ока очередной чистильщик наводил блеск на мою обувь. А под конец снова очутился на набережной и лишь тогда почувствовал, что ноги у меня подкашиваются от усталости. Я рухнул на стул перед первым же попавшимся кафе. Медный поднос жалобно звякнул. Положив его вместе с остальным своим имуществом на стул, я заказал кофе. Попивая свой кофе, я вдруг почувствовал: кто-то пристально на меня смотрит. Это был не шпик. Шпик сидел по другую сторону и блаженно наливался пивом. Я слегка повернул голову и встретился взглядом с не особенно красивой и не слишком молодой женщиной, довольно бедно одетой. Не стану подробно рассказывать об этом случае, он уже описан мной в одном длинном очерке о проституции. В тот очерк я впихнул и кучу других историй 351 подобного рода, что спасает меня в данной книге от риска впасть в эротику. Итак, незнакомка подсела ко мне, угостила душераздирающей историей о своем бедственном положении, выманила соответствующую сумму и предоставила мне наслаждаться мыслью о том, что я сделал доброе дело и, значит, день прожит не зря. В тот же вечер я снова увидел ее в "Мирамаре", но уже соответственно разодетую и размалеванную, а разговор с официантом убедил меня в том, что душераздирающая история -- это всего лишь небольшой трюк, с помощью которого дама обеспечивает себе дополнительный доход. "Мирамар" был последней остановкой в моих долгих скитаниях по городу, и вряд ли я задержался бы там надолго, если бы не шпик. Этот был куда нахальнее предыдущих, грузный и мускулистый, как борец-тяжеловес, он шел вплотную за мной, чуть не наступая на пятки, и если я внезапно останавливался, тыкался мне в спину и даже не извинялся. У меня нет обостренной неприязни к шпикам, это мелкие технические исполнители, но я терпеть не могу кретинов. Я знаю, что этих господ -- как говорил старик Прутэ -- вербуют не из членов Французской Академии, и все же не терплю дураков, особенно когда они вдобавок и наглецы. Вечером внезапно полил дождь, и я вошел в "Мирамар", просто чтобы ненадолго от него укрыться. Моя гостиница была совсем рядом, и я собрался добежать до нее, но тут заметил, что шпик-богатырь стоит под ненадежным навесом у магазина напротив и поджидает меня. "Мирамар" принадлежал к разряду заведений, где цены превышали те накладные расходы, которые ему разрешались. "Ты у меня подождешь",-- подумал я и заказал ужин. Дождь то усиливался, то затихал, и грубиян под навесом магазина уже вымок до нитки, когда подоспела смена. Сменщик его был довольно хлипок на вид, но посообразительней, потому что направился к ресторану и, не входя в зал, вероятно, вверил меня попечению кого-нибудь из официантов, сотрудничающих в полиции. Я сидел в глубине зала и, несмотря на сытный ужин, испытывал то неприятное чувство пустоты, какое приходит с усталостью и мыслью о том, что среди множества увиденного ты не разглядел ничего существенного. К чувству пустоты 352 добавлялось сознание того, что я совсем один в этом враждебном, незнакомом городе -- если, конечно, не считать шпиков. Вспоминая сейчас те дни, я подозреваю, что в какой-то мере меня потянули в Алжир и мои юношеские воспоминания. Я имею в виду воспоминания о фильмах, увиденных в ближайшем к дому кино. Это были фильмы об иностранных легионах, о романтических приключениях, особенно запомнился мне один из них, под названием "Алжир", с участием Хедди Ламар и Шарля Буайе. Шарль Буайе играл роль Пеле ле Мокко, местного гангстера, героического и обаятельного, какими они бывают только на экране. Его резиденцией была Касба, легендарный квартал Алжира, и это лишало покоя полицейского инспектора, так как в таинственных лабиринтах Касбы Шарль Буайе был неуловим. Поймать гангстера можно было, лишь выманив его за пределы Касбы. А выманить его могла, как вы догадываетесь, только Женщина. Словом, инспектор подсунул Шарлю Буайе богатую иностранку Хедди Ламар, которая ни о чем не подозревала. Вспыхнула безумная страсть. И, конечно, бедняга Пепе погорел. Отчаянно примитивная история, но иногда именно такие примитивные истории на всю жизнь западают в голову, тогда как многие умные мысли испаряются без следа. Не знаю, в чем тут дело -- в нашей собственной тупости или в том, что мудрые мысли нередко преподносятся в слишком уж скучной форме, но факт остается фактом. И, возможно, этот факт явился одной из причин, которые привели меня в Алжир. Я решил отправиться в Касбу на следующий же день. Но перед этим следовало зайти в редакцию "Альже репюбликен"-- единственной прогрессивной газеты в этом городе. Рекомендательное письмо, которое я привез из Парижа, привело меня в кабинет главного редактора -- Анри Аллега. Это был человек невысокого роста и хрупкого телосложения. Мог ли я тогда предвидеть, что этому хрупкому человеку суждено вынести страшнейшие пытки и написать "Допрос"-- самую обличительную книгу во всей публицистике послевоенной Франции. Эта небольшая книга с беспощадной точностью повествует о невообразимо жестоких истязаниях, которым власти цивилизованной Франции подвергали алжирских 353 патриотов. После этой книги, которую нельзя читать без содрогания и которая для того и была написана, чтобы вызывать содрогание, французы уже не могли утверждать, будто не знают о том, что творится в подвалах полиции, подобно тому как немцы в свое время говорили, будто не знали, что представляет собой Освенцим. Но "Допрос"-- это будет позже. А в то солнечное утро Аллег сидел в своем тихом кабинете и старательно отвечал на вопросы, которыми я его засыпал. Под конец нашей беседы, поняв, что я никого в городе не знаю, он сказал: -- Я могу связать вас с человеком, который поводит вас, покажет... Один молодой журналист... Знает Алжир как свои пять пальцев. Молодой журналист работал в соседней комнате и сразу же предложил свои услуги. -- Что вы хотите увидеть в первую очередь? -- Касбу. -- Тогда подождите, пока я разделаюсь с гранками, или, если хотите, спуститесь вниз в кафе... -- Не беспокойтесь,-- самоуверенно проговорил я.-- Я справлюсь и сам. У меня есть карта... -- Карта? Карта Касбы? Я вынул из кармана "Голубой путеводитель", неизменный спутник всякого туриста, и разложил карту на столе. -- Вот, смотрите! -- Нет, это вы смотрите!-- журналист улыбнулся и ткнул пальцем в широкое пространство, обозначенное словом "Касба". Это было чистое, белое пятно, лишь кое-где пересеченное извилистыми линиями безымянных улиц. Итак, пришлось нам пойти вместе. Но пока мы собрались, небо снова нахмурилось, полил дождь. Мы сели в такси, поднялись на самый верх каменистых холмов, въехали в массивные каменные ворота -- остаток древних укреплений -- и отпустили машину. Отсюда начиналась Касба. Мы свернули в узкую пологую улочку. Перед низкими, темными входами сидели или стояли, привалившись к стене, увядшие, расплывшиеся женщины с безобразно накрашенными лицами. Это был "Картье резерве"-- квартал проституток. Некоторые из них бесстыже зазывали нас, другие только провожали 354 пустым, ничего не выражающим взглядом. Мы свернули в другую улочку, потом в третью. И всюду те же одутловатые нарумяненные лица, скривившиеся в бесстыдных гримасах или же застывшие в мрачном безразличии. Я потерял представление о том, в каком направлении мы движемся. Мы шли не по улицам, а по узким, извилистым каменным коридорам. Сырые черно-серые здания наверху почти сливались, иногда соединенные общими сводами, иногда чуть раздвинутые, чтобы дать место крутой каменной лестнице, где толпились продавцы воды с медными бидонами, закутанные в пожухлые покрывала женщины, стайки полуголой детворы. По самой середине улочек текли грязные потоки. Грязь, казалось, навечно пропитала и стены, и воздух, и даже струи дождя, которые продолжали стекать с крыш. После долгих блужданий мой спутник остановился возле низкого полуобвалившегося здания, обменялся несколькими словами с пожилой женщиной, сидевшей у двери, и обернулся ко мне: -- Хотите, зайдем к одному приятелю? Пока мы поднимались по узкой лестнице, я не мог отделаться от чувства, что иду на встречу с Пепе ле Мокко или еще с кем-то в том же роде. Однако человек, который вышел нам навстречу и ввел в маленькую, плохо освещенную комнатку, не имел ничего общего с романтическим обликом Шарля Буайе. Трудно было сказать, какого возраста этот алжирец, но признаки тяжелой болезни были налицо: бледная, с желтоватым оттенком кожа, глаза лихорадочно блестят... Асур -- как мне представили хозяина -- усадил нас в тесной своей каморке и сразу принялся расспрашивать о последних новостях. Разговор, который они вели с журналистом, явился для меня как бы продолжением моей беседы с Аллегом. Но, слушая их, я невольно думал о том, что пройду и через этот дом, как через столько других, ничего толком не узнав о трагедии его обитателя. У алжирца были резкие, нервные жесты и острый язык. Он говорил о произволе властей как человек, ко всему привыкший,-- не с озлоблением, а с горькой иронией. И когда я осмеливался о чем-нибудь спросить, он вместо ответа 355 рассказывал какую-нибудь историю, полную мрачного юмора. -- Но ведь выборы все же существуют?-- спросил я в какую-то минуту. -- Существуют,-- кивком подтвердил Асур.-- На последних я был назначен уполномоченным и добросовестно пошел на избирательный пункт с самого утра. Местные власти торжественно восседали рядом с урной. "Выборы закончены!"-- сообщил мне председатель. "То есть как закончены? -- возразил я.-- Сейчас только семь утра".-- "Ошибаетесь, сейчас семь вечера",-- сказал он. И для подтверждения обратился к своему соседу, мэру города: "А ты что скажешь?" Тот вынул часы, внимательно посмотрел на циферблат и с важностью подтвердил: "Совершенно верно, ровно семь вечера". Асур рассказал еще несколько аналогичных случаев, но о себе говорить не захотел -- вернее, говорил крайне лаконично и сухо: да, действительно, он окончил университет, но только для того, чтобы более умело вести борьбу против европейцев; в компартию вступил очень поздно, тоже из-за ненависти к европейцам; учительствовал некоторое время, точнее -- пока не уволили. Теперь? Ну, теперь он на такой работе, с которой уволить невозможно. -- Но и на этой он пробудет недолго,-- заметил мой спутник, когда мы вышли на улицу.-- Не уверен, что он вообще дотянет до лета. Прогулка по городу продолжалась и на следующий день. Машина скользила по мокрому асфальту дороги. Сбоку темно-зеленой стеной высились колышимые ветром тропические сады. Сквозь отполированные дождем пальмовые листья мелькали широкие каменные террасы, красные и желтые парусиновые козырьки от солнца, сахарно-белые мавританские купола. То были виллы французских богачей. Лакей в полосатом жилете и с раскрытым зонтом сосредоточенно прогуливал двух коричневых низкорослых собак с провисающими до земли ушами. Дождь -- не дождь, а господские собаки должны получить утреннюю порцию чистого воздуха. Такси свернуло с главного шоссе, спустилось по крутому склону и вдруг затормозило. Мы с журналистом пересекли поросший травой пустырь, дошли до 356 края глубокого рва, и нашим глазам предстало диковинное зрелище. Далеко впереди, над синевой залива, торжественным амфитеатром поднимались многоэтажные белые здания европейского города. Ниже вились портовые улицы с доками и мрачными промышленными строениями. А под ногами у нас спускалось вниз похожее на огромный грязный желоб уродливое селение -- тысячи хибар из ржавых бочек, ящиков, истлевшего тряпья и картона. Это был бидонвиль Махиеддин. -- Осторожней, не поскользнитесь,-- предупредил мой спутник, когда мы двинулись по крутой улочке вниз. Предупреждение было своевременным. "Улица" представляла собой скользкий глиняный лоток, по которому бежали дождевые потоки. Мы поравнялись с ржаво-коричневыми жилищами этого поселка -- невообразимо жалкими лачугами, часто ниже человеческого роста. То прямо по воде, то скользя по вязкой грязи, мы все же достигли нижнего края бидонвиля. Если сверху вид этого поселка был неприятен, то со дна кратера -- просто страшен. Вокруг нас громоздились одна на другую сотни зловонных берлог Махиеддина. День под сеткой дождя был сумеречно-желтым, ветер звенел и стучал ржавыми листами железа, от нагретой солнцем грязи вздымались мутные белесые испарения, а по узким проходам между лачугами брели, оступаясь и скользя, оборванные люди с землисто-серыми неподвижными лицами. Нас окружили бледные полуголые ребятишки. Они не кричали, не бегали, не скакали. Они лишь переступали с ноги на ногу и глядели на нас грустными, старческими глазами. Я вынул фотоаппарат, но щелкнуть не успел: чья-то рука схватила меня за плечо. Несколько человек, неизвестно откуда взявшихся, обступили меня. -- Зачем снимаешь? -- Да ведь мы журналисты!-- прозвучал у меня за спиной голос моего знакомого. -- Из какой газеты? -- "Альже репюбликен". 357 Это успокоило их. Некоторые даже по собственной инициативе встали перед аппаратом. -- От вас тоже никакого проку,-- презрительно бросил тот, кто спросил, зачем я снимаю.-- Сколько раз приходили сюда, а все как было, так и остается. Вот, нате, снимайте! С этими словами он пнул ногой дверь соседней лачуги. В углу на куче соломы сидела худенькая девочка, укачивая орущего у нее на руках младенца. На земляном полу трое оборванных ребятишек возились с грязным, облезлым котенком. Возле двери, скрестив ноги, сидел костлявый старик с поредевшей желтой бородой. Его мутные, незрячие глаза были устремлены в пространство, бесцветные губы шевелились, словно шепча молитву. Посередине лачуги над ящиком, заменявшим стол, склонилась пожилая женщина -- она разламывала огрызки черствого хлеба и тщательно укладывала их в глиняную миску. Это занятие поглощало ее так, будто она готовила какое-то замысловатое блюдо, а не простое варево из объедков, добытых на помойке. -- Люди делают, что могут,-- вступился за нас один из мужчин. -- Делать делают, да проку нету,-- отозвался другой. -- А от чего есть прок?-- спросил журналист. -- Что ты у меня спрашиваешь? Сам сыщи ответ. Ты ходил в школу, а я нет. Мы двинулись дальше по узкому желобу, который постепенно расширялся. По одну его сторону появилось несколько более приличных строений. Тут был бидонвильский рынок. На ящиках был разложен товар: зачерствелые ломти хлеба, полусгнившие апельсины, грязные комья спрессованных фиников. После долгого странствования по пригородам мы снова оказались в европейском квартале Алжира. Присели отдохнуть в каком-то новом кафе в псевдоамериканском стиле. По другую сторону улицы открывался через стекло витрины интерьер ресторана "Феникс". Было обеденное время, официанты в белых смокингах торжественно разносили подносы с закуской -- копченая рыба, тонконарезанная ветчина, красные омары и португальские устрицы на льду, грейпфрут в сиропе и маринованные огурчики, призванные пробудить к деятельности даже самые обленившиеся желудки. В глубине зала перед докрасна 358 раскаленными спиралями электрического вертела в четыре ряда медленно поворачивались цыплята, На широких столах соблазнительно поблескивали бутылки итальянского киянти и французского шампанского, рейнского вина и испанской мадеры, а рядом высились пестроцветные груды плодов из всех частей света и всех времен года. В этом городе не требовалось искать контрасты -- они сами тебя находили. Однако опыт уже научил меня не слишком доверять им. Чем они эффектнее, тем больше риска, что читатель подумает: "Уж ты наговоришь!" Сотрудник "Альже репюбликен" потратил на меня еще два дня. Этот славный, сердечный и любезный юноша порвал со своей мещанской семьей, чтобы вступить на путь, который вскоре привел его в подвалы полицейской инквизиции. Поскольку я уже повидал в столице Алжира все, что хотел увидеть, я решил двинуться в глубь страны. Было четыре утра. Озябший, невыспавшийся, прохаживался я по тротуару, а толпа арабов возле автобуса непрерывно росла и становилась все более шумной. Автобусу давно уже полагалось бы отойти, но тут не соблюдали особой точности, так как автостанция обслуживала в основном арабов. Примерно в половине пятого появился наконец водитель, широкоплечий здоровяк с опухшей меланхоличной физиономией. Растолкав локтями толпу, он встал на подножку, обвел пассажиров беглым взглядом и кивнул мне. Не понимая, чем объяснить этот неожиданный знак внимания, я протолкался сквозь толпу и занял лучшее место, возле двери. Рядом со мной сел полный, приземистый сержант колониального легиона в красном берете и с еще более красным носом, настойчиво внушавшим мысль о том, что вино означает здоровье. Только после того, как мы, европейцы, уселись, пришла очередь туземцев -- сначала в автобус влезли трое богатеев с женами, закутанными в шелковые покрывала, потом люди среднего сословия, а под конец беднота, которую затолкали, как скотину, на заднюю площадку. Автобус тронулся и с грохотом понесся по безлюдным ночным улицам. За окном мелькали уже знакомые мне фасады зданий, украшенные неоновыми 359 вывесками: "Алжирская пароходная компания", "Морские перевозки", "Фосфаты Константина". Я знал даже, кто скрывается за этими вывесками,-- Шарль Шиафино, человек номер один в финансовой святой троице, которой, в сущности, принадлежал в те годы Алжир. Перед кварталом "Мэзон каре" шоссе было перекрыто военными патрулями. В автобус ворвались вооруженные автоматами солдаты. Началась проверка документов, перелистывание каких-то списков, пристальное разглядывание встревоженных арабов. Особенно долго проверяли тех, кто ехал в конце автобуса, и под конец выволокли оттуда одного "подозрительного". -- Дикость!-- презрительно обронил сержант, когда мы снова двинулись в путь.-- Палим из пушек по воробьям. Поскольку его слова не могли быть обращены ни к кому, кроме меня, я позволил себе спросить: -- И война тоже не нужна? -- А вы как думаете? Конечно, не нужна,-- произнес он, что было несколько неожиданно для представителя французских вооруженных сил.-- Мы даже не знаем, против кого воюем. Те самые люди, которые днем доносят нам, где появились партизаны, ночью взрывают наши склады боеприпасов и стреляют в нас. -- Кое-какие умные головы считают, что надо ликвидировать всех подряд,-- вступил в разговор водитель. -- Всех подряд?-- проворчал сержант.-- Вон в сорок пятом мы ликвидировали полмиллиона. И чего добились? Результат налицо. -- Ты напомни об этом Бидо!-- снова отозвался водитель.-- Черкни письмецо и заодно от меня привет передай. -- Эти министерские задницы думают, что им из Парижа все видать. А мы тут жаримся, как на сковородке. Весь народ не перестреляешь, а пока есть недостреленные, будут и враги... -- Вы считаете, что надо дать им самоуправление?-- наивно спросил я. Сержант недовольно шмыгнул своим красным носом. -- Ничего я такого не считаю. Первым делом, не доросли они еще до самоуправления. Они ведь как дети несмышленые. Во-вторых, эта земля вот уже сто 360 лет французская. Мы вложили в нее свой труд, кровь проливали... И свою собственную тоже. -- В таком случае, не понимаю, какой вы видите выход? Вместо ответа сержант похлопал себя по толстому выпяченному животу. -- Вот он, выход. Надо, чтоб у людей животы были набиты. Народ довели до отчаяния нищетой. Накорми его, и он утихнет. Подогретый, должно быть, легкой выпивкой, мой сосед продолжал развивать свою теорию, но я уже не слушал его. В лунной ночи за окном бесконечной чередой проносились темные силуэты раскидистых пальм и печальных кипарисов, мелькали серебристые апельсиновые рощи, тянулись широкие, черные, тщательно обработанные поля. -- Прекрасная земля, месье, прекрасная!-- воскликнул сержант.-- Наш Боржо настоящий счастливчик! С первого дня приезда я то и дело слышал это имя. Боржо был вторым в упоминавшейся мной троице, собственник мельниц и цементных заводов, владетельный принц текстиля -- король земледельцев, прибиравший к рукам весь табак, виноград и хлеб, какой выращивался в стране. "Богат, как Боржо!" -- говорили тут подобно тому, как в Париже говорят: "Богат, как Ротшильд". После того как военные патрули останавливали нас еще три-четыре раза и из автобуса вывели еще нескольких "подозрительных", мы пересекли наконец плодородную прибрежную полосу и въехали в пояс горных цепей. Вокруг простирались бесконечные темные леса -- казалось, они вбирали в себя темноту ночи, медленно сползавшую с бледнеющего неба. -- Пробковый дуб!-- объяснил сержант. "Блашет" -- вспомнил я. Блашет -- богач, владелец лесов, производитель пробки и лесоматериалов, третий из упомянутой троицы. Всесильной троицы, которой принадлежали буржуазные газеты, обрабатывающие общественное мнение, и которая располагала террористическими бандами, чтобы обрабатывать тех, до кого не доходила печатная пропаганда. Мы подымались все выше. Лес поредел. Показались голые каменистые утесы. Лишь кое-где мелькало хилое оливковое деревце, повисшее на крутом склоне. 361 Шоссе стремительным серпантином взбегало вверх. Не раз доводилось мне ездить по петляющим горным дорогам, но редко встречалась такая, состоящая сплошь из поворотов. В зеркало над рулем было видно лицо водителя, который безостановочно крутил тяжелую баранку -- слева направо до упора и справа налево тоже до самого упора. Лицо этого крепыша напряглось и блестело от пота. Остальным пассажирам тоже было не по себе. Тяжелый автобус раскачивало на узкой, скользкой дороге. Колеса проходили в сантиметре от края бездны, иногда казалось, что мы уже просто нависаем над ней. Внизу, метрах в трехстах от нас, в глубокой сырой пропасти вился дымок утреннего тумана. Голоса смолкли. Каждый раз, когда мы накренялись над бездной, черные глаза женщин расширялись, руки вцеплялись в ручки кресел. Сержант, желая меня отвлечь, рассказывал драматические истории о рухнувших в пропасть машинах. -- Неужели так сложно отремонтировать это шоссе? -- Ну, и не так просто. Да и не к чему. По нему ездят, в основном, арабы. Далеко внизу, под нами, там и тут виднелись крохотные, жалкие участки, вспаханные на крутых склонах и укрепленные оградой из камней, чтобы потоки дождя не унесли с собой скудный земляной покров. Это были наделы алжирцев, вытесненных с прибрежной равнины. Многие после отчаянной борьбы с ливнями и негодной почвой снова возвращались на побережье, шли в батраки к Боржо, лесорубами к Блашету или рабочими к Шиафино. После трехчасового кружения по серпантину автобус наконец выбрался из скалистых коридоров. Перед нами расстилалась бескрайняя пепельно-серая равнина, обрамленная высокими, лишенными всякой растительности горами. Когда смотришь на карту, Алжир представляет собой несколько полос разного цвета, которые тянутся почти параллельно побережью. Сначала идет узкая зеленая лента средиземноморской области, потом кирпично-красный пояс прибрежных гор, затем светло-коричневая полоса высоких плоскогорий, темно-коричневый пояс -- 362 Сахарский Атлас и под конец -- огромное желтое пятно пустыни. Плодородные поля и прибрежные горы остались позади, мы спустились теперь к тем высоким плоскогорьям, за которыми простирались мертвые массивы и пески Сахары. Автобус остановился посреди убогого, грязного селения. Низкие глинобитные дома с плоскими кровлями настолько сливались с цветом окрестных холмов, что можно было проехать мимо этого селения, даже не заметив его, если бы не внушительная толпа нищих, которая бросалась к каждой подъезжающей машине. При виде нищего всегда сжимается сердце, но никогда прежде не видел я ничего более тягостного, чем крикливая, многорукая толпа алжирских нищих. Некоторые из них просили милостыню, предлагая взамен истрепанные, пожухлые почтовые открытки или кульки с семечками. У других, не имевших и такого капитала, единственным доводом были покрытые струпьями лица или водянистые слепые глаза. Однако человеческие недуги не производили, видимо, впечатления в этих краях, где трахома была делом обычным, вроде гриппа в цивилизованном мире. Наш водитель и сержант небрежно растолкали нищих и направились в находившуюся по соседству корчму. Потом мы двинулись дальше. Бесплодная, однообразная равнина напоминала дно высохшего моря. Единственной растительностью была какая-то жесткая трава, высокими пучками раскиданная среди песков. -- Эта трава называется "альфа",-- объяснил мой сосед. -- Почему же ее никто не срезает? -- спросил я, зная, благодаря своему опыту библиофила, что из этой травы изготавливается самая лучшая бумага. -- Какой смысл? Чтобы этим заниматься, надо иметь хоть одного осла. А платят за альфу так мало, что не прокормишь ни осла, ни себя. Среди пустой однообразной равнины теряешь представление о времени и расстоянии. Лишь изредка появлялось какое-нибудь селение, такое же серое и убогое, как предыдущие, с такими же крикливыми нищими и такой же грязной 363 корчмой, куда водитель и сержант неизменно наведывались. А затем опять равнина, опять тряска и белая, слепящая глаза дорога. Чем дальше мы ехали, тем пейзаж становился пустынней. Пески, сухая, потрескавшаяся земля и все более сужающийся обруч горных массивов. Уже много часов находились мы в пути и солнце уже перевалило через зенит, когда автобус после неожиданного поворота въехал на небольшой пригорок и остановился посреди площади, окруженной глинобитными хижинами. -- А-а, приехали, значит,-- очнулся сержант, перед тем дремавший под благотворным действием местного вина. С пригорка, на котором мы остановились, была видна сотня низких строений, расставленных точно детские кубики. Позади них весело зеленела раскачиваемая ветром пальмовая роща. Это был оазис Бу Саада. А позади строений и пальм простиралась Сахара. Великая пустыня. В туристическом бюро алжирской столицы меня спросили: -- А что вы хотите повидать в Бу Саада? -- Все,-- легкомысленно ответил я. И вот теперь, не успел я выйти из автобуса, как ко мне подошел человек с темным суровым лицом и в белоснежном одеянии бедуина. -- Добро пожаловать! Я ваш гид. "Только гида мне не хватало,-- подумал я.-- Столичные шпики наступали мне на пятки, а этот будет отсвечивать впереди". Но поскольку я сам себе его накликал, приходилось терпеть. Над пыльными улицами, слепыми глиняными оградами и бедными лавчонками возвышалось современное белое здание. Это был отель "Трансатлантик", оазис для европейцев. Насладившись живописностью арабской нищеты, европеец возвращался сюда и находил все то, к чему привык: тишину, прохладу, чистоту, ресторан с хрустальными бокалами и льняными скатертями, бар с бутылками всех цветов и ведерками со льдом, светлые, устланные коврами комнаты, обитые шелком кресла, фаянсовые ванны и умывальники с горячей и холодной водой. 364 Отель принадлежал агентству Кука. Видимо, агентству принадлежала и вся местная экзотика, предлагавшаяся вам повременно или поштучно в соответствии со строго расписанным прейскурантом, подобно тому как выдается напрокат велосипед или продаются сувениры. -- Боюсь, что до наступления темноты осталось мало времени,-- сказал бедуин, когда мы дошли до отеля.-- Но если вы не очень устали, мы могли бы все же прогуляться до пальмовых садов или до мечети. Он говорил с преувеличенной учтивостью, и вообще суровая бедуинская внешность забавно сочеталась у него с лакейской угодливостью. -- Я устал. -- Тогда вечером пойдем посмотрим Улед-наил. -- А что это такое? -- Танцовщицы. -- Оставим их тоже на другой раз. -- Как прикажете. Вы сейчас наш единственный турист, так что можно и не придерживаться строго программы. Похоже, что он был обескуражен моим отказом, но я приехал сюда не ради его удовольствия. Я поднялся в номер, чтобы стряхнуть с себя дорожную пыль, а потом пошел осматривать отель. Если не считать персонала, кроме меня тут действительно никого не было. Забираться в глубь страны стало делом рискованным, а богатые туристы имели в своем распоряжении достаточное количество соблазнительных объектов, чтобы тосковать по какому-то там Бу Саада. В полном одиночестве выпил я в уютном баре газированной воды. В полном одиночестве поужинал в огромном ресторане, где меня обслуживали полдюжины официантов во главе с метрдотелем. И под конец поднялся к себе в номер, где я тоже оказался бы в полном одиночестве, если бы ко мне в окно не влезла обезьяна. Меня охватила тихая радость: значит, обезьяны тут тоже имеются... Вот она, экзотика... Но вскоре пришло разочарование. В дверь постучался слуга и увел обезьяну -- она оказалась собственностью директора. 365 На следующее утро я еще сидел в саду за завтраком, когда на белоснежную скатерть легла длинная лиловая тень. Конец отдыху: бедуин явился, чтобы с подобающей случаю суровостью выполнять программу, всю, какая полагается. Весь день, подобно Тартарену, бродил я по оазису мимо туземцев, привыкших к таким идиотам, как я, согласно программе влезал на минарет, согласно программе качался на спине у верблюда, согласно программе выполнял команды местного фотографа ("голову повернуть налево", "глаза вон на ту пальму"), согласно программе вышагивал по берегу ручья и слушал истасканные местные предания, которые мой гид в соответствии с программой мне излагал. Что касается ручья, то на первый взгляд в нем не было ничего необычного: обыкновенный прохладный ручей, журчавший у подножья желтых, раскаленных солнцем холмов. Прозрачная вода то пряталась среди высоких округлых камней, то изливалась звонкими, пенистыми струями и под конец стихала в глубоких зеленых омутах. Но этот маленький ручей был кровью Бу Саада, жизнью этого оазиса. Между глинобитными хижинами селения и руслом ручья лежали сады -- крохотные клочки земли, обнесенные внушительными оградами, поскольку тут земли мало, зато камень в изобилии... На участке в полдекара у араба растут две-три финиковые пальмы, чахлое апельсиновое деревце да овощи на нескольких грядках. Выращенного на этой половине декара должно хватить и на прокорм семье и на продажу. А поскольку это невозможно, то араб долгие часы проводит в полумраке своей лачуги, лепит из глины горшки, плетет корзины или мастерит чувяки, а женщины в соседней комнате портят зрение, трудясь над разноцветными циновками. Тут было так много рабочих рук и такая малая в них потребность, что человеческий труд не ставился ни во что. За один день мы обошли весь оазис, и я был уверен, что тем самым опеке бедуина надо мной положен конец, но не тут-то было: когда мы прощались возле отеля, он напомнил: -- После ужина я отведу вас к Улед-наил. -- Только не сегодня. Я очень устал. 366 На другое утро через мой стол вновь пролегла длинная лиловая тень шейха. Напрашивалась мысль, что его используют не только как гида, но и как шпика, хотя я не мог взять в толк, за какими моими действиями нужно следить в этом оазисе с пятак величиной. -- Послушай,-- сказал я.-- Поди выпей кофе и вообще займись своими делами. -- Но ведь вы уплатили. Вам полагается сегодня, во-первых, осмотреть Мертвый город, во-вторых... -- Да, но сегодня мне не хочется никуда ходить. Я лучше поваляюсь в тени. Гид пустился в путаные объяснения, из которых я в конце концов уразумел, что он охотно оставил бы меня в покое и поработал у себя в саду, но боится потерять полагающуюся от фирмы плату. Тогда мы с ним условились, что у ручья расстанемся, а потом, к обеду, вместе вернемся в отель. С этого дня мы оба почувствовали себя, как школьники на каникулах. Бедуин полол траву на своем запущенном участке, а я бродил по окрестностям один. Однако к танцовщицам он меня все же свел. Уже давно стемнело, когда мы вышли из отеля и шагов через двадцать оказались на главной улице. Собственно, я не уверен, что на главной, потому что все улицы тут были одинаково узкие и пыльные, но я счел ее главной потому, что именно здесь находились две кофейни -- одна ветхая, покосившаяся, другая с претензией на роскошь, ибо на фасаде сверкала неоновая вывеска, а над полкой с бутылками светилась длинная неоновая лампа. Я думал, что представление состоится в одной из кофеен -- других заведений, насколько мне было известно, тут не существовало. Но бедуин равнодушно миновал обе кофейни и остановился лишь метрах в ста от них перед неосвещенным, необитаемым на вид строением. Он громко постучал своим посохом, дверь слегка приоткрылась, и оттуда высунула голову толстуха, похожая на сводню. -- Входите,-- пригласил меня гид, указывая на темный вход. "Если они надумали меня укокошить, это произойдет здесь",-- мелькнуло у меня в голове, когда я, спотыкаясь, подымался по лестнице. Сводня толкнула 367 какую-то дверь, и в глаза ударил ослепительный свет. Перед нами открылось прекрасно освещенное помещение с низкими диванами, на стенах -- яркие ковры. -- Я удаляюсь,-- объявил бедуин. -- Ни в коем случае,-- воспротивился я. -- Коран запрещает мне смотреть... -- А вы не смотрите... -- Да, так, пожалуй, можно...-- поколебавшись, согласился он.-- Это идея... Сводня усадила нас на диван, и вскоре в комнату донеслась странная мелодия, напоминавшая турецкую народную песню -- маане... Минутой позже появились один за другим сами музыканты, разместившиеся почему-то в самом дальнем углу, хотя диванов тут было предостаточно. Затем пришла очередь танцовщиц. Эти милые девушки, сначала плотно упакованные в разноцветные шальвары и множество вуалей, затем явили себя в костюме Евы. Арабский вариант стриптиза, причем специфика его ограничивалась гимнастикой живота и нескончаемой продолжительностью. -- Скажи им, чтобы не переутомлялись,-- спустя какое-то время шепнул я бедуину, который на протяжении всего представления сидел лицом к стене.-- С меня хватит. -- Достаточно,-- передал шейх сводне. Но она придерживалась иного мнения и уведомила, что наверху меня ждет ужин в обществе тех же миловидных танцовщиц. -- Я устал,-- пробормотал я.-- В другой раз. -- А у нас есть отличное средство от усталости. Выпьете мятного чаю и мгновенно оживете. -- Если вы не подыметесь наверх, она потеряет свои комиссионные,-- объяснил мне шепотом бедуин. -- Скажите ей, что не потеряет,-- шепнул я в ответ. После визита к танцовщицам шейх окончательно оставил меня в покое. Я гулял один по берегу ручья или сидел в кофейне, где было полно арабов. Но завести с ними разговор было непросто, хотя я, чтобы расположить их к себе, назвался турком. Хозяин кофейни не преминул заметить: 368 -- Да, турки заодно с арабами, когда дело касается нефти... Но в политике они заодно с европейцами. Только с детьми удалось мне завязать знакомство в этом селении, да и то с помощью не вполне детской забавы -- табака. Однажды, когда я лежал в пальмовой роще, ко мне нерешительно подошел оборванный мальчуган и попросил сигарету. Я протянул ему несколько штук, не сознавая роковых последствий этого жеста. Мальчуган восторженно завопил и исчез за соседним бугром, откуда через минуту ко мне ринулась целая ватага мальчишек. Я дал каждому по нескольку сигарет и зашагал к дюнам, но на опушке меня ожидала, умоляюще сверкая глазенками, новая ватага. -- У меня больше нет,-- сказал я и в доказательство открыл портфель.-- Я дам вам позже, в отеле. Мне казалось, что они не поверили, но когда я вечером подходил к гостинице, то убедился, что поверили. У подъезда меня терпеливо поджидала целая толпа ребятишек. Весть о моих табачных запасах мигом облетела все малолетнее население оазиса. Когда я гулял по окрестным холмам, за мной следовала вереница мальчишек, на перекрестках улиц меня встречали предупреждающими возгласами специально выставленные посты, в окно ресторана протягивались детские руки. И я раздавал сигареты у тростниковых зарослей вдоль ручья и в дюнах пустыни, в обжигающем зное на площади и в прохладном сумраке кофейни, в перерывах между блюдами, когда обедал, и даже со спины верблюда. Убежден, что вздумай я пересечь Сахару пешком, то и тогда за мной увязалась бы босоногая процессия с победным криком: "Месье Сигарет! Месье Сигарет!" -- так меня уже называли тут все. Поскольку запасы мои давно иссякли и приходилось самому покупать сигареты в местной кофейне, я предпринимал безуспешные попытки несколько ограничить раздачу: -- Тебе не дам, мал еще. -- А я для братишки. -- А тебе я уже давал. -- Не давали. -- Нет, давал, у мечети. 369 -- А я их выкурил. Аргументы мальчишек звучали так убедительно, что я опять со вздохом лез в портфель. В этом мире нищеты сигарета была целым состоянием. Ее можно было растянуть на весь день, обменять на что-либо на базаре или подарить отцу. Мои деловые контакты с детьми не ограничивались табаком. Мало-помалу мальчишки стали приносить мне разные вещицы, сработанные ими самими, чтобы помочь семейному бюджету. Мой портфель заполнялся грубо выделанными кинжалами, костяными гребнями, примитивными музыкальными инструментами из черепашьего панциря и набитыми соломой чучелами огромных ящериц. Любой из этих предметов, на которые уходили долгие дни труда, продавался по одной и той же стандартной цене -- намного дешевле пачки сигарет. Часто, когда я сидел где-нибудь на холме и пытался отбиться хоть от части предлагаемого мне товара, я замечал девочку лет десяти -- она всегда стояла в стороне от шумного торга, глядя на нас большими черными глазами и держа за руку пятилетнего мальчугана с такими же большими глазами и таким же робким выражением лица. -- Что она стоит там? -- спросил я однажды паренька -- погонщика верблюдов, который водил меня по пустыне и служил посредником в моих торговых операциях. -- Свистульки продает. -- А почему не показывает? -- Не знаю. Может, боится. Ваши убили ее отца. "Ваши..." Я поманил девочку и ее брата рукой, но они не сдвинулись с места. Тогда я встал и сам подошел к ним. -- Ну-ка покажи, что у тебя за свистульки... Девочка достала из-за пазухи маленькую дудочку из тростника, тщательно выделанную, с красным узором. Я подал девочке монету и хотел было погладить по голове, но она отпрянула и бросилась бежать. Малыш заковылял за нею. -- На какие средства они живут? -- спросил я позже погонщика верблюдов. -- А ни на какие. Она таскает воду, собирает траву, за это люди дают ей хлеб. 370 Была бы постарше, могла бы танцевать голая перед туристами. Красивая девчонка, но еще мала. Паренек говорил о шансах на проституцию с таким же уважением, с каким во Франции говорят о кинокарьере. На следующий день девочка с братишкой пришли снова. И снова остались стоять поодаль. -- Есть у тебя еще свистулька? -- спросил я.-- Вчерашняя мне очень понравилась. Девочка протянула мне дудочку, но похвала оставила ее совершенно равнодушной. Карман у меня был набит разноцветными леденцами -- в то утро меня осенила оригинальная мысль, что детям можно давать не только сигареты, но и конфеты. Вынув зеленую мятную рыбку, я подал ее малышу. Он вытаращил глазенки, несмело протянул руку и схватил леденец. Сестра дернула его за рукав, и оба побежали прочь. Я купил еще несколько свистулек, но так и не