лонил, как бык. Словом, я чуть не решил, что это - зверь, одетый человеком. - Так... - сказал доктор Булль. - И тут случилось самое странное, - сказал Сайм. - Спину я видел с улицы. Но я поднялся на балкон, обошел спереди и увидел его лицо в свете солнца. Оно испугало меня, как пугает всех, но не тем, что грубо, и не тем, что скверно. Оно испугало меня тем, что оно так прекрасно и милостиво. - Сайм, вы в себе? - вскричал Секретарь. - Он показался мне Архистратигом, вершащим правый суд после битвы, - продолжал Сайм. - Смех был в его глазах, честь и скорбь - на устах. И белые волосы, [313] и серые плечи остались такими же. Но сзади он походил на зверя; увидев его спереди, я понял, что он - бог. - Пан был и богом, и зверем, - сказал профессор. - И тогда, и позже, и всегда, - говорил Сайм как бы себе самому, - это было и его тайной, и тайной мироздания. Когда я вижу страшную спину, я твердо верю, что дивный лик - только маска. Когда я хоть мельком увижу лицо, я знаю, что спина - только шутка. Зло столь гнусно, что поневоле сочтешь добро случайным: добро столь прекрасно, что поневоле сочтешь случайным зло. Особенно сильно я это чувствовал вчера, когда мы за ним гнались и я всю дорогу был сзади. - Неужели у вас было время думать? - спросил Рэтк-лиф. - Да, - отвечал Сайм. - На одну дикую мысль у меня хватило времени. Мне показалось вчера, что слепой затылок - это безглазое страшное лицо, глядящее на меня. И еще мне показалось, что сам он бежит задом, приплясывая на ходу. - Какой ужас! - сказал доктор Булль и содрогнулся. - Мало сказать ужас, - возразил Сайм. - То была худшая минута моей жизни. Однако через десять минут он высунул голову, скорчил рожу - и я понял, что это отец играет в прятки с детьми. - Игра что-то затягивается, - сказал Секретарь, мрачно глядя на стоптанные штиблеты. - Послушайте меня! - с необычайным пылом сказал Сайм. - Открыть вам тайну мира? Тайна эта в том, что мы видим его только сзади, с оборотной стороны. Мы видим все сзади, и все нам кажется страшным. Вот это дерево, например - только изнанка дерева, облако - лишь изнанка облака. Как вы не понимаете, что все на свете прячет от нас лицо? Если бы мы смогли зайти спереди... - Смотрите! - крикнул Булль. - Шар спускается! Сайм видел это и без его крика, ибо все время глядел вверх. Огромный светящийся шар покачнулся, выпря- [314] милея и медленно спустился за деревья, словно закатное солнце. Человек, именовавшийся Гоголем, мало говорил, пока они шли; но теперь он воздел руки к небу, горестно, словно погибшая душа. - Он умер! - воскликнул Вторник. - Теперь я знаю, что он был мне другом, моим другом во тьме! - Умер! - фыркнул Секретарь. - Не так его легко убить. Если он вылетел из корзины, он катается в траве, как жеребенок, и дрыгает ногами от радости. - Как жеребенок, - сказал профессор, - или как Пан. - Опять вы со своим Паном! - сердито воскликнул Булль. - Послушать вас, этот Пан - все на свете. - Он и значит "всё", - ответил профессор. - По-гречески. - Однако, - заметил Секретарь, - от имени его происходит и слово "паника". Сайм стоял, как бы не слыша всего этого. - Он упал вон там, - сказал он. - Идем поищем его. И прибавил, странно взмахнув рукою: - О, если бы он надул нас и умер! Вот была бы шутка в его вкусе... Он зашагал к деревьям; лохмотья щегольского костюма развевались на ветру. Спутники пошли за ним не так быстро, ибо сильно натерли ноги. И почти в одно и то же мгновенье все шестеро ощутили, что на лужайке есть кто-то еще. Опираясь на посох, подобный жезлу или скипетру, к ним приближался человек в красивом, но старомодном платье. Короткие, до колен, штаны были того лиловато-серого цвета, какой случается подметить в тенистом лесном закоулке; и благодаря старинному костюму казалось, что волосы его не седы, а напудрены. Двигался он очень тихо. Если бы не иней в волосах, его можно было бы принять за одну из лесных теней. - Господа, - сказал он, - рядом на дороге вас дожидаются кареты, которые прислал мой хозяин. [315] - Кто ваш хозяин? - спросил Сайм не шелохнувшись. - Мне сказали, - почтительно отвечал слуга, - что вам известно его имя. Все помолчали, потом Секретарь спросил: - Где кареты? - Они дожидаются лишь несколько минут, - сказал седой незнакомец. - Мой хозяин только что вернулся. Сайм оглядел небольшую зеленую поляну. Изгороди были изгородями, деревья - деревьями; между тем он чувствовал себя так, словно его заманили в сказочное царство. Оглядел он и загадочного посланца и не обнаружил ничего страшного, разве что одежда его перекликалась с сизыми тенями, а лицо повторяло багряные, бурые и золотые тона предзакатного неба. - Проведите нас, - сказал Сайм, и слуга в лиловой ливрее, не вымолвив ни слова, направился к изгороди, за которой неожиданно забелела дорога. Выйдя на нее, шестеро скитальцев увидели вереницу карет, подобных тем, что поджидают гостей у лондонского особняка. Вдоль ряда экипажей стояли слуги в серо-голубых ливреях, величавые и свободные, словно они - не лакеи джентльмена, а послы великого короля. Экипажей было шесть, по числу странников, и когда те садились в них, слуги помогли им, а потом салютовали шпагами, сверкнувшими в предвечернем свете. - Что это такое? - успел спросить Булль у Сайма. - Еще одна шутка Председателя? - Не знаю, - отвечал Сайм, устало опускаясь на подушки. - Если это и шутка, то в вашем духе. Добрая. Невольные искатели приключений пережили их немало, но ни одно не поразило их так, как эта нежданная роскошь. К бедам они притерпелись, когда же все пошло на лад, им стало не по себе. Они и отдаленно не могли представить, что это за кареты; но с них хватало того, что это кареты, да еще и с мягкими сиденьями. Они не могли [316] понять, что за старик их встретил; но с них хватало того, что он привел их к экипажам. Сайм ехал сквозь плывущую мглу деревьев, расслабившись и забывшись. Как всегда в своей жизни, он шел, воинственно задрав бородку, пока что-то можно было сделать; когда же от него ничего не зависело, он в счастливом изнеможении откинулся на подушки. Очень медленно, очень смутно обнаружил он, как хороши дороги, по которым его везут. Он увидел, что экипаж миновал каменные ворота, въехал под сень листвы - наверное, то был парк - и неспешно поднялся по склону, поросшему деревьями, но слишком аккуратному, чтобы назвать его лесистым. Тогда, словно пробуждаясь от крепкого, целительного сна, он стал находить радость в каждой мелочи. Он ощутил, что изгородь как раз такая, какою и должна быть; что изгородь - как войско, которое тем живее, чем четче его дисциплина. За изгородью он увидел вязы и подумал о том, как весело лазить на них мальчишкам. Вдруг карета резко свернула, и перед ним, внезапно и спокойно, предстал невысокий длинный дом, подобный узкому длинному облаку в мягких лучах заката. Позже шестеро друзей спорили о том, кто что подумал, но согласились, что почему-то каждому из них дом этот напомнил детство. Причиной была верхушка вяза или кривая тропинка, уголок фруктового сада или узорное окно; однако каждый знал, что место это вошло в его сознание раньше, чем собственная мать. Когда кареты подкатили к другим воротам, широким и низким, словно вход в пещеру, навстречу путникам вышел еще один слуга в такой же ливрее, но с серебряной звездой на сизой груди. - Ужин в вашей комнате, сэр, - вежливо и величаво сказал он удивленному Сайму. Все в том же изумлении, как под гипнозом, Сайм поднялся вслед за учтивым слугой по широкой дубовой лестнице и вступил в блистательную анфиладу комнат, слов- [317] но и предназначенных для него. Повинуясь инстинкту сословия, он подошел к высокому зеркалу, чтобы поправить галстук или пригладить волосы, и увидел, каким страшным он стал: кровь текла по исцарапанному лицу, волосы торчали клочьями желтой травы, костюм обратился в длинные лохмотья. Сразу же перед ним встала вся загадка в виде простых вопросов: как он здесь очутился, как он отсюда выйдет? И тут же слуга в голубой ливрее торжественно промолвил: - Я приготовил вам платье, сэр. - Платье! - насмешливо воскликнул Сайм. - У меня нет другой одежды, только эта, - и он приподнял два длинных фестончатых лоскута, словно собирался сделать пируэт. - Мой господин велел передать, - продолжал служитель, - что сегодня костюмированный бал. Он хочет, чтобы вы надели костюм, который я приготовил. А пока что не откажитесь отведать холодного фазана и бургундского, ибо до пира осталось еще несколько часов. - Холодный фазан - хорошая штука, - задумчиво сказал Сайм, - а бургундское и того лучше. Но больше всего я хотел бы узнать, что тут творится, какой мне положен костюм и где он? Загадочный слуга поднял с низкого дивана длинное сине-зеленое одеяние, сбрызнутое яркими звездами и полумесяцами. На груди красовалось золотое солнце. - Вы оденетесь Четвергом, сэр, - почтительно сказал слуга. - Четвергом!.. - повторил Сайм. - Звучит не слишком уютно. - Напротив, сэр, - заверил его слуга. - Это очень теплый костюм. Он застегивается сверху донизу. - Ничего не понимаю, - сказал Сайм и вздохнул. - Я так привык к неприятным похождениям, что приятные мне не под силу. Разрешите спросить, почему я больше похож на четверг в зеленом балахоне, испещренном светилами? Насколько мне известно, они видны [318] всю неделю. Помнится, мне довелось видеть луну во вторник. - Простите, сэр, - сказал слуга, - для вас приготовлена и Библия. - И он почтительно и непреклонно указал на первую главу Книги Бытия. Речь шла о четвертом дне творения; но, видимо, здесь предполагали, что счет надо начинать с понедельника. Сайм в недоумении прочитал: "И сказал Бог, да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов; и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так. И создал Бог два светила великие: светило большое, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды; и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю, и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвертый". - Нет, ничего не пойму, - сказал он, опускаясь на стул. - Кто эти люди, поставляющие дичь и вино, зеленые одежды и Библии? Быть может, они поставляют все на свете? - Да, сэр, - серьезно ответил слуга. - Не помочь ли вам одеться? - Ладно, напяливайте эту хламиду! - в нетерпении отвечал Сайм. Но как ни прикидывался он небрежным, его охватила небывалая легкость, когда вокруг него, словно так и нужно, заколыхались сине-зеленые с золотом одежды. Когда же он понял, что одежды эти надо препоясать мечом, к нему вернулись полузабытые мальчишеские мечтанья. Выходя, он дерзко, как трубадур, закинул через плечо край плаща; ибо маскарад этот не скрывал, а открывал человека. Глава XV ОБВИНИТЕЛЬ Проходя по коридору, Сайм увидел Секретаря, стоявшего на самом верху лестницы. Никогда еще этот человек не казался столь благородным. Черный хитон ниспадал до самых его стоп, а сверху вниз, от ворота, шла чисто-белая полоса, подобная лучу света. Все это походило на строгую одежду жреца. Сайму не пришлось рыться ни в памяти, ни в Библии - он вспомнил и так, что в первый день творенья свет отделился от тьмы. Само одеяние напомнило бы об этом; но поэт порядка ощутил к тому же, что простое сочетание белого с черным как нельзя лучше выражает скорбную, строгую душу Секретаря, исполненную пламенной искренности и ледяного гнева, которые подвигли его на борьбу с анархистами и помогли так легко сойти за одного из них. Как ни радостно было все вокруг, глаза Понедельника глядели невесело. Ни запах пива, ни благоухание сада не отвлекли его; он алкал правды. Если бы Сайм увидел себя, он понял бы, что и он впервые стал самим собою. Секретарь был философом, возлюбившим первоначальный, лишенный очертаний свет; Сайм - поэтом, вечно стремящимся воплотить этот свет в ощутимые, четкие предметы, в солнце и звезды. Философ может порою любить бесконечность, поэт всегда любит конечное. Величайший миг для него - не сотворение света, а сотворение солнца и луны. Спускаясь с лестницы, они настигли Рэтклифа в охотничьем камзоле и плаще весенних зеленых тонов, украшенном узором ветвей. Он воплощал тот третий день, когда была создана Земля в ее зеленом наряде; и простое умное лицо, дышащее незлым сомнением, как нельзя лучше сочеталось с его одеждой. Через низкие широкие ворота их провели в очень большой, очень старый сад, где в трепетном свете костров и факелов плясали ряженые. Костюмы были поис- [320] тине безумны, и Сайму показалось, будто здесь - все, что только существует на свете. Был тут и человек, одетый мельницей с огромными крыльями, и человек, одетый слоном, и человек, одетый воздушным шаром; эти двое держались вместе, видимо, напоминая о недавних нелепых приключениях. Со странным трепетом Сайм подметил, что один танцор одет клюворогом - странной птицей, чей клюв вдвое больше тела, запечатлевшейся в его памяти, пока он бежал по длинной аллее зоологического сада. Были здесь и тысячи других странностей - и пляшущий фонарь, и пляшущий корабль, и пляшущая яблоня, словно все обычные вещи, какие только есть в деревне и в городе, пустились в пляс под веселую музыку безумного шарманщика. Через много лет, немолодым человеком, Сайм не мог видеть ни фонаря, ни яблони, ни мельницы, чтобы не ощутить, что это - плясун, сбежавший с карнавала. С одной стороны лужайки, на которой плясали пары, возвышался зеленый уступчатый склон, обычный в старых садах. На нем стояли полумесяцем семь кресел, престолы семи дней. Гоголь и доктор Булль уже сидели на местах, де Вормс взбирался на свое. Простоту Вторника как нельзя лучше выражала одежда, падавшая серо-серебряными складками, подобными завесе проливного дождя; то было разделение вод. Пятница, в чей день были созданы низшие формы жизни, облачился в мутно-лиловый хитон, на котором распластались лупоглазые рыбы и диковинные птицы, причудливые и нечеткие, как он. Камзол Субботы, последнего дня творенья, украшали геральдические звери, золотые и алые, а на коньке его шлема стоял человек. Доктор удобно расселся в кресле, сияя улыбкой, - присяжный поборник надежды в своей стихии. Один за другим садились скитальцы на странные свои престолы, и всякий раз парк оглашали крики, словно толпа приветствовала царей. Звенели кубки, трещали факе- [321] лы, взлетали в воздух украшенные перьями шляпы. Тех, кому предназначались кресла, славили свыше меры. Но среднее кресло оставалось пустым. Сайм, сидевший по левую руку от него, посмотрел на Секретаря, сидевшего по правую, и тот сказал, едва разжимая губы: - Быть может, он лежит мертвый на поляне. И в тот же миг море лиц страшно и прекрасно изменилось, словно разверзлось небо за спинками кресел. Безмолвно и просто, как тень, Воскресенье прошел сквозь толпу и уселся между Секретарем и Саймом. На нем был хитон грозной белизны; волосы серебристым пламенем вздымались над челом. Долго, быть может - часами, плясал многолюдный маскарад под звуки веселой, возносящей душу музыки. Каждая пара казалась неповторимым рассказом; фея, танцующая с почтовым ящиком, или крестьянка с месяцем были нелепы, как Зазеркалье, и серьезны, как повесть о любви. Наконец толпа стала редеть. Все потянулись кто в аллеи, кто - к поляне у дома, где дымились в котлах диковинные варева, благоухающие элем и вином. Над ними, на возвышении, ревел в тагане огромный костер, освещавший всю округу, озаряя мягким отблеском очага серый и коричневый лес и согревая пустоту поднебесья. Однако и ему пришло время померкнуть. Едва различимые кучки людей теснились у котлов и пропадали, болтая и смеясь, в покоях старого дома. Вскоре в саду осталось десять гостей, потом - четверо, и наконец последний вбежал в дом, окликая приятелей. Огонь погас, неспешно засверкали яркие звезды. Семеро странных людей, как семь изваяний, сидели на каменных престолах, ни слова не говоря. Долго молчали они, вслушиваясь в жужжанье жуков и пенье птицы вдали. Потом Председатель заговорил, и так задумчиво, словно не начинал, а продолжал беседу. - Поедим и выпьем мы позже, - сказал он. - Побудем немного вместе, мы, что так долго сражались и так [322] скорбно любили друг друга. Мне кажется, я помню века геройских битв, в которых вы бились, как герои, эпос за эпосом, песнь за песнью, и вас, братьев по оружию. Недавно (ведь время - ничто) или в начале мира я посылал вас на брань. Я сидел во тьме, где нет ни единого творенья, и был лишь голосом для вас, провозвещавшим доблесть и невиданную, немыслимую добродетель. Голос звучал из мрака, больше вы его не слыхали. Солнце отрицало его, земля и небо, вся человеческая мудрость. И когда я встречался с вами при свете, я сам его отрицал. Сайм резко выпрямился в кресле, все молчали, и Непостижимый продолжил: - Но вы были мужами. Вы не забыли тайну чести, хотя весь мир стал орудием пытки, чтобы выпытать ее. Я знаю, как близки вы были к аду. Я знаю, что ты, Четверг, скрестил меч с Сатаною, а ты, Среда, воззвал ко мне в час отчаянья. В залитом звездным светом саду наступила тишина, потом чернобровый Секретарь повернулся и резко спросил: - Кто ты и что ты такое? - Я отдых воскресный, - отвечал Председатель не двигаясь. - Я - мир, я покой Божий. Секретарь вскочил, сминая рукой драгоценные одежды. - Я знаю, что ты хочешь сказать! - воскликнул он. - И не прощаю. Ты - довольство, ты - благодушие, ты - примирение. А я не мирюсь. Если ты человек в темной комнате, почему ты был и главою злодеев, оскорблением для дневного света? Если ты изначально был нам отцом и другом, почему ты был злейшим нашим врагом? Мы плакали, мы бежали в страхе, оружие пронзило нам сердце - и ты покой Божий? О, я прощу Богу гнев, даже если он всех уничтожит, но не прощу Ему такого мира! Воскресенье не ответил ни слова, только обратил недвижное лицо к Сайму, как бы задавая вопрос. [323] - Нет, - сказал Сайм, - я не злюсь. Я благодарен тебе не только за вино и радушие, но и за лихую погоню, и за добрый бой. И все-таки мне хотелось бы знать. Душа моя и сердце мое блаженны, как этот сад, но разум неспокоен. Я хотел бы понять. Воскресенье взглянул на Рэтклифа, и тот звонко сказал: - Это ведь глупо! Ты был на обеих сторонах и боролся с самим собой. - Я ничего не понимаю, - сказал Булль, - но счастлив. Мне так хорошо, что я сейчас усну. - А мне плохо, - сказал профессор, охватив ладонями лоб, - потому что я не понимаю. Ты подпустил меня слишком близко к аду. Гоголь произнес с простотой ребенка: - Я хочу знать, почему меня так мучили. Воскресенье молчал, опершись мощным подбородком на руку и глядя вдаль. Наконец он сказал: - Я выслушал ваши жалобы. Вот идет еще один. Он тоже будет жаловаться, выслушаем и его. Догоравший огонь бросил на темную траву последний отблеск, подобный бруску золота. По этой огненной полосе двигались черные ноги. Пришелец был одет как здешний слуга, только не в голубое, а в черное. Как и слуги, он носил шпагу или меч. Лишь когда он вплотную подошел к полумесяцу престолов, Сайм с удивлением увидел обезьянье лицо, рыжие кудри и наглую усмешку своего старого друга. - Грегори! - вымолвил он приподнимаясь. - Вот он, истинный анархист. - Да, - сказал Грегори с грозной сдержанностью. - Я - анархист истинный. Доктор Булль бормотал во сне: - "И был день, когда пришли сыны Божий предстать пред Господа; между ними пришел и Сатана". - Ты прав, - сказал Грегори, оглядев поляну. - Я разрушитель. Если бы я мог, я разрушил бы мир. [324] Жалость, поднявшаяся из глубин земли, охватила Сай-ма, и он сбивчиво начал: - Бедный ты, бедный! Попробуй быть счастливым. Волосы у тебя рыжие, как у твоей сестры. - Мои рыжие волосы сожгут мир, словно пламень! - вскричал Грегори. - Я думал, что ненавижу все на свете больше, чем можно ненавидеть. Но теперь я понял, что еще больше я ненавижу тебя. - Я никогда не чувствовал к тебе ненависти, - ответил Сайм с глубокой печалью. - Ты! - крикнул Грегори. - Куда тебе, ведь ты и не жил! Я знаю, кто вы. Вы - власть. Вы - сытые, довольные люди в синих мундирах. Вы - закон, и вас еще никто не сломил. Но есть ли живая душа, которая не жаждет сломить несломленных? Мы, бунтари, болтаем о ваших преступлениях. Нет, преступление у вас одно: вы правите. Смертный грех властей в том, что они властвуют. Я не кляну вас, когда вы жестоки, я не кляну вас, когда вы милостивы. Я кляну вас за то, что вы в безопасности. Вы не сходили со своих престолов. Вы - семь ангелов небесных, не ведавшие горя. Я простил бы вам все, властители человеков, если бы увидел, что вы хотя бы час страдали, как страдал я... Сайм вскочил, дрожа от внезапного прозренья. - Я понял! - воскликнул он. - Теперь я знаю! Почему каждое земное творенье борется со всеми остальными? Почему самая малость борется со всем миром? Почему борются со Вселенной и муха, и одуванчик? По той же причине, по какой я был одинок в Совете Дней. Для того, чтобы каждый, кто покорен порядку, обрел одиночество и славу изгоя. Для того, чтобы каждый, кто бьется за добрый лад, был смелым и милосердным, как мятежник. Для того, чтобы мы смели ответить на кощунство и ложь Сатаны. Мы купили муками и слезами право на слова: "Ты лжешь". Какие страдания чрезмерны, если они позволяют сказать: "И мы страдали"? [325] Ты говоришь, что нас не сломили. Нас ломали - на колесе. Ты говоришь, мы не сходили с престолов. Мы спускались - в ад. Мы сетовали, мы жаловались, мы не могли забыть своих бед в тот самый миг, когда ты нагло пришел обвинить нас в спокойствии и счастье. Я отвергаю твою клевету, мы не были спокойны. Счастлив не был никто из великих стражей закона, которых ты обвиняешь. Во всяком случае... Он замолчал и посмотрел в лицо Воскресенья, на котором застыла загадочная улыбка. - А ты, - страшным голосом крикнул он, - страдал ли ты когда-нибудь? Пока он глядел, большое лицо разрослось до немыслимых размеров. Оно стало больше маски Мемнона, которую Сайм не мог видеть в детстве. Оно становилось огромней, заполняя собою небосвод; потом все поглотила тьма. И прежде чем тьма эта оглушила и ослепила Сайма, из недр ее донесся голос, говоривший простые слова, которые он где-то слышал: "Можете ли пить чашу, которую Я пью?" Когда люди в книгах просыпаются, они оказываются там, где могли заснуть: зевают в кресле или устало встают с травы. Сейчас у Сайма все было не так просто, если и впрямь он прошел через то, что в обычном, земном смысле зовется нереальным. Хотя он хорошо помнил, что лишился чувств перед лицом Воскресенья, он никогда не смог вспомнить, как пришел в себя. Постепенно и естественно он осознал, что уже довольно долго гуляет по тропинкам с приятным, словоохотливым собеседником. Собеседник этот играл немалую роль в недавно пережитой им драме; то был рыжий поэт, Люциан Грегори. Они по-приятельски прогуливались, толкуя о пустяках. Но сверхъестественная бодрость и кристальная ясность мысли казались Сайму гораздо важнее того, что он говорил и делал. Он чувствовал, что обрел немыслимо благую весть, рядом с которой все становится ничтожным и в ничтожности своей - драгоценным. [326] Занималась заря, окрашивая мир светлыми и робкими красками, словно природа впервые пыталась создать розовый цвет и желтый. Ветерок-был так свеж и чист, словно дул сквозь дырку в небе. Сайм удивился, что по сторонам тропинки алеют причудливые дома Шафранного парка, - он и не думал, что гуляет совсем близко от Лондона. Повинуясь чутью, он направился к белой дороге, на которой прыгали и пели ранние птицы, и очутился у окруженного решеткою сада. Здесь он увидел рыжую девушку, нарезавшую к завтраку сирень с бессознательным величием юности. 1908 [526] ПРИМЕЧАНИЯ "Человек, который был Четвергом" (1908) считается лучшим романом Честертона. Однако именно его почти всегда воспринимают как чистую эксцентрику. Здесь, у нас, в 20-е годы это дошло до полного абсурда, особенно - в инсценировке Таирова, и Честертон печально писал, что принять роман против анархистов за апологию анархии - это слишком даже для большевиков. Объяснять и доказывать трогательность и мудрость какой бы то ни было книги по меньшей мере глупо. Сделаем иначе: чтобы избежать слепых пятен, замедлим чтение там, где Сайм думает и "шарманочном люде"; там, где он видит, не глядя, миндальный куст на горизонте; там, где доктор Булль жалеет Понедельника или говорит "Мне ли не знать, я сам вульгарен!"; там, наконец, где, отвечая Грегори, Сайм рассуждает о "свободе и одиночестве изгоя". Особенно важен разговор с человеком в темной комнате. Стыдно писать такие слова, но ведь это - точнейшее определение Церкви. ("Я не знаю занятия, для которого достаточно одной готовности". - "А я знаю. Мученики".) Сам парк, Сохо, Лестер-сквер, переулки у реки - реальней настоящего Лондона. Когда через 52 года после того, как прочитала книжку, я увидела их, они оказались такими, как там, а не такими, как на фотографиях. Можно ограничиться удивительной красотой этого "сна", но жалко, если мы не пройдем с Саймом его путь. Часто мы делаем почти то же самое, что он или Булль, и нам, как им, намного легче, если мы не одни. И еще немного об этом романе: 1. Шарманочный люд. Многие из нас (тем более - здесь, в России) испытали тот невыносимый страх, который описал Честертон в главе VI своего "Страшного сна". Можно себе представить, какой стала бы эта сцена у величайших писателей века, который тогда начинался, а сейчас, слава Богу, кончается. У Борхеса или Кафки к страху бы все и свелось, мы вместе с автором оказались бы в черной воронке, только Кафку было бы жалко, а Борхеса - нет. У Камю вывезло бы (куда?) безупречное и бессмысленное благородство. Есть, наверное, и другие варианты, скажем - бравурный героизм, хотя вряд ли его проповедник может стать великим. [527] Только один человек, забытый за свою глупость и прославленный в самом прямом, богословском смысле слова, по той же самой причине, нашел совсем иной выход. Страх не раздавил его героя потому, что тот услышал шарманку, и случилось вот что: "Сайм замер и подобрался, словно зазвучала боевая труба. [...] Бренчащие звуки звенели всей живучестью, всей нелепостью, всей безрассудной храбростью бедных, упорно полагавшихся там, в грязных улочках, на все, что есть доброго и доблестного в христианском мире. [...] Здесь он представлял людей простоватых и добрых, каждый день выходящих в бой под звуки шарманки. [...] Шарманка играла марш бодро и звонко, как оркестр, и сквозь голоса труб, певших славу жизни, он слышал глухую дробь барабанов, твердивших о славе смерти". Шарманочный люд не обманул. Позже, на очередном витке страха, оказалось, что он не помогает анархистам, а хочет защитить от них мир. Лучший человек в книге, доктор Булль, воплощающий день творенья, когда создан человек и звери вроде слона, собаки, кошки, этому не удивился. "Я знал, что не могу обмануться в обывателях, - говорит он. - Вульгарный человек не сходит с ума. Я сам вульгарен, мне ли не знать!" Что же это, честное слово? Вульгарные, а если хотите - простоватые, люди жили рядом с Освенцимом и ухом не вели. Неумение выбирать и думать - не такая уж добродетель. Толпа у Голгофы этим и отличалась. Неужели для Честертона всё лучше "этих умников"? Наши микроголгофы и микроосвенцимы - очереди, коммуналки, трамваи, долго мешали мне поверить его апологии "common people". Хорошо, у них нет той гордыни, которая есть у изысканного интеллектуала, но чем лучше агрессивность и самодовольство без тонкости и ума? Но вот очередей нет, трамваи - не набиты, коммуналки скупают для офисов и хором. Столетие беспощадной свободы и беспощадного порядка кончается. Те, кто не умеет выбирать и думать, служат скорее низшим похотям, чем бесовским идеологиям, а главное - "common people" лишились возможности всех контролировать и учить. Слова Честертона смущают меня меньше. Что слышится в них теперь? [528] Скорее всего, то самое, чем поражает последний стих Ионы. Есть это у Осии; есть (меньше) у Иоиля, вообще есть у пророков. Богу нас жалко, у Него переворачивается от жалости сердце. Авраам молил о праведниках и не добрал нужного числа. Может быть, Содом и Гоморра остались совсем без обычных, жалобных людей и этим отличались, как отличается от всех морей Мертвое море. Но в других местах и столетиях эти люди есть всегда. Прося в очередной раз о том, чтоб они сносно жили, мы должны помнить вместе с Богом, как они (даже "мы") похожи на детей, не умеющих отличить правую руку от левой. Собственно, слова "Прости им, ибо не ведают, что творят" - ровно о том же. Кажется, Честертон считал, что кто-то ведает, скажем - те же "умники". Я думаю, скорей уж должны ведать мы, назвавшиеся христианами. Потому мы и берем вину на себя, несем чужие кресты. Но это - другая тема. Что до "common people", их Честертон считал не ответственными, а священными, как маленький зверь или обжитое жилище. Поэтому, со всеми своими мечами, он так близок тем людям, которые, на границе тысячелетий, пылко защищают уютную, мирную жизнь. Другое дело, что они, в отличие от него, не знают, чем она окуплена; кто и как спасает ее от жестокости и хаоса. 2. Розамунда и Франциска. Иногда пишут, что эта книга - поэма о любви к жене. Действительно, до свадьбы Франсис жила в Бедфорд-парке. Дом ее семьи стоит, как стоял, при нем - красивый садик. В семействе Блоггов, кроме матери, носившей старинное (для Англии) имя Бланш, были три сестры и несколько сумасшедший брат, Джордж Ноллис, который покончил с собой в самом конце лета 1906 года (роман писался в 1907-м). Рыжей Франсис не была. Когда двадцатидвухлетний Гилберт увидел ее в первый раз, он записал в дневнике: "Гармония коричневого, зеленого... и еще что-то золотое - корона, должно быть". По той артистической моде, которую мы знаем из иллюстраций к "Алисе", она была в свободном зеленоватом платье, с распущенными волосами; и он решил, что похожа она на прекрасную гусеницу (роль перехватов выполняли какие-то подобия веночков). [529] Писем, записей и стихов, связанных с любовью к Франсис, необычайно много. Увидел он ее в 1896 году, объяснился ей в любви - в 1898-м, женился - в июне 1901-м. Когда, уже за 30, она делала операцию, чтобы избавиться от бесплодия, он сидел на ступеньках, мешая сестрам и врачам, и писал ей сонет (операция не помогла). Роль невесты, потом - жены, в жизни Честертона так велика, что поэмами о ней можно считать все его книги. Однако, кроме совпадений, у "Четверга" есть преимущество: избавление от страха Честертон всегда связывал с Франсис. При всей ее скромности, она приняла это и не спорила, когда, посвящая ей поэму "Белая лошадь", он писал: "Ты, что дала мне крест". Когда сорокалетний Честертон заболел какой-то странной болезнью и несколько недель был без сознания, Франсис спросила его: "Ну скажи, кто за тобой ухаживает?" - и немного посмеялась над собой, потому что, открыв глаза, он ясно ответил: "Бог". 3. Цветы и снег. Сон это или не сон, определить невозможно (подробно мы писали об этом в длинном послесловии к роману, изданному в 1989-м в приложении к "Иностранной литературе"). Здесь заметим только одну неустранимую странность: нельзя установить и время действия. В заметках Честертон говорит о "февральском вечере", и это не совсем нелепо - в самом начале марта в Англии цветут яблони и вишни. Во Франции теплей, там высокая трава - что ж, может быть. Однако перед самым снегопадом члены Совета сидят без пальто на открытом балконе, а в конце книги, то ли - наутро, то ли - примерно через неделю, Розамунда срезает сирень. Это уже не февраль, даже не март. Лучше всего подошел бы апрель, но принять это и успокоиться что-то мешает. Ощущение сна или хотя бы стихов создается и тем, что время года, вообще время - колеблется, съезжает куда-то. Стр.177. Бентли, Эдмунд Клерихыо (1875-1956) - школьный друг Честертона, писатель и журналист. Уистлер, Джеймс Мак Нил (1834-1903) - американский художник; с 1855 г. жил в Англии и во Франции. Для молодого Честертона - как и для многих - он воплощал самый дух "конца века". [530] Стр. 178. Поманок - индейское название о-ва Лонг-Айленд, где родился Уолт Уитмен (1819-1892). "Зеленая гвоздика" - роман Р. Хигенса; эмблема декадентов, носивших этот странный цветок в петлице. ...над листьями травы... - Речь идет о сборнике стихов Уолта Уитмена "Листья травы" (1855). Тузитала - прозвище, которое дали жители о-ва Самоа Роберту Луису Стивенсону. Блаженны те... - Парафраза евангельских слов "Блаженны не видевшие и уверовавшие" (Ин. 20: 23). Стр.180. Шафранный парк - под этим названием Честертон описывает Бедфорд-парк, который начали строить в 1875 г. Там жили, среди прочих, Камилл и Люсьен Писарро, У. Б. Йейтс и семейство будущей жены Честертона, Франсис Блогг. Расположен этот артистический район сразу за Чизиком, на западе Лондона. От мест, где жили родители Честертона, - улиц, прилегающих к западной части Кенсингтонского сада, туда можно пройти по прямой, все на запад, хотя это довольно далеко (Ноттинг-Хилл, Хаммерсмит, Чизик, Бедфорд-Парк). Вполне возможно, что "шафранный", т. е. густо-желтый, цвет здесь не случаен. Он играл большую роль в цветовой гамме Честертона, для которой характерны насыщенные, но не тяжелые тона (см. гамму "Наполеона Ноттингхилльского"). ...елизаветинский стиль со стилем королевы Анны... - Елизавета I правила в 1558-1603 гг., Анна - в 1702-1714 гг. Стр. 183. Виктория - если ехать в метро от Бедфорд-Парка, т.е. от станции Тёрнем-грин, после Слоун-сквер будет, действительно, Виктория. Сейчас Тёрнем-грин открыта только рано утром; было ли так во времена Честертона, узнать не удалось. Зато удалось увидеть особнячок и сад, где жила его невеста, достаточно старый кабачок и кафе "Троица", которого, как ни печально, при Честертоне еще не было. Брэдшоу - расписание поездов, составленное Джорджем Брэдшоу; издается с 1839 г. Стр. 189. ...на чизикском берегу реки. - Чизик (традиционно - Чизвик или Чизуик) - живописный район между Хаммерсмитом и Бедфорд-Парком. Улицы там доходят до Темзы. Естественно, это левый берег; напротив расположены Ричмонд, Барнс и Патни. [531] Стр. 191. Чемберлен, Джозеф (1836-1914) - английский государственный деятель. Сейчас мы лучше помним его сына Нэвила, который был премьер-министром в 1937-1940 гг., и другого сына, Остина (1863-1937), получившего в 1925 г. Нобелевскую премию мира. Стр. 194. Кровавым воскресеньем называли в те годы 13 ноября 1887 г., когда полицейские разогнали демонстрацию, убив несколько человек. Стр.208. Харроу - одна из девяти старейших привилегированных школ Англии, основана в 1572 г. К той же девятке принадлежит школа св. Павла (Сэнт-Полз, основана в 1509 г.), где учился Честертон. Стр.213. Армагеддон - место битвы на исходе времен; название, вероятно, происходит от долины Мегиддо. Стр.214. ...в том недобром сумраке... - См.: Дж. Мильтон, "Потерянный рай", песнь I. Стр.216. Лестер-сквер - площадь в Вест-Энде. Стр.217. Альгамбра - здание в восточном стиле, названное по аналогии с мавританским дворцом в Гранаде; сейчас на его месте стоит театр "Одеон". Исследователи полагают, что Совет Дней собрался в "Hotel de l'Europe", на северо-восточном углу площади (построен в 1898-1899 гг.). Теперь там расположен так называемый "Виктори-хаус". Стр.219. Маска Мемнона - на самом деле в Британском музее "младшим Мемноном" была названа маска Рамзеса II. Стр.228. "Язычники не правы..." - См.: "Песнь о Роланде", XXIX, ст. 1015. Стр.262. При Беннокберне - сражение (1314), в котором шотландцы под началом Роберта Брюса (впоследствии короля Роберта I) разбили войско короля Эдуарда II. Заметим, что на внучке Брюса, леди Марджори, был женат сэр Александр Кийт, предок Честертона по материнской линии. Стр.279. Ланей - такого города и даже селенья во Франции нет. Стр.294. .. как Гораций на мосту. - По преданию римлянин Гораций Кокл вместе с Дерцием и Герминием защищал мост через Тибр от этрусков царя Порсены. "Тупициада" (Дунсиада) - пародичный эпос Александра Поупа (1688-1744). [532] Стр.306. Альберт-холл - музей и концертный зал в Кенсингтоне, построенный королевой Викторией в память о муже, принце-консорте (1819-1861). Стр.309. "Что вы прыгаете, горы..." - Пс. 113: 6. Стр.318. "И сказал Бог, да будут светила..." - Быт 1: 14-19. Стр.322, ..мир... покой Божий. - Быт 2: 3. ...оружие прошло нам сердце... - См.: Лк. 2: 35. Стр.325. "Можете ли пить чашу, которую Я пью?" - Мф. 20: 22. Н. Трауберг