о, что нередко бывает у молодых врачей. Он и на самом деле был врачом и в миру назывался Буллем. Элегантный костюм он носил скорее самоуверенно, чем непринужденно, с лица его не сходила улыбка. Странного в нем не было ровно ничего, кроме темных, непроницаемых очков. Возможно, у Сайма от страха разгулялась фантазия, но эти черные [223] диски напоминали ему полузабытые рассказы о медяках, которые кладут на глаза покойнику. У едва живого профессора или изможденного Секретаря такие очки были бы уместны. Но у молодого, здорового человека они казались загадкой. Из-за них никто не смог бы понять, какое же у него лицо; не смог бы понять, что значит его улыбка или его серьезность. От этого ли или из-за своей пошловатой мужественности, которой не было ни в ком другом, Суббота казался самым зловещим из злодеев, и Сайм подумал на мгновение, что глаза его прикрыты, потому что в них слишком страшно смотреть. Глава VI РАЗОБЛАЧЕНИЕ Такими были шесть человек, поклявшиеся разрушить мир. Сидя рядом с ними, Сайм снова и снова призывал на помощь здравый смысл, и порою ему казалось, что впечатления его субъективны, перед ним обычные люди, один из которых стар, другой нервен, третий близорук. Но всякий раз им снова овладевало чувство, что это не люди, а неестественные символы. Каждый из них выходил за пределы реальности, подобно тому как их теория выходила за пределы разума. Он знал, что каждый довел до конца безумную мысль, и вспоминал старинные сказки, где, пойдя на запад, дойдешь до края света и увидишь что-нибудь невероятное, скажем - дерево, которое больше или меньше дерева, ибо в нем живет злой дух, а пойдя на восток, увидишь башню, самые очертания которой исполнены зла. Так и казалось, что люди эти загадочно и четко встают из-за края земли, словно призраки из бездны. Когда ты глядел на них, край света подходил вплотную. Пока Сайм смотрел и думал, беседа не прекращалась, и одним из самых резких контрастов этого безумного завтрака был контраст между тоном ее и содержанием. [224] Обсуждали самое настоящее, неотложное покушение. Давешний слуга не ошибся, речь шла о бомбах и властителях. Всего через три дня, в Париже, русский царь должен был встретиться с французским президентом; и, поедая яичницу с ветчиной на залитом солнцем балконе, улыбающиеся собеседники обсуждали, как именно умрут властители. Выбрали и оружие - по-видимому, чернобородый маркиз должен был отвезти бомбу. В сущности, близость явного, невыдуманного преступления могла бы отрезвить Сайма и прогнать его мистические страхи. Он мог бы забыть обо всем, кроме одного - необходимо спасти хотя бы два человеческих тела, пока их не разнес в куски неумолимый взрыв. Но именно теперь к нему подобрался третий страх, более острый и здравый, чем нравственное отвращение или социальная ответственность. Попросту говоря, ему было не до царей и не до президентов, ибо он начал бояться за самого себя. Почти никто из собравшихся не обращал на него внимания. Они спорили, сгрудившись теснее, и лица их были одинаково серьезны, только лицо Секретаря порою пересекала улыбка, словно зигзаг молнии, наискось пересекающий небо. Но одно обстоятельство сперва смутило Сайма, потом насмерть напугало. Председатель глядел на него в упор с несомненным интересом. Огромный человек сидел смирно и тихо, только синие его глаза буквально вылезали из орбит. Обращены они были к Сайму. Сайму захотелось вскочить и спрыгнуть с балкона. Когда он встречал взгляд Воскресенья, ему казалось, что он прозрачен, как стекло. Он и не сомневался, что каким-то неведомым образом страшный Председатель узнал, что он сыщик. Взглянув вниз, он увидел полисмена, рассеянно созерцавшего блестящую решетку и залитые солнцем деревья. Тут его посетило великое искушение, которым он терзался еще много дней. Перед этими могущественными, гнусными людьми, властелинами анархии, он почти забыл жалкий, почти призрачный облик Грегори, ее певца. Те- [225] перь он относился к мятежному поэту с какой-то привычной доброжелательностью, словно они вместе играли когда-то давно, в детстве. Однако он твердо помнил, что они связаны великой клятвой: он поклялся не делать того, что почти готов был сделать; поклялся не прыгать с этого балкона и не говорить с этим полицейским. Сайм снял холодную руку с холодных каменных перил. Душу его подхватил вихрь сомнения. Стоит ему оборвать нить обета, данного преступнику, и жизнь его станет ясной и светлой, как площадь внизу. Стоит ему остаться верным своей старомодной чести, и он постепенно, понемногу попадет во власть врага человеческого, чей разум подобен застенку. Глядя вниз, он видел спокойного полисмена, столп здравомыслия и порядка. Глядя перед собой, он видел Председателя, пытливо и спокойно глядевшего на него большими, страшными глазами. Однако при всем смятении мыслей о двух вещах он не подумал. Во-первых, он не усомнился в том, что Председатель и Совет раздавят его, если он останется один. Быть может, это случится на людях; быть может, это невыполнимо. Но Воскресенье не из тех, кто будет так беспечен, если как-то, где-то не расставит ловушки. Неизвестным ли ядом, несчастным ли случаем, гипнозом, адским пламенем Председатель уничтожит его. Если Сайм бросит вызов, он умрет тут же, за столом, или намного позже, от невинной болезни. Если он кликнет полицию, всех арестует, все расскажет, восстановит против них все силы Англии - быть может, он уцелеет. Другого выхода нет. На балконе, над светлой и шумной площадью, сидели приличные с виду люди; но Сайм чувствовал себя так, словно вооруженные пираты сидели на палубе корабля, над пустынным морем. И вторая мысль не коснулась его - он ни разу не подумал, что может поддаться врагу. Многие наши современники, увлеченные малодушным поклонением уму и силе, восхитились бы могучей личностью. Вероятно, они назвали бы Воскресенье сверхчеловеком. Если сверхчело- [226] век вообще возможен, Председатель им и казался, так отрешен он был, так грозен, словно ходячее изваяние. Замыслы его были слишком просты, чтобы их разгадать, лицо - слишком открыто, чтобы понять его, и нетрудно было бы сказать, что он - выше человека. Но даже сейчас, невыразимо страдая, Сайм не опустился так низко. Как все мы, он был достаточно слаб, чтобы бояться страшной силы, но не так слаб, чтобы ею восхищаться. Беседуя, анархисты ели, и каждый из них ел по-своему. Доктор Булль и маркиз ели попросту, без затей, выбирая все лучшее - холодного фазана, страсбургский пирог. Секретарь оказался вегетарианцем и ревностно обсуждал будущее убийство над половинкой помидора и стаканом тепловатой воды. Старый профессор хлебал жидкую кашку, вызывавшую мысль о том, что он впал в какое-то мерзостное детство. Председатель даже тут сохранял свое странное, чисто количественное превосходство - он жрал за десятерых, явно наслаждаясь и перемалывая пищу, словно колбасная фабрика. Но, сжевав дюжину булок и выпив кварту кофе, он продолжал неотступно глядеть на Сайма, склонив набок огромную голову. - Я все думаю, - сказал маркиз, откусывая кусок от тоста с джемом, - не лучше ли мне убить их кинжалом? Удачнейшие убийства совершали именно так. К тому же какое свежее ощущение! Всадить кинжал в президента Франции, повернуть... - Вы не правы, - возразил Секретарь, хмуря черные брови. - Кинжал был символом личного спора с твоим, личным тираном. Динамит не только лучшее наше оружие, но и лучший наш символ. Он совершенен; он как ладан, для христиан подобный молитве. Динамит - это взрыв; он разрушает, ибо расширяется. Так и мысль. Она тоже становится все шире и приводит к разрушению. Мозг - это бомба! - вдруг крикнул он и с непонятным пылом ударил себя по голове. - Мой мозг подобен бомбе всегда, днем и ночью! Дайте ему волю! Дайте волю, даже если он разнесет весь мир! [227] - По-моему, мир разносить рановато, - протянул маркиз. - Я собираюсь проделать до смерти еще немало мерзостей. Вчера я как раз обдумывал одну в постели. - Если наша цель - ничто, - сказал доктор Булль, загадочно улыбаясь, - стоит ли трудиться? Старый профессор уныло глядел куда-то вверх. - Каждый знает в сердце своем, - проговорил он, - что ради великого Ничто трудиться стоит. Наступило многозначительное молчание, потом Секретарь сказал: - Однако мы отошли от темы. Нам надо решить, как именно убьет их Среда. Полагаю, все согласны с первым предложением, с бомбой. Что же до частностей, я предложу, чтобы завтра утром он... Речь его резко прервалась, над ним нависла огромная тень. Председатель поднялся, заслонив собою небо. - Прежде чем это обсуждать, - спокойно и тихо сказал он, - перейдем в комнату. Я должен сообщить нечто важное. Сайм вскочил раньше всех. Миг выбора настал, смерть подошла вплотную. Он слышал, как полисмен внизу переступает с ноги на ногу, - утро, хотя и солнечное, было холодным. Вдруг где-то на улице весело заиграла шарманка. Сайм замер и подобрался, словно зазвучала боевая труба. Он ощутил, что неведомо откуда на него снизошло сверхъестественное мужество. Бренчащие звуки звенели всей живучестью, всей нелепостью, всей безрассудной храбростью бедных, упорно полагавшихся там, в грязных улочках, на все, что есть доброго и доблестного в христианском мире. Мальчишеская игра в полицейских ушла куда-то; он не ощущал себя ни посланцем приличных людей, притворившимся сыщиком, ни посланцем старого чудака из темной комнаты. Здесь он представлял людей простоватых и добрых, каждый день выходящих на бой под звуки шарманки. Он возгордился тем, что он - человек, это ставило его неизмеримо выше сидевших рядом чудовищ. Хотя [228] бы на мгновенье он увидел их жуткие причуды с сияющих высот обычности. Он испытал то простое превосходство, которое чувствует смелый человек, когда встретит могучего зверя, мудрый - когда встретит могущественное заблуждение. Он знал, что не наделен умом и мощью Председателя, но сейчас это беспокоило его не больше, чем то, что у него нет тигриной силы или рога на носу. Все исчезло, он знал одно - Председатель не прав, шарманка права. В ушах его звучал неопровержимый и грозный трюизм из "Песни о Роланде": "Paiens ont tort et chretiens ont droit" ("Язычники не правы, а христиане правы" (старофр.). - Прим. перев.), который на древнем, гнусавом языке звенит и скрежещет, как мечи. Дух его сбросил бремя слабости, он решил спокойно встретить смерть. Если шарманочный люд может держаться старых как мир обязательств, может и он. Он гордился, что верен слову, именно потому, что дал это слово неверным. Вот она, последняя победа над безумцами - он войдет в их темную комнату и умрет за то, чего им даже не понять. Шарманка играла марш бодро и звонко, как оркестр, и сквозь голоса труб, певших славу жизни, он слышал глухую дробь барабанов, твердивших о славе смерти. Заговорщики тем временем входили в отель через балконную дверь. Сайм замыкал шествие, спокойный с виду, хотя мысль его и тело были послушны возвышенному ритму. Председатель провел анархистов вниз по кривой лесенке (должно быть, по ней ходили слуги), и все очутились в полутемной холодной комнате, где стояли скамьи и стол, словно в заброшенном зале заседаний. Когда все вошли, он закрыл дверь и запер ее на ключ. Первым заговорил неугомонный Гоголь, задыхавшийся от невысказанного протеста. - Фот! - крикнул он с таким сильным акцентом, что даже это слово стало почти непонятным. - Фы гофорите, что не скрыфаетесь. Это вожь! Когда надо обсудить что-нибудь фажное, фы прячетесь ф темный ящик. [229] Председатель встретил эту речь с невозмутимым благодушием. - Никак вы не поймете, Гоголь, - сказал он заботливо, как отец. - Все слышали нашу болтовню на балконе, и никому не интересно, куда и зачем мы пошли. Если бы мы сразу явились сюда, все слуги прильнули бы к замочной скважине. Видно, вы ничего не смыслите в людях. - Я умру за них! - запальчиво вскричал Гоголь. - Я убью тех, кто их притесняет! Мне не до игры в прятки. Я поразив бы тирана прямо на пвощади. - Так, так, - благодушно кивнул Председатель, усаживаясь во главе длинного стола. - Сперва вы умрете за людей, потом поразите тирана. Прекрасно. А теперь не сдержите ли вы свои похвальные чувства и не сядете ли с нами за стол? Впервые за сегодняшний день вы услышите толковое слово. Сайм сразу же сел с нервной поспешностью, отличавшей его в это утро. Гоголь сел последним, ворча в бороду "...согвашатевство". По-видимому, никто, кроме Сайма, не подозревал, что их ждет. Сам он чувствовал себя как человек, который собирается сказать хорошую речь на эшафоте. - Товарищи, - начал Председатель, поднявшись с места. - Поиграли, и хватит. Я привел вас сюда, чтобы сообщить вам такую простую и потрясающую вещь, что даже слуги, привыкшие к нашим шуткам, уловили бы в моем тоне серьезность. Мы обсуждали планы и назначали место. Прежде всего я предлагаю ни планов, ни места на голосование не ставить, а всецело препоручить их одному из нас. Самым надежным мне представляется товарищ Суббота, доктор Булль. Все уставились на него, потом подскочили, потому что следующие слова Председатель произнес негромко, но с истинной страстью и стукнул кулаком по столу: - Итак, ни о планах, ни о месте мы говорить не будем. В этом обществе ничего обсуждать нельзя. Воскресенье умел удивить соратников, но сейчас им показалось, что он еще никогда не удивлял их по-настоя- [230] щему. Все беспокойно заерзали, только Сайм сидел неподвижно, держа руку в кармане, где лежал заряженный револьвер. Когда удар обрушится на него, он дорого продаст свою жизнь. По крайней мере, он узнает, смертен ли Председатель. Воскресенье ласково говорил: - Вероятно, вы догадываетесь, почему я препятствую свободной беседе на этом пиршестве свободы. Пускай посторонние слышат нас, это не важно - они считают, что мы шутим. Зато важно другое. Если среди нас окажется человек, знающий о наших взглядах, но не разделяющий их, человек, который... Секретарь по-женски взвизгнул. - Этого не может быть! - крикнул он и вскочил с места. - Не может... Председатель хлопнул по столу большой рукой, плоской, как плавник гигантской рыбы. - Может, - медленно произнес он. - Среди нас сыщик. За этим столом сидит предатель. Не буду тратить лишних слов. Это... Сайм приподнялся, держа палец на курке. - Это Гоголь, - сказал Воскресенье. - Вот тот лохматый шарлатан, выдающий себя за поляка. Гоголь вскочил, в обеих его руках были револьверы. Три человека мгновенно схватили его, даже профессор попытался встать. Но Сайм ничего не видел. Окутанный блаженным мраком, он опустился на место, обессилев от радости. Глава VII НЕОБЪЯСНИМОЕ ПОВЕДЕНИЕ ПРОФЕССОРА ДЕ ВОРМСА - Садитесь! - сказал Воскресенье голосом, которым говорил лишь раза два или три, голосом, при звуке которого люди роняли оружие. [231] Те, кто схватили Гоголя, сели, и сам этот сомнительный человек сел. - Итак, мой милый, - сказал Председатель, словно обращаясь к незнакомцу, - пожалуйста, суньте руку в жилетный кармашек и покажите мне, что у вас там. Бывший Гоголь немного побледнел, что было заметно, несмотря на густую поросль, но с подчеркнутым хладнокровием запустил в карман два пальца и вынул голубую карточку. Стоило Сайму увидеть ее, как он ожил. Карточка была далеко, разобрать слов он не мог, но это и не было нужно. Она в точности походила на ту, которую получил он сам, когда стал полицейским, сражающимся с анархией. - Печальный славянин, - сказал Председатель, - трагическое дитя Польши, можете ли вы пред лицом этой карточки отрицать, что здесь вы... как бы это выразить?.. de trop? (Лишний (фр.). - Прим. Перев.) - Чего уж там! - отозвался бывший Вторник. Все подскочили, когда из чащи заморских волос послышался быстрый и бойкий говор лондонца. Это было так нелепо, словно китаец вдруг заговорил с шотландским акцентом. - Вижу, вы понимаете свое положение, - заметил Председатель. - Не без того, - отвечал сыщик. - Ну что же, ваша взяла! Согласитесь, никакой поляк не сумел бы так говорить. - Соглашаюсь, - сказал Воскресенье. - Акцент ваш неподражаем, хотя... надо будет поупражняться как-нибудь в ванне. Вас не затруднит положить вашу бороду рядом с карточкой? - Чего там! - отвечал сыщик и сдернул одним пальцем косматую оболочку, из-под которой вынырнули жидкие рыжеватые волосы и бледное остренькое лицо. - Жарко было, - добавил он. [232] - Отдаю вам должное, - сказал Председатель с каким-то жестоким восхищением, - держались вы неплохо. А теперь послушайте. Вы мне нравитесь. Поэтому я огорчался бы две с половиной минуты, если бы услышал, что вы умерли в муках. Между тем, сообщи вы о нас полиции или кому-нибудь иному, мне не избежать этих неприятных минут. О ваших ощущениях распространяться не стану. Будьте здоровы. Не споткнитесь, тут ступенька... Рыжеватый служитель порядка, притворявшийся Гоголем, молча встал и вышел. На вид он был беспечен, но потрясенный Сайм все же понял, что это далось ему нелегко. Судя по легкому шуму у двери, изгнанный сыщик оступился. - Время летит, - весело сказал Председатель, взглянув на часы, которые, как и все у него, были больше, чем надо. - Пора и уходить. Опаздываю в филантропическое общество, мне вести заседание. Секретарь повернулся к нему, дернув бровью, и не без резкости спросил: - Не лучше ли обсудить план? Шпион ушел. - Не лучше, - сказал Председатель зевая (зевок этот был похож на легкое землетрясение). - Оставьте все, как есть. Суббота распорядится. Мне пора. Значит, завтракаем здесь ровно через неделю. Бурные сцены сильно расшатали и без того больные нервы Секретаря. Он был из тех, кто щепетилен и совестлив даже в преступлении. - Я протестую, - сказал он. - Так нельзя. Одно из основных наших правил требует, чтобы планы обсуждал Совет в полном составе. Конечно, я всецело одобряю вашу осторожность, но теперь, когда предателя нет... - Любезный Секретарь, - отвечал Воскресенье, - если, придя домой, вы сварите свою голову вместо репы, она еще может пригодиться. Впрочем, не знаю. Нет, скорее пригодится. Секретарь поднялся на дыбы, словно разъяренный конь. [233] - Право, я не пойму... - обиженно начал он. - То-то и оно, - перебил Председатель, часто кивая, - то-то и оно, что вы никак не поймете. Да осел вы несчастный! - взревел он и встал. - Вы не хотите, чтобы нас подслушали? А откуда вы знаете, что предателей больше нет? И он вышел из комнаты, трясясь от непонятного презрения. Четверо оставшихся глядели ему вслед, явно ничего не понимая. Один Сайм все понял и похолодел от ужаса, Если последняя фраза что-нибудь означала, она означала, что опасности не кончились. Воскресенье еще не мог обличить его, как Гоголя, но не мог и доверять ему, как другим. Другие эти встали с мест и, ворча кто громко, кто потише, пошли куда-нибудь пообедать, ибо было уже далеко за полдень. Профессор выбрался последним, он двигался медленно и мучительно. Сайм посидел еще, обдумывая свое странное положение. Молния в него не ударила, но гроза не прошла стороной. Наконец он встал и вышел на площадь. Холод стал сильнее, и Сайм удивился, увидев порхающие снежинки. Трость и фляга были при нем, но плащ он снял и оставил то ли на катере, то ли на балконе. Надеясь, что скоро распогодится, он укрылся в подъезде небольшой грязноватой парикмахерской, в витрине которой виднелась лишь хилая, хотя и нарядная дама. Снег между тем становился все гуще, и, чтобы не впасть в уныние от вида восковой дамы, Сайм стал усердно глядеть на пустынную белую улицу. К великому своему удивлению, он заметил, что неподалеку тихо стоит старик и смотрит на парикмахерскую. Цилиндр его был засыпан снегом, словно шапка Рождественского Деда, вокруг штиблет и щиколоток образовались сугробы, но ничто не могло оторвать его от созерцания облезлой дамы в грязном вечернем платье. Странно было уже то, что он стоит неподвижно в такую погоду и любуется та- [234] кой витриной. Но праздное недоумение Сайма сменилось потрясением: он узнал в старике профессора де Вормса. Поистине, здесь нечего было делать столь старому и немощному существу. Сайм готов был поверить в какие угодно извращения обесчеловеченного братства, но даже и он не мог допустить, чтобы старый калека влюбился в восковую даму. Оставалось предположить, что немощи де Вормса сопровождаются приступами транса или столбняка. Это не вызвало у Сайма жалости; напротив, он обрадовался, что легко убежит от человека, который движется так осторожно и с таким трудом. Он хотел одного: подышать хотя бы час чистым воздухом, а не отравленным. Тогда он смог бы собраться с мыслями, выработать план действий и решить окончательно, держать или не держать слово. Сайм зашагал прочь под пляшущим снегом, прошел улицы две вверх, потом вниз, увидел маленький ресторанчик, которых так много в Сохо, и нырнул туда, чтобы пообедать. Он рассеянно съел четыре легких вкусных блюда, запил их красным вином и черным кофе, потом закурил сигару, не переставая думать. Сидел он наверху, вокруг звенели ножи, болтали иностранцы, и ему припомнилось, что когда-то давно эти безобидные, милые люди представлялись ему анархистами. Вспомнив об анархистах, он вздрогнул, но, как это ни стыдно, обрадовался, что от них сбежал. Вино, простая еда, знакомое место, обычные лица, привычная болтовня почти убедили его, что Совет Дней Недели - только тяжелый сон; и хотя он точно знал, что это явь, теперь она была далеко. Между ним и отелем, где он видел страшную седмицу, лежали шумные улицы и высокие дома. Он был свободен в свободном Лондоне и пил вино среди свободных. Успокоившись немного, он взял трость и шляпу и спустился вниз, в общий зал. Там он застыл на месте. За маленьким столиком у пустого окна, выходившего на белую от снега улицу, сидел над стаканом молока анархист-профессор, обратив к по- [235] толку мертвенное лицо и опустив веки. С минуту Сайм стоял неподвижно, как трость, на которую он опирался. Затем, проскочив мимо профессора, бросился к двери, захлопнул ее за собой и остановился под снегом. "Неужели этот труп меня выслеживает? - думал он, кусая светлый ус. - Нет, я слишком долго там сидел. Даже параличный старик успел сюда добраться. Одно хорошо: стоит мне прибавить шагу, и он окажется дальше Африки. А может, я просто мнителен? Точно ли он следит за мною? Воскресенье не так глуп, чтобы приставлять ко мне хромого старца". Он бодро направился к Ковент-Гардену, размахивая и вертя тростью. Пока он пересекал рынок, снег пошел гуще и все больше слепил, ибо уже смеркалось. Хлопья осаждали его серебряным роем. Они залепляли глаза, таяли в бороде, терзая и без того взвинченные нервы. Когда, широко шагая, он достиг Флит-стрит, терпение его истощилось. Увидев маленькое кафе, он юркнул туда, чтобы передохнуть, и заказал еще одну чашку кофе. Едва успел он это сделать, как профессор де Вормс, кряхтя, вошел в комнату, с трудом уселся и спросил молока. Трость выпала из руки Сайма, звякнув сталью, но профессор не оглянулся. Сайм, обычно владевший собой, разинул рот, словно деревенский простофиля, глядящий на фокусника. Кеб не ехал за ним, не подъехал и теперь - он бы услышал стук колес; следовательно, профессор пришел пешком. И все же двигался он не быстрее улитки, а Сайм несся как ветер. Теряя голову от этой чисто математической нелепицы, поэт порядка вскочил и вылетел за дверь, не притронувшись к кофе. Мимо с непривычной быстротой катил омнибус. Сайму пришлось пробежать ярдов сто, чтобы нагнать его, и он едва успел вскочить, уцепившись за подножку. На миг остановившись, чтобы перевести дух, он уселся на империале. Примерно через полминуты он услышал за собой тяжелое, хриплое дыхание. Резко обернувшись, он увидел, что по ступеням омнибуса медленно поднимается заметенная снегом шляпа, [236] из-под полей которой глядят подслеповатые глаза. Вскоре появились и дрожащие плечи. Со свойственной ему осторожностью профессор уселся и закутался по самую бороду в непромокаемый плащ. Каждое движение его, дрожанье рук, нетвердый жест, беспомощная поза - все убеждало в том, что он беспредельно дряхл, едва жив. Передвигался он мелкими шажками, садился с трудом, кряхтя и вздыхая. Между тем, если время и пространство хотя бы в какой-то степени реальны, он бежал за омнибусом и догнал его. Сайм вскочил, дико поглядел в холодное небо, темневшее с каждой минутой, и кинулся вниз, едва удержавшись, чтобы просто не спрыгнуть на мостовую. Уже не оглядываясь и не рассуждая, он бросился в какой-то переулок у Флит-стрит, словно кролик в норку. Ему казалось почему-то, что, если за ним и вправду гонятся, загадочного старика легче сбить со следа в лабиринте улочек. Он шмыгал туда и сюда по кривым проулкам, похожим скорее на трещины. Лишь обогнув множество углов и очертив тем самым немыслимый многоугольник, он остановился, прислушался, но ничего не услышал. Впрочем, особого шума быть и не могло, ибо переулки устлал гасящий звуки снег. За Ред-Лайон-Корт он подметил площадку ярдов в двадцать, расчищенную от снега каким-то рачительным лондонцем, сверкающий мокрый булыжник. Не обратив на нее особого внимания, он снова нырнул в хитросплетение переулков, но шагов на триста дальше остановился, прислушался, и сердце его тоже остановилось. По оголенным камням явственно стучала трость и шаркали шаги проклятого калеки. Небо обложили тяжелые снежные тучи, погружая Лондон в слишком ранний, наводящий отчаяние сумрак. По обеим сторонам тянулись слепые голые стены. Здесь не было ни единого окошка, ни единого взгляда. Сайму захотелось вырваться из этого улья на открытую, освещенную улицу, но он еще долго путал следы, пока на нее не вышел. Оказалось, что он зашел дальше, чем думал. [237] Перед ним открылось пустое пространство Ледгейт-Серкус, и он увидел на фоне туч собор святого Павла. Поначалу он удивился, что улицы пусты, словно над городом пронеслась чума. Потом решил, что удивляться нечему: во-первых, мело уже слишком сильно, во-вторых, было воскресенье. При этом слове он закусил губу - теперь оно звучало мерзко, как грязная шутка. В снежном тумане, поднявшемся до самых небес, лондонские сумерки стали очень странными, зеленоватыми, словно ты двигался в глубинах моря. Угрюмый закат за темным куполом собора отливал зловещими тонами - болезненно-зеленым, мертвенно-лиловым, тускло-бронзовым, достаточно яркими все же, чтобы оттенить плотную белизну снега. Над невеселым закатом вставала черная глыба, а на самом ее верху, словно на альпийской вершине, сверкало белое пятно. Снег падал как попало, но расположился так, что закрыл ровно половину купола, высветив чистым серебром и огромный шар, и крест наверху. Увидев это, Сайм внезапно выпрямился и, почти того не замечая, поднял трость, как поднимают меч. Он знал, что старик зловещей тенью медленно или быстро подкрадывается к нему, знал - и не боялся. Небеса темнели, но светлая вершина земли еще сверкала, и это показалось ему знамением веры и отваги человека. Быть может, бесы захватили небо, но распятие им не досталось. Ему снова захотелось вырвать тайну у пляшущего, скачущего, преследующего калеки, и, едва выйдя из переулка, он повернулся, сжимая трость, чтобы встретить его лицом к лицу. Профессор де Вормс медленно обогнул угол. Силуэт его в свете фонарей был странен, словно извилистые улочки исковеркали его тело, и Сайм вспомнил стихи о скрюченном человеке и скрюченной дорожке. Он подходил все ближе, лучи сверкали в обращенных к нему очках, освещали закинутое лицо. Сайм дожидался его, как дожидался дракона святой Георгий, как дожидается человек последнего откровения или смерти. Старый анархист [238] поравнялся с ним и равнодушно прошел мимо, даже не моргнув печальными веками. В этом неожиданном и тихом неведении было что-то такое, отчего Сайм разъярился. Бесцветное лицо и безучастный взгляд явственно утверждали, что погоня эта - просто несчастная случайность. Сайм ожил: в него вселилась сила, которая сродни и досаде, и мальчишеской лихости. Он взмахнул рукой, словно хотел сбить с профессора шляпу, несвязно вскрикнул: "А ну поймай!" - и бросился бегом через белую пустую площадь. Скрыться было невозможно; и, оглядываясь через плечо, он видел черный силуэт старика. Профессор гнался за ним широкими шагами, словно бегун на состязании. Но лицо над скачущим телом было бледным, ученым, важным, словно голову лектора приделали к туловищу клоуна. Пока невероятная пара мчалась через Ледгейт-Серкус, по Ледгейт-Хилл, вокруг собора, вдоль Чипсайда, Сайм вспоминал все кошмары, которые видел за свою жизнь. Наконец он свернул к реке и добежал почти до самых доков. Тут он заметил освещенное окно, ввалился в невысокий кабачок и спросил пива. Кабачок был самого низкого пошиба - такой, где пьют заморские матросы. Здесь могли бы курить опиум и драться на ножах. Профессор де Вормс вошел туда через минуту, осторожно уселся и спросил молока. Глава VIII РАССКАЗ ПРОФЕССОРА Когда Гэбриел Сайм прочно обосновался на стуле и увидел напротив себя печальные брови и свинцовые веки де Вормса, все страхи возвратились к нему. Не оставалось сомнений, что загадочный член свирепого Совета преследует его. По-видимому, старик раздваивался на паралитика и гончую, что делало его более занятным, но не более приятным. Если по прискорбной случайности про- [239] фессор разоблачит его, едва ли ему послужит утешением то, что он разгадал профессора. Сайм выпил большую кружку пива прежде, чем престарелый анархист притронулся к молоку. Оставалось еще одно соображение, внушавшее надежду, хотя и никак не помогавшее. Быть может, это не преследование, а условный знак. Быть может, дурацкие скачки - дружеский привет, ритуал, который надо понять. Быть может, это особая церемония. Быть может, нового Четверга принято гонять вдоль Чипсайда, как провожают по тому же пути нового лорд-мэра. Сайм придумывал, как бы поосторожней начать расспросы, но профессор внезапно предупредил его. Не дожидаясь первой дипломатической фразы, старый анархист спросил без всяких приготовлений: - Вы полицейский? Сайм был готов ко всему, но столь грубый и недвусмысленный вопрос его поразил. Он умел владеть собой, однако выдержки хватило лишь на неуклюжую шутливость. - Полицейский? - глуповато смеясь, переспросил он. - С чего вы взяли? - Очень просто, - отвечал терпеливый профессор. - Мне показалось, что вы полицейский. Мне и теперь так кажется. - Неужели я прихватил в ресторане полицейский шлем? - спросил Сайм, неестественно улыбаясь. - А может, на мне оказался номерок или у моих ботинок подозрительный вид? Почему я должен быть полицейским? Нельзя ли почтальоном? Старый профессор серьезно покачал головой, что не слишком обнадеживало, но Сайм продолжал с лихорадочной игривостью: - Может быть, я мало смыслю в тонкостях немецкой философии. Может быть, полицейский - понятие относительное. Если подойти с точки зрения эволюции, обезьяна так плавно превращается в полицейского, что я и сам [240] не замечу перехода. Да, обезьяна - полисмен в потенции. Старая дева из Клэпама - несостоявшийся полисмен. Что ж, на это согласен и я. Пусть немецкий философ называет меня как угодно. - Вы служите в полиции? - спросил старик, не замечая этих отчаянных импровизаций. - Вы сыщик? Сердце у Сайма стало тяжелым, как камень, но лицо его не изменилось. - Какая чепуха, - начал он. - Почему, собственно.... Профессор гневно ударил немощной рукой по шаткому столу и чуть не сломал его. - Вы слышите меня, трус? - высоким, странным голосом воскликнул он. - Я вас спрашиваю прямо, сыщик вы или нет? - Нет, - отвечал Сайм так, словно стоял под виселицей. - Честное слово? - спросил де Вормс, склонясь к нему, и мертвенное его лицо как-то гнусно оживилось. - Вы в этом клянетесь? Клянетесь? Ложная клятва губит душу. Вы не боитесь, что на ваших поминках будут плясать бесы? Вы уверены, что на вашей могиле не воссядет адский ужас? А что, если вы ошиблись? Вы точно анархист и динамитчик? Ни в коей мере не сыщик? Не служите в английской полиции? Он высунул в сторону острый локоть и приложил к уху, как заслонку, большую ладонь. - Я не служу в английской полиции, - с безумным спокойствием сказал Сайм. Профессор де Вормс откинулся на спинку стула так странно, словно ему нехорошо, но он ничуть не сердится. - Очень жаль, - сказал он. - А я вот в ней служу. Сайм вскочил, отшвырнув скамейку. - Что? - глухо спросил он. - Где вы служите? - В полиции, - ответил профессор, радостно улыбаясь, и глаза его впервые засияли сквозь очки. - Но поскольку вы считаете, что полицейский - понятие относительное, нам с вами говорить не о чем. Я служу в полиции, [241] вы не служите, встретились мы на сборище анархистов. Видимо, придется вас арестовать. - И он положил перед Саймом на стол голубую карточку - точно такой же, как у него самого, знак полицейской власти. Сайму показалось, что мир перевернулся вверх дном, деревья растут вершиной вниз, звезды сверкают под ногами. Затем им овладело другое, противоположное чувство: последние сутки мир стоял вверх ногами, а теперь, перекувырнувшись, встал как должно. Бес, от которого он так долго бежал, оказался членом его семьи, старшим братом, который сидел по ту сторону стола и смеялся над ним. Сайму ни о чем не хотелось спрашивать, он радовался глупому, блаженному факту: тень, так назойливо преследовавшая его, была тенью друга, и тот в нем нуждался. Он чувствовал себя и глупым, и свободным - нельзя излечиться от недоброго мрака, не пройдя через здравое унижение. Бывают минуты, когда нам остается одно из трех: упорствовать в сатанинской гордыне, расплакаться, рассмеяться. Несколько мгновений Сайм из самолюбия придерживался первого выхода, потом внезапно избрал третий. Выхватив из кармана голубую карточку, он швырнул ее на стол, закинул голову так, что светлый клин бородки устремился к потолку, и залился диким смехом. Даже здесь, в тесном кабачке, где вечно звенели ножи, тарелки, кружки, ругань и всякую минуту могла начаться драка, кое-кто из полупьяных мужчин оглянулся, услышав гомерический хохот. - Над кем смеетесь, хозяин? - спросил удивленный докер. - Над собой, - ответил Сайм, заходясь и содрогаясь от счастья. - Возьмите себя в руки, - сказал профессор. - С вами будет истерика. Выпейте еще пива. И я выпью. - Вы не допили молоко, - заметил Сайм. - Молоко! - с невыразимым презрением повторил профессор. - Ах, молоко! Стану я смотреть на эту дрянь, когда нет мерзких анархистов! Все мы здесь христиане, - [242] добавил он, оглядывая пьяный сброд, - хотя, быть может, и не очень строгие. Молоко? Да уж, я его прикончу, - и он смахнул стакан, отчего тот разлетелся, а серебристые брызги взметнулись вверх. Сайм глядел на него с радостным любопытством. - Понял! - воскликнул он. - Значит, вы не старик. - Сейчас я не могу разгримироваться, - сказал профессор де Вормс. - Грим довольно сложный. Не мне судить, старик ли я. Недавно мне исполнилось тридцать восемь. - Я имел в виду, - нетерпеливо проговорил Сайм, - что вы совсем здоровы. - Как сказать, - безмятежно ответил сыщик. - Я склонен к простуде. Сайм опять засмеялся, слабея от облегчения. Ему было очень смешно, что философ-паралитик оказался молодым загримированным актером. Но он смеялся бы не меньше, если бы опрокинулась перечница. Мнимый профессор выпил пива и отер фальшивую бороду. - Вы знали, - спросил он, - что этот Гоголь из наших? - Я? - переспросил Сайм. - Нет, не знал. А вы? - Куда там! - отвечал человек, называвший себя де Вормсом. - Я думал, он говорит обо мне, и трясся от страха. - А я думал, что обо мне, - радостно засмеялся Сайм. - Я все время держал на курке палец. - И я, - сказал сыщик. - И Гоголь, наверное, тоже. - Да нас было трое! - крикнул Сайм, ударив кулаком по столу. - Трое из семи, это немало. Если бы мы только знали, что нас трое! Лицо профессора омрачилось, и он не поднял глаз. - Нас было трое, - сказал он. - Если бы нас было триста, мы бы и тогда ничего не сделали. - Триста против четверых? - удивился Сайм. - Нет, - спокойно сказал профессор. - Триста против Воскресенья. [243] Самое это имя сковало холодом радость. Смех замер в душе поэта-полисмена прежде, чем на его устах. Лицо незабвенного Председателя встало в памяти четко, словно цветная фотография, и он заметил разницу между ним и всеми его приверженцами. Их лица, пусть зловещие, постепенно стирались, подобно всем человеческим лицам; черты Воскресенья становились еще реальней, как будто бы оживал портрет. Соратники помолчали; потом речь Сайма снова вскипела, как шампанское. - Профессор, - воскликнул он, - я больше не могу! Вы его боитесь? Профессор поднял тяжелые веки и посмотрел на Сайма широко открытыми голубыми глазами почти неземной чистоты. - Боюсь, - кротко сказал он. - И вы тоже. Сайм сперва онемел, потом встал так резко, словно его оскорбили, и отшвырнул скамью. - Да, - сказал он, - вы правы. Я его боюсь. И потому клянусь перед Богом, что разыщу его и ударю. Пусть небо будет ему престолом, а земля - подножьем, я клянусь, что его низвергну. - Постойте, - сказал оторопевший профессор. - Почему же? - Потому что я его боюсь, - отвечал Сайм. - Человек не должен терпеть того, чего он боится. Де Вормс часто мигал в тихом изумлении. Он хотел что-то сказать, но Сайм продолжал негромко, хотя и очень волнуясь: - Кто станет поражать тех, кого не боится? Кто унизится до пошлой отваги ярмарочного борца? Кто не презрит бездушное бесстрашие дерева? Бейся с тем, кого боишься. Помните старый рассказ об английском священнике, который исповедовал на смертном одре сицилийского разбойника? Умирая, великий злодей сказал: "Я не могу заплатить тебе, отец, но дам совет на всю жизнь - бей кверху!" Так и я говорю вам, бейте кверху, если хотите поразить звезды. [244] Де Вормс глядел в потолок, как ему и подобало по роли. - Воскресенье - большая звезда, - промолвил он. - Скоро он станет падучей звездой, - заметил Сайм, надевая шляпу с такой решительностью, что профессор неуверенно встал. - Вы хоть знаете, что намерены делать? - в кротком изумлении спросил он. - Да, - сказал Сайм. - Я помешаю бросить бомбу в Париже. - А как это сделать, вам известно? - спросил профессор. - Нет, - так же решительно отвечал Сайм. - Вы помните, конечно, - продолжал мнимый де Вормс, поглаживая бороду и глядя в окно, - что перед нашим несколько поспешным уходом он поручил это дело маркизу и доктору Буллю. Маркиз, должно быть, плывет сейчас через Ла-Манш. Куда он отправится и что сделает, едва ли знает сам Председатель. Мы, во всяком случае, не знаем. Но знает доктор Булль. - А, черт! - воскликнул Сайм. - И еще мы не знаем, где доктор. - Нет, - отрешенно проговорил профессор, - это я знаю. - Вы мне скажете? - жадно спросил Сайм. - Я отведу вас туда, - сказал профессор и снял с вешалки шляпу. Сайм глядел на него не двигаясь. - Неужели вы пойдете со мной? - спросил он. - Неужели решитесь? - Молодой человек, - мягко сказал профессор, - не смешно ли, что вы принимаете меня за труса? Отвечу коротко и в вашем духе. Вы думаете, что можно сразить Воскресенье. Я знаю, что это невозможно, но все-таки иду. - И, открыв дверь таверны (в залу ворвался свежий воздух), они вышли вместе на темную улицу, спускавшуюся к реке. [245] Почти весь снег растаял и смешался с грязью, но там и сям во мраке скорее серело, чем белело светлое пятно. Весь лабиринт проулков запрудил