ел с одиннадцатью, чтобы Папа создал новый мир монашества. Св. Бонавентура говорит, что Иннокентий III, великий Папа, гулял по террасе Латеранского храма, обдумывая, по всей вероятности, серьезнейшие политические проблемы, сотрясающие его государство, когда перед ним внезапно возник человечек, которого он принял за пастуха. По-видимому, он постарался избавиться от него поскорее; может быть, он решил, что пастух безумен. Во всяком случае, он больше о нем не думал до ночи, а ночью увидел странный сон. Ночью, говорит славный биограф Франциска, он увидел, что большой древний храм, на чьих прочных террасах он гулял в такой безопасности, ужасно накренился, вот вот обвалится, словно все его башни и купола качаются перед землетрясением. И тут он заметил, что, как живая кариатида, храм держит человек, а человек этот - оборванный пастух или крестьянин, от которого он отвернулся. Правда это или образ, мы видим очень точно, с какой внезапностью и простотой обрел Франциск внимание и покровительство Рима. По-видимому, первым его другом стал кардинал Джованни ди Сан-Паоло, который защищал его замысел перед специально созванным конклавом. Стоит заметить, что кардиналы в основном сомневались, не слишком ли суров устав нового ордена - католическая церковь всегда предостерегает от излишней аскезы и связанных с нею зол. Может быть, под словом "суровость" они подразумевали "опасность", ведь новый орден был все же опаснее старых. Хотя бы в одном смысле братец был противоположен монаху. Старый монастырь хорош тем, что в нем спрячешься не только от зла, но и от забот. Потому в этих убежищах и родились труды, за которые мы никогда не сможем отблагодарить монахов. Монахи сохранили древних классиков, положили начало готике, создали науку и философию, дали нам миниатюру и витраж. Все дело в том, что о насущных нуждах они могли не печься. Пускай они питались очень скудно, но всегда знали, что без еды не останутся. А братец никогда не знал, поест ли он вообще. В его жизни, как в жизни цыган и бродяг, было то, что зовется романтикой. Была в ней и постоянная угроза, как в жизни бродяги или поденщика. И кардиналы XIII столетия пожалели людей, по собственной воле идущих туда, где держат насильно, день за днем, бедняков XX века. Кардинал защищал их приблизительно так: "Может быть, их жизнь сурова, но в конце концов это именно та жизнь, к которой призывает Евангелие. Идите на компромиссы, когда мудрость или милость требуют их от нас, но не говорите, что люди вообще не должны, хоть им и хочется, жить по-евангельски". Мы еще увидим, как верен этот довод, когда посмотрим на ту, высшую часть жития св. Франциска, которую можно назвать подражанием Христу. Выслушав спорящих, Папа признал орден и обещал более весомую поддержку, если движение разрастется. Возможно, что Иннокентий, человек умный, почти не сомневался в этом; если он и сомневался, сомнения вскоре рассеялись. Следующая глава в истории ордена - это просто рассказ о том, как толпы людей стекались под его знамена. Я уже говорил, что по самой своей природе он мог расти гораздо быстрее, чем старые ордена. Возвращение двенадцати первых братцев стало, наверное, триумфальным шествием. Говорят, что все жители - мужчины, женщины, дети --бросили работу, деньги, дома и прямо, как были, пошли за братцами, умоляя принять их в воинство Господне. Согласно преданию, именно тут у св. Франциска забрезжила мысль о третьем ордене, который дал бы людям возможность участвовать в его деле, не жертвуя семьей, привычкой и обычной жизнью. Так это или кет, рассказ хорошо выражает тот мятежный дух, который охватил Италию. Все вышли в путь, братцы кишели повсюду, и каждый, кто их встречал на больших и проселочных дорогах, знал, что его ждет духовное приключение. Первый орден св. Франциска вступил в историю. В таком несовершенном очерке я расскажу кратко о втором ордене и третьем, хотя они основаны позже, в разное время. Вторым был орден кларисс, и возник он, конечно, благодаря прекрасной дружбе св. Франциска со св. Кларой. Нет на свете повести, которая так сильно озадачивала бы даже сочувствующих ученых, исповедующих иную веру,- ведь нигде нельзя применить с таким успехом простую поверку, о которой я говорил. Ученые не могут себе представить, что любовь небесная столь же реальна, как любовь земная. Если бы они это представили, загадка решалась бы легко. Семнадцатилетняя девушка Клара из знатной ассизской семьи страстно захотела стать монахиней, и Франциск помог ей бежать из дому. В сущности, он помог ей бежать в монастырь, не посчитавшись с родителями, как сам он не посчитался с отцом.. Все это было похоже на. обычный романтический. побег - она вышла через дыру в стене, пересекла лес и в полночь ее встретили с факелами. Даже миссис Олифант в хорошем и тонком исследовании о св. Франциске говорит, что "случай этот мы навряд ли вспомним с сочувствием". Скажу одно: если бы это было романтическое бегство и девушка стала бы возлюбленной, а не монашкой, весь современный мир счел бы ее героиней. Если бы Франциск поступил с Кларой, как Ромео - с Джульеттой, все бы их поняли. Дело не в том, что Кларе было семнадцать,- Джульетте было четырнадцать. В Средние века девушки рано выходили замуж, а юноши рано бились в битвах. Семнадцатилетняя девушка в XIII веке вполне отвечала за себя. Без всякого сомнения св. Клара прекрасно знала, что делает. Современные романтики очень снисходительны, когда родителей обижают во имя романтической любви. Они знают, что романтическая любовь реальна; и не знают, что небесная любовь ничуть не призрачней. Немало можно сказать в защиту родителей Клары; немало можно было сказать в защиту Петра Бернардоне. Многое можно сказать и в защиту Монтекки и Капулетти, но современный мир не думает защищать их и не говорит ничего. Если мы примем хоть на минуту как гипотезу то, что для св. Франциска и св. Клары было абсолютной истиной; если мы поверим, что духовная связь еще прекраснее связи влюбленных, мы увидим, что побег св. Клары - просто роман со счастливым концом, а св. Франциск - св. Георгий или странствующий рыцарь, который помог ему так кончиться. Миллионы мужчин и женщин считали реальной такую связь, и не вправе считать себя философом тот, кто не сочтет ее хотя бы возможной. В конце концов почему возмущаются своеволием св. Клары теперь, когда так любят эмансипацию женщин? Клара в самом прямом смысле слова пошла своим путем. Она выбрала ту жизнь, которую хотела, а не ту, к которой принуждали ее строгие родители и социальные условности. Она основала небывалое женское движение, которое до сих пор глубоко воздействует на мир, и место ее - среди великих женщин. Неизвестно, была бы она такой великой или такой полезной, если бы сбежала с возлюбленным или просто осталась дома и вышла замуж по расчету. Это, мне кажется, может признать любой разумный человек, глядя со стороны; а я нисколько не собираюсь всматриваться в это изнутри. Мало кто достоин написать хоть слово о св. Франциске, но еще труднее найти слова, чтобы описать его дружбу со св. Кларой. Я часто замечал, что такого рода тайны лучше всего выражать символически, молча, позой или действием. И я не знаю лучшего символа, чем тот, который так счастливо нашел народ в своем предании: однажды ночью жители Ассизи подумали, что деревья и хижины загорелись, и побежали их тушить. Но они увидели, что все тихо, а за окном св. Франциск преломляет хлеб со св. Кларой и говорит с ней о любви Божьей. Трудно найти лучший образ для предельно чистой и духовной любви, чем светло-алое сияние, окружающее двух людей на холме; чем пламя, не питающееся ничем и воспламеняющее самый воздух. Если второй орден был памятником неземной любви, то третий стал столь же прочным памятником весьма весомому сочувствию к земной любви и земной жизни. Эту черту католичества - связь мирских движений с движениями духовными -очень плохо понимают протестантские страны и отвергают протестантские историки. Видение, о котором мы столь несовершенно рассказываем, было даровано не только монахам и даже не только братцам. Оно вдохновляло бесчисленные толпы обычных женатых людей, которые жили точно так же, как и мы, только совсем иначе. Утренний свет, которым Франциск озарил и землю, и небо, тайно затеплился под многими кровлями, во многих комнатах. Такие общества, как наше, ничего не знают о том, как тянулись люди к францисканству. Мы ничего не знаем о неизвестных последователях неизвестного нам дела; еще меньше мы знаем об известных его последователях. Если мимо нас на улице пройдет шествием третий орден св. Франциска, знаменитости поразят нас больше, чем незнакомцы. Нам покажется, что внезапно раскрылось могущественнейшее тайное общество. Проедет Людовик Святой, великий рыцарь, праведный судья, в чьих руках весы правосудия всегда склонялись в пользу бедных. Пройдет Данте в лавровом венке, в буром, светящемся изнутри одеянии с пурпурной каймой - тот, кто среди страстей и страданий пел хвалу Госпоже своей Бедности. Много славных имен - от очень дальних до самых недавних - откроется нам: Гальвани, например, отец электричества, волшебник, вызвавший к жизни столько новых созвездий и созвучий. Если св. Франциск не доказал своей жизнью, что любит обычных людей, может быть, это докажет такая разнородная процессия. Но жизнь его доказала это, может быть,- в более тонком смысле слова. Один из современных ему биографов заметил, что его естественные страсти были на удивление нормальны и даже благородны - его искушали вещи, вполне позволительные сами по себе, но непозволительные для него. Никому на свете не подходило меньше слово "сетовать"; можно назвать его романтиком, но для таких чувств ему недоставало чувствительности, недоставало тоски. Нрав его был слишком пылок, чтобы раздумывать над тем, достаточно ли быстро он бежит, хотя, конечно, он каялся в том, что не бежит еще быстрее. Однако подозревают, что, когда он боролся с дьяволом, как борется всякий человек, достойный называться человеком, тот искушал его здоровыми желаниями, которые Франциск похвалил бы в ком угодно; желаниями, нимало не похожими на гнусно размалеванное язычество, засылавшее своих нечистых посланцев в пустыню святого Антония. Если бы св. Франциск что-нибудь себе разрешил, это были бы очень простые радости. Он стремился к любви, а не к разврату, и не мыслил ни о чем более греховном, чем свадебные колокола. По странному преданию, борясь с бесом, он лепил снежных баб и кричал: "Вот моя жена, вот мои дети!". По тому же преданию, рассказывая, что и он не огражден от греха, он сказал: "У меня еще могли бы быть дети", как будто о детях, а не о женщине он мечтал. И если это правда, это кладет последний мазок на его портрет. В нем было так много утреннего, так много детского и чистого, что даже его зло было добром. О других, не о нем сказано, что сам свет, который в них,- тьма; об этой сияющей душе можно сказать, что сами тени ее из света. Зло являлось к нему только запрещенным благом и только таинство могло искушать его. Глава 8. Зерцало Христа Ни один человек, обретший свободу, которую дает вера, не впадет в те безысходные крайности, в какие впали поздние францисканцы, когда попытались сделать из св. Франциска второго Христа, давшего новейший завет. Если они правы, теряет смысл все, что он делал, ибо никто не станет благоговейно чтить соперника или изо всех сил подражать тому, кого задумал свергнуть. Позднее я покажу и подчеркну, что только прозорливость первосвященников спасла великое движение для мира и Вселенской Церкви и не дала ему выродиться в одну из узких сект, которые зовутся новой религией. Я ни в коей мере не собираюсь обоготворять францисканцев. Христос и св. Франциск отличались друг от друга, как отличаются Создатель и создание; и непомерности этого различия ни одно создание не чувствовало лучше, чем сам св. Франциск. И все же очень верно, очень важно, что Христос был образцом для св. Франциска, что личные их свойства и события их жизни во многом странно совпадали; а главное - что по сравнению с нами св. Франциск поразительно близок к своему Учителю, хотя только являет Его, только отражает, словно точнейшее в мире зеркало. Истина эта наводит на мысль о другой, которую редко замечают, хотя именно она показывает, почему наша Церковь так чтит Христа. В одной из своих блестящих полемических работ кардинал Ньюмен обронил фразу, которая может служить примером смелости и логической ясности католичества. Рассуждая о том, как легко принять истину за нечто противное ей, он говорит: "Если Антихрист похож на Христа, то и Христос, наверное, похож на Антихриста". Религиозному чувству неприятен конец этой фразы, но опровергнуть ее может лишь тот, кто сказал, что Помпеи и Цезарь очень похожи, особенно Цезарь. Надеюсь, вы огорчитесь меньше, когда я скажу то, что многие забыли: если св. Франциск был похож на Христа, Христос, наверное, был похож на св. Франциска. Сравнение это очень полезно, и вот чем: если кто-то обнаружит загадки и странности в галилейских событиях и найдет разгадки в событиях ассизских, он увидит, что тайна вручена определенной, вот этой традиции. Он увидит, что ларец, запертый в Палестине, смогли открыть в Умбрии, ибо Церкви дана власть ключей. Всегда считалось естественным рассматривать св. Франциска в свете Христа, но мало кто догадался рассмотреть Христа в свете св. Франциска. Может быть, "свет" - не самый лучший образ; что ж, ту же истину выразит образ зеркала. Св. Франциск - зерцало Христа, как луна - зерцало солнца. Луна гораздо меньше солнца, зато гораздо ближе к вам; она не такая яркая, зато видна лучше. В этом же самом смысле св. Франциск - ближе к нам, он просто человек, как и мы, и нам легче его представить. Само собой понятно, что тайны в нем меньше, и потому слова его не загадочны. Собственно, многие, даже не очень важные слова, загадочные в устах Христовых, покажутся хотя и странными, но вполне естественными для св. Франциска. Незачем напоминать, что Христос жил до христианства; но из этого следует, что Он жил в языческом мире. Я хочу сказать, что среда, в которой Он действовал, не была христианской, то была среда античной империи, и по одному этому она понятна нам куда меньше, чем среда, в которой действует итальянский монах, такой же самый, как теперь. Даже сведущий комментатор вряд ли может определить, насколько обычны или необычны Евангельские притчи, какие воспринимались как обыденный рассказ, какие - как немыслимый вымысел. Среда - чужая, древняя, и потому многие речения подобны иероглифам, их можно толковать на самый странный лад. Но если мы переведем почти каждое из них на говор Умбрии, они легко уложатся в историю св. Франциска; конечно, они останутся странными, но станут намного понятней. Немало споров породили слова о лилиях, не пекущихся о завтрашнем дне. Скептики то упрекают нас в измене евангельскому идеалу, то разъясняют, что сохранить ему верность невозможно. Я не собираюсь сейчас обсуждать проблемы этики или экономики; я просто замечу, что даже тот, кого ставят в тупик слова Христа, ничуть не удивится, если их скажет св. Франциск. Никто не удивится, что он сказал: "Прошу вас, братцы, будьте мудры, как брат наш одуванчик и сестра маргаритка, ибо они не пекутся о завтрашнем дне, а у них короны, как у королей и властителей, и у Карла Великого во всей его славе". еще больше огорчает и озадачивает совет о щеке и о воре, укравшем плащ. Этот текст любят приводить как довод против войны, о которой вроде бы здесь нет ни слова. Если уж понимать эти слова буквально и применять ко всему на свете, скорее из них можно вывести, что плох закон, греховна власть. Но преуспевающих миротворцев гораздо больше ужасает насилие солдат над могущественным чужеземцем, чем насилие полицейских над бедным соотечественником. Однако и здесь замечу, что парадокс становится понятным, если мы представим себе, что св. Франциск говорит это францисканцам. Никто не удивится, если брат Юнипер побежит за вором, который украл у него плащ, и попросит забрать рубаху, ибо так велел св. Франциск. Никто не удивится, если св. Франциск скажет молодому дворянину, который хочет вступить в его братство, что не стоит бежать за разбойником, чтобы отобрать свои башмаки, а лучше побежать за ним и подарить ему чулки. Мы можем любить, можем и не любить такой дух, но мы прекрасно его чувствуем. Мы узнаем интонацию, простую и чистую, как пение птицы,- интонацию св. Франциска. Есть тут и кроткая насмешка над самой идеей собственности, и надежда обезоружить врага великодушием, и озорное желание ошарашить своекорыстных, и радость безупречной последовательности. Но что бы тут ни было, нам нетрудно узнать это, если мы хоть что-то читали о братцах и о том, что началось в Ассизи. Если именно этот дух породил столь странные слова в Умбрии, тот же дух мог породить их в Палестине. Если мы слышим ни на что не похожую интонацию и ощущаем неописуемый привкус в двух разделенных временем явлениях, естественно вывести отсюда, что более отдаленное от нас похоже на более близкое. Если св. Франциск вполне мог говорить такое францисканцам, разумно предположить, что Христос тоже говорил это содружеству верных, чье дело подобно делу братцев. Другими словами, вполне естественно считать как и считает Церковь, что советы, ведущие к совершенству, были частью особого замысла, призванного поразить и разбудить мир. Во всяком случае, важно помнить, что, когда мы видим, как одни и те же слова с удивительной точностью повторяются через тысячу с лишним дет, приходится поверить, что породило их одно и то же, а потому - нужна преемственность, нужен авторитет, восходящий к тем событиям, и которых он проявился впервые. Многие философские системы повторяют и будут повторять общие места христианства. Но только Церковь может заново поразить мир его парадоксами. Ubi Petrus ibi Franciscus.[2] Если мы поймем, что Франциск подражал своему Создателю в чудачествах милосердия, мы должны понять, что Ему же он подражал в чудачествах самоотречения. Конечно, притчи о кротости стали возможны, потому что он внимательно читал Нагорную проповедь. Но еще внимательнее он читал молчаливую проповедь на другой горе, на Голгофе. Он говорил чистую правду, когда сказал, что в посте или в унижении он просто пытается хоть чем-то уподобиться Христу; и мне снова кажется: если мы видим одну и ту же истину и двух далеких звеньях церковного предания, значит, предание сохранило истину. Это важно, и ото касается того, что было потом с Франциском. Чем яснее он видел, что дело его удалось, что первая опасность миновала, орден создан, тем сильнее хотел он подражать Христу. С тех пор, как у него появились последователи, он сравнивал себя не с теми, для кого он был учителем; он все больше и больше сравнивал себя с Тем, для Кого он только слуга. Скажу мимоходом, что это одна из моральных и даже практических выгод аскезы. Всякая другая исключительность легко приведет к высокомерию. Святой не может смотреть свысока, он всегда в присутствии Высшего. В наших избранниках духа плохо то, что они жрецы без Бога. Но служение, которому отдал себя св. Франциск, все больше и больше уподоблялось для него Страстям и Распятию. Он чувствовал все сильнее, что недостаточно страдал и потому недостоин даже издали следовать за своим Страдающим Богом. Эту часть его жизни можно назвать исканием мученичества. Отчасти поэтому он задумал замечательное дело - побег к сарацинам, в Сирию. Были у него и другие причины, которые стоят того, чтобы разобраться в них получше, чем разбирались до сих пор. Он хотел положить конец крестовым походам в двух смыслах - и завершить их, и прекратить, только не силой, а словом; не материально, а духовно. На современного человека трудно угодить: мы называем путь Готфрида жестоким, а путь Франциска - безумным, то есть обвиняем в безнравственности практический выход, а потом объявляем непрактичным выход нравственный. Но мысль св. Франциска была совсем не безумна и не так уж непрактична, хотя, может быть, он представлял себе все слишком просто, потому что знал меньше, чем его великий наследник Раймонд Луллнй, которого, правда, ничуть не лучше поняли. Франциск, как всегда, пошел своим, неповторимым путем. Мысль его была проста, как чуть ли не все его мысли. Но глупой она не была; многое можно сказать в ее защиту, и она могла осуществиться. Он просто думал, что лучше создавать христиан, чем убивать мусульман. Если бы ислам обратили в христианство, мир стал бы не в пример более счастливым и единым; во всяком случае, очень многих войн новой истории просто бы не было. Но так уж глупо предположить, что этого можно было добиться миром, при помощи миссионеров, готовых к мученичеству. Церковь тогда уже завоевала так Европу, значит, могла завоевать так и Азию, и Африку. Все это верно; по для св. Франциска мученичество было не только средством. Оно и само было целью, ибо последней целью для него была близость к Христу. Сквозь все его беспокойные дни проходит припев: "Я мало страдал, я мало отдал, я недостоин и тени тернового венца". И, бродя по долинам мира, он искал холма, очертаньем похожего на череп. Незадолго до того, как он уехал на Восток, весь францисканский орден торжественно собрался у стен Порциункулы. Могучая армия разбила лагерь, я назвали это "Собором соломенных хижин". Предание говорит, что именно тогда св. Франциск и св. Доминик встретились в первый и последний раз. еще они говорит (и это вполне возможно), что здравого и властного испанца поразила благочестивая безответственность итальянца, собравшего такое множество людей, не позаботившись о штабе. Доминик, как почти все испанцы, был прирожденным воином. Его любовь к людям выражалась в предусмотрительности, в заботе. Вероятно, он просто не мог понять, как влияет на людей самая личность Франциска. Вся округа собралась там, чтобы обеспечить питьем и пищей благочестивый пикник. Крестьяне тащили им бочки вина и груды дичи; вельможи прислуживали им, как лакеи. Это был истинный триумф беззаботной веры не только в Бога, но и в человека. Отношения Франциска и Доминика в достаточной мере сложны, их много обсуждали, во многом сомневались, а историю "Собора соломенных хижин" мы знаем со слов францисканцев. Но сказать о нем стоит именно потому, что перед тем, как выйти в свой бескровный поход, св. Франциск, быть может, встретил св. Доминика, которого сурово осуждают за поход не столь бескровный. В такой маленькой книге не объяснишь, что в крайности св. Франциск не хуже св. Доминика защищал бы христианское единство силой. Понадобилась бы очень большая книга, чтобы объяснить одно это. Дело в том, что современные люди ничего не разумеют в терпимости, и рядовой агностик новых времен и впрямь не ведает, что понимает он сам под свободой совести и равенством всех религий. Он принял как данность свою этику и навязывал силой что-нибудь вроде благопристойности, а потом ужаснулся и рассердился, что кто-то другой - христианин ли, мусульманин ~ верит в свою этику и навязывает силой что-нибудь вроде благочестия. Напоследок же он взглянул на кособокий лабиринт без выхода, в котором подсознательное сталкивается с неведомым, и назвал все это свободомыслием, терпимостью, широтой. Средневековые люди считали, что если общество стоит на какой-то идее, оно должно за нее бороться, будь она проста, как ислам, или тщательно уравновешена, как христианство. Современные люди думают так же, и обнаруживается это, когда коммунисты нападают на идею собственности, только мысли их не очень четки, ибо они не додумали до конца, что же такое собственность. Вероятно, Франциск нехотя признал бы вместе с Домиником, что в самой крайности можно сражаться за истину; но Доминик уж точно соглашался с Франциском, что много лучше убеждать и обращать. Доминик гораздо больше проповедовал, чем преследовал, но, конечно, действовали они по-разному, потому что были разными людьми. Во всем, что делал св. Франциск, есть что-то детское, даже своевольное. Он начинал свои дела с места, сразу, словно только что их придумал, и отправлялся за море, как убегает из дому мальчик, чтобы стать моряком. Начал он с того, что стал святым покровителем зайцев. Ему и в голову не пришло подождать, пока хоть как-то помогут те богатые и влиятельные люди, которые уже помогали ордену. Он увидел корабль и бросился туда, как бросился бы куда угодно. Из-за этой спешки так и кажется, что он всю жизнь бежал, всю жизнь спасался в самом прямом, не богословском смысле. С попутчиком, которого он прихватил по дороге, он пристроился среди груза; но плаванье оказалось неудачным, и пришлось вернуться в Италию. Видимо, после этой попытки он собрал орден в Порциункуле, а потом пытался отразить угрозу ислама, проповедуя маврам в Испании. Именно там первым францисканцам удалось стать мучениками. Но великий Франциск тщетно простирал руки к страданьям. Никто не сказал бы с таким пылом, что он дальше от Христа, чем те, другие, которые уже обрели Голгофу. Он хранил в душе, словно тайну, необычнейшую из всех печалей, и тосковал по мученической смерти. Следующее путешествие было удачней, во всяком случае, он прибыл на место, в штаб-квартиру Крестового похода, к осажденной Дамиетте, и быстро, как всегда, поспешил разыскать штаб-квартиру неверных. Ему удалось поговорить с султаном, н тогда, вероятно, он предложил, а может, и претерпел испытание огнем, подбивая мусульманских учителей веры сделать то же самое. Если это и неправда, нет сомнений, что он мог так поступить. Во всяком случае, броситься в огонь - не отчаянней, чем ринуться в самую гущу фанатиков, оснащенных орудиями пытки, и просить их отречься от Магомета. По преданию, магометанские муфтии отнеслись холодно к его вызову, а один даже скрылся, пока это обсуждали; что весьма вероятно. Как бы то ни было, Франциск вернулся таким же свободным, как пришел. Быть может, он и впрямь понравился султану; летописец намекает даже на тайное обращение. Может быть, среди полудиких восточных людей его ограждало то сияние святости, которое, как говорят, окружает в таких местах идиота. Может быть, тут сыграло роль то вельможное, хотя и своевольное вежество, которым, при всех своих пороках, нередко отличались султаны, перенявшие нрав и традицию Саладина. Может быть, наконец, повесть о св. Франциске подобна смешной трагедии или просто комедии под названием "Человек, который не мог стать убитым". Люди слишком любили его, чтобы убить его за веру; люди принимали его, не принимая его вести. Но все это - лишь догадки, и нам не дано судить о великом замысле, ибо мост, который мог бы соединить Восток и Запад, рухнул сразу, оставшись навсегда одной из несбывшихся возможностей истории. Тем временем великое движение шло по Италии огромными шагами. Опираясь на власть Папы и на любовь народа, сдружив сословия, францисканцы подняли мятеж, чтобы перевернуть все, что только было в церковной и в общественной жизни. Прежде всего они начали строить, как случается всякий раз, когда Европа возрождается заново. В Болонье они построили великолепную миссию и сами не меньше своих поклонников восхваляли ее на все лады. Единству этому помешали. Только один из всех толп гневно обличил здание, словно то была вавилонская башня, и возмущенно спросил, с каких это пор Госпожу Бедность оскорбляют роскошью чертогов. Это Франциск вернулся в лохмотьях из своего Крестового похода и в первый и последний раз повысил голос на своих детей. Так еще одна тень омрачила его душу и в определенном смысле помогла подготовить следующую ступень пути, самую одинокую и таинственную. То, о чем я расскажу сейчас, окутано туманом сомнений, даже дата; некоторые летописцы относят это к гораздо более ранней поре. Но когда бы это ни случилось, именно здесь его жизнь достигла вершины, и лучше всего указать на это сейчас. Я говорю "указать", потому что вряд ли можно сделать больше; тут все тайна - и в высшем, духовном, и в простом, историческом смысле. Примерно было так: св. Франциск с молодым братцем зашли по пути в праздничный замок, где ждали сына, посвященного в рыцари. В это обиталище вельмож они, как обычно, вошли невзначай и стали проповедовать благую весть. Наверное, кто-нибудь да слушал святого "как ангела Господня"; во всяком случае, так слушал дворянин по имени Орландо ди Кьюзи. У него были земли в Тоскане, и он выразил почтенье к Франциску небывалым, живописным образом. Он подарил ему гору, а гор, должно быть, еще не дарили в нашем мире. Францисканские правила запрещали принимать деньги, ни ничего не говорили о горах. Кроме того, св. Франциск принял ее как бы на время, условно,- он все принимал так; по ушел туда скорее отшельником, чем монахом. Вернее, он уходил туда, чтобы молиться и поститься, и не брал даже ближайших друзей. То была гора Альверно в Апеннинах, и на вершине ее осталось навсегда темное облако, окруженное сиянием славы. Никто никогда но узнает, что именно там случилось. И самые духовные, и самые обычные исследователи святой жизни много спорили об этом. Может быть, св. Франциск никому ничего не сказал; во всяком случае, если он и говорил, то очень мало. По-видимому, он лишь однажды обронил несколько слов, и слышал их лишь один из братьев. Как бы ни мучили меня благоговейные сомнения, признаюсь, что этот единственный намек для меня исключительно реален; есть вещи, которые реальнее, чем повседневная реальность. Образ многозначен, он странен, ни мы ощущаем за ним что-то поражающее чувства, как поражают их многоочитые твари Откровения. Франциск увидел в небе, над собой, огромное крылатое существо, вроде серафима, распростертое крестом. Остались тайной, было ли оно распято, или только раскинулось по небу, или держало огромный крест. Но все же ясно, что могло оно быть и распятым, ибо, по слову св. Бонавентуры, св. Франциск удивился, что серафима можно распять - ведь эти таинственные, древние ангелы избавлены от немощи Страстей. По предположению св. Бодавентуры, странность эта означала, что св. Франциск будет распят как дух, а не как человек; но что бы это ни значило, самое видение удивительно, поразительно живо. Над Франциском заполонила небо невообразимая сила, древняя, как Ветхий днями; сила, которую здравые люди воображали крылатым быком или дивным чудищем,- и она страдала, словно подбитая птица. По преданию, мука серафима пронзила душу Фран диска мечом жалости, и он забылся в экстазе, близком к агонии. Потом видение исчезло, агония кончилась, тишина и чистый утренний воздух мягко устлали лиловые расщелины гор. Одинокий Франциск уронил голову и обрел покой, который приходит, когда что-то свершились, завершилось; и, глядя вниз, увидел следы гвоздей на своих ладонях. Глава 9. Чудеса и смерть Поразительная повесть о стигматах, завершившая предыдущую главу, завершила и жизнь св. Франциска. Собственно, это было бы концом, даже если бы случилось вначале; но самое достоверное преданье относит это к поздней норе, и говорит, что оставшиеся земные дни были подобны призрачной жизни теней. Может быть, прав св. Бонавентура, и св. Франциск увидел в огромном зеркале свою душу, способную страдать если не как Бог, то как ангел. Может быть, видение выражало - проще и величественней, чем привычное христианское искусство - непостижимую смерть Бога. Во всяком случае, оно увенчало и запечатлело печатью жизнь св. Франциска. Кажется, именно после этого видения он начал слепнуть. Для нашего поверхностного очерка видение это важно и по другой, не столь духовной причине. Оно дает нам повод поговорить о множестве особых случаев, если хотите, сказок из жизни св. Франциска. Не назову их более спорными, чем все остальное; но спорили о них больше. Я имею в виду бесчисленные свидетельства и предания об его чудотворной силе и мистическом опыте. Нетрудно разукрасить ими, как алмазами, каждую страницу; но, учитывая цель этой книги, я предпочел, хотя бы наспех, собрать алмазы в кучу. Поступил я так из уважения к предрассудку. Конечно, этот предрассудок уже отходит в прошлое, исчезает под натиском просвещения, особенно же под натиском научных фактов. Однако те, кто постарше, упорно держатся за него, да и молодые нередко следуют традиции. Как вы уже догадались, я говорю о знаменитом "Чудес не бывает!". Кажется, сказал это Мэтью Арнолд, прекрасно выразив веру наших викторианских дядюшек и дедов. Другими словами, я имею в виду наивный и поверхностный скепсис, возникший в начале XVIII века, когда несколько философов довели до всеобщего сведения, что они разобрались в мироздании как в часах, механизм оказался очень простым, и теперь ясно с первого взгляда, что может случиться, а что нет. Кстати, не надо забывать, что скептики эти, дети Золотого века скептицизма, сомневались в первых сенсациях науки не меньше, чем в косных легендах веры. Когда Вольтеру сказали, что высоко в Альпах нашли рыбьи кости, он расхохотался и предположил, что их оставил постящийся отшельник или монах (видимо, из монашеского коварства). Теперь всякий знает, как наука отомстила скептикам. Граница вероятного снова не менее туманна, чем во мгле Средневековья; хуже того: вероятного все больше, невероятного все меньше. Во времена Вольтера люди гадали, какое чудо им удастся разоблачить следующим. В наши дна мы гадаем, какое чудо придется проглотить. Но задолго до наших дней, во времена моей юности, когда образ св. Франциска забрезжил передо мной и даже издали поразил меня, в ту викторианскую эпоху, когда добрые дела святого совершенно серьезно отделяли от его чудес, я не совсем понимал, как это делается. Я не понимал, и сейчас не понимаю, что именно дает возможность уверенно делить на части столь единые с виду летописи. Все, что мы знаем об истории, в частности о Средних веках, мы узнали из хроник, связных записей, составленных иногда безвестными, всегда уже умершими ныне людьми, которых нельзя подвергнуть перекрестному допросу. Я не сетую на то, что историки ио многом сомневаются. Но почему бы им не пойти дальше? Ну хорошо, пусть они правы, и все эти сказки никто не включил бы в летопись, кроме безумца или лжеца; но следует отсюда лишь то, что хроники написаны лжецами и безумцами. Например, историки пишут: "Монахи-фанатики считали возможным оповещать людей о чудесах, творящихся у могилы Фомы Бекета". Почему бы им не сказать: "Монахи-фанатики дошли до того, что приписали убийство в соборе четырем рыцарям короля Генриха"? Они пишут: "Легковерные люди той эпохи верили, что Жанна д'Арк чудом узнала переодетого дофина". Почему бы не напасать: "Легковерные люди той эпохи поверили, что безвестную крестьянку пустили ко двору дофина"? Так и здесь. Нам говорят, что св. Франциск не мог выйти невредимым из огня. Почему же мы должны верить, что он вышел невредимым из рук фанатичных мусульман? Я ничего не доказываю, я просто спрашиваю. Совершенно все, что мы знаем о св. Франциске, поведали нам люди, которые свято верили в чудеса. Может быть, это монашеские сказки, и вообще не было на свете ни Франциска, ни Бекета, ни Жанны. Я довожу сейчас все до абсурда; но я свожу к нелепости мысль о нелепости чудес. Да и чисто логически такой метод привел бы к дичайшим нелепостям. Ту или иную историю можно назвать невероятной лишь в том случае, если автору нельзя верить; но никак не тогда, когда другие ее части вполне правдоподобны. Пусть кто-нибудь скажет, что видел человека в желтоватых брюках, который прыгнул сам себе в глотку, и мы не станем клясться на Писании, что брюки были желтоватыми. Пусть скажут, что на голубом воздушном шаре долетели до луны, и мы не дадим слова, что шар был именно голубым. Если вы сомневаетесь в рассказах о чудесах св. Франциска, логически правильно усомниться и в его существовании. И впрямь, недавно безумный скепсис дошел до того, что усомнились в существовании св. Патрикия, что и с исторической, и с. человеческой точки зрения ничуть не разумней. Было время, когда все сводили к мифу, растворяя добрую часть истории в жарких лучах мифа о Солнце. Кажется, это солнце закатилось, но место его заняли бесчисленные луны и метеоры. Из св. Франциска можно сделать прекрасный солнечный миф. Кем же ему быть еще, если он теперь известен прежде всего стихами, обращенными к Солнцу? Незачем и говорить, что костер в Сирии - это восход, а кровавые раны в Тоскане - закат. Я мог бы и дальше развивать мою теорию; но, как всегда бывает в таких случаях, другая, ничуть не хуже, приходит мне на ум. Не могу понять, как до сих пор не догадались, что легенда о св. Франциске чисто тотемическая. Она прости кишит тотемами. Леса, где бродили братцы, кишат ими, как индейская сказка. Считается, что Франциск называл себя ослом, но истина в том, что прежде имя "Франциск" давали настоящим, четвероногим ослам, превратившимся позже в героя или полубога. Вот почему Брат Волк и Сестра Лиса напомнили мне Братца Волка и Братца Лиса! Говорят, в невинную пору детства мы действительно верим, чти корова беседует, а лисица может сделать смоляное чучелко. Так это или не так, существует пора невинности, дозволяющая поверить, что св. Патрикий - солнечный миф, а св. Франциск - тотем. Но для многих из пас эти райские радости утеряны. Скоро я скажу, что только в одном смысле мы можем для удобства различать невозможное от возможного в такой повести. Дело тут не в законах природы, а в законах рассказа: одно рассказывают серьезней, чем другое. Но даже так я ничего различать не буду из вполне практических соображений - ведь все сызнова пошло в переплавку, и многое выйдет из нее в таком виде, который рационалисты назвали бы чудовищным. Конечно, главные, самые важные вещи в религии и философии все те же. Человек верит или не верит, что огонь может кого то не сжечь, в зависимости от того, как объясняет он себе само явление. Если огонь сжег девять прутьев из десяти, потому что такова его природа, он сожжет и десятый. Если огонь сжег девять прутьев, потому что такова Божья воля, Бог может захотеть, чтобы десятый прут не сгорел. Никому ие переступить этого различия, и для верующего так же логично верить в чудеса, как для неверующего не верить. Словом, есть только один разумный довод против веры в чудеса - вера в материализм. Но главные, твердые истины веры и науки - предмет ученого труда, здесь им не место. Я пишу историю или биографию, а тут ничего твердого нет. Мир запутался в том, что возможно, что невозможно, и никто не знает, какая научная гипотеза поддержит устарелое суеверие. Три четверти чудес, приписываемых св. Франциску, легко и просто объяснил бы любой психолог - не так. как объясняет их христианин, но так, как не стал бы объяснять материалист. Среды них, например, много чудесных исцелений. Стоит ли скептику высокомерно отмахиваться от лих, если лечение верой стало в Америке крупным бизнесом вроде цирка? Есть и другие чудеса, когда Франциск, подобно Христу, читал чужие мысли. Стоит ли обличать их только потому, что на них наклеен ярлык "Чудо", если чтение мыслей стало у нас салопной игрой? Я не верю, конечно, что эти трюки хоть чем-нибудь похожи на добрые дела святых, разве что в смысле "Diabolus sibia Dei"[3]. Но дело не в том, во что верю я, а в том, во что и почему не верят скептики. Практичный биограф или историк может решить, что лучше он подождет и, пока все не улеглось, не будет устанавливать окончательно, чему нельзя верить. Приняв такое решение, он волен выбрать один из двух путей, и не без колебаний выбрал я. Достойней в смелее рассказать все подряд, как делали первые летописцы. Вероятно, историки еще вернутся на этот здравый и чистый путь. Но помните, что моя книг