ей десять, пока не вернулся отец, которого я не сразу узнал. Он еще носил военную форму, не такую, в какой уходил; от его усов пахло кислым вином; глаза блестели, как будто у него был насморк. В сущности, я почти не знал отца, и единственным его изображением в нашем доме была карточка на буфете, на которой он снялся вместе с мамой в день свадьбы. Я всегда ломал себе голову, почему у обоих на снимке такие угрюмые лица. Может быть, Софи тоже считает, что на нашей свадебной фотографии лица у нас какие-то не такие? Я знал, что он был служащим у г-на Севера, торговца зерном и химическими удобрениями, чьи конторы и склады, занимавшие изрядную часть набережной, были связаны частной железной дорогой с товарной станцией. Мать показывала мне г-на Севера на улице. Тогда это был человек ниже среднего роста, толстый, очень бледный, лет шестидесяти, и ходил он медленно, осторожно, словно боялся малейшего толчка. - У него больное сердце. В любую минуту он может упасть и умереть прямо на улице. Когда у него был последний приступ, его еле-еле спасли, а потом пришлось вызывать из Парижа крупного специалиста. Мальчишкой я, бывало, провожал его глазами, гадая, не случится ли с ним приступ прямо при мне. Я не понимал, почему под угрозой такого несчастья г-н Совер спокойно расхаживает, как все люди, и не унывает. - Твой отец - его правая рука. Он начинал у господина Совера рассыльным в шестнадцать лет, а теперь он доверенное лицо. Что же ему доверяют? Позже я узнал, что отец действительно имел большое влияние и должность его была именно так значительна, как утверждала мать. Он поступил на старое место, и мало-помалу мы привыкли к тому, что живем вдвоем в нашей квартирке, никогда не упоминая о матери, хотя свадебная фотография по-прежнему стояла на буфете. Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, почему настроение моего отца так меняется со дня на день, а иногда даже от часа к часу. То он оказывался нежным, ласковым, брал меня на колени, что меня немного смущало, и со слезами на глазах говорил мне, что на свете у него нет никого, кроме меня, но ему этого довольно, и остальное не имеет для него значения, главное-сын... А через несколько часов он как будто удивлялся, видя меня в доме, командовал мной, словно я слуга, помыкал мною и кричал, что я ничуть не лучше, чем моя мать. В конце концов я услышал от кого-то, что он пьет или, говоря точнее, что он начал пить с горя, когда, вернувшись домой, не нашел матери и узнал, что с ней случилось. Я долго этому верил. Потом задумался. Вспомнил тот день, когда он вернулся, его блестящие глаза, развинченные движения, запах, бутылки, за которыми он тут же отправился к бакалейщику. Я подслушал обрывки разговоров о войне, которые он вел с друзьями, и у меня забрезжила догадка, что выпивать он начал на фронте. Я его не осуждаю. И никогда не осуждал, даже когда он, спотыкаясь, приводил домой женщину, подобранную на улице, и, изрыгая ругательства, запирал меня в моей комнате на ключ. Мне не нравилось, что г-жа Жамэ ласкает меня и жалеет. Я ее сторонился. После школы у меня вошло в привычку бегать за покупками, стряпать, мыть посуду. Однажды вечером отца привели двое прохожих - он без чувств валялся на тротуаре. Я хотел бежать за врачом, но они убедили меня, что этого не требуется, что отцу нужно просто проспаться. С их помощью я его раздел. Г-н Совер держал его только из жалости, это я тоже знал. Много раз его доверенный говорил хозяину грубости, а назавтра плакал и просил прощения. Это все не важно. Я хотел, собственно говоря, подчеркнуть, что вел не такую жизнь, как мои сверстники, а когда мне исполнилось четырнадцать, меня пришлось послать в санаторий в Савойе, за Сен- Жерве. Я уезжал один - мне впервые предстояло ехать в поезде - и был убежден, что живым не вернусь. Это меня не печалило, я начинал понимать безмятежность г-на Севера. Во всяком случае, таким, как другие, мне никогда не бывать. Еще в школе я казался настолько хилым, что меня не принимали в игры. И вот теперь я вдобавок заболел такой болезнью, какая считается чем-то вроде порока, которого нужно чуть ли не стыдиться. Какая женщина согласится выйти за меня замуж? Там, в горах, я жил четыре года, как в поезде; я хочу сказать, что меня в общем-то не трогало ни прошлое, ни будущее, ни то, что происходило в долине, ни тем более жизнь в далеких городах. Когда мне объявили, что я здоров, и отправили обратно в Фюме, мне было восемнадцать. Отца я нашел почти таким же, каким оставил, только черты лица его еще больше расплылись, а взгляд стал печальней и боязливей. Когда мы встретились, он внимательно следил за выражением моего лица, и я понял, что ему стыдно и в глубине души он вовсе не рад моему возвращению. Мне требовалась сидячая работа. Я поступил учеником в большой магазин роялей, пластинок и радиоприемников, принадлежавший г-ну Поншо. В горах я привык прочитывать за день книгу или две, эту привычку я сохранил и дома. Каждый месяц, а потом каждые три месяца я ездил в Мезьер показываться специалисту, не слишком-то веря его добродушным заверениям. Я вернулся в Фюме в 1926 году. Отец умер в 1934-м от эмболии, а г-н Совер был еще хоть куда. Незадолго до того я познакомился с Жанной, она работала продавщицей в галантерейном магазине Шобле, через два дома от моей работы. Мне было двадцать шесть, ей - двадцать два. Мы вместе погуляли по улице в сумерках. Сходили вдвоем в кино, и я держал ее за руку, а потом, в воскресенье, под вечер, мне было позволено свозить ее за город. Мне казалось, что в это невозможно поверить. Она была для меня не просто женщина, но символ нормальной, правильной жизни. И я готов поклясться, что именно во время этой прогулки по долине Семуа, на которую мне пришлось просить разрешения у ее отца, зародилась во мне уверенность, что это возможно, что она согласится выйти за меня замуж, создать вместе со мной семью. Меня переполняла благодарность. Я готов был упасть перед ней на колени. Я потому так долго рассказываю обо всем этом, что хочу объяснить, какое значение в моих глазах имела Жанна. И вот теперь в вагоне для скота я не думал о ней, которая была на восьмом месяце беременности и, вероятно, мучительно переносила это путешествие. Я ломал голову, почему нас загнали на запасный путь, который никуда не ведет, а может быть, ведет туда, где еще опаснее, чем у нас дома. Когда мы остановились в чистом поле, возле переезда, пересекавшего проселочную дорогу, я услышал, как кто-то сказал: - Дороги разгружают для войск. На фронте нужны подкрепления. Поезд не двигался. Больше ничего не было слышно - только внезапное птичье чириканье да плеск ручья. На насыпь спрыгнул человек, потом другой. - Эй, шеф, это надолго? - На час, на два. Может, и заночевать придется. - А не может быть такого, что поезд двинется без предупреждения? - Если паровоз вернется в Монтерме, оттуда нам пришлют другой. Сперва я убедился, что паровоз действительно отцепили, и тут же увидел, как он удаляется по расстилающимся вокруг лесам и полям. Я спрыгнул на землю и первым делом бросился к ручью напиться прямо из горсти, как в детстве. У воды был тот же вкус, что когда-то, - вкус травы и моего разогретого тела. Из вагонов выходили люди. Сперва неуверенно, потом смелей я пошел вдоль состава, пытаясь заглядывать в вагоны. - Папа! Дочка звала меня, размахивая рукой. - Где мама? - Здесь! Две женщины средних лет загораживали ее от меня и, судя по всему, ни за что не желали подвинуться: возбуждение моей дочки явно их возмущало. - Папа, открой! Я не могу. Мама хочет тебе что-то сказать. Вагон был старого образца. Мне удалось открыть дверь, и на двухъярусных полках я увидел восемь человек, неподвижных и хмурых, как в приемной у дантиста. Жена и дочь были там единственные, кому еще не стукнуло шестидесяти, а одному старику в противоположном углу было уже наверняка не меньше девяноста. - У тебя все в порядке, Марсель? - А у тебя? - Все хорошо. Я беспокоилась, поел ли ты. Слава богу, что поезд остановился. Продукты ведь у нас. Зажатая монументальными бедрами соседок, она едва могла шевельнуться и с трудом протянула мне батон и целую колбасу. - А вы? - Мы не выносим чеснока, ты же знаешь. - Она с чесноком? Утром в бакалее я об этом не подумал. - Как ты устроился? - Неплохо. - Ты не мог бы мне принести немного воды? Перед отъездом мне дали бутылку, но здесь так жарко, что мы уже все выпили. Она протянула мне бутылку, я побежал к ручью и наполнил ее. Там уже стояла на коленях и мыла лицо та женщина в черном платье, что забралась с неположенной стороны, когда пришел бельгийский поезд. - Где вы раздобыли бутылку? - спросила она. У нее был иностранный акцент, но не бельгийский и не немецкий. - Жене кто-то дал. Больше вопросов она не задавала и стала вытираться носовым платком, а я пошел к вагону первого класса. По дороге я споткнулся о пустую бутылку из-под пива и вернулся подобрать ее, как великую драгоценность. Это ввело мою жену в заблуждение. - Ты пьешь пиво? - Нет. Это для воды. Любопытно: мы разговаривали, как посторонние. Нет, не совсем так, скорее, как дальние родственники, которые долго не виделись и не знают, о чем говорить. Может быть, нам мешало присутствие этих старух? - Можно мне выйти, папа? - Выходи, если хочешь. Жена забеспокоилась. - А если поезд тронется? - Мы без паровоза. - Значит, мы останемся здесь? В этот миг мы услышали первый взрыв, глухой, далекий, но все равно все мы вздрогнули, а одна из старух зажмурилась и перекрестилась, как при раскате грома. - Что это? - Не знаю. - Самолетов не видно? Я посмотрел на небо, такое же синее, как утром. По нему медленно плыли два золотистых облачка. - Не позволяй ей уходить далеко, Марсель. - Я с нее глаз не спускаю. Держа Софи за руку, я шел вместе с ней вдоль путей, ища глазами вторую бутылку, и мне повезло - я нашел-таки, причем вторая была больше, чем первая. - Зачем она тебе? Я солгал только наполовину: - Наберу запас воды. Я как раз подобрал третью бутылку, на этот раз из-под вина. Я собирался отдать хотя бы одну из бутылок женщине в черном. Я заметил ее издалека, она стояла перед нашим вагоном в пыльном атласном платье, и фигура ее с непокорными волосами казалась совершенно чуждой всему, что ее окружало. Она разминала ноги, нимало не интересуясь происходящим, и я заметил, что каблуки у нее высокие, очень острые. - Маме не было плохо? - Нет. Там у нас одна женщина все время разговаривает и уверяет, что поезд обязательно будут бомбить. Это правда? - Она сама не знает, что говорит. - Ты думаешь, не будут бомбить? - Убежден, что не будут. - А где мы будем спать? - В поезде. - Там нет постелей. Я пошел к ручью и вымыл три свои бутылки, тщательно прополоскав, чтобы отбить вкус пива и вина, потом наполнил их свежей водой. По-прежнему вместе с Софи я вернулся к своему вагону и протянул одну из бутылок молодой женщине. Она удивленно посмотрела на меня, перевела взгляд на дочку, поблагодарила кивком головы и поднялась в вагон, чтобы спрятать бутылку в надежное место. Кроме домика дежурного по переезду нам был виден только один дом: это была совсем маленькая ферма довольно далеко от нас, на склоне холма; во дворе женщина в фартуке кормила домашнюю птицу, как будто никакой войны не было. - Твое место вот это? На полу? - Я сижу на чемодане. Жюли вовсю кокетничала с краснолицым мужчиной с жесткими, седыми волосами, он смотрел на нее двусмысленным взглядом, и время от времени оба они издавали такой смешок, какой слышится подчас из беседки какого-нибудь ресторанчика. У мужчины была в руках бутылка красного вина, и он угощал свою соседку из горлышка. При каждом взрыве смеха ее большие груди под блузкой, покрытой фиолетовыми пятнами, так и ходили ходуном. - Пойдем к маме. - Уже? Намечалось новое размежевание. По одну сторону оказались обитатели пассажирских вагонов, по другую - наши, те, кто ехал в вагонах для скота или товарных. Жанна и дочка принадлежали к первому миру, я - ко второму, и бессознательно мне захотелось поскорей отстранить от себя Софи. - Ты не ешь? Я поел на травке перед открытой дверью. Мы мало что могли сказать друг другу перед этими двумя рядами застывших лиц, переводивших взгляды с меня на жену и на дочь. - Как ты думаешь, мы скоро поедем? - Дорога должна пропустить составы с войсками. Как только путь освободится, очередь за нами. Смотри-ка, паровоз пришел! Мы его слышали, мы видели, как он один, без вагонов, в клубах белого дыма, торопится к нам, повторяя изгибы долины. - Скорей беги в свой вагон. Я так боюсь, чтобы твое место не заняли! Чувствуя облегчение оттого, что меня отпускают восвояси, я поцеловал Софи; целовать прилюдно Жанну я не смел. Язвительный голос бросил мне вслед: - Могли бы и дверь за собой закрыть! Летом почти каждое воскресенье мы ездили сначала с Жанной, а потом с ней и с дочкой за город, на пикник. Но сейчас я узнавал запах и вкус не той травы, на которой происходили эти наши воскресные пикники, а запах и вкус детских воспоминаний. Сколько лет уже я по воскресеньям садился на полянку, играл с Софи, собирал цветы и плел ей венки, но все это ушло на задний план. Почему же сегодня мир снова обрел исконный вкус? Вот и жужжание ос напомнило мне прежние времена, когда я, затаив дыхание, наблюдал за пчелой, кружившей вокруг моего бутерброда. Когда я вернулся в вагон, лица попутчиков показались мне уже более знакомыми. Мы немного освоились друг с другом, могли, например, переглянуться с кем-нибудь, подмигнув в сторону Жюли, вокруг которой увивался ее барышник. Я называю его барышником наугад. Имена и профессии уже не имели значения. Он был похож на барышника, вот я так его и окрестил. Парочка обнималась, и толстая лапа мужика обхватила грудь Жюли в тот самый миг, когда состав после нескольких толчков пришел в движение. Женщина в черном по-прежнему вжималась в перегородку в глубине вагона, метрах в двух от меня; ей было не на что присесть. Правда, она могла бы, как многие другие, сесть прямо на пол. В одном углу четверо пассажиров даже играли в карты, словно вокруг стола в трактире. Вскоре мы снова увидели Монтерме, а чуть позже я успел разглядеть шлюз Леверзи, где на сверкающей воде качалось с десяток моторных лодок. Речникам не нужен был поезд, но их задерживали шлюзы, и я представлял себе их нетерпение. Небо окрашивалось в розовый цвет. Очень низко пролетели три самолета с успокоительными трехцветными опознавательными знаками. Они были так близко от нас, что мы различили лицо одного из пилотов. Я готов поклясться, что он приветственно помахал нам рукой. Уже сгустились сумерки, когда мы прибыли в Мезьер, и наш поезд, не подходя к вокзалу, остановился на безлюдных путях. Военный - я не разглядел, в каком чине, - прошел вдоль состава, крича: - Внимание! Никому не выходить! Выходить из вагонов строго запрещается! Впрочем, перрона все равно не было. Чуть позже мимо нас, совсем рядом, прошли на полной скорости платформы с орудиями. Едва они скрылись, раздался вой сирены, и тот же голос снова прокричал: - Всем оставаться на местах! Выходить из вагонов опасно. Всем... Теперь был слышен гул нескольких самолетов. Город был темен, на вокзале все огни потушены, пассажиры наверняка устремились в подземные переходы. Мне кажется, что я не испугался. Я сидел на месте, пристально вглядываясь в лица напротив и слушая рев моторов, который сперва становился все громче, а после как будто начал стихать. Воцарилась полная тишина, и наш поезд оставался на месте, словно забытый посреди запутанного узла рельсов, на которых и там и сям виднелись пустые вагоны. Я разглядел среди них вагон для перевозки напитков, на нем крупными желтыми буквами было написано имя виноторговца из Монпелье. Все невольно замерли в напряжении, молча ожидая отбоя тревоги, который последовал только полчаса спустя. Рука барышника все это время держалась на почтительном расстоянии от груди Жюли. Теперь она еще настойчивее устремилась на прежнее место, и мужчина влепил своей соседке крепкий поцелуй. - Постыдились бы, здесь девочка маленькая! - проворчала какая-то крестьянка. И он откликнулся, весь перепачканный в губной помаде: - Рано или поздно она все равно все узнает, эта твоя девочка! Ты же в свое время узнала? К такой грубости, к такой вульгарности я не привык. Это напомнило мне поток ругательств, который обрушивала моя мать на парней, что с хохотом шли за ней следом. Я поискал глазами темноволосую девушку. Она смотрела в сторону, словно ничего не слыша, и не заметила, что я на нее гляжу. Я никогда не напивался, хотя бы потому, что не пью ни вина, ни пива. Но мне кажется, что, когда стемнело, я испытывал приблизительно те же ощущения, что человек, который хлебнул лишку. Глаза у меня щипало, веки горели, может быть, из-за солнца, которое пекло днем в той долине, где был ручей; я чувствовал, что щеки у меня раскраснелись, руки и ноги затекли, а голова совершенно пуста. Я привскочил оттого, что кто-то, чиркнув спичкой, посмотрел на часы и сообщил: - Половина одиннадцатого... Время шло быстро и вместе с тем медленно. В сущности, времени больше не было. Одни спали, другие тихо разговаривали. А я присел на черный чемодан, прислонился головой к перегородке, и позже, в полусне, в по- прежнему неподвижном поезде, окруженном тьмой и тишиной, почувствовал совсем рядом какие-то ритмичные движения. Я не сразу понял, что это Жюли и ее ухажер занимаются любовью. Я не пришел в ужас, хотя мне всегда было свойственно целомудрие, быть может, из-за моей болезни. Я вслушивался в их ритмичную возню, как в музыку, и признаюсь, что мало-помалу все мое тело охватило какое-то неясное тепло. Засыпая, я слышал, как Жюли бормотала кому-то, может быть, другому соседу: - Нет! Не сейчас. Еще гораздо позже, посреди ночи, мы почувствовали один за другим несколько толчков, как будто наш поезд маневрировал. Послышались голоса, вдоль пути взад и вперед ходили какие-то люди. Кто-то сказал: - Это единственное средство. Другой ответил: - Я повинуюсь только приказам военного коменданта. Они удалились, продолжая спорить, и поезд тронулся, но через несколько минут снова стал. Я не следил больше за этими непостижимыми для меня передвижениями. Из Фюме мы уехали, и теперь мне все было безразлично, лишь бы не возвращаться назад. И снова паровозные свистки, снова удары буферов, снова остановки и выбросы пара. Я не знаю, что происходило в эту ночь в Мезьере и в других местах; знаю только, что в Голландии и в Бельгии шли сражения, что десятки тысяч людей спешили по дорогам, что везде самолеты прочерчивали небо и время от времени наудачу стреляли зенитки. Порою ветер доносил до нас издалека гул грузовиков, которые бесконечной вереницей тянулись по шоссе, проходившему вблизи от железной дороги. В нашем вагоне было совершенно темно и стоял храп, придававший обстановке нечто домашнее. Иногда кто-нибудь из спящих, скорчившийся в неудобной позе или во власти дурного сна, издавал непроизвольный стон. Когда я окончательно открыл глаза, мы ехали; половина моих попутчиков не спала. Брезжил молочно-белый свет, освещавший незнакомые поля, довольно высокие холмы, поросшие лесом, и просторные луга с рассеянными по ним фермами. Жюли спала, полуоткрыв рот, расстегнув блузку. Молодая женщина в черном платье сидела, прислонившись к перегородке, на щеку ей упала прядка волос. Я спрашивал себя, неужели она просидела так всю ночь и не спала. Взгляд ее встретился с моим. Она улыбнулась мне, наверно, в благодарность за бутылку воды. - Где мы? - спросил, проснувшись, один из моих соседей. - Не знаю, - ответил тот, кто расположился возле двери, свесив ноги. - Только что проехали станцию Ла-франшвиль. Проехали еще одну станцию, безлюдную, в цветах. На сине-белом щите я прочел: Бульзикур. Поезд описывал кривую по почти плоской равнине; человек, который сидел свесив ноги, вынул трубку изо рта и комично вскрикнул: - Чтоб их черти драли! - Что? - Эти сволочи отцепили вагоны от поезда! - Что ты плетешь? Все бросились к дверям, а человек, цепляясь за них обеими руками, протестовал: - Не толкайтесь, вы, черти! Вы же спихнете меня. Видите, впереди осталось только пять вагонов? А куда же делись остальные? И где мне теперь искать жену с малышами? Черти вонючие, чтоб их разорвало! 3 - Так я и знал - паровоз не утащит столько вагонов. Начальство в конце концов убедилось в этом и было вынуждено разделить состав пополам. - Но, прежде всего, они должны были нас об этом предупредить, разве нет? Что же будут делать наши жены? - Может быть, подождут нас в Ретеле. Или в Реймсе. - Главное, чтобы нам, как и солдатам, их вернули, когда эта треклятая война кончится - если она вообще когда-нибудь кончится! В этих жалобных и гневных восклицаниях я машинально пытался отделить искреннее от наигранного. Быть может, эти люди играли в своего рода игру - ведь у них были зрители? Сам я не был ни взволнован, ни по-настоящему встревожен. Но общее настроение все же немного передалось и мне; я неподвижно сидел на своем месте. В какой-то миг мне показалось, что кто-то настойчиво ищет моего взгляда. Я не ошибся. Лицо женщины в черном было обращено в мою сторону - более бледное в утреннем свете, более помятое, чем накануне. В ее взгляде светилась симпатия и, по-моему, какой-то вопрос. Мне показалось, что она спрашивает: "Как вы перенесли этот удар? Он вас очень подкосил?" Это меня смутило. Я не осмелился изображать перед нею безразличие: она могла неправильно его истолковать. Поэтому я напустил на себя слегка печальный вид. Она видела меня на путях вместе с дочкой и могла заключить, что моя жена едет тоже. Для нее я только что потерял их обеих, на время, правда, но потерял. "Крепитесь!" - говорили мне поверх голов ее карие глаза. Я ответил улыбкой больного, которого стараются ободрить, но которому это мало помогает. Я почти уверен, что, сиди мы рядом, она украдкой пожала бы мне руку. Поступая таким образом, я вовсе не хотел ее обмануть, но не мог же я, когда между нами сидело столько народу, объяснить ей, что я чувствую. Вот потом, если случайности путешествия позволят нам сесть поближе и если она даст мне такую возможность, я ей все честно расскажу, тем более стыдиться мне нечего. То, что с нами произошло, меня отнюдь не удивило, так же как накануне не удивило известие о вторжении в Голландию и Арденны. Напротив! Моя мысль о том, что все дело тут в судьбе, получила еще одно подтверждение. Это ясно. Меня разлучили с семьей - это самые настоящие козни судьбы. Небо быстро прояснилось и стало такое же ясное и чистое, как день назад, когда я кормил кур у себя в саду и не подозревал, что это в последний раз. Я умилился, вспомнив о своих курах, представив, как Нестор с его темно-красным гребнем отчаянно бьется в руках у старика Реверсе. Сцена стояла у меня перед глазами: низенькие побеленные стены, хлопанье крыльев, летящие белые перья, удары клювом, и, возможно, г-н Матре, который, если ему не удалось уехать, влез на ящик, смотрит поверх стены и, по обыкновению, дает советы. Все это не мешало мне в то же время думать о женщине, выразившей мне свою симпатию, тогда как я лишь дал ей бутылку, подобранную на путях. Пока она приводила в порядок волосы смоченными слюной пальцами, я размышлял, к какой категории людей ее можно отнести, но ответа не находил. В сущности, мне это было безразлично, и в конце концов я решил дать ей свою расческу, лежавшую у меня в кармане; сосед, которого я при этом потревожил, недовольно покосился в мою сторону. Он ошибся. Я поступил так вовсе не затем. Поезд шел довольно медленно; мы были далеко от населенных пунктов, когда вдруг послышалось тихое гудение - простое, легкое колебание воздуха по непонятной причине. - Летят! - заорал мужчина с трубкой, все еще сидевший свесив ноги. Для человека, не страдающего головокружениями, это было лучшее место. Позже я узнал, что это был монтажник металлических конструкций. Нагнувшись, я тоже увидел самолеты, так как сидел неподалеку от дверей вагона. Мужчина начал считать: - Девять, десять, одиннадцать, двенадцать... Их двенадцать! Не иначе, целая эскадрилья... Если бы время было другое и они не гудели, я поклялся бы, что это аисты. Самолеты шли высоко в небе, я насчитал одиннадцать. Из-за яркого освещения они казались белыми, очень яркими и образовывали правильный клин.. - Что это он там вытворяет? Прижавшись друг к другу, мы уставились вверх, и я почувствовал у себя на плече руку женщины - правда, она вполне могла опереться на меня непроизвольно. Последний самолет в одной из сторон клина вдруг отделился от остальных и так резко пошел на снижение, что сначала нам показалось, что он падает. Самолет, спускаясь по спирали, увеличивался невероятно быстро, а остальные, вместо того чтобы продолжать свой путь к горизонту, закружились на одном месте. Дальше все произошло так быстро, что мы даже не успели испугаться. Пикирующий самолет вышел из нашего поля зрения, но мы слышали его грозный рев. В первый заход он пролетел над всем поездом, от начала и до конца, так низко, что мы инстинктивно пригнулись. Развернувшись, самолет повторил маневр с тою только разницей, что мы услышали над головами стук пулемета и треск расщепляемого дерева. Из вагонов послышались крики. Поезд прошел еще немного, потом, словно раненый зверь, дернулся несколько раз и стал. Некоторое время царила мертвая тишина: страх, какого я никогда в жизни не испытывал, охватил всех; я, как и мои спутники, затаил дыхание. И тем не менее я продолжал наблюдать за небом; самолет стрелою взмыл вверх, и я хорошо видел две свастики на крыльях, голову пилота, бросившего на нас последний взгляд; остальные машины продолжали кружить в вышине, ожидая, пока этот займет свое место. - Сволочь! Не знаю, из чьей груди вырвалось это слово. Оно как бы принесло всем облегчение, и мы задвигались. Девочка заплакала. Какая-то женщина, проталкиваясь вперед, повторяла с отрешенным видом: - Дайте мне пройти! Дайте пройти! - Вы ранены? - Мой муж... - Да где же он? Все принялись оглядываться, ожидая увидеть распростертое на полу тело. - В другом вагоне... В него попали, я слышала его голос! Она соскользнула на щебенку насыпи и с безумными глазами бросилась бежать, выкрикивая: - Франсуа! Франсуа! Все мы выглядели довольно жалко и смотреть друг на друга избегали. Мне казалось, что все происходит в замедленном темпе, но это, конечно, было не так. Помню я также нечто вроде зон тишины вокруг отдельных звуков, которые становились от этого еще рельефнее. Люди начали спрыгивать на землю - один, за ним другой, третий, и первым их побуждением было помочиться, причем они не потрудились отойти подальше, а один даже не отвернулся. Чуть дальше кто-то, не переставая, стонал, и стон походил на крик какой-то ночной птицы. Жюли встала; блузка ее выбилась из помятой юбки. Словно пьяная, женщина проговорила: - Вот так-то, мой поросеночек! Она повторила фразу несколько раз и, возможно, продолжала произносить ее и тогда, когда я вылез и помог женщине в черном спрыгнуть на травку. Почему-то именно в этот миг я спросил ее: - Как вас зовут? Вопрос не показался ей ни дурацким, ни неуместным, и она ответила: - Анна. У меня она имени не спросила, но я все же сказал: - А я Марсель. Марсель Ферон. Мне тоже хотелось помочиться. Но при ней я стеснялся, хотя терпел с большим трудом. Ниже путей был луг, поросший высокой травой, на нем виднелся забор из колючей проволоки, а метрах в ста белые строения фермы, где никого не было видно. У кучи навоза взволнованно кудахтали куры, словно тоже чего-то испугались. Из других вагонов вылезали люди, такие же ошеломленные и неловкие, как мы. Перед одним из вагонов группа людей казалась более плотной, более тесной. Некоторые из нас обернулись в ту сторону. - Там ранило женщину, - сообщил кто-то. - Врача среди вас нету? Почему этот вопрос показался мне смешным? Врачи, путешествующие в вагонах для скота? Или один из нас мог сойти за доктора? В самом начале состава кочегар с черным лицом и руками отчаянно жестикулировал; чуть позже мы узнали, что машинист убит - пуля угодила прямо в лицо. - Возвращаются! Возвращаются! Крик прервался. Все последовали примеру тех, кто бросился ничком в траву у подножия насыпи. Я сделал то же самое, Анна следом - она ходила теперь за мной, словно бездомная собачонка. Самолеты снова описали в небе круг, чуть западнее, и на этот раз нам удалось хорошенько рассмотреть их маневр. Мы видели, как самолет вошел в штопор, выровнялся, когда уже казалось, что он врежется в землю, пошел на бреющем полете, набрал высоту, лег на крыло и повторил снова тот же путь, но уже с нажатой гашеткой пулемета. Он находился километрах в трех от нас. Мы не видели цели, скрытой от нас пихтовым лесом, - это была деревушка, а может, дорога. А самолет уже опять набрал высоту и присоединился к остальным, ждавшим его в небе, и они улетели на север. Вместе с другими я пошел посмотреть на мертвого машиниста: нижняя часть его тела лежала в кабине, у еще открытой топки, а голова и плечи свисали наружу. Лица у него больше не было, оно превратилось в черно- красную массу, из которой на серую щебенку насыпи крупными каплями стекала кровь. Для меня это была первая смерть на войне. И вообще это была практически первая смерть, которую я видел, если не считать отца, но его к тому времени, когда я вернулся домой, уже обрядили. Меня мутило, и я старался не подавать вида, потому что Анна была рядом, - минутой раньше она взяла меня за руку, взяла совершенно естественно, словно юная девушка, гуляющая по улице с возлюбленным. По-моему, на нее смерть не произвела такого сильного впечатления. Да и на меня она тоже подействовала не так сильно, как я мог ожидать. В туберкулезном санатории, где смерти происходили часто, нас старались избавить от лицезрения покойников. Когда было надо, санитары забирали больного прямо из постели, иногда посреди ночи. Мы знали, что это означает. Для умирающих там было специальное помещение и другое, в подвале, где хранились трупы, пока их не забирали родственники или пока их не хоронили на маленьком сельском кладбище. Те смерти были другими. Там не было солнца, травы, цветов, кудахчущих кур и мух, летавших вокруг нас. - Здесь его оставлять нельзя. Люди переглянулись. Двое мужчин в возрасте помогли кочегару. Я не знаю, куда они положили машиниста. Идя вдоль поезда, я видел дырки в стенах вагонов, длинные царапины, в которых, словно в зарубках на дереве, сделанных топором, виднелась древесина. Женщину ранило в плечо, оно было почти совсем размозжено. Она стонала, словно роженица. Ее окружали одни женщины, главным образом пожилые; смущенные мужчины молча отходили прочь. - Страшное зрелище. - Что они собираются делать? Оставаться здесь, пока самолеты не вернутся и не перебьют всех нас? Я видел старика, сидящего на земле и прижимающего окровавленный платок к лицу. Пуля попала в бутылку, которую он держал в руке, и осколками ему исцарапало щеки. Он не жаловался, лишь в глазах виднелось изумление. - Надо, чтобы кто-нибудь ему помог. - Кто? - В поезде есть акушерка. Я заметил ее раньше - низенькую угрюмую старушку с высохшим телом и шиньоном на макушке. Она ехала не в нашем вагоне. Люди машинально собирались около своих вагонов; перед нашим мужчина с трубкой все еще протестовал, правда без особой убежденности. Он был одним из немногих, кто не пошел взглянуть на мертвого машиниста. - Чего они дожидаются, черт побери? Неужели среди нас нет никого, кто мог бы заставить эту проклятую машину тронуться с места? Я помню какого-то человека: он влез на насыпь с курицей в руках, сел и начал ее ощипывать. Понять я ничего не пытался. Все происходило не так, как в повседневной жизни, и поэтому было естественным. - Кочегар ищет кого-нибудь покрепче, чтобы подбрасывать уголь в топку, а он попытается заменить машиниста. Думает, что сможет. Ладно, как-нибудь доедем. Вызвался, против всех ожиданий, барышник, причем не делая никакого шума. Казалось, это его забавляет, словно зрителя, которого пригласил на сцену фокусник. Он снял пиджак, галстук, часы, отдал их Жюли и направился к паровозу. Полуощипанную курицу подвесили к потолочной балке. Трое наших попутчиков - потные, запыхавшиеся - подошли с охапками соломы. - Дайте пройти, ребята. Парень лет пятнадцати принес с покинутой фермы алюминиевую кастрюлю и сковороду. Не происходило ли то же самое у меня дома? До меня снова донеслись обрывки забавной перепалки, и мы невольно рассмеялись. - Если, конечно, он не пустит поезд под откос. - А рельсы на что, дубина? - А разве даже в мирное время поезда не сходят с рельсов? Ну, кто из нас дубина? Вокруг паровоза еще крутилась кучка людей, но через некоторое время мы с удивлением услышали свисток, словно ехали в обычном поезде. Состав очень медленно тронулся и мало-помалу стал набирать скорость. Минут через десять мы проехали дорогу, пересекавшую пути; она была запружена двуколками и скотом, несколько автомобилей тщетно пытались пробраться сквозь эту толчею. Несколько крестьян, еще более серьезных и угрюмых, чем мы, помахали нам рукой; мне показалось, что они смотрят на нас с завистью. Чуть позже мы увидели шедшую параллельно путям дорогу, по которой в обоих направлениях с ревом неслись военные грузовики и мотоциклы. Я думаю, хотя до сих пор не уверен, что это была департаментская дорога, связывающая Омань с Ретелем. Во всяком случае, мы приближались к Ретелю - об этом говорили и дорожные указатели, и более многочисленные дома того типа, какие строят в пригородах. - Вы едете из Бельгии? Это было единственное, с чем мне пришло в голову обратиться к Анне, сидевшей рядом на кофре. - Из Намюра. Нас решили освободить среди ночи. Чтобы получить вещи, надо было дожидаться утра, ключа от помещения, где они хранились, ни у кого не было. Я предпочла удрать на вокзал и вскочить в первый попавшийся поезд. Я оставался невозмутимым. И все же она каким-то образом заметила мое удивление, потому что добавила: - Я сидела в женской тюрьме. Я не спросил - за что. Мне это показалось чуть ли не естественным. Во всяком случае, это не было более необычным, чем то, что я оказался здесь, в вагоне для скота, что моя жена и дочь едут другим поездом бог знает куда, что наш машинист убит, что старика ранило осколками бутылки, в которую попала пуля. Теперь все было естественным. - А вы из Фюме, да? - Да. - Это была ваша дочь? - Да. А моя жена беременна - семь с половиной месяцев. - В Ретеле вы встретитесь. - Быть может. Другие, кто служил в армии и разбирался в этих делах лучше меня, постелили на ночь на пол соломы. Получилось что-то вроде большой общей постели. Кое-кто уже улегся. Несколько человек играли в карты, передавая по кругу бутылку водки. Приехав в Ретель, мы вдруг впервые поняли, что отличаемся от других людей, что мы - беженцы. Я говорю "мы", хотя мои спутники со мною этим не делились. И тем не менее мне кажется, что мы довольно быстро стали на все реагировать почти одинаково. На всех лицах, к примеру, читалась одна и та же усталость, резко отличная от той, какая бывает после ночной работы или бессонницы. До безразличия мы, быть может, еще не дошли, однако каждый из нас уже отказывался думать сам. Да и о чем думать? Мы ничего не знали. Все происходило помимо нашей воли, и размышлять или спорить было бессмысленно. Я, например, на протяжении уже не знаю скольких перегонов неотвязно думал о вокзалах. Маленькие вокзальчики, полустанки, как я уже говорил, пустовали, никто не выходил встретить поезд со свистком и красным флажком. На больших, напротив, толпился народ, и на перронах приходилось даже поддерживать порядок. В конце концов, как мне показалось, я нашел правильный ответ: пассажирские поезда были упразднены. Примерно то же, несомненно, происходило и на дорогах: они были пустынны, так как, по соображениям военного времени, движение по ним закрыли. Какой-то незнакомый мне человек из Фюме утверждал в то утро, когда я сидел рядом с Анной, что существовал план эвакуации города и что он видел в мэрии соответствующее объявление. - Предусмотрены специальные поезда для доставки беженцев в деревни, где все готово для их приема. Возможно. Объявления я не видел. В мэрию я заходил редко, а добравшись до вокзала, жена, Софи и я вскочили в первый подошедший поезд. Правоту моего соседа подтверждает вот что: в Ретеле нас ожидали медсестры, скауты-все было готово к приему. Они запаслись даже носилками, словно знали, что мы должны приехать, но позже мне стало известно, что наш поезд был не первым, который обстреляли по дороге. - А где наши жены? Ребятишки? - раскричался мужчина с трубкой еще до остановки поезда. - Откуда вы прибыли? - осведомилась средних лет дама в белом, очевидно принадлежавшая к хорошему обществу. - Из Фюме. На вокзале я насчитал четыре поезда. Народ толпился в залах ожидания и за барьерами, стоявшими на перроне, словно для встречи официальных лиц. Всюду было полным-полно военных, офицеров. - Где раненые? - А где моя жена, черт побери? - Возможно, она в поезде, который отправили на Реймс. - Когда? Чем мягче делалась его собеседница, тем агрессивнее, раздраженнее и решительнее становился мужчина, начиная сознавать свои права. - Примерно час назад. - Подождать нас они не могли? На глаза у него навернулись слезы: как бы там ни было, он беспокоился и, быть может, хотел чувствовать себя несчастным. Это, впрочем, не помешало ему чуть позже наброситься на бутерброды, которые молоденькие девушки разносили в больших корзинах по вагонам. - А сколько можно взять? - Смотря по аппетиту. В запас брать не стоит. На следующей станции вам дадут свежих. Принесли горячий кофе в кружках. Прошла санитарка, спрашивая: - Больные, раненые есть? Рожки с сосками для малышей были наготове, в конце перрона стояла машина "скорой помощи". На соседнем пути поезд с фламандцами готовился к отправке. Они уже подкрепились и с любопытством следили, как мы поедаем бутерброды. Семья Ван Стетенов - фламандского происхождения. Они обосновались в Фюме три поколения назад и уже не говорят на родном языке. Правда, на шахте моего тестя до сих пор называют Фламандцем. - Внимание! По вагонам! К этому времени нас задержали уже на два часа на всяческих станциях и запасных путях. Теперь же старались отправить как можно скорее, словно спешили от нас избавиться. На перроне толпилось слишком много народу, и я не смог прочесть заголовки газет в киосках. Знаю только, что они были набраны жирным шрифтом и в них присутствовало слово "войска". Поезд двинулся; молоденькая девушка бежала по перрону и раздавала остатки шоколада. Она бросила несколько плиток в нашу сторону. Мне удалось поймать одну для Анны. Впоследствии нас встречали так же и в Реймсе, и в других местах. Барышник снова сел к нам в вагон; ему дали возможность умыться в привокзальном туалете, и он чувствовал себя героем. Я слышал, как Жюли назвала его Жефом. Он держал в руке бутылку "Куэнтро" и два апельсина, купленные в буфете; их запах наполнял весь вагон. Где-то между Ретелем и Реймсом, ближе к вечеру, когда поезд шел довольно медленно, какая-то крестьянка встала и проворчала: - Ладно! Болеть я не собираюсь. Подойдя к открытой двери, она поставила на пол картонную коробку, присела над нею и сходила по нужде, все время что-то ворча сквозь зубы. Это явилось своего рода сигналом. Приличия отошли в сторону, во всяком случае, те, что соблюдались еще накануне. Сегодня никто уже не протестовал, когда сонный барышник положил голову на солидный живот Жюли. - У вас не найдется сигареты? - спросила Анна. - Я не курю. Курить мне запретили в санатории, а потом и желания такого никогда не возникало. Мой сосед протянул ей сигарету. Спичек у меня тоже не было; из-за соломы на полу курение Анны беспокоило меня, хотя среди тех, кто не спал, иные тоже курили. Быть может, с моей стороны это было нечто вроде ревности, какая-то необъяснимая досада. Мы долго стояли в предместьях Реймса, глядя на дома вокруг; на вокзале нам объявили, что наш поезд отправится через полчаса. Все устремились в буфет, туалеты и справочное бюро, но там никто понятия не имел о женщинах, детях и больных из поезда, который прибыл из Фюме. В обоих направлениях непрерывно шли эшелоны с войсками, снаряжением, беженцами, и мне было непонятно, почему не происходит аварий. - Может быть, ваша жена оставила вам записку? - предположила Анна. - Где? - Почему бы не спросить у этих дам? Она указала на медсестер- девушек, встречавших беженцев. - Как, говорите, ее зовут? Старшая достала из кармана блокнот, где было записано множеств