные ночи, про жгучую войну. Получилось так, что Як был храбрый и неунывающий человек. И действительно, он был храбрый. Когда он кончил, плюнул в серое, перетянутое в талии ведро и выпустил клуб паршивого дыма от гнилого, дешевого табаку. - Теперь Абрам, - сказала Броня, - сущий профессор. Он тоже может рассказать что-нибудь интересненькое. Ваша очередь, Абрам, - она говорила с запинкой, потому что Абрам - единственный, недавний, приезжий человек получал от нее в разговоре вы. Маленький, взъерошенный, как воробей, вылез из заднего ряда и попал в пламя во всей своей красоте. На нем была куртка на вате, как некогда носили лабазники, и замечательные на всем рабфаке и вряд ли в целом мире не единственные штаны: коричневые, со странным зеленоватым отливом, широкие сверху и узкие внизу. Правое ухо башмака они почему-то никогда не закрывали и покоились сверху, позволяя каждому видеть полосу серого Абрамова чулка. Обладатель брюк был глух и поэтому на лице всегда сохранял вежливую конфузливую улыбку, в нужных случаях руку щитком прикладывал к левому уху. - Ваша очередь, Абрам, - распорядилась Броня громко, как все говорили с ним, - вы, вероятно, не воевали, так вы расскажите что-нибудь вообще. Взъерошенный воробей поглядел в печь и, сдерживая голос, чтобы не говорить громче, чем надо, стал рассказывать. В конце концов он увлекся и, обращаясь к пламени и к маковой Брониной повязке, рассказывал страстно. Он хотел вложить в рассказ все: и винт метели, и внезапные лошадиные морды, и какой бывает бесформенный страшный страх, когда умираешь, а надежды нет. Говорил в третьем лице про двух часовых караульного полка, говорил, жалостливо поднимая брови, как недострелили одного из них и он пополз прямо, все время на желтый огонь, про бабу-сторожиху, про госпиталь, в котором врач ручался, что часовой ни за что не выживет, и как этот часовой выжил... Абрам левую руку держал в кармане куртки, а правой указывал в печь на огонь, как будто бы там огонь и рисовал ему эту картину. Когда кончил, то посмотрел в печку с ужасом и сказал: - Вот так. Все помолчали. Як снисходительно посмотрел на коричневые штаны и сказал: - Бывало... Отчего ж... Это бывало на Украине... А это с кем произошло? Воробей помолчал и ответил серьезно: - Это со мной произошло. Потом помолчал и добавил: - Ну, я пойду в библиотеку. И ушел, по своему обыкновению прихрамывая. Все головы повернулись ему вслед, и все долго смотрели, не отрываясь, на коричневые штаны, пока ноги Абрама не пересекли весь большой зал и не скрылись в дверях. М.Б. "Гудок", 25 декабря 1923 Михаил Булгаков. Необыкновенные приключения доктора ---------------------------------------------------------------------------- Собр. Соч. в 10 т. Т. 1, М.: Голос, 1995. OCR Гуцев В.Н. ---------------------------------------------------------------------------- Доктор N, мой друг, пропал. По одной версии его убили, по другой - он утонул во время посадки в Новороссийске, по третьей - он жив и здоров и находится в Буэнос-Айресе. Как бы там ни было, чемодан, содержавший в себе 3 ночных сорочки, бритвенную кисточку, карманную рецептуру доктора Рабова (изд. 1916 г.), две пары носков, фотографию профессора Мечникова, окаменевшую французскую булку, роман "Марья Лусьева за границей", 6 порошков пирамидона по 0,3 и записную книжку доктора, попал в руки его сестры. Сестра послала записную книжку по почте мне вместе с письмом, начинавшимся словами: "Вы литератор и его друг, напечатайте, т. к. это интересно"... (Дальше женские рассуждения на тему "О пользе чтения", пересыпанные пятнами от слез.) Я не нахожу, чтоб это было особенно интересно - некоторые места совершенно нельзя разобрать (у доктора N отвратительный почерк), тем не менее печатаю бессвязные записки из книжки доктора без всяких изменений, лишь разбив их на главы и переименовав их. Само собой, что гонорар я отправлю доктору N в Буэнос-Айрес, как только получу точные сведения, что он действительно там. I. БЕЗ ЗАГЛАВИЯ - ПРОСТО ВОПЛЬ За что ты гонишь меня, судьба?! Почему я не родился сто лет тому назад? Или еще лучше: через сто лет. А еще лучше, если б я совсем не родился. Сегодня один тип мне сказал: "Зато вам будет что порассказать вашим внукам!" Болван такой! Как будто единственная мечта у меня - это под старость рассказывать внукам всякий вздор о том, как я висел на заборе!.. И притом не только внуков, но даже и детей у меня не будет, потому что, если так будет продолжаться, меня, несомненно, убьют в самом ближайшем времени... К черту внуков. Моя специальность - бактериология. Моя любовь - зеленая лампа и книги в моем кабинете. Я с детства ненавидел Фенимора Купера, Шерлока Холмса, тигров и ружейные выстрелы, Наполеона, войны и всякого рода молодецкие подвиги матроса Кошки. У меня нет к этому склонности. У меня склонность к бактериологии. А между тем... Погасла зеленая лампа. "Химиотерапия спириллезных заболеваний" валяется на полу. Стреляют в переулке. Меня мобилизовала пятая по счету власть. ............................................................................ II. ЙОД СПАСЕТ ЖИЗНЬ Вечер... декабря. Пятую власть выкинули, а я чуть жизни не лишился... К пяти часам дня все спуталось. Мороз. На восточной окраине пулеметы стрекотали. Это - "ихние". На западной пулеметы - "наши". Бегут какие-то с винтовками. Вообще - вздор. Извозчики едут. Слышу, говорят: "Новая власть тут..." "Ваша часть (какая, к черту, она моя!!) на Владимирской". Бегу по Владимирской и ничего не понимаю. Суматоха какая-то. Спрашиваю всех, где "моя" часть... Но все летят, и никто не отвечает. И вдруг вижу - какие-то с красными хвостами на шапках пересекают улицу и кричат: - Держи его! Держи! Я оглянулся - кого это? Оказывается -меня! Тут только я сообразил, что надо было делать - просто-напросто бежать домой! И я кинулся бежать. Какое счастье, что догадался юркнуть в переулок. А там сад. Забор. Я на забор. Те кричат: - Стой! Но как я ни неопытен во всех этих войнах, а понял инстинктом, что стоять вовсе не следует. И через забор. Вслед: трах! трах! И вот откуда-то злобный, взъерошенный белый пес ко мне. Ухватился за шинель, рвет вдребезги. Я свесился с забора. Одной рукой держусь, в другой банка с йодом (200 gr.) Великолепный германский йод. Размышлять некогда. Сзади топот. Погубит меня пес. Размахнулся и ударил его банкой по голове. Пес моментально окрасился в рыжий цвет, взвыл и исчез. Я через сад. Калитка. Переулок. Тишина. Домой... ...До сих пор не могу отдышаться! ...Ночью стреляли из пушек на юге, но чьи это - уж не знаю. Безумно йода жаль. III. НОЧЬ СО 2 НА 3 Происходит что-то неописуемое... Новую власть тоже выгнали. Хуже нее ничего на свете не может быть. Слава Богу. Слава Богу. Слава... Меня мобилизовали вчера. Нет, позавчера. Я сутки провел на обледеневшем мосту. Ночью 15 градусов ниже нуля (по Реомюру) с ветром. В пролетах свистело всю ночь. Город горел огнями на том берегу. Слободка на этом. Мы были посредине. Потом все побежали в город. Я никогда не видел такой давки. Конные. Пешие. И пушки ехали, и кухни. На кухне сестра милосердия. Мне сказали, что меня заберут в Галицию. Только тогда я догадался бежать. Все ставни были закрыты, все подъезды были заколочены. Я бежал у церкви с пухлыми белыми колоннами. Мне стреляли вслед. Но не попали. Я спрятался во дворе под навесом и просидел там два часа. Когда луна скрылась, вышел. По мертвым улицам бежал домой. Ни одного человека не встретил. Когда бежал, размышлял о своей судьбе. Она смеется надо мной. Я - доктор, готовлю диссертацию, ночью сидел, как крыса, притаившись, в чужом дворе! Временами я жалею, что я не писатель. Но, впрочем, кто поверит! Я убежден, что, попадись эти мои заметки кому-нибудь в руки, он подумает, что я все это выдумал. Под утро стреляли из пушек. IV. ИТАЛЬЯНСКАЯ ГАРМОШКА 15 февраля. Сегодня пришел конный полк, занял весь квартал. Вечером ко мне на прием явился один из 2-го эскадрона (эмфизема). Играл в приемной, ожидая очереди, на большой итальянской гармонии. Великолепно играет этот эмфизематик ("На сопках Маньчжурии"), но пациенты были страшно смущены, и выслушивать совершенно невозможно. Я приял его вне очереди. Моя квартира ему очень понравилась. Хочет переселяться ко мне со взводным. Спрашивает, есть ли у меня граммофон... Эмфизематику лекарство в аптеке сделали в двадцать минут и даром. Это замечательно, честное слово! 17 февраля. Спал сегодня ночью - граммофон внизу сломался. Достал бумажки с 18 печатями о том, что меня нельзя уплотнить, и наклеил на парадной двери, на двери кабинета и в столовой. 21 февр. Меня уплотнили... 22 февр. ...И мобилизовали. ...марта Конный полк ушел воевать с каким-то атаманом. За полком на подводе ехал граммофон и играл "Вы просите песен". Какое все-таки приятное изобретение. Из пушек стреляли под утро... V ........................................................................... ........................................................................... VI Артиллерийская подготовка и сапоги ........................................................................... ........................................................................... VII Кончено. Меня увозят.................................................. ........................................................................... ...Из пушек........................................................... ...и ................................................................. VIII. ХАНКАЛЬСКОЕ УЩЕЛЬЕ Сентябрь. Временами мне кажется, что все это сон. Бог грозный наворотил горы. В ущельях плывут туманы. В прорезях гор грозовые тучи. И бурно плещет по камням ...мутный вал. Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал. Узун-Хаджи в Чечен-ауле. Аул растянулся на плоскости на фоне синеватой дымки гор. В плоском Ханкальском ущелье пылят по дорогам арбы, двуколки. Кизляро-гребенские казаки стали на левом фланге, гусары на правом. На вытоптанных кукурузных полях батареи. Бьют шрапнелью по Узуну. Чеченцы как черти дерутся с "белыми чертями". У речонки, на берегу которой валяется разбухший труп лошади, на двуколке треплется красно-крестный флаг. Сюда волокут ко мне окровавленных казаков, и они умирают у меня на руках. Грозовая туча ушла за горы. Льет жгучее солнце, и я жадно глотаю смрадную воду из манерки. Мечутся две сестры, поднимают бессильные свесившиеся головы на соломе двуколок, перевязывают белыми бинтами, поят водой. Пулеметы гремят дружно целой стаей. Чеченцы шпарят из аула. Бьются отчаянно. Но ничего не выйдет. Возьмут аул и зажгут. Где ж им с двумя паршивыми трехдюймовками устоять против трех батарей кубанской пехоты... С гортанными воплями понесся их лихой конный полк вытоптанными, выжженными кукурузными пространствами. Ударил с фланга в терских казачков. Те чуть теку не дали. Но подсыпали кубанцы, опять застрочили пулеметы и загнали наездников за кукурузные поля на плато, где видны в бинокль обреченные сакли. Ночь. Все тише, тише стрельба. Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет. Фыркают лошади, а на правой стороне в кубанских батальонах горят, мигая, костры. Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные. Вырываются из тьмы, опять ныряют в темную бездну. А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах - неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут... И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, распаленные ненавистью, с воем, с визгом и... аминь! Тьфу, черт возьми! - Поручиться нельзя, - философски отвечает на кой-какие дилетантские мои соображения относительно непорочности и каверзности этой ночи сидящий у костра Терского 3-го конного казачок, - заскочуть с хлангу. Бывало. Ах, типун на язык! "С хлангу"! Господи Боже мой! Что же это такое! Навоз жуют лошади, дула винтовок в огненных отблесках. "Поручиться нельзя"! Туманы в тьме. Узун-Хаджи в роковом ауле... Да что я, Лермонтов, что ли! Это, кажется, по его специальности? При чем здесь я!! Заваливаюсь на брезент, съеживаюсь в шинели и начинаю глядеть в бархатный купол с алмазными брызгами. И тотчас взвивается надо мной мутно-белая птица тоски. Встает зеленая лампа, круг света на глянцеватых листах, стены кабинета... Все полетело верхним концом вниз и к чертовой матери! За тысячи верст на брезенте, в страшной ночи. В Ханкальском ущелье... Но все-таки наступает сон. Но какой? То лампа под абажуром, то гигантский темный абажур ночи и в нем пляшущий огонь костра. То тихий скрип пера, то треск огненных кукурузных стеблей. Вдруг утонешь в мутноватой сонной мгле, но вздрогнешь и вскинешься. Загремели шашки, взвыли гортанные голоса, засверкали кинжалы, газыри с серебряными головками... Ах!.. Напали! ...Да нет! Это чудится... Все тихо. Пофыркивают лошади, рядами лежат черные бурки - спят истомленные казаки. И золой покрываются угли, и холодом тянет сверху. Встает бледный далекий рассвет. Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь - свинец. Пропадает из глаз умирающий костер... Наскочат с "хлангу", как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница... Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплете в одном томе. На переплете золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. "Тебя я, вольный сын эфира". Склянка-то с эфиром лопнула на солнце... Мягче, мягче, глуше, темней. Сон. IX. ДЫМ И ПУХ Утро. Готово дело. С плато поднялись клубы черного дыма. Терцы поскакали за кукурузные пространства. Опять взвыл пулемет, но очень скоро перестал. Взяли Чечен-аул... И вот мы на плато. Огненные столбы взлетают к небу. Пылают белые домики, заборы, трещат деревья. По кривым уличкам метет пламенная вьюга, отдельные дымки свивают в одну тучу, и ее тихо относит на задний план к декорации оперы "Демон". Пухом полна земля и воздух. Лихие гребенские станичники проносятся вихрем к аулу, потом обратно. За седлами, пачками связанные, в ужасе воют куры и гуси. У нас на стоянке с утра идет лукулловский пир. Пятнадцать кур бухнули в котел. Золотистый, жирный бульон - объедение. Кур режет Шугаев, как Ирод младенцев. А там, в таинственном провале между массивами, по склонам которых ползет и тает клочковатый туман, пылая мщением, уходит таинственный Узун со всадниками. Голову даю на отсечение, что все это кончится скверно. И поделом - не жги аулов. Для меня тоже кончится скверно. Но с этой мыслью я уже помирился. Стараюсь внушить себе, что это я вижу соц. Длинный и скверный. Я всегда говорил, что фельдшер Голендрюк - умный человек. Сегодня ночью он пропал без вести. Но хотя вести он и не оставил, я догадываюсь, что он находится на пути к своей заветной цели, именно на пути к железной дороге, на конце которой стоит городок. В городке его семейство. Начальство приказало мне "произвести расследование". С удовольствием. Сижу на ящике с медикаментами и произвожу. Результат расследования: фельдшер Голендрюк пропал без вести. В ночь с такого-то на такое-то число. Точка. X. ДОСТУКАЛСЯ И ДО ЧЕЧЕНЦЕВ Жаркий, сентябрьский день. ...Скандал! Я потерял свой отряд. Как это могло произойти? Вопрос глупый, здесь все может произойти. Что угодно. Коротко говоря: нет отряда. Над головой раскаленное солнце, кругом выжженная травка. Забытая колея. У колеи двуколка, в двуколке я, санитар Шугаев и бинокль. Но главное - ни души. Ну ни души на плато. Сколько ни шарили стекла Цейса - ни черта. Сквозь землю провалились все. И десятитысячный отряд с пушками, и чеченцы. Если бы не дымок от догорающего в верстах пяти Чечена, я бы подумал, что здесь и никогда вообще людей не бывало. Шугаев встал во весь рост в двуколке, посмотрел налево, повернулся на 180 градусов, посмотрел и направо, и назад, и вперед, и вверх и слез со словами: - Паршиво. Лучше ничего сказать нельзя. Что произойдет в случае встречи с чеченцами, у которых спалили пять аулов, предсказать не трудно. Для этого не нужно быть пророком... Что же, буду записывать в книжечку до последнего. Это интересно. Поехали наобум. ...Ворон взмыл кверху. Другой вниз. А вон и третий. Чего это они крутятся? Подъезжаем. У края брошенной заросшей дороги лежит чеченец. Руки разбросал крестом. Голова закинута. Лохмотья черной черкески. Ноги голые. Кинжала нет. Патронов в газырях нет. Казачки народ запасливый, вроде гоголевского Осипа: - И веревочка пригодится. Под левой скулой черная дыра, от нее на грудь, как орденская лента, тянется выгоревший под солнцем кровавый след. Изумрудные мухи суетятся, облепив дыру. Раздраженные вороны вьются невысоко, покрикивают... Дальше! ...Цейс галлюцинирует! Холм, а на холме на самой вершине - венский стул! Кругом пустыня! Кто на гору затащил стул? Зачем?.. ...Объехали холм осторожно. Никого. Уехали, а стул все лежит. Жарко. Хорошо, что полную манерку захватил. Под вечер. Готово! Налетели. Вот они, горы, в двух шагах. Вон ущелье. А из ущелья катят. Кони-то, кони! Шашки в серебре... Интересно, кому достанется моя записная книжка? Так никто и не прочтет! У Шугаева лицо цвета зеленоватого. Вероятно, и у меня такое же. Машинально пошевелил браунинг в кармане. Глупости. Что он поможет! Шугаев дернулся. Хотел погнать лошадей и замер. Глупости. Кони у них - смотреть приятно. Куда ускачешь на двух обозных? Да и шагу не сделаешь. Вскинет любой винтовку, приложится, и кончен бал. - Э-хе-хе, - только и произнес Шугаев. Заметили. Подняли пыль. Летят к нам. Доскакали. Зубы белые сверкают, серебро сверкает. Глянул на солнышко. До свиданья, солнышко... ...И чудеса в решете!.. Наскакали, лошади кругом танцуют. Не хватают... галдят: -Та-ла-га-га! Черт их знает, что они хотят. Впился рукой в кармане в ручку браунинга, предохранитель на огонь перевел. Схватят - суну в рот. Так оно лучше. Так научили. А те галдят, в грудь себя бьют, зубы скалят, указывают вдаль. - А-ля-ма-мя... Болгатоэ-э! - Шали-аул! Га-го-гыр-гыр. Шугаев человек бывалый. Опытный. Вдруг румянцем по зелени окрасился, руками замахал, заговорил на каком-то изумительном языке: - Шали, говоришь? Так, так. Наша Шали-аул пошла? Так, так. Болгатоэ. А наши-то где? Там? Те расцвели улыбками, зубы изумительные. Руками машут, головами кивают. Шугаев окончательно приобрел нормальный цвет лица. - Мирные! Мирные, господин доктор! Замирили их. Говорят, что наши через Болгатоэ на Шали-аул пошли. Проводить хотят! Да вот и наши! С места не сойти, наши! Глянул - внизу у склона пылит. Уходит хвост колонны. Шугаев лучше Цейса видит. У чечен лица любовные. Глаз с Цейса не сводят. - Понравился бинок, - хихикнул Шугаев. - Ох, и сам я вижу, что понравился. Ох, понравился. Догнать бы скорей колонну! Шугаев трясется на облучке, читает мысли, утешает. - Не извольте беспокоиться. Тут не тронут. Вон они, наши! Вон они! Но ежели бы версты две подальше, - он только рукой махнул. А кругом: - Гыр... гыр! Хоть бы одно слово я понимал! А Шугаев понимает и сам разговаривает. И руками, и языком. Скачут рядом, шашками побрякивают. В жизнь не ездил с таким конвоем... XI. У КОСТРА Горит аул. Узуна гонят. Ночь холодная. Жмемся к костру. Пламя играет на рукоятках. Они сидят поджавши ноги и загадочно смотрят на красный крест на моем рукаве. Это замиренные, покорившиеся. Наши союзники. Шугаев пальцами и языком рассказывает, что я самый главный и важный доктор. Те кивают головами, на лицах почтение, в глазах блеск. Но ежели бы версты две подальше... XII ........................................................................... XIII Декабрь. Эшелон готов. Пьяны все. Командир, казаки, кондукторская бригада и, что хуже всего, машинист. Мороз 18 градусов. Теплушки как лед. Печки ни одной. Выехали ночью глубокой. Задвинули двери теплушки. Закутались во что попало. Спиртом я сам поил всех санитаров. Не пропадать же, в самом деле, людям! Колыхнулась теплушка, залязгало, застучало внизу. Покатились. Не помню, как я заснул и как выскочил. Но зато ясно помню, как я, скатываясь под откос, запорошенный снегом, видел, что вагоны с треском раздавливало, как спичечные коробки. Они лезли друг на друга. В мутном рассвете сыпались из вагонов люди. Стон и вой. Машинист загнал, не смотря на огонь семафора, эшелон на встречный поезд... Шугаева жалко. Ногу переломил. До утра в станционной комнате перевязывал раненых и осматривал убитых... Когда перевязал последнего, вышел на загроможденное обломками полотно. Посмотрел на бледное небо. Посмотрел кругом... Тень фельдшера Голендрюка встала передо мной... Но куда, к черту! Я интеллигент. XIV. ВЕЛИКИЙ ПРОВАЛ Февраль. Хаос. Станция горела. Потом несся в поезде. Швыряло последнюю теплушку... Безумие какое-то. И сюда накатилась волна... ............................................................................ Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом... Довольно! Все ближе море! Море! Mope! Проклятие войнам отныне и вовеки! Журнал "Рупор", 1922, вып. 2. Михаил Булгаков. Ноября 7-го дни (Как Москва праздновала) ---------------------------------------------------------------------------- Собр. Соч. в 10 т. Т. 1, М.: Голос, 1995. OCR Гуцев В.Н. ---------------------------------------------------------------------------- За день, за два до праздника окна во многих магазинах уже стали наливаться красным светом. Там развесили ряды лампочек и гирлянды, протянули ленты, выставили портреты вождей революции. К вечеру, когда рабочие и служебная Москва разбегались по домам, среди бледных огней магазинов уже светились эти красные теплые ниши, напоминавшие о том, что приближается годовщина. А на площади, перед зданием Московского Совета, целый день до позднего вечера суетились рабочие и горели жаровни. Рабочие отстраивали портал, новые белые стены, разбивали клумбы и цветники. Накануне праздника торговля стала угасать к 5 часам дня. В дверях магазинов появились таблички с надписью "закрыто". Балконы оделись полотнищами. На балконах появились бюсты и портреты. По стенам протянулись гирлянды, а на здании Московского Совета вечером загорелся ослепительный треугольник, под ним цифра "VI". Праздник 7 ноября первыми начали дети. По улицам загудели грузовики, набитые ребятами, как кузова грибами. С платформы глядели белые, красные головенки, торчали острые флажки. Грузовики ездили и гудели, как шмели, и ребятишки кричали, приветствуя всех встречных и поперечных, все первые, собирающиеся на площадях колонны со знаменами. Милиция вышла парадная по-особенному - в новых кепи с красными верхами, с мерлушковой оторочкой, в новых шинелях. В полдень на Тверской, сколько хватал глаз, стояла непрерывная густая лента, а над лентою был лес знамен. Когда многотысячные толпы шли, они пели, оркестры, глядевшие в черной гуще своими сияющими раструбами, играли... Когда движение останавливалось, в группах закипала чехарда, друг друга качали, боролись, хохотали. У здания Моссовета, в густой людской толпе медленно продвигался искусственный паровоз Московско-Балтийской дороги, устроенный из огромного грузовика. Он был совсем как живой, но в смотровые окна выглядывали не машинист с кочегаром, а все те же детские лица. Мать несла своего двухлетнего ребенка на руках в толпе, и он смотрел по сторонам и что-то лопотал и взмахивал руками. А когда вдруг заиграли оркестры и началось пение, он не выдержал и стал прыгать у нее на руках и что-то кричать. В эту годовщину на улицы вышли не только спаянные и стройные колонны рабочих со своими плакатами, но мимо них беспрерывно шли толпами, кучками, отдельно обыватели - мужчины и женщины, которые вели своих ребят и говорили: - Вырастешь, и ты пойдешь. Когда через Красную площадь прошли последние ряды, толпы народа разошлись по всей Москве и стемнело, над зданием Московского Совета опять загорелся пунктирный огненный треугольник, по всей Москве рассеялись красные пятна огней, и в небе разливался бледный электрический отсвет, так что далеко было видно, как иллюминировала себя Москва в шестую годовщину Октябрьской революции 7-го ноября 1923 года. "Гудок", 9 ноября 1923г. Михаил Булгаков. Остерегайтесь подделок! ---------------------------------------------------------------------------- Собр. Соч. в 10 т. Т. 1, М.: Голос, 1995. OCR Гуцев В.Н. ---------------------------------------------------------------------------- Мы надеемся только на наших бывших союзников французов и в особенности на господина Пуанкаре... (Из "манифеста" русских рабочих, напечатанного в "Новом Времени") - Не верят, подлецы! - сказал Михаил Суворин. - Говорит, русские рабочие такого и имени не выговорят: Пуанкаре. Прямо голову теряю. Если уж этот манифест неубедителен, так не знаю, что и предпринять! - Я вот что думаю, - сказал Ренников, - пошлем депутацию в "Роте фане". От русских рабочих. Мне Коко Шаховской обещал опытных исполнителей найти, которые в "Плодах Просвещения" играли. Такие мужички выйдут - пальчики оближете... - Ну, ну, - сказал устало Суворин. Редактор "Роте фане" строго смотрел на депутатов и спрашивал: "А откуда вы, товарищи, так бойко немецкий язык знаете? Прямо удивительно!" - Это от пленных, - быстро отпарировал глава депутации, незамужний хлебороб Варсонофий Тыква. - За время войны их у нас по деревням много перебывало. - Хороший народ - немецкие пленные! - поддержал Степан Сквозняков, питерский рабочий, - ведь вот и национальности враждебной и обычаев других, а как сошлись с нами... Прямо по пословице: les ektremites se touchent... - Французскому языку вы, вероятно, тоже от пленных выучились? - иронически спросил редактор. Депутаты смешались. От конфуза Степан Сквозняков даже вынул откуда-то из-за пазухи монокль и вставил его в глаз. Но услышав подозрительное шиканье остальных, спохватился и поспешил спрятать его обратно. - Так вы говорите, Пуанкаре - самое популярное имя среди русских рабочих? - продолжал спрашивать редактор "Роте фане". - Это уж наверняка! - сказал твердо Остап Степной, по мандату башкирский кочевник. - Я рабочий быт - во как знаю. У моего дяди, слава Богу, два завода было... - В Башкирии? - задал ехидный вопрос редактор. - Собственно говоря, - пробормотал, сконфузившись, депутат, - это не то что мой родной дядя. У нас в Башкирии дядями - соседей зовут. Дядя - сосед, а тетя - соседка. - А бабушка? - поставил вопрос ребром редактор. - Бабушка, это - если из другой деревни... - промямлил башкирец. - Муссолини тоже очень популярное имя у русских рабочих, - поспешно заговорил глава депутации Варсонофий Тыква, чтобы переменить тему. - Пастух у нас на селе - симпатичный такой старичок, так прямо про него и выражается: ессе, - говорит! - Классическое замечание! - расхохотавшись, сказал редактор. - Образованный старичок - пастух ваш. Вероятно, филолог? - Юрист, - с готовностью подхватила депутатка Анна Чебоксарова, иваново-вознесенская текстильщица. - На прямой дороге в сенаторы был, а теперь... - Мерзавцы! Подлецы! - грохотал Михаил Суворин - Тоже! "Плоды Просвещения" ставили... Вас надо ставить, а не "Плоды Просвещения"! Выставить всех рядом да - по мордасам, по мордасам, по мордасам... - Не виноваты мы ни в чем, - угрюмо возражал Варсонофий Тыква, он же Коко Шаховской. - Случай тут, и ничего больше! Все хорошо шло - без сучка и задоринки. Но только мадам Кускова заговорила - прахом вся затея! По голосу ее, каналья, признал. "Я, - говорит, - раз вас на лекции слышал. Извините, - говорит, - не проведете!" - Подлецы! - процедил Суворин. - А Ренникова я... Но Ренникова поблизости не оказалось. Он - Ренников - знал, что в случае неудачи Суворину опасно показываться. Рука у него тяжелая, а пресс-папье на письменном столе - еще тяжелее... Ол-Райт "Дрезина", 1923, э 12 Михаил Булгаков. Птицы в мансарде ---------------------------------------------------------------------------- Собр. Соч. в 10 т. Т. 1, М.: Голос, 1995. OCR Гуцев В.Н. ---------------------------------------------------------------------------- Весеннее солнце буйно льется на второй двор в Ваганьковском переулке в доме э 5, что против Румянцевского музея. Москва - город грязный, сомнений в этом нет, и много есть в ней ужасных дворов, но такого двора другого нету. Распустилась под весенним солнцем жижа, бурая и черная, и прилипает к сапогам. Пруд из треснувших бочек! Помои и шелуха картофельная приветливо глядят сквозь сгнившие обручи. А в углу под сарайчиками близ входа в трехэтажный флигель с пыльными окнами желтыми узорами вьются человеческие экскременты. На Пречистенке час назад из беловатого чистого здания, где помещается Мпино, вышел молодой человек в высоких сапогах и засаленной куртке и на вопрос: - А где же, товарищ, это самое ваше общежитие? - Валяйте прямо на Ваганьковское кладбище! - Что это за глупые шутки! - Да вы не обижайтесь, товарищ, - моргая, ответил человек в сапогах, - это я не вас. Так мы называем общежитие. Садитесь на трамвай э 34, доедете до Румянцевского музея. - Он указал рукой на восток, приветливо улыбнулся и исчез. И вот этот двор. Вот и флигель серый, грязный, мрачный, трехэтажный. По выщербленным ступенькам поднимался, по дороге стучался в неприветливые двери. То на двери: "типография", то вообще никого нет. И ничего добиться нельзя. Но вот встретилась женская фигурка, вынырнула из какой-то двери, испытующе поглядела и сказала: - Выше. Выше дверь, потом мрачное пространство, а дальше за дощатой дверью голоса: - Войдите! Вошел. И оказался в огромной комнате, т.е., вернее, не комнате, а так - в большом, высоком помещении с серыми облупленными стенами. И прежде всего бросился в глаза большой лист на серой стене с крупной печатной надписью "Тригонометрические формулы" и открытое окно. Ветер весело веял в него. Посредине помещения был длинный вытертый засаленный стол, возле него зыбкие деревянные скамьи. По стенам под самыми окнами стояли железные кровати с разъехавшимися досками. На них кой-где реденькие, старенькие одеяла, кое-где какой-то засаленный хлам грудами, тряпье, пачки книг. Лампочка на тонкой нити свешивалась над столом, довершая обстановку. Все. И было шесть молодых людей, глядевших во все глаза. Когда все недоумения уладились и состоялось знакомство, все расселись на скамьях и полились речи. - Но ведь печки же нет... как же топить? - робко спрашивал я. - Нет! - хором перебивали голоса, - печка есть, но мы ее сняли теперь. Вон она где, проклятая, стояла! Вон. На полу, на память от печки, чернело круглое выжженное пятно. - Почему она проклятая? Не греет разве? - В том-то и беда, что греет!! - загремели голоса. - Как ее затопишь, сейчас же 3 градуса, и шабаш. Пропали мы тогда! - На нос, - сказал курносый строго. - Капает!! - ревели голоса, - капает со стен и с потолка. Течет, тает, как весной. - На книги льется, главное. - Неприятно жить. Оттепель. - Курьезная печка, - задумчиво сказал блондин, - дымит, как сволочь. А между тем дымить ей не следовало. Тяга хорошая, приладили мы ее как следует, - он испытующе поглядел куда-то вверх, в ободранный пятнистый угол в потолке, - но дымит. По неизвестной причине. - И дымит, знаете ли, как-то особенно. Дым знаменами по всей комнате. Синий-пресиний. А глаза красные. - Не топить - здоровее, - сказал бас. - Только тогда немного холодно, - спорил блондин, - встанешь, а в тазу лед. Кулаком проломишь, под ним тогда вода. Холодная такая. - Умывальника абсолютно нет. - У вас вообще ничего нет! - укоризненно сказал я. - За этой дверью что? - Тут отдельное помещение. Комната. Зимой мы в ней поместили одного нашего. Вот, говорим, будет тебе отдельная комната. Ну, он два дня прожил, потом выходит, говорит: "Ну вас к чертовой матери с вашим отдельным помещением". Вещи вытащил и сюда переехал, говорит: "Вы тут дышите, это совсем другое дело". Ну он вообще слабого здоровья. Изнеженный. У него насморк был. Так мы устроили в отдельном помещении кладовку. Муку положили. - Это все проклятая фотография. - При чем здесь фотография? Оказалось, что за стеной, где дверь в отдельное помещение, находится ателье. Оно вдребезги разбито, зимой ветер свистал в него. А стена тонкая, фанерная. - Уборная-то по крайней мере у вас теплая? - Как вам сказать... - задумался блондин. - Она, может, и теплая, но она, видите ли, не работает. Потому что трубы в ней промерзли и полопались. Так что она закрыта.