как могло быть иначе? Его затем и послали, чтоб он вошел в контакт с Тодоровым. Ведь это же коронный номер Сеймура: ставит ловушку там, куда наверняка придет наш человек". "Борислав, потом выскажешься", - останавливает его генерал. "Почему, пусть говорит! - великодушно соглашается мой бывший шеф. - Это дает мне возможность с ходу опрокинуть его доводы. Получается так, что поставленная перед Боевым задача с самого начала была обречена на провал..." Я порываюсь возразить, да и оппонент мой замолкает с явным намерением предоставить мне слово, однако я отказываюсь говорить, и он продолжает: "Обеспечение встречи с Тодоровым да и сама встреча проведены успешно. Это главная удача в действиях Боева. И тем обиднее, что мы тут же натыкаемся на серьезный просчет. Нечего нам впадать в какой-то фатализм перед этим самым "коронным номером", а лучше разобраться, какими своими ошибками мы способствовали тому, чтоб этот "номер" прошел". На секунду задумавшись, мой бывший шеф поднимает вверх указательный палец. "Во-первых, Боев до смерти напугал Тодорова возможной карой. Это грубая ошибка. Во-вторых, - к указательному пальцу присоединяется средний, - категорическое требование, чтобы Тодоров возвратил деньги. Боев тут явно перестарался. В-третьих, - к двум пальцам присоединяется безымянный, - легкомысленно отнесся к подготовке своего отступления - самая серьезная ошибка". "А нельзя поконкретнее о последнем?" - спрашиваю. "Ну что ж, пожалуйста; уже до встречи с Тодоровым у тебя в кармане должен был лежать билет на самолет, чтобы на другой же день ты мог уехать. Либо, что одно и тоже, ты должен был отложить встречу с Тодоровым до следующего дня и, передав пленку связному, в тот же вечер уехать поездом. Короче говоря, пока Тодоров информировал Сеймура о твоем посещении и консультировался с ним, ты уже был бы для них недосягаем". Борислав порывается что-то сказать, но, встретив укоризненный взгляд генерала, достает из кармана янтарный мундштук и засовывает его в рот. Между нами будь сказано, Борислав давно пытается бросить курить и, чтобы как-то обмануть себя, прибегает к помощи этого мундштука. Правда, в присутствии начальства он старается этого не делать - генерал как-то заметил ему: "Этот твой мундштук напоминает мне пустышку, которой мать обманывает ребенка". Назвав три основные ошибки, мой бывший шеф переходит к второстепенным: мой вечерний рейд на вокзал, когда меня выследили люди Сеймура, и то, что я оставил портфель в камере хранения. Мой оппонент не может удержаться, чтобы не назвать эти мои действия авантюризмом. Однако со свойственной ему объективностью он оценивает на четыре с плюсом мою смекалку в части использования двух мансард и делает небольшое заключение: Боев проявил, как всегда, лучшие свои качества, но, к сожалению, не сумел преодолеть некоторых присущих ему слабостей. Теперь слово предоставляется Бориславу, которому не терпится разбить в пух и прах аргументы моего бывшего шефа, и не потому, что имеет что-то против него, а потому, что сам он мыслит и действует так же, как я. И что характерно - мы с Бориславом никогда не работали вместе, однако, несмотря на это, наши взгляды настолько совпадают, что мой бывший шеф порой не может не съехидничать: "В целях экономии времени было бы вполне достаточно высказаться одному из вас..." Борислав, так же как и я, в преамбулах не шибко силен, поэтому он жмет на психологическую сторону: "Тут говорилось, что не следовало пугать Тодорова. А где гарантия, что он отдал бы пленку, если бы его не припугнули как следует? Такой гарантии, разумеется, нет. А это практически означает, что главное-то могло быть и не достигнуто. В чем же тогда ошибка? Либо операция выполняется, пусть с несколько неприятными последствиями для самого Боева, либо она терпит провал из-за перестраховки". Хотя в конце его речи применяется безличная форма, Борислав явно имеет в виду моего бывшего шефа. Но шеф невозмутим. "Что касается поставленного перед Тодоровым условия о возврате долларов, то, как мне кажется, тут Боев действительно перестарался, - продолжает Борислав. - Я только не могу понять, что бы изменилось, если бы Боев не поставил этого условия. Изрядно напуганный, а на него следовало нагнать страху, Тодоров все равно обратился бы к своим покровителям, так что о долларах толковать нечего. Говорилось здесь, что Боев не обеспечил себе возможности отступления. А как он мог его обеспечить? Уехать на следующий же день, увезя в кармане пленку, подвергнув риску не только себя, но и негативы? Или отложить встречу с Тодоровым, поставив под сомнение возможность этой встречи? Надо же учитывать, что при известных обстоятельствах встречи устраиваются не тогда, когда тебе хочется, а когда это возможно. И если уж говорить об авантюризме, то это и есть авантюризм чистой воды: отказаться от встречи под тем предлогом, что ты к ней еще не готов". "По-твоему, выходит, что в действиях Боева не было никаких ошибок?.." - резюмирует мой бывший шеф. "Почему не было? Наверно, были, но не такие уж они роковые, эти ошибки, и не из-за них возникли осложнения", - возражает мой друг. "Как ты докажешь это?" "А как вы докажете другое? Допустим, вы правы. Допустим, Боев поступил именно так, как вам хочется. Он не стал запугивать Тодорова - Тодоров по своей доброй воле передал ему пленки, - и Сеймур даже не подозревал о состоявшейся между ними встрече. И что из этого? Ничего, конечно. Раз уж американец или его шефы задумали любой ценой прибрать к рукам Боева, они придумают сто других способов, не обязательно обвинение в убийстве. Как говорил Сеймур, при современной технике ничего не стоит сделать человека полнейшим кретином. И печальные примеры подобных вещей вам хорошо известны". "Боев должен был убраться оттуда, а не дожидаться, пока они приберут его к рукам, - настаивает на своем бывший шеф. - Ему обеспечили четыре билета, четыре пути отступления, и, несмотря на это, он не сумел вырваться из рук противника. Вот в чем его главная оплошность". "Может быть, ты что-нибудь скажешь?" - обращается генерал ко мне. "Конечно, я допустил какие-то ошибки, - говорю. - Но, как тут уже отметил Борислав, беда в том, что, даже не допусти я этих ошибок, результат был бы один и тот же. И если уж говорить о результате, то ведь не так уж он плох? Секретные сведения прибыли по назначению. Что касается меня самого, то я пока жив. А если бы даже со мной что-нибудь стряслось, то ведь далеко не все равно, случилось бы это до выполнения задачи или после". Я смотрю на генерала, чья оценка для меня всех важней. Но генерал молчит, глядя на меня своими светлыми глазами, до неприличия голубыми для генерала. Затем говорит то, что и следовало ожидать: "Верно, Боев. Только до чего же мы дойдем, если при выполнении каждой задачи будем терять по человеку? Мы посылаем людей не для того, чтобы они там гибли, а для того, чтоб возвращались с победой"... В общем, среда и четверг проходят кое-как: мало еды и много дум. Пятница кажется бесконечной. Хлеб давно съеден, я передумал уже обо всем не один раз, в том числе о том, не поискать ли мне работу в порту. Заманчивая перспектива: получить за один день столько, что при твоем образе жизни тебе бы на десять дней хватило на еду. Только мне так много не требуется, мне осталось всего пять дней. И потом, совсем уж глупо из-за какой-то еды попасть в ловушку и распрощаться с жизнью. А может быть, продать единственную свою вещь, которую могут купить, - часы. Хотя они у меня не золотые, зато обладают важнейшим для часов достоинством: они точны. К сожалению, при создавшейся ситуации попытка получить за ненужный мне хронометр столь необходимые кроны может стоить мне жизни: часы у меня советские. И от последнего, совсем невинного искушения приходится отказаться. Я имею в виду фруктовые сады на фермах. Хотя до них от моего барака не больше километра, они никогда не остаются без присмотра; и будет обидно, если ты окажешься в положении мелкого воришки после того, как на весь мир раструбили, что ты опасный убийца. Так что пятница проходит словно в летаргии. Я успокаиваю себя тем, что могло быть и хуже, а раз хуже не стало, то нечего роптать. Дождь наконец прекратился, да и ветер немного стих; между туч тут и там виднеются голубые лоскутки неба, и даже солнце, кажется, вот-вот выглянет, только нет - тучи снова смыкаются, и мир окутывает сумрак, подготовивший приход ночи. Субботний день, однако, выдался солнечный, и я решаюсь малость поразмяться. Чтобы забыть хоть чуть-чуть о голоде, сняв газетное белье, отправляюсь в путь. Сделав километровый крюк, вхожу в царственный покой Королевского парка. Нет, о голоде так и не забываешь, в движении испытываешь его еще сильней. Проходя мимо палатки, где торгуют булками и сластями, я стараюсь не смотреть в ту сторону, но взгляд мой упрямо тянется к лакомствам, и мне приходят в голову самые идиотские мысли, вроде того что вот сейчас, мол, я схвачу булку покрупней - и ходу! Площадку с каруселями обхожу стороной: слишком много там мамаш и ребятни. У меня дрожат колени от голода и усталости, поэтому я опускаюсь на скамейку на боковой аллее и поднимаю к солнцу лицо. В зажмуренных глазах парят и сталкиваются багровые шары, а в ушах звенят детские голоса, доносящиеся от каруселей. По существу, разрыв с Маргаритой произошел из-за ребенка. Правда, ребенок послужил лишь поводом. И это также произошло в городском саду, только сад назывался Парк свободы, а я был прилично одет и рядом сидела Маргарита. - Мне хочется иметь ребенка, - сказала она как бы про себя, глядя на девочек, резвившихся на аллее. - Это вполне можно устроить, - великодушно ответил я, подняв лицо и с наслаждением подставляя его солнцу. - Но у ребенка должен быть отец... - Естественно, он у него будет. - Я хочу сказать: настоящий отец. - Ну конечно, настоящий, не из папье-маше. - Я не желаю быть замужем теоретически и довольствоваться мужем, взятым напрокат. - Какая муха тебя укусила? - спросил я. - Никакая муха меня не укусила, и ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Нельзя же всю жизнь ждать и дрожать в страхе за тебя. - Мне кажется, мы обо всем уже договорились... - мягко ответил я, подавляя чувство досады. - Жаль только, что у тебя дальше разговоров дело не идет. - Не понимаю, о чем ты? - О том, что ты найдешь себе другую работу. - На это ты не рассчитывай. Чтобы зря не терять времени, подыщи лучше себе другого отца для своего будущего ребенка... - Ну что ж, за этим дело не станет! - вызывающе произнесла Маргарита. Но этой репликой она не добилась желанного эффекта. Тогда она пускает в ход другой аргумент: - Если я тебе не дорога... - Ты прекрасно знаешь, что ты мне дорога. Но я дорожу и своей профессией. - Вот именно. Можно подумать, что других профессий не существует! С твоим знанием языков, с твоими связями ты давно бы мог найти место поспокойней - например, в дипломатии или в торговле... - Как Тодоров. - Хотя бы. Чем его работа хуже твоей? - Я этого не говорил. - Знаю, что ты хочешь сказать. Ну уж если я захочу уйти к Тодорову, то у тебя не спрошусь. И если в один прекрасный день это случится, то знай, виноват в этом только ты... - Каждый человек сам отвечает за свои поступки. Я - за свои, ты - за свои. Не понимаю, какая тебе надобность говорить, на кого падет вина. А что касается профессии, то мой выбор окончательный. В отношении же замужества - тебе решать. - Вот это я и хотела услышать, - сухо сказала Маргарита. - Пойдем, если не возражаешь. Я проводил ее до дому, и это было последнее наше свидание. Маргарита очень скоро сделала свой выбор и ушла к Тодорову. По аллее ко мне приближаются два маленьких существа - девочка и собачонка. Впереди бежит девочка с надкусанной булочкой в руке, следом за нею - собачонка. Время от времени девочка останавливается, подносит к морде собачонки булочку, чтобы подразнить ее, и бежит дальше. Собачонку, как видно, не волнует булочка: она гонится за девочкой, потому что ей хочется поиграть. Два маленьких существа останавливаются у моей скамейки. Девочка залезает на скамейку и кладет рядом с собой булочку, чтобы тут же ее схватить, если к ней потянется собачонка. Но, животное, понюхав булочку, отводит морду в сторону и навостряет уши: за кустарниками раздается женский голос: "Эвелина! Эвелина!" Ребенок что-то кричит в ответ и бежит обратно, преследуемый собачонкой. Оглядевшись, словно вор, я беру надкусанную булочку и иду в другую сторону. Булочка для меня - настоящая роскошь, однако ею сыт не будешь. И все же благодаря булочке суббота прошла значительно легче, чем воскресенье. Весь воскресный день, терзаемый голодом, я брожу по окрестностям города. Вначале держусь подальше от шоссе, довольствуюсь полевыми тропами, потом, не устояв перед искушением, начинаю обследовать придорожные рвы в надежде на то, что мне попадутся какие-нибудь остатки пищи, выброшенные из проходящих автомобилей. Но, по-видимому, люди в этой стране либо не едят во время движения, либо съедают все дочиста, потому что я нашел лишь несколько бутылок из-под пива. Когда этот бесконечный день все же подходит к концу и спускается густой сумрак, я направляюсь к заранее облюбованной ферме, обхожу ее и пролезаю сквозь ограду из колючей проволоки в фруктовый сад. Яблоки на невысокой яблоне крупные и тяжелые, я сую их за пазуху, вздрагивая от холодного прикосновения плодов. Пазуха сильно отяжелела, но я торопливо рву плоды. Из темноты доносится собачий лай. Возможно, собака лает не на меня, однако я не намерен проверять, на кого она лает, и снова пролезаю сквозь колючую проволоку, прикрывая одной рукой вырез комбинезона, чтобы не высыпались драгоценные плоды. Не успев очутиться на поле, я пробую яблоки и убеждаюсь, что они ужасно кислые и твердые, как дерево. Но пусть они будут во сто раз кислее, это все же пища, это можно есть, и я грызу яблоки всю дорогу, а потом и в бараке, словом, до тех пор, пока не начинаю чувствовать тяжесть в желудке. Мне кажется, что я переел, но тем не менее насыщения не испытываю. "Все же обманул голод", - успокаиваю себя и в ту же минуту чувствую, как мой пищевод заполняет ужасная кислота, меня тошнит, и я выбегаю из барака. Первую половину ночи я борюсь с отвратительным чувством тошноты, а вторая половина проходит в борьбе с пробудившимся снова чувством голода. Как только наступает рассвет, я иду к городу. Ноги у меня дрожат, и я ясно понимаю, что еще два дня без еды я не выдержу. В наиболее подходящий момент, то есть за несколько минут до начала рабочего дня, я приближаюсь к намеченной цели. Передо мной то самое мрачное складское помещение, унылый вид которого привлек внимание Грейс. Рядом с ним находится отель "Кодан". Чтобы не идти мимо отеля, я захожу в складской двор с противоположной стороны. Сторож сидит у своей каморки и читает газету. - Я слышал, будто вам нужны грузчики... - тихо говорю я, приближаясь к нему. Оторвавшись от газеты, тот, как и подобает сторожу, окидывает меня внимательным взглядом. - Документы у вас есть? - спрашивает бдительный страж. - Есть. - Тогда ступайте в канцелярию, там вас оформят. Вот сюда, сюда! Прохожу по бетонной дорожке, на которую указал сторож, за угол здания. Вход в канцелярию сразу же за углом, но я шествую мимо, по направлению к порту. Документы... Как будто я мечу в директора... Мои документы на дне канала. И слава богу, потому что ничего, кроме неприятностей, мне от них ждать не приходится. Иду вдоль причалов. То тут, то там появляются грузовики и электрокары, а над туловищами торговых судов колдуют портовые краны. В порту обычная деловая суета. Я думаю, что уже упустил возможность включиться в эту суету, но вдруг вижу, что у входа в один из складов стоит очередь. Я пристраиваюсь в конец и пять минут спустя оказываюсь у стола, где веснушчатый парень в очках пополняет список поденщиков. - У нас работают поденно, - предупреждает веснушчатый, окидывая меня взглядом, чтобы определить, на что я способен. Он это говорит по-английски, зная по опыту, что люди, говорящие по-датски, едва ли пойдут сюда таскать ящики. - Жалко, - говорю, хотя меня это вполне устраивает. - Ваша фамилия? - Бранкович. - Югослав? - Серб, - уточняю я. - Двадцать пять крон, - сообщает парень и кивает следующему. Работа на первый взгляд пустяковая. Подъемный кран вынимает ящики из трюма корабля и ставит на платформу электрокара. Электрокар доставляет их на склад. А люди вроде меня должны разносить ящики по определенным местам и складывать в штабеля. Единственное неудобство состоит в том, что каждый ящик весит около пятидесяти килограммов. В нормальных условиях это меня нисколько бы не смутило. Правда, в нормальных условиях я не стал бы таскать ящики. А сейчас, когда я так истощен, груз давит на меня вдвойне, от тяжести дрожат ноги; к тому же меня еще давит страх оттого, что я в любой момент могу упасть и меня тут же прогонят. Перетаскивая четвертый или пятый ящик, я замечаю, что за мной наблюдает какой-то молодец в матросской бескозырке. Он идет за мною следом; я ставлю ящик на место и слышу сзади его голос: - Так, так... Осторожненько... Ставь его сюда. Ну вот! Как только я расправил плечи, он меня спрашивает: - Какой национальности? Итальянец? Я отрицательно качаю головой. - Испанец? Я снова качаю головой и, чтобы молодец угомонился наконец, брякнул: - Серб. - А, югослав! Прекрасно! - добродушно кивает незнакомец. Потом, упираясь кулаком мне в грудь, рычит: - А теперь убирайся подобру-поздорову! Его тон меняется столь разительно, что я поднимаю на него удивленные глаза, как будто мне не ясна эта команда. - Убирайся, слышишь?.. Такие вот типы, как ты, для нашего брата все равно что еж в штанах! За двадцать пять крон согласится пойти сюда только такое отребье, как твоя милость. Ну-ка, марш, пока не началась кадриль!.. При иных обстоятельствах можно бы и на "кадриль" согласиться, чтобы прощупать, чего стоит этот молодец, но, как уже говорилось, в иных условиях я бы, наверно, находился в другом месте. А пока что я больше всего боюсь скандала и неизбежной при всяком скандале полиции. Поэтому я поворачиваюсь к нему спиной и, ни слова не говоря, покидаю склад. Весь день сижу в глухом закутке пристани и жду, пока достаточно стемнеет, чтобы можно было отправиться в обратный путь. Вполне прилично пригревает осеннее солнце, и, развалившись на теплых камнях, я время от времени забываюсь в дремоте. Наконец солнце скрылось, и гордость моя смирилась настолько, что я решаюсь заглянуть на базар на Фредериксброгаде. Неудобство этого базара в том, что он находится слишком близко к центру. А базар богатый. Под вечер, когда торговля кончается, в местах, отведенных для мусора, можно найти немало испорченных продуктов. Съев два полусгнивших персика, я вооружаюсь большим кульком, чтобы набрать побольше про запас. Делаю запасы и тут же утоляю голод. Невольно вспомнились слова одной моей знакомой, которая не была лишена житейской мудрости: "Если жизнь предлагает тебе зрелый плод, но с одного боку уже подгнивший, зачем же его выбрасывать, не лучше ли, отбросив гнилое, остальное съесть?" Совершенно верно, дорогая Дороти. В данный момент спорить с тобой не приходится. Наполнив до отказа и кулек, и желудок, я уже пробираюсь на соседнюю улицу, но, выглянув из-за угла, замираю на месте и пячусь назад. Из элегантного черного "плимута", стоящего метрах в двадцати от меня, выходят Грейс и Сеймур и направляются в бар, над которым сияет красная неоновая вывеска: "Техас". Сеймур, как всегда, нахмурен, а его секретарша снова обрела прежний вид - она в темном костюме, в очках, волосы собраны в пучок. Сделай я еще шаг, и они бы меня заметили. К счастью, этого шага я сделать не успел. Они входят в бар, а я бреду обратно, прижимая к груди увесистый кулек. В общем, все в порядке. Вот только неприятный шепот Сеймура несколько раздражает меня: "Питаться объедками? Стыдно, Майкл! Вы предпочитаете объедки ужину в "Техасе"?!" "Мне это не впервой, со мной и не такое бывало, Уильям, - отвечаю. - В нашей профессии без этого не обойтись". "Только это уже не наша профессия, - продолжает Сеймур. - Вас дисквалифицировали, вычеркнули из списков, прогнали, предали анафеме". "Меня тогда вычеркнут из списков, когда я перейду к вам. А этому не бывать. Так что катитесь, мой дорогой, ко всем чертям!" - продолжая свой путь, мысленно шлю ему дружеское пожелание. Обильный ужин, хотя и не в "Техасе", благотворно влияет на мой сон, и на другой день я просыпаюсь в своем бараке довольно поздно. А то, что я обнаруживаю в кульке еще несколько гнилых персиков и раздавленный кусочек сыра, придает мне жизненные силы. Но особенно радует меня то, что сегодня вторник. Опять вторник. Наконец-то! Полный томительного безделья день подходит к концу. Два часа я осторожно брожу по городу и в семь без трех минут выхожу на Вестерброгаде, как всегда в это время запруженную автомобилями и пешеходами. А вот и вход в "Тиволи". Прохожу мимо раз, другой, третий - человека в кепке и с самолетной сумкой нет и в помине. "Ну-ка, сматывайся живей! - говорю себе. - Ждешь, пока тебя задержат, да?" И сворачиваю в переулок. А в ушах у меня назойливый шепот: "Вас вычеркнули из списков, Майкл. Как вы этого не поймете?" 10 Голод теперь не особенно меня мучит. Если преодолеть в себе ненужные в данном случае щепетильность и брезгливость, в этом городе всегда можно как-то прокормиться. Почти ежедневно под вечер я наведываюсь на базар на Фредериксброгаде. Правда, от одной мысли, что я питаюсь гнилыми фруктами или брынзой, которую уронили и раздавили при перегрузке, меня порой бросает в дрожь, зато я теперь уверен, что голодная смерть мне не грозит. Страх меня тоже не гнетет. Открытие, что Сеймур все еще находится в Копенгагене, конечно, не из приятных, однако у меня теперь такой вид, что, если бы мы даже столкнулись с ним лицом к лицу, он не смог бы меня узнать. Когда мне приходится случайно видеть в зеркале витрины свое собственное отражение, я сам себя не узнаю. Передо мной маячит одетый в лохмотья бородатый субъект с испитым лицом и потухшим взором. Единственное, что меня мучит, - это разговоры с Сеймуром. Я все чаще ловлю себя на том, что участвую в этих бессмысленных разговорах, и не только с Сеймуром, но с самыми разными людьми, живыми и мертвыми, далекими и близкими. Я разговариваю с Любо и Маргаритой, с генералом и Бориславом, с Грейс и Дороти и даже с Тодоровым. "Перестань, - твержу я себе. - Перестань, так и рехнуться недолго". И я перестаю, но лишь на короткое время, чтобы сменить собеседника. А потом снова принимаюсь болтать с кем-нибудь. Конечно, мне особенно неприятно оттого, что я больше всех беседую с Сеймуром. Естественно, я не испытываю никакого желания говорить с ним, и обычно наш диалог начинается с того, что я советую ему убраться с глаз моих, однако он не слушается и, не обращая внимания на мою ругань, спрашивает: "Станете ли вы, Майкл, любить родную мать или родину, если они вас отвергнут?" "К вашему сведению, Уильям, мать уже отвергла меня. У меня ее нет". "У вас нет никого и ничего", - кивает Сеймур. "Ошибаетесь. У меня есть родина". "Она отреклась от вас. Так же, как мать". "Родина не отречется от своего сына, если он остается верен ей". "Случаются недоразумения", - посмеивается Сеймур. "Воображаемые недоразумения. Но меня они не смущают. Я знаю, у меня есть родина, и этого мне вполне достаточно". "Любовь на расстоянии, - посмеивается Сеймур. - Вы так и умрете вдали друг от друга". "Я умру, но только не она! - уточняю. - А раз она живет - значит, я тоже не совсем мертв". "Слова, слова, слова... - презрительно гундосит Сеймур. - Словами вы пытаетесь заполнить свою пустоту. Пустоту внутреннюю. Пустоту вокруг себя. Вы в полном одиночестве, Майкл, вы всеми покинутый и всеми забытый. Будь вы немного чувствительней, вы давно бы бросились в канал". Мне и самому порой приходит мысль броситься в канал, когда я сижу в невысоком ивняке и наблюдаю за тем, как бегут его грязные воды. Мысль довольно заманчивая, потому что этим нехитрым способом можно покончить со всем сразу - и с голодом, и с усталостью, а главное, с гложущим меня сомнением, что наши поверили заведомой лжи. Только мне не утопиться. Я умею плавать. И потом, я вынослив. И вообще, та самая чувствительность, о которой говорит Сеймур, мне не свойственна. А если подобные мысли все же порой меня осаждают, то, скорее всего, оттого, что нервы немножко сдают. Так, самую малость, конечно. Как-то вечером, возвращаясь с базара с полным кульком еды, я встречаю Маргариту. Она появляется совершенно неожиданно из глухой улочки. Я тщетно пытаюсь прикрыть свой жалкий кулек, делая вид, что просто вышел прогуляться перед сном. Но Маргарита вроде бы не замечает моей ноши, она виновато улыбается - очевидно, тоже смущена неожиданной встречей. "Ну так кто же у тебя - девочка, мальчик?" - спрашиваю я, опасаясь, что однажды уже об этом спрашивал. "Никого у меня нет, - едва слышится ответ женщины, которая при этом отводит взгляд в сторону. - Мы развелись... Вернее было бы сказать... разошлись... Прожили вместе только два месяца и, не успев зарегистрироваться, разошлись. Так что и разводиться не понадобилось..." "Ну и ну! Никак не мог предположить..." "Для меня это было как гром среди ясного неба, но так уж получилось". "Проще сказать, он тебя бросил?" Маргарита молчит, но ее молчание достаточно красноречиво. Она с какой-то надеждой смотрит на меня. Взгляд ее говорит, что она ждет от меня других слов, чтобы они касались только нас обоих. Но я таких слов не говорю. Зачем возвращаться к старому - капризам, претензиям, намекам. Мы стоим молча, она смотрит на меня, а я гляжу в сторону. А когда я все же хочу взглянуть на нее, то обнаруживаю, что я совсем один на темной улице. "Нет, у тебя здорово шалят нервы, - бормочу я. - Хотя никаких причин для этого нет, потому что голод уже позади, и если тем не менее не все в порядке, то только потому, что в твоей голове полнейший сумбур". Двигаясь в темноте, я постепенно вспоминаю, что встреча эта состоялась на самом деле, но только очень давно - как-то утром, когда я шел в министерство. Именно тогда она сказала мне, что Тодоров ее бросил. Сообщив об этом, она долго молчала, надеясь, что я приму в ее судьбе горячее участие. Ей даже в голову не пришло попросить у меня прощенья и заверить меня, что она никогда не повторит своей ошибки. Нет, она просто стояла и ждала, уверенная, что я снова буду вытаскивать ее из беды, и я, вероятно, попытался бы это сделать, если бы не смутное предчувствие, что при всем желании мне ее не вытащить, а сам я неизбежно увязну, потому что на некоторые очень существенные вопросы мы с этой женщиной смотрели по-разному. Она стояла передо мной и ждала, пока я заговорю, а я стоял и ждал, что она наконец поймет. И когда мы достаточно намолчались о том, что нас занимало, и стали испытывать неловкость от этого молчания, мы почти одновременно протянули друг другу руки; задержав на время мою руку в своей, она посмотрела мне в глаза и, может быть, только тогда почувствовала, что к былому возврата быть не может. Она выпустила мою руку и пошла своей дорогой. Вспоминая все это, я тоже иду своей дорогой по узеньким улочкам городских окраин. Прохожих тут очень мало, а если кто изредка и попадается мне навстречу, то не проявляет никакого интереса к какому-то оборванцу. Маргарита. Я всегда ее звал именно так, хотя имя довольно длинное, а это идиотское "Марги", придуманное ее приятельницами, меня порядком раздражало. Мы просто разминулись в то утро, и она, вероятно, снова свалила всю вину на меня, точнее, на мою холодность, даже не подозревая, чего мне стоила эта холодность. Как всегда случается, я в полной мере осознал, что Маргарита мне очень нужна, лишь после того, как потерял ее. "Ранено не столько сердце твое, сколько самолюбие", - говорил я себе, пытаясь обратить это в успокаивающее средство. Только успокаивающее не действовало. Это была моя первая любовь, и то, что это любовь, я понял только после того, как потерял Маргариту. До этого я даже не спрашивал себя, любовь это, нет ли, а если бы даже возник такой вопрос, я, наверно, ответил бы на него отрицательно, потому что не было у меня ни одного из тех симптомов, о которых пишут в книгах. Я, конечно, ни в коей мере не был склонен винить в этом Маргариту, да и за собой никакой вины не знал. Просто пришел к убеждению, что я не способен влюбиться, как иной человек не способен загореть на солнце. Что меня нисколько не печалило. А потом, после того прощального свидания в парке, мне очень скоро стало ясно, что, сам того не подозревая, я все же любил эту женщину. В голове то и дело всплывали какие-то пустяковые, совершенно ничтожные подробности нашей совместной жизни, почему-то сохранившиеся в моей памяти, - отдельные слова, улыбки, жесты. Даже то, что в ту пору меня раздражало, теперь казалось милым и трогательным. Помню, как злило меня, когда она спотыкалась на ходу, и я всякий раз твердил, что надо смотреть под ноги, а не следить за тем, какое впечатление она производит на окружающих. Или ее любимая фраза: "Если я тебя о чем-то попрошу, ты сделаешь?" А я упорно внушал ей, что не могу давать обещания, пока не знаю, о чем она попросит. Или это ее: "О чем ты думаешь?", "Еще долго ты будешь молчать?" Быть может, я в самом деле был не очень разговорчив. Вместо того чтобы по душам поговорить с нею, я просто отмалчивался. Речь идет, конечно, не о служебных делах - ими она вообще не интересовалась, - а о всяких мелочах, несущественных для меня, но очень важных для нее. Что правда, то правда, если женщина о чем-то говорит с тобой, а тебя этот разговор не трогает, то не удивительно, что в конце концов ты станешь для нее чужим человеком, и не удивительно, если вашей совместной жизни придет конец. Безусловно, мы были разными по характеру людьми. Маргарита была девушка добрая, пожалуй, неглупая. Но росла она в доме тетки, очень ограниченной мещанки. И это сказалось на воззрениях Маргариты: вершиной человеческого счастья она считала уютное семейное гнездышко. Я же меньше всего заботился о гнездышках, хотя в теории не отвергал их. Жизнь представлялась мне не как гнездышко, а как путь, и, может быть, поэтому я хотел видеть в жене скорее спутницу, нежели наседку. Словом, мы не понимали друг друга. Однако после того, как мы расстались, меня особенно бесило именно то, что я до боли ощущал, как необходима мне эта женщина. Позже, года через два, я снова встретился с нею. Я только что возвратился из довольно трудной поездки за границу. Маргарита катила перед собой коляску, а в коляске лежал младенец. Видно, все утряслось. - Ну вот, теперь-то ты уже определенно счастлива! - сказал я. Мы отошли немного в сторону, чтобы детский лимузин не затруднял уличного движения. - Ты так думаешь? - не очень весело ответила Маргарита, не желая даже притворяться. - Почему? Что-нибудь случилось? - спросил я почти с искренним удивлением. - Ничего, все в порядке. - Ты вышла замуж, не так ли? - Да, я теперь состою в законном браке. Мы зарегистрированы - при свидетелях, все как полагается. - И муж у тебя не пьяница. - Вполне порядочный человек... - И ребенок, как видно, здоров. - Слава богу. Если бы у меня не было ребенка... Фраза, хоть и не законченная, была довольно красноречива. - А как с филологией? - Мне осталось только два предмета. Ничего, сдам. Ей, наверно, надоели мои вопросы, поэтому она поспешила спросить: - А ты все там же? - А где же мне быть? - И все еще холост? - Да, все еще. И, вероятно, до конца. Ты ведь знаешь - я, как говорится, упустил свой поезд. - Глупости. Ты еще молод, - ответила Маргарита, но то, что я "упустил свой поезд", видимо, пришлось ей по душе. Мы обменялись еще несколькими столь же банальными новостями, затем каждый пошел своей дорогой. В прошлом году мне довелось увидеть ее снова. В то серое, пасмурное утро она шла по противоположному тротуару с авоськами в обеих руках, полными красного перца. Очень располневшая, она двигалась как-то неуклюже, вяло. Мне даже показалось, что я обознался, потому что Маргарита всегда была подтянутой, аккуратной, а эта плохо причесанная женщина в старой выцветшей кофте, несмотря на прохладную погоду, щеголяла по улице без чулок. Когда же она остановилась возле палатки, я убедился, что никакой ошибки нет; я собрался было заговорить с нею, однако прошел мимо - мне не хотелось, чтобы при виде меня она испытывала неловкость. Ну что ж, теперь у нее есть ребенок, а возможно, и два, а что до всего остального, то в жизни всегда так бывает - мечтаешь об одном, а получается совсем другое, и ничего тут не поделаешь. Не знаю, то ли оттого, что я питаюсь одними фруктами, то ли оттого, что фрукты гнилые, то ли оттого, что вода, которую я пью из лужи возле барака, гнилая, но в эту ночь меня ужасно лихорадит, голова горячая, как огонь; едва очнувшись, я снова погружаюсь в бредовое забытье. Когда я просыпаюсь, на улице уже светло, но утро это или вечер, я не знаю, потому что часы мои остановились, а небо затянуто тучами. Белье на мне мокрое от пота, хоть выжимай, газеты поверх него тоже мокрые, и я сознаю, что мне необходимо чем-то укрыться, что лежать в такой сырости и на таком сквозняке - настоящее безумие, но, вспомнив о том, что укрыться мне нечем, переключаю свои мысли на другое. В голове моей уже совсем прояснилось, и лихорадки я почти не чувствую, только слабость невероятная, и мне приходится до предела напрягать волю, чтобы найти в себе силы перевернуться на другой бок. Снаружи мокро и сумрачно, и похоже, это вечерний сумрак. Мое тело тает в каком-то бессилии. Зато в голове ясно. Настолько ясно, что я вспоминаю про две вещи, о которых до сих пор забывал. В кармане моего комбинезона валяется несколько жалких монеток, за которые ничего не купишь, но память моя хранит номер телефона - тот самый, что мне дала Грейс. Визитная карточка вместе с другими документами покоится на дне канала, а номер хранится вот здесь, в голове, и если я до сих пор им не воспользовался, то только потому, что не вспомнил о нем или, скажем точнее, не хотел о нем вспоминать, нарочно загонял его в самые потаенные уголки памяти, как гибельное искушение. Но в настоящий момент в голове моей совсем ясно, и я знай себе твержу, что для того, кто стоит перед неминуемой гибелью, определенное искушение, даже гибельное, - сущий пустяк. И было бы глупо не использовать последний, единственный шанс, каким бы малонадежным он ни был. Вручая мне визитную карточку, Грейс подозревала, а может, определенно знала, что меня ждет. И выразила готовность прийти мне на помощь, хотя, вероятно, не без умысла. Самое трудное - подняться на ноги, потому что я и шевельнуться не в состоянии. Но когда предельным напряжением воли я все же встаю, выясняется, что гораздо труднее держаться на ногах. Я долго стою, опершись на гнилой столб барака, пока не начинаю ощущать, что мое кровообращение постепенно восстанавливается и что мои дрожащие ноги, собрав последние силы, могут передвигаться. Путь до городских окраин оказался бесконечным и мучительным. К счастью, уже ночь и я могу время от времени присесть на мокрую траву и отдохнуть. Наконец я достиг автобусной остановки. Площадь пустынна. Захожу в телефонную кабину и набираю номер. Слышно несколько резких гудков, потом глухо звучит мужской голос: - Кто это? - Майкл. Мое сообщение, вероятно, было довольно неожиданным для незнакомца, потому что он какое-то время молчит, потом, как бы вспомнив, что существует на свете некий Майкл, вдруг восклицает: - Вы один? Я хочу сказать, вы уверены, что за вами не тащится хвост? - Абсолютно уверен. - Тогда запомните: Зендер-бульвар, двадцать два. Адрес мне достаточно знаком, чтобы я тут же сообразил: - Но послушайте, я на другом конце города, и у меня нет больше сил... - Где именно? Возле самой будки, на стене здания, красуется указатель, и мне ничего не стоит назвать площадь. - Ладно, ждите там, возле кабины, откуда звоните. И аппарат немеет. Я выполняю указание, нисколько не задумываясь над тем, что за этим кроется: гибельная ловушка или спасительный выход. На всякий случай выбираюсь из освещенной кабины и сажусь в тени дома на тротуар. Полчаса спустя, а может, спустя целую вечность я снова возвращаюсь к кабине, заслышав в глубине соседней улицы неровный гул мощного автомобильного мотора. Черная машина замирает точно против меня, и я с облегчением устанавливаю, что это не сеймуровский "плимут". Человек за рулем молча открывает дверцу и так же молча трогается после того, как я уселся рядом с ним. Мне не терпится посмотреть на него более внимательно, однако проявлять излишнее любопытство рискованно; и пока машина мчится с предельной скоростью по безлюдным ночным улицам, я стараюсь смотреть вперед. На одном из поворотов я все же бросаю беглый взгляд на лицо водителя: шофер как шофер, лицо замкнутое, невыразительное и совершенно незнакомое. После того как мы пересекли весь город, машина останавливается на широком бульваре. - Вот эта дверь! - указывает шофер на парадный вход против нас. - Поднимитесь на третий этаж и позвоните два раза. По широким утомительным ступеням поднимаюсь на третий этаж. Звоню два раза. Мне открывает человек с проседью, в темном плаще. Он вводит меня в богато обставленный холл. - Располагайтесь, Майкл... И тут же уходит. Я слышу, как стукнула парадная дверь. Как же мне понимать это "располагайтесь"? Мой взгляд задерживается на широком диване, обитом светло-серым шелком, но я в своих грязных лохмотьях не решаюсь сесть на него. На передвижном лакированном столике бутылки, бокалы, сигареты, сигары. Я невольно вспоминаю, что когда-то очень давно я любил покурить и знал вкус спиртного. Подойдя к столику, беру сигарету, закуриваю и после первой затяжки чуть не валюсь с ног от внезапного головокружения. Но это приятное головокружение, и я делаю вторую затяжку, на всякий случай опираясь на столик. - Ах, вот он наконец, блудный сын! - слышится у меня за спиной голос Грейс. Я оборачиваюсь, чтобы выразить ей свое почтение, но вижу на ее лице недовольную гримасу: понятно, я поторопился. - Но неужели это вы, Майкл? Что с вами стряслось, мой бедный друг? А ну-ка, полезайте в ванну. - Жду, пока вы мне покажете, где ванная, - отвечаю я, испытывая неловкость оттого, что произвел такое впечатление. - Вот, пройдите сюда! Дверь в конце. А я тем временем подыщу вам какую-нибудь одежду. Как и следовало ожидать, ванная в этой квартире - настоящий дворец гигиены, притом роскошный, и я долго нежусь в бледно-голубом фарфоровом бассейне и еще долго бреюсь и обильно поливаю себя одеколоном, потому что мне кажется, что я весь пропитан грязью и запахом гнилых фруктов. Затем одеваюсь в снежно-белый банный халат, засовываю ноги в мягкие комнатные туфли и снова попадаю в холл. - Ну вот, теперь картина иная, - встречает меня Грейс, сидя в кресле, обитом шелком, и раскуривая с безучастным в