Что брожу, снедаем страстью, Днями под твоим окошком, У твоих дверей ночами. Я позвать тебя не смею, Ибо ты надменно скажешь: "Что ж теперь стучится в двери Тот, кто в сердце не стучался?" Пусть порой я притворяюсь, Что тебя не замечаю, Но стоишь ты неотступно У меня перед глазами. На подарки от Филиды, Столь постылые когда-то, Не могу я наглядеться, С ними не могу расстаться. Скрыв от всех мои мученья, Чтоб тебя не порицали, Буду я страдать, покуда Ты мне мстить не перестанешь. Все тебе во мне не мило, Даже то, что я лобзаю, От любви безумный, землю, Где нога твоя ступала. И сказать тебе при этом Я открыто не решаюсь, Что, закравшись в наше сердце, Ревность дружбу охлаждает. Верно говорил Фабио, ибо, хотя и правда, что, убедившись в основательности ревнивых подозрений, позорно продолжать любить, чему множество примеров приводят Плиний {23} и Аристотель, говоря о животных, все же есть люди, которые не могут полюбить, прежде чем их не оскорбили, и то, что у Других вызывает отвращение, только разжигает их страсть. Об этом и пел пастух своей горянке, которая слушала его одновременно высокомерно и с удовольствием. Когда песня окончилась, они подошли к тем самым деревьям, между которыми лежала почти без чувств Диана, лихорадочно перебиравшая в уме все свои несчастья: то она обвиняла Селио, то ей казалось невозможным, чтобы такой благородный, знатный, разумный и любезный кабальеро забыл о своем долге, то она винила во всем свою стремительную любовь, которая так необдуманно пошла ему навстречу; и среди всех этих сомнений ее больше всего мучила мысль о том, что, быть может, Селио к ней охладел, потому что, когда она думала о том, что он ее по-прежнему любит, она забывала о тяжести своих страданий, которые в такие минуты и не казались ей больше страданиями. А можно ли вообразить большие страдания для женщины благородного происхождения, которая в полном одиночестве прошла долгий путь по скалистой дороге, почти не имея пищи и лишенная надежды найти венец своей любви раньше, чем конец своей жизни. Пастухи были изумлены, увидев среди ветвей такую дивную красавицу, лежавшую без чувств, совсем разутую и находящуюся скорее во власти смерти, чем глубокого сна. Пастушка окликнула ее два или три раза и, убедившись, что она не отвечает, села рядом с ней, решив, что она мертва или что жить ей осталось совсем немного. Она взяла ее руки, холодные, белые и во всем подобные снегу, заглянула ей в лицо и, увидев без чувств такую красавицу, положила ее голову себе на колени, отвела в сторону ее волосы, беспорядочно струившиеся по ее лицу и шее; уже не было того, кто их связывал и заплетал, и глаза ее посылали укор тому, кого они некогда взяли в плен. Но так как голова Дианы клонилась из стороны в сторону, то пастушка, решив, что она мертва, начала нежно и жалобно плакать. Отчаяние пастушки и горе крестьянина, умевшего нежно чувствовать, пробудили Диану и, хотя она не подала надежды, что будет жить, все же успокоила их своими стонами; на глазах ее показались слезы, за которыми последовал такой горестный вздох, что она, положив руку на свое сердце, так как оно у нее сжималось, снова лишилась чувств. Тогда прекрасная Филида, применив обычное средство, решила расшнуровать ее, чтобы дать сердцу больше простора, а пастух тем временем принес из родника воды, капли которой засверкали на ее лице, словно слезы или жемчужины, но все же по сравнению с истинными жемчужинами, струившимися из ее ясных глаз, они казались поддельными. Диана поблагодарила их, а когда они спросили о причине такого ее состояния, она ответила, что уже три дня бредет одиноко, без всякой пищи. Тогда Филида раскрыла свою котомку, - я думаю, ваша милость знает из пастушеских романов о том, что крестьяне обычно носят с собой котомки, - и, вняв ее просьбам, Диана заставила себя поесть, и, когда она слегка подкрепила свои силы, ее ослабевшее тело почувствовало облегчение. Пока Диана ела, Филида расспрашивала ее, кто она такая, откуда идет и как могло случиться, что волки, которые спускались с гор и шли за стадами вплоть до Эстремадуры {24}, не напали на нее в одну из этих ночей. Диана ответила, что, наверное, даже дикие звери избегали ее, как отравы, и, боясь за свою жизнь, не лишали жизни ее. Филида, видя ужасное состояние духа Дианы, желавшей, чтобы в этом лесу окончилась ее жизнь, уговорила ее пойти вместе с нею на хутор, принадлежавший ее отцу; она убеждала ее так горячо и с такой любовью, что Диана, обезоруженная ее приветливостью и чистосердечием, решила, что так будет лучше для того, кого она носила под сердцем и к кому она относилась с естественной заботливостью, хоть и ненавидела свою жизнь. Она пошла вместе с пастухами и была хорошо принята, и хотя сначала старый Сельвахио, отец Филиды, столь же неотесанный, как его имя {25}, без особого удовольствия принял ее в свой дом, но потом, тронутый ее красотою и скромностью, а также любовью к ней дочери, почувствовал жалость и проявил некоторое радушие. Между тем, Селио, выехав из славного Толедо, не зная никакой дороги, кроме той, по которой его вела любовь, огласил своими жалобами первый же лесок; и, повторяя себе, что это из-за него Диана покинула свой дом, мать, брата, родных, подруг, покой и родину, он среди мук, которые испытывал, и на счастье себе и на горе, едва не расстался с жизнью. Целых шесть дней он не заезжал ни в одну деревню, и лошади должны были расплачиваться за его печаль, ибо кормились они одними полевыми травами. Наконец Фенисо увидел вдали селение, почти скрытое от глаз деревьями, над которыми возвышались две башни, отражавшие своими изразцами игру солнечных лучей. Он уговорил Селио заехать в это селение, и, прибыв туда, они стали расспрашивать, не найдется ли здесь кто-нибудь, кто мог бы им сообщить какие-либо сведения о его потерянном сокровище. Но ни в этом селении, ни во многих других на расстоянии десяти или даже двадцати миль от Толедо, которые они исколесили за месяц, им не удалось найти никаких следов. Тогда ему пришло в голову, что, раз Диана уговорилась ехать с ним в Индии, то она, наверное, нашла человека, который довез ее до Севильи {26}. И вот, надеясь найти ее там, а также желая уехать подальше от родных мест, он решил убедиться, нет ли ее в этом славном городе. Голод и ночи, проведенные под открытым небом, настолько изменили внешность Селио, что он мог бы вернуться в Толедо, не боясь быть узнанным. Прибыв в Севилью, он произвел столько розысков, сколько можно было ожидать от столь нежно влюбленного и столь верного своим обязательствам человека. Но как ни сильно был он огорчен тем, что не нашел там Дианы и не встретил ни одного человека, который сообщил бы ему о ней какие-нибудь, пусть даже ложные сведения, еще больше он был опечален тем, что индийская флотилия уже отплыла, ибо, хорошо зная силу любви, храбрость и мужество Дианы, Селио решил. что она, наверное, отплыла с нею. Судьбе его было угодно, чтобы в порту оставался еще один корабль, зафрахтованный каким-то купцом. Он должен был выйти в море не ранее, чем через десять или двенадцать дней. Селио поговорил с этим купцом, и они условились, что тот доставит его в Индии. Владелец корабля согласился на это, и между ним и Селио установились Дружеские отношения. Несколько раз они обедали вместе, и судовладелец спрашивал его в подходящих случаях о причине его печали; однако Селио каждый раз уклонялся от ответа, говоря, что не хочет рассказывать об этих грустных вещах, чтобы воспоминания о них не усилили его скорбь. Настал день отъезда; пользуясь попутным ветром, корабль отчалил и, оставляя за собой легкий след, устремился в открытое море; и чем больше казалось Селио, что он приближается к Диане, тем больше он от нее отдалялся. И все же надежда на счастье, пусть даже обманчивая, никогда не причиняет человеку зла, потому что она облегчает жизнь. Тем временем Октавио в Толедо не мог ни на час забыть о нанесенной ему обиде, и скорбь его еще увеличилась, потому что ни от кого из тех, кто разыскивал Диану, будь то родственники или друзья, он не узнал ничего нового, что могло бы зародить в нем хотя бы самую слабую надежду. Видя, что Селио не возвращается, он вообразил, что они сговорились с Дианой о том, что она уедет первая, а он последует за ней под предлогом, что ее разыскивает; но он отбросил эту мысль, когда до него дошел распространившийся по городу слух, будто какие-то люди видели, как Селио, в сопровождении одного только Фенисо, с большим старанием искал Диану в окрестных деревнях. Октавио успокоился - отчасти по этой причине, отчасти потому, что мать его старалась разубедить его в этом, боясь, что, если Октавио укрепится в своем предположении, она может потерять обоих своих детей. Два месяца провела Диана в доме почтенных поселян, нежно опекаемая Филидой; и вот наступило время родов, которые дали ей красивого сына. Теперь она не могла бы жаловаться, как жаловалась у Вергилия покинутая Энеем Дидона: Если б мне дарован был Маленький Эней судьбою, Прежде чем меня с тобою Гнев небес не разлучил. Рос бы он в моем дворце И, любуясь им всечасно, Я не стала бы напрасно Плакать о его отце {27}. Правда, по-иному говорит об этом Овидий в своем послании: Часть себя, неблагодарный, В лоно ты мое вложил, И ее приговорил Ныне к смерти рок коварный, Раз Дидону ждет кончина Из-за низости твоей, Знай, что ты убил, Эней, Своего родного сына {28}. Мне думается, однако, что искусство, в котором так прославился Овидий, заставило Дидону притвориться, будто она ждет ребенка от Энея, дабы заставить его вернуться к ней; впрочем, женщины разыгрывают не только беременность, но даже и роды. Но все, что произошло с Дианой, не было притворством; напротив, все это было настолько истинным, что явилось причиной ее странствий и бед. Кажется непостижимым, что когда люди стремятся иметь наследника, то из-за какой-нибудь прихоти, в которой стыдно признаться или которую невозможно исполнить, гибнет плод, а подчас и самое дерево, и что после стольких трудностей, всех этих дорог, пройденных босыми ногами, несчастное это дитя все же появилось на свет. Когда прошел месяц после этого, Диана позвала Филиду и сказала ей: - Я должна покинуть эти края; видит бог, как мне тяжело уходить отсюда, и мои священные обязанности перед сыном могут тебе сказать об этом. Я оставляю тебе мое дитя - этот драгоценный залог обяжет меня вернуться. Я не могу идти в своем платье и вообще одетая как женщина, потому что в женском платье я была несчастна. Поэтому прошу тебя, дай мне что-нибудь из одежды тех крестьян, что служат твоему отцу или тебе; а чтобы платье это было чистым, я из плаща, в котором пришла сюда, уже сшила себе штаны, с тем малым искусством, какому могли научить меня мои несчастья. Сказав это, она начала переодеваться, и никакие мольбы и даже слезы Филиды не могли изменить ее твердого решения. Диана достала два алмазных ожерелья, которые она носила у себя на груди, и, отдав Филиде одно из них, более дорогое, чтобы та растила ее сына, она расплатилась вторым ожерельем за оказанное ей гостеприимство; отблагодарить же за любовь она была бессильна. Наконец она завернулась в плотный плащ и, обрезав свои волосы, покрыла деревенской широкополой шляпой головку, привыкшую к дорогим лентам, алмазам и золоту. Диана была хорошо сложена, фигура у нее была высокая и стройная, лицо не было чрезмерно изнеженным, и благодаря всему этому ее можно было теперь принять за красивого юношу, похожего на Аполлона, пасущего стада Адмета {29}. Когда она прощалась с Филидой и ее старыми родителями, все плакали, а больше всех Лаурино, который не спускал с нее глаз. Диана все время называла себя вымышленным именем Лисиды, и потому Лаурино, считавший себя поэтом и музыкантом, позднее жаловался на разлуку с ней в таких стихах, как нижеследующие, причем Филида слушала его не без ревности, что усиливало страдания Фабио: Хоть прожила у нас В селении ты мало. Ты мне милее стала Всех женщин во сто раз. И полон я обиды, При мысли, что лишусь тебя, Лисида. От горя я б не чах, Когда б при расставанье Хоть проблеск состраданья Прочел в твоих очах. С твоим исчезновеньем Не жизнью будет жизнь моя, а тленьем. Я б дни свои прервать Был принужден тоскою, Не верь я, что с тобою Мы свидимся опять. Ведь смерть не постигает Того, кто жизнь в любовь к тебе влагает. Смотри, в саду цветы - И те грустят немножко: Ведь больше белой ножкой Их мять не будешь ты. Чьи ножки так прекрасны, Что им и души и цветы подвластны. Как я мечтал о том, Что здесь, в саду зеленом. Моим трудом взращенном, Мы будем жить вдвоем! Но раз тебя не станет, Жизнь Лаурино, как цветы, увянет. Сажал я птиц лесных В темницу золотую И ждал, что угожу я Тебе напевом их, Но самому, как птице, Мне у тебя в плену пришлось томиться. Ручей запружен мной, Чтоб ты в воде купалась, Чтобы в нее вливалась Твоя слеза порой, Но буду у потока Не ты, а я лить слезы одиноко. После нескольких дней пути мужественная и несчастная Диана пришла в одно селение, лежащее неподалеку от Бехара (заходить в Пласенсию ей не хотелось, так как она боялась встретить своих родственников, которые там жили). Она вышла на площадь и, став посреди нее, объявила, что ищет себе хозяина. Один богатый крестьянин заметил ее и, восхищенный ее изящной осанкой и красивым лицом, решил, что этот парень не пот, за кого он себя выдает, как это и было на самом деле. Он подошел к Диане и задал ей несколько вопросов; она ответила на них, выдумав себе имя и родину, и кончилось тем, что он повел ее с собой. Крестьянин этот был знаком со старшим пастухом герцога и знал, что тот искал работника, который бы заботился о пропитании пастухов и присматривал за разными необходимыми вещами, какие те берут с собою в поле, где пасутся большие стада, так как прежний его работник недавно женился. Он дал Диане поесть, написал ей письмо для старшего пастуха и отправил ее в путь, объяснив дорогу и снабдив пищей на два дня. Еще не увидев Дианы, старший пастух принялся смеяться над письмом, над своим другом и над нею; он позвал других работников и все они сговорились подшутить над мнимым юношей. Старший пастух спросил у нее, откуда она родом, и Диана ответила, что из Андалусии, а если кожа у нее не смуглая, как бывает обычно, то потому, что она долго находилась в лесу, где она могла загорать ровно столько, сколько хотела. В конце концов Диана сумела дать ему такие ответы и проявить столько веселости и бойкости, защищаясь от острот и хитрых вопросов крестьян, что старший пастух остался доволен и повел ее в свой дом. В тот же вечер, услышав, как она напевает вполголоса, доставая из колодца воду, чтобы наполнить корыто, предназначенное для домашнего скота, он спросил, не умеет ли она играть на каком-нибудь инструменте, как это обычно водится среди андалусских пастухов. Диана ответила, что играет на лютне, разгоняя этим иногда свою грусть, к которой она предрасположена от рождения. Лисандро - так звали старшего пастуха, - удивленный тем, что она играет на инструменте, так редко встречающемся в деревне, несколько изменил к ней свое отношение. С неменьшим вниманием смотрела на мнимого юношу Сильверия, дочь его, которая не отрывала глаз от Дианы с тех пор, как та появилась в их доме. Мне кажется, что ваша милость найдет, что это само собой разумеется, и скажет: раз у старшего пастуха была дочь, то она должна была непременно влюбиться в переодетую девушку. Не знаю, было ли это на самом деле так, но я повинуюсь нити моего рассказа, и пусть ваша милость запасется терпением и узнает, что Сильверии было семнадцать или восемнадцать лет, а возраст этот требует подобных чувств. Неподалеку жил один студент, который поглядывал на нее и изучал курс права больше по своим фантазиям, нежели по всяким Бартуло и Бальдозр, которых он привез с собой из Саламанки. Лисандро послал к нему за музыкальным инструментом, который, хоть он и не был лютней, можно было настроить и приспособить к голосу певца. Студент принес его и имел полную возможность послушать с улицы, как Диана пела: _Бесконечные гоненья За обман претерпевая И тоски не избывая, Я забыл про наслажденья_. Кто полюбит всей душой, Но взаимности лишится, Тот напрасно будет тщиться Снова обрести покой. Что мне в радости былой, Если горе и волненья, Недоверьем упоенье Отравили с давних пор И сломили мой отпор _Бесконечные гоненья_? Если ты любви своей Сердце отдал безоглядно, И ловил признанья жадно, И не устоял пред ней. То в безумстве юных дней Ты раскаешься, рыдая. Раз ошибка роковая Мной была совершена, Я страдаю, стыд сполна _За обман претерпевая_. В споре с чувством прав всегда Разум, людям данный богом. Потому по всем дорогам И летит за мной беда, Что в прошедшие года, Глас рассудка побеждая, Страсть и пылкость молодая Мне не позволяли жить, Запретив себе любить _И тоски не избывая_. Сердце мне печаль грызет И терзает страх ревнивый. Я - как грешник боязливый, Что небесной кары ждет. Ах! Пускай любовь пройдет, Ибо если увлеченья, В душу заронив сомненья И вселив в нее боязнь, Обрекли меня на казнь, _Я забыл про наслажденья_. Эту песню Диана пела потому, что ни одна из тех, что были ей известны, не подходили так к ее несчастьям, и спела она ее так хорошо, что ни по голосу никак нельзя было принять ее за женщину, ни по наряду нельзя было угадать, что она не мужчина. Сильверия совсем потеряла голову, увидев, что к внешним достоинствам Дианы еще добавляется такое дарование. Мне кажется, что этот рассказ представляется вашей милости скорее пастушеским романом, чем новеллой, но я полагаю, что происходящие в ней события не потеряют из-за этого своей прелести, и признаюсь вам, что нет большего удовольствия, чем излагать их. Прошло несколько дней, и Сильверия стала добиваться благосклонности Дианы и беспрерывно старалась сделать ей что-либо приятное. Наконец однажды, во время праздника, оказавшись наедине с нею в небольшом саду, где было больше деревьев, чем цветов, как это обычно бывает в деревне, Сильверия принялась расспрашивать Диану о ее родине, о причине, побудившей ее покинуть свой край, а также - не была ли она уже влюблена, несмотря на свой юный возраст, - в противном случае намереваясь предложить ей свое собственное сердце. На все эти вопросы Диана отвечала умно и весьма осмотрительно; она сказала, что женитьба отца заставила ее уйти из родного дома, - тут она не поскупилась на слова, описывая жестокость своей мачехи. Но в эту минуту в саду появились гуляющие, и разговор оборвался, к большому огорчению Сильверии, которая не отрывала от Дианы своего завороженного взгляда. Крестьяне втихомолку посмеивались над робостью Дианы; поэтому, чтобы не навлекать на себя подозрений, она стала ухаживать за поселянками, которые приходили в дом ее хозяина, и поскольку дом этот был большой и в нем было много слуг и служанок, там постоянно бывали танцы. Диана вышла танцевать, и застенчивость ее сразу же прошла, к большому удовольствию деревенских девушек, а в особенности сестры того самого студента, о котором я уже упомянул, - надо сказать, что она была ученой красоткой и охотно читала книги о рыцарях и о любви. Однако все это огорчало Сильверию, и как-то вечером, сжигаемая ревностью, она со слезами на глазах стала говорить Диане о том, как она несчастна оттого, что не заслужила ее расположения, подобно другим девушкам; обиднее всего то, что, не любя ее, самую несчастную из всех, она заставляет ее умирать от ревности своей благосклонностью к сестре студента. Видя, что дочь хозяина влюбилась в нее, Диана настолько прониклась к ней состраданием, что чуть было не призналась ей, что она женщина, как и сама Сильверия; однако, опасаясь, что сразу же может обнаружиться, кто она такая, и что это приведет, пожалуй, к большим неприятностям, она притворилась, будто рада слышать все это, и немного успокоила ревность Сильверии, уверив ее, что у нее хватало смелости заглядываться на других девушек, но не на нее, потому что ее останавливало должное почтение к ней, как к дочери своего хозяина, но что теперь она загладит свою вину перед нею. Сильверия поверила этим обещаниям и была очень довольна. Она взяла руку Дианы и, хотя та противилась этому, поцеловала ее два раза, охладив пламя своего сердца снегом ее руки, если только можно назвать охлаждением то, что лишь усиливало сердечное пламя. Любовь Сильверии стали уже замечать в доме; недаром говорят, что любовь, деньги и заботы скрыть невозможно: любовь - потому, что она говорит глазами, деньги - потому, что они сказываются в роскоши того, у кого они водятся, а заботы - потому, что они написаны на челе человека. Диана, очень этим обеспокоенная, ждала случая, чтобы расстаться с домом старшего пастуха, но все ее здесь так любили, что ее больше стало тревожить опасение показать себя неблагодарной, нежели мысль об опасности, угрожавшей ее жизни. Но судьбе ее было угодно, чтобы произошло то, что редко случается и чего не могла ожидать Диана, привыкшая к тому, что судьба к ней всегда враждебна. Однажды герцог де Бехар, охотясь в этих местах, заночевал в доме своего старшего пастуха, о котором он слышал от своего майордома, и знал о нем еще потому, что тот посылал ему часто подарки, которыми герцог всегда был очень доволен, ибо деревенские лакомства радуют вельмож больше, чем вся роскошь и великолепие их дворцов. Желая развлечь герцога, старший пастух послал, понятное дело, за Дианой, которая понравилась герцогу, и попросил ее спеть что-нибудь. Пришлось студенту принести свою лютню, хотя и сделал он это весьма неохотно, так как ревность терзала его невыносимо. Диана настроила лютню и, при общем внимании, спела следующее: Зеленеющие рощи, Лес, любви немой свидетель, Ваши ясени и вязы Помнят пастуха, как прежде. Хоть за то, что я когда-то С вами дружен был, деревья, Вас молю я внять с участьем Жалобам моим и пеням. Вы услышите, дубравы, Как я буду лютне нежной Вторить не стихом, а вздохом И стенаньем, а не песней. Болен я. Нет, лгу я, выбрав Слово робко и неверно: Я погиб, теряя больше, Чем приносит мне победа. Я погиб, хоть побеждаю. Ибо к столь высокой цели Я стремлюсь, что жизни стоит Мне триумф моих стремлений. Лес и рощи, умирая От любви к очам прелестным, Рад я смерти, ибо вижу В них свое изображенье. Я хочу, но не решаюсь Описать вам их приметы; В них, хоть смею обожать их, Я глядеть еще не смею. Их любя, я жизнь теряю, Ибо жить, чтоб в них смотреться, Мне не позволяет робость, Мне препятствует смущенье. Если б цвет их описал я, Сразу догадались все бы: "Гибнет он из-за Хасинты, Чьи глаза ночей чернее". Вы мне скажете: "В долине Черные глаза нередки". Да, но ни одним такую Прелесть не дарует небо. Верьте мне, густые рощи, Я бы близок не был к смерти, Если б предо мной так живо Эти очи не блестели. Лес, не одинок я, ибо Многим выпал тот же жребий, Многих через те же очи Озарила жизнь надеждой. Ибо я благодеяньем Счел бы гибель, став их жертвой. Горько лишь, что уж недолго В эти очи мне глядеться, Пусть в огонь очей Хасинты Глянут те, кем я осмеян; Растопить два эти солнца Могут даже гору снега. Был до первой встречи с ними Сам я льдины холоднее, Но растаяло покорно Сердце в их лучах победных. Эти очи не жестоки, Доброта их беспредельна, Если даже, лес и рощи, Я достоин этой чести! Я надеждою и страхом До того уже истерзан, Что и дня прожить не в силах, Глаз - убийц моих - не встретив. Их заметив, прихожу я, Малодушный, в дрожь и трепет, Но никто так упоенно Не дрожал еще вовеки. То, что больше нам знакомо, Мы обычно меньше ценим; Я ж, чем больше узнаю их, Тем влюбляюсь в них сильнее. В честь их громко оглашаю Я поля хвалой столь лестной, Что журчанье вод смолкает И стихают вздохи ветра. Становлюсь я, их увидев, И безмолвней, и слабее, Чем родник, чей бег сковали В полночь ледяные цепи. Я такою страстью полон, Что не раз, когда согреться Мог я зноем глаз Хасинты, Мерз я, робкий, в отдаленье. Если б меньше я любил их, Был бы с ними я смелее, Ибо чем сильнее чувство, Тем во мне отваги меньше. Но клянусь вам, лес и рощи, Мне милей мои мученья Даже той нетленной славы, Что дарует людям небо. Я признаюсь, что туманит Ревность разум мой нередко. Ибо нет любви, с которой Не взяла бы дани ревность. Я ревную - и не только К пастухам, моим соседям, Но и к камню, на который Бросит взгляд Хасинта мельком. Даже на себя взираю Я с ревнивым подозреньем: Если я ей мил - то значит, За другого принят ею. Я слежу за ней повсюду, Ибо я прикован крепко К ножкам девушки - глазами, К сердцу - каждым помышленьем. По пятам за ней хожу я И молю с тоскою небо, Чтоб оно одних уродов Посылало ей навстречу. Мне всегда разбить на части Зеркало ее хотелось, Чтобы двух Хасинт не видеть - И одной не устеречь мне. Но меня вы, как ни плачу, Лес и рощи, не жалейте: Ведь о всех своих терзаньях Забываю я пред нею. Наружность Дианы весьма понравилась герцогу, ко когда он услышал, как ее нежный голос с таким изяществом и искусством пропел стихи, которые мы здесь уже привели, восхищение его еще усилилось. Он спросил ее обо всем, о чем в подобных случаях спрашивают сеньоры, ибо сеньоры всегда задают много вопросов и именно поэтому так мало знают о жизни бедняков. На вопрос, откуда она родом и кто ее родители, - а это больше всего интересовало герцога, - Диана ответила, что ее воспитал в Севилье один человек, которого она называла отцом, и что раз в два месяца к нему являлся какой-то незнакомец; он приносил с собою деньги и письма и передавал ему то и другое. Это навело ее на мысль, что отцом ее был другой человек, более знатного рода и живущий далеко от Севильи. И вот однажды, когда ее названый отец был в хорошем расположении духа, она попросила его сказать ей, кто ее настоящий отец, так как знала уже, что она не его дитя, но что ни в тот раз, ни впоследствии ей не удалось ни лаской, ни услужливостью заставить его ей ответить, хотя он и обещал всякий раз сделать это завтра, клянясь, что не может открыть ей это без разрешения того незнакомца. Так, продолжая каждый день давать обещания, он заболел и когда наконец захотел открыть ей тайну, то уже не мог говорить и вскоре умер. Оставшись одинокой и беспомощной, она не смогла овладеть никаким ремеслом, хотя готовности к этому у нее было достаточно. Тогда она решила сделаться пастухом и навсегда поселиться в деревне, чтобы проводить время в уединении, ибо, не зная, кто ее родители, она пребывала в большой печали. Никакая другая причина не могла склонить ее к этому: ведь она хорошо понимала, что этот путь не сулит ей никаких благ в будущем. - В этом ты ошибался, - возразил герцог, - потому что я желаю взять тебя с собою туда, где тебя будут уважать так, как ты того заслуживаешь, ибо большая жестокость твоей звезды заставлять тебя, одаренного столькими талантами, жить среди этих темных людей, и с твоей стороны было бы большой неблагодарностью по отношению к небу, если бы твои дарования не нашли должного применения или были бы вовсе скрыты. Диана поцеловала руки герцога с учтивостью и торжественностью, которым она научилась в лучшие времена, и приняла оказанную ей милость со словами, полными скромности и благоразумия, еще увеличившими расположение к ней этого вельможи, который, приказав снабдить ее всем необходимым, увез ее вместе с собой. Трудно было бы сравнить с чем-нибудь отчаяние Сильверии, если бы не было совершенно обратного ему чувства радости, охватившего ревнивого студента, который, увидев, что Диана уезжает, был столь же счастлив, сколь несчастны были Сильверия и его сестра, отметившие ее отъезд обильными слезами. Можно ли сомневаться, сеньора Леонарда, в том, что ваша милость уже давно желает узнать, что стало с нашим Селио, о котором, с тех пор как он отплыл в Индии, наша новелла, кажется, совсем позабыла. Да будет известно вашей милости, что то же самое делал неоднократно и Гелиодор со своим Феагеном, а иной раз и с Хариклеей {31}, для большего удовольствия своих слушателей скрывая от них до поры до времени то, что ожидает его героев. Селио, когда он плыл в Индии, постигла большая беда: во время разыгравшейся бури, несмотря на искусство моряков, были сорваны все канаты, тросы и прочие корабельные снасти, и сам он едва не погиб среди неумолимых и жестоких волн. Вообразите себе общую суматоху, крики: "Взять рифы!", "Поднять флаг!", "Впереди мель!", попытки наладить порядок, обезумевший ветер, корабль, потерявший управление, и Селио, который, как и корабль, потерял управление своими чувствами. Его страшила лишь мысль о потере Дианы, представлявшейся ему солнцем Антарктики, и он повторял, словно подражая Марциалу {32}, римскому поэту, из-за которого вашей милости лучше совсем не знать латинского языка: Волны, дайте мне дорогу, А когда вернусь, убейте. У божественного Гарсиласо {33} есть подражание этим строкам: Вам не простится смерть моя, о волны. Дорогу дайте мне, и пусть погубит Меня при возвращении торнадо {34}. Мимоходом я замечу вашей милости, что многие невежды, считающие себя людьми знающими, приходят в ужас оттого, что Гарсиласо, в стихах которого встречаются подобные слова, называют королем испанских поэтов. Но торнадо и другие слова, которые встречаются в его творениях, в то время были в ходу, и, значит, люди нашего века не должны столько мудрствовать и говорить, что если бы Гарсиласо родился сейчас, то он не смог бы свободно обращаться с нашим обогатившимся языком. Но, может быть, вашей милости безразлично, что говорят о Гарсиласо? Так сказано было в одной песне, которую пели на музыкальном вечере у одного вельможи: Любой ваш том, Боскан {36} и Гарсиласо, Ныне стоит два реала, Что совсем не так уж мало, Хотя б вы к нам сошли с высот Парнаса. Я осмеливаюсь писать вашей милости обо всем, что мне подвертывается под перо, так как мне известно, что вы не обучались риторике и потому не знаете, как осуждает она длинные отступления. Потерпев крушение, Селио на своем корабле после столь длительной бури достиг одного острова где-то у берега Африки, куда некоторые суда заходят за пресной водой, хотя идти за ней должен целый хорошо вооруженный отряд, которому не следует забывать об опасности, потому что остров этот охраняется маврами, видавшими много зла от испанских галер и прочих кораблей. Корабль, на котором находился Селио, настолько пострадал от бури, что не мог продолжать свой путь, и его решили починить. Путешественники и хозяин сошли на землю, и сделали они это не без радости, потому что во все времена земля была человеку родной матерью, а вода злою мачехой. Они пообедали на траве, которая служила им скатертью, и после этого обеда, самого спокойного за все путешествие, потому что сейчас у них был устойчивый стол, хозяин корабля, зная о печали Селио, стал его упрашивать поведать ему о ее причине. Селио, обладая характером мягким и уступчивым, рассказал ему, кто он, что с ним произошло и кого он разыскивает, - так, как обычно рассказывается в комедиях, - ведь существует же один поэт, пишущий комедии, который одним махом успевает настрочить три листа романса. - В том краю, - сказал ему хозяин корабля, - живет мой дядя, владеющий большей частью того богатства, которое я везу на своем корабле. Однажды вечером я зашел к нему, чтобы дать отчет в барышах от прошлого плавания. Получив указания касательно того, что делать дальше, я распрощался с ним, и когда почти в полночь проходил по одной из улиц, меня окликнула с балкона незнакомая мне дама и спросила, настал ли час, на что я ей ответил, что для этого любой час хорош. Тогда она спустила мне ларец, полный денег и драгоценностей, и сказала, чтобы я подождал ее у ворот. Не знаю, какой бес толкнул меня на столь бесчестный поступок, но я пустился во всю мочь бежать по улице, не дожидаясь продолжения этого приключения, потому что есть такие истории, которые развиваются благополучно до второго действия, а в третьем неожиданно кончаются очень плохо. В Севилье я заложил эти драгоценности для покупки нужных мне вещей, твердо решив при этом, что, если бог поможет мне вернуться из путешествия, то я возвращу их хозяину. Но если вам, судя по вашему рассказу, знакома эта дама, то вот ее алмаз; взгляните, может быть вы его узнаете. У Селио, который сразу же узнал перстень, подаренный им Диане вместе с первым его письмом, перехватило дыхание; он не мог и даже не знал, что ему ответить, особенно,, когда моряк добавил, что если бы он рассказал ему обо всем в Севилье, то ему незачем было бы отправляться на поиски Дианы, так как он знал достоверно, что она не отплыла вместе с армадой. Селио, узнавший всю правду и убитый ею, сказал этому человеку, что перстень этот был его первым подарком Диане и что незачем думать о возвращении драгоценностей, потому что дама эта была благородной особой, и его могут обвинить в грабеже, а это будет стоить ему жизни, так что пусть он не говорит никому об этом и пользуется ими, вернув ему один лишь перстень, ибо ничто другое не может его утешить. Но никакие усилия Селио - ни его просьбы, ни угрозы - не могли заставить этого варвара отдать ему перстень. Слова разжигают ссору не меньше, чем действия; Селио и судовладелец переходили от слов к оскорблениям, пока не вышли окончательно из себя, потому что крайняя противоположность любви вовсе не разлука, не ревность, не забвение, не корысть или знатность, а ссора. Дело дошло до того, что Селио нанес хозяину корабля два удара кинжалом, которые стоили тому жизни. Люди с корабля сбежал