ись на шум, и хотя Селио отчаянно защищался, его схватили и отвели на корабль, который, законопаченный и приведенный в порядок, отплыл с попутным ветром, увозя в индийскую Картахену {36}, закованного в цепи Селио. И пока он находился в пути, корабельный писарь составил небольшую записку обо всем случившемся, для того чтобы Селио не мог отрицать убийство хозяина корабля, так как он утверждал все время, что убил его как человека, укравшего его честь и сокровище его жизни. В конце концов его поместили в тюрьму. Надо сказать, что в этих краях не было губернатора, и так как они были недавно завоеваны, то в них было великое множество всяких бесчинств и грабежей; они были непокорными из-за своей отдаленности и пестрыми по своему населению из-за всякого рода алчности {37}. А ведь, как сказал Плиний Старший, "самое отвратительное правительство - это то, которое потворствует толпе". Тем временем Диана служила герцогу, который, видя, как она следит за его платьем и что она сама чисто и опрятно одевается, сделал ее вскоре своим майордомом, потому что она во всем проявляла хороший вкус и охотно исполняла его желания, а ведь никто не может хорошо служить, если не старается быть приятным тому, кому служит. Между тем, король Испании решил завоевать Гранаду {38}, и призвал к себе грандов, среди которых герцог был не из последних. Получив королевское послание, он сразу же созвал слуг, которые должны были его сопровождать, и велел их всех одеть в дорогие и красивые ливреи. У Дианы за все время ее службы не было более радостного дня; она решила, что, если только Селио ее ищет, то ни в каком другом месте, кроме как при дворе, он не сможет ее найти. Окружающим было так приятно видеть ее веселой, что все желали ей счастья, ибо все ее уважали за то, что с каждым она была приветлива и разумна, а это столь необходимо во дворцах, что если кто-нибудь надеется достичь высокого положения, но не ладит с другими и не умеет к ним приспособиться, то он не сможет сохранить милости своего господина, и чужая зависть будет всегда препятствовать его стремлениям. Во время путешествия положение Дианы упрочилось, и герцог стал проявлять к ней еще большую любовь, ибо в дороге и в тюрьме всегда рождается дружба и ярче проявляются способности человека. Однажды они уже готовились тронуться в путь, и герцог попросил Диану спеть одну из тех песен, которые она обычно пела. С милой покорностью она начала: Лес, любви приют тенистый. Смолкни, не шуми под ветром, Ибо вновь мои терзанья Я хочу тебе поведать. Лес, не сетуй, что безмолвье Я нарушил скорбной песней, Отдыхая от страданий Под твоей безлюдной сенью. Если ж ты сочтешь докучной Эту повесть долгих бедствий, Знай, что изливать печали Нам не возбраняет небо. Расскажи я об удаче. Мы бы радовались вместе; Будь же другом и в несчастье, Вняв моим унылым пеням. Ты ведь помнишь поселянку, Чья божественная прелесть Пламенем двух звезд, как солнце, Озаряет все на свете? Ту, которая умеет Быть зверей жестокосердней И, пронзая сердце наше, Лгать, что это сердце зверя? Из-за ревности к пастушке, Мне внушавшей лишь презренье Глупостью, и безобразьем, И влюбленностью своею. В ярости она рассталась С ей наскучившей деревней. Унося с собою радость, Унося с собою небо. Лес, не испытав разлуки. Ты со мной тоску не делишь; Нет, и ты тоскуешь, ибо Ждешь весны четвертый месяц. Мне ж пришлось намного дольше Жить на склонах и в ущельях Гор, чье пламя на свободу Жаждет выйти из-под снега. Лес, я опасаюсь многих Пастухов, ее соседей, У которых меньше чувства, Но, наверно, больше денег. Лес, узрев ее, ты скажешь, Что не в силах человека К ней не воспылать любовью, А ко мне - враждой и местью. Знаю я, никто не смотрит На нее без вожделенья; Как же верить ей могу я, Если ревность гложет сердце? Заживо я умираю Из-за вечных опасений, Что другой счастливым станет, Чтоб меня несчастным сделать. Я писал ей, что отныне Предаю любовь забвенью, Но того, кто умирает, Не спасет обман от смерти. Жду я, что она напишет Мне хотя б два слова нежных, Чтоб ее мне было можно Умолять о возвращенье. Но она, моей тоскою И безумной страстью тешась, Говорит, чтоб не питал я На ее возврат надежды, Чтоб не слал я ей записок, Почитая их за вексель, По которому уплаты Я потребовать осмелюсь. Вслед за ней ушел я в горы В скорбном ожиданье встречи, Поверяя мраку ночи Малодушное томленье. В хижину я к ней явился И, заметив, что успела Стать она еще прекрасней, Укрепился в подозреньях. Лес, кто любит, но в разлуке Подавить не может ревность, Тот любви не знает, ибо Нет любви, где нет смиренья. Тех, кто дорог нам, мы сами Приукрашиваем в гневе. Веря, что владеть другому Красотой придется этой. Я пошел назад и клялся Всей душой отдаться мщенью, Но, сто раз отдав ей душу, Вижу я, что мстить мне нечем. Все продвигались вперед, восхищенные остроумием и изяществом Дианы, которые проявлялись во всем; особенно был ею доволен герцог, решивший оказать ей милость: он уже оказал бы ее, если бы видел, что Диана не прочь жениться, потому что у него с герцогиней уже несколько раз заходил разговор о том, чтобы женить нового майордома на камеристке герцогини, которую та любила и баловала, но Диана всеми возможными способами избегала того, что было для нее невозможно. Герцог расположился в столице со всею роскошью, подобающей такому вельможе, как он. Он часто бывал во дворце, и Диана всегда его сопровождала в его карете; она превратилась в неусыпного Аргуса {39}, стремясь увидеть на улицах или во дворах и галереях королевского дворца Селио, который, закованный в цепи, пребывал в индийской Картахене. Король часто выходил на балкон, с которого были хорошо видны ворота замка, чтобы наблюдать через оконные стекла, как прибывают гранды. Судьбе Дианы, которая уже устала от разных превратностей, было угодно сделать так, чтобы однажды, когда экипажи въезжали в ворота и выезжали из них, какой-то слуга допустил грубость по отношению к герцогу, и так как все, кто был с герцогом, пришли в замешательство, потому что придворными они стали совсем недавно, то Диана, к счастью упражнявшаяся когда-то со своими служанками на тех вороненых шпагах, которыми пользовался Октавио, ее брат, и Селио, мгновенно соскочила с подножки кареты и никто не успел даже оглянуться, как она нанесла оскорбителю ловкий удар кинжалом. Это вызвало общее смятение, конец которому положило властное вмешательство герцога, приказавшего Диане следовать за ним до самых дверей королевской приемной. Король принял герцога, и так как он, говоря с ним, не переставал улыбаться, герцог спросил, что вызвало улыбку его величества. На это король ответил: "Ловкость вашего дворянина, который нанес удар кинжалом человеку, допустившему по отношению к вам дерзость". Герцог, видя, что государь в хорошем расположении духа, стал ему расхваливать и превозносить достоинства, дарования и мужество Дианы так, что король пожелал ее видеть; и Диана предстала пред королем и поцеловала его руку. Осанка Дианы, ее изящество, скромность и непринужденность манер побудили короля попросить у герцога, чтобы тот уступил ему своего верного слугу. Герцог ответил, что, хотя он чрезвычайно им дорожит, все же с самого начала аудиенции он намеревался предложить его государю. Ваша милость, сеньора Леонарда, вероятно, довольна улучшением в судьбе Дианы, так как она стала служить королю Испании и за несколько дней в такой мере завоевала его любовь, что в тысяче разных случаев он поступал по ее усмотрению, и постепенно через ее руки стали проходить все более значительные и важные бумаги. Но я заверяю вас, сеньора Леонарда, что Диану не радовало все это, потому что душа ее разрывалась между двумя Селио, которые были далеко от нее - один в Индиях, другой близ Пласенсии. Один - ее супруг, а другой - сын. Дарования и услуги Дианы настолько усилили любовь к ней короля, что перед тем, как герцог покинул двор, король отблагодарил его за все, что он сделал для Дианы: по просьбе герцога король назначил его командором Алькантары {40} и пожаловал его младшему брату шесть тысяч дукатов содержания. Красота голоса Дианы во дворце не осталась тайной, хотя в своем новом положении и при новых занятиях она старалась скрыть его. Так уже повелось, что, достигнув положения в обществе, человек отворачивается от муз, ибо ошибочно считает, что тому, кому небо даровало способность к пению, рисованию или сложению стихов, недоступны иные занятия, и говорит об этих своих способностях как о чем-то позорном. Но ведь известно, что Александр играл на лире и пел, а Октавиан сочинял стихи {41}, что, однако, не помешало первому завоевать чуть ли не всю землю, а второму поддерживать на ней мир. Сын одного знатного вельможи ухаживал за придворной дамой, которой чрезвычайно хотелось послушать пение Дианы, чья наружность и ум не были ей неприятны. С большой настойчивостью она стала просить своего возлюбленного, чтобы тот уговорил Диану спеть ей как-нибудь вечером. Диана, чтобы не навлечь его неудовольствия и полагая, что ничего не случится, если об этом узнают, около часу ночи спела на террасе следующее: Лес, мне жизнь давала много Поводов слагать напевы, Случаев мечтать о славе И причин влюбляться нежно, Ты тоску мою узнаешь, Ты поймешь мое блаженство, Ибо зазвучит мой голос Под твоей безмолвной сенью. Лес, излить свои печали Побоялся я в деревне, Где подслушает их зависть. Чтобы осквернить насмешкой. Здесь же, в чаще, я спокоен, Ибо, если и лепечет Ключ, моим словам внимая, Он забудет их мгновенно. Долго пленником томился Разум мой в дворцах Цирцеи, Покоряясь безотрадно И страдая безответно. Как ее пороки видеть Мог он, превращенный в зверя? Нет, плоха любовь такая, О которой сожалеешь! Но владычицу иную, Друг мой лес, избрал теперь я. Красоту ее бессильно Описать воображенье. Очи - словно две картины... Нет, сравнение неверно: То, что дивно на картине, В жизни лучше несравненно. В них гляжу я и, ликуя, Их считаю чудом света, Ибо, словно два светила, Эти очи чудно блещут. В них живут два живописца, Двое юношей прелестных. Кем и я в очах-картинах Был подчас увековечен. Эти очи сообщают Красоту двум аркам черным, Ибо все, что рядом с ними, Украшает их соседство. И природой и богиней, Украшающей в апреле Луг и лес нарядом новым, Пурпур губ ее расцвечен. Алых роз, даримых маем Смертным людям в честь Венеры, Роза уст ее багряней; Но она грозит мне смертью. Эта роза - из кораллов, А под ними - нити перлов, И о них не я словами, А она расскажет смехом. Руки у нее - как мрамор, Пальцы - как Амура стрелы: Ведь лучи из льда бросало 6 Солнце, будь оно из снега. Я смолкаю, ибо знаю, Что, продолжив восхваленья, Буду принят за счастливца, - Я же лишь безумец бедный. Расскажи я, как возвышен Дух в ее прекрасном теле, То, как в зеркале, предстал бы Всем ее рассудок светлый. И не три, а больше граций Появилось бы у древних, Если бы они увидеть Грацию ее успели. От красы ее жестокой Я шесть лет спасаюсь бегством. Но с лихвой свиданьем каждым Долг оплачен шестилетний. Не живу, а умираю Я от встречи и до встречи. Я клянусь бежать и тут же Думаю о возвращенье. Я исполнен странным чувством - Смесью ревности с блаженством, Ибо к собственному счастью Я испытываю ревность. Я погиб, коль правдой станет То, что мне всего страшнее, И боюсь об этом думать. Чтоб не пасть от страха мертвым. К несчастью или, вернее, к счастью Дианы, ее пение услышал один придворный, пользовавшийся милостью короля, но не заслуживший расположения этой дамы. Он рассказал об этой серенаде королю и при этом всячески поносил Диану. Король, который слышал ее пение, но пропустил его мимо ушей, составил приказ, обрадовавший многих придворных, осуждавших предпочтение, которое он оказывал Диане, ибо причиной его не были ни благородное ее происхождение, ни заслуги на мирном или военном поприще. Король знал о множестве беспорядков, происходящих в Индии, и ему было известно, что при дворе начали завидовать Диане, по-прежнему называвшей себя во дворце Селио, за то, что их клевета не лишила ее королевской милости; поэтому он назначил ее правителем и генерал-капитаном всех недавно завоеванных владений и поручил ей наказать преступников, повинных в убийствах, о которых каждый день в Испанию приходили донесения. Диана не могла отказаться от этого назначения и, поцеловав руку своего государя, вместе с его срочными распоряжениями и необходимым количеством людей отбыла из Вальядолида {42} в Севилью, где стояла армада и собирались люди, желавшие отплыть на ней, и так как уже дошли слухи о невиданных сокровищах той земли, то таких желающих было бесчисленное множество. Диана проезжала через Толедо, свою родину, и так как там новость взволновала всех дам и кавалеров, то весь город вышел, чтобы посмотреть на нового вице-короля, красота и необыкновенный ум которого славились во всей Кастилии. Вышел на улицу и брат ее Октавио, и когда Диана увидела его среди множества других людей, она залилась слезами, задернула занавески своей кареты и, бросившись на подушки, едва не потеряла сознания. Она не захотела останавливаться в Толедо, и когда город почти скрылся из глаз, открыла окно и, горестно вздыхая, стала смотреть на родные стены. Уже в Севилье судьба Дианы стала к ней добрее; послав благоприятную погоду, она помогла ей добраться до желанной земли, - где ее встретили приветственными возгласами испанцы и индейцы. Зная, что следует почитать и бояться того, кто наказывает и награждает, а также видя незапятнанность ее рук и твердость ее суда, а возможно, еще и потому, что она казалась им человеком юным и целомудренным, они прозвали ее солнцем Испании. Многих, тщательно разобрав их дела, она отправила в Испанию, других велела лишить жизни и в полной тайне похоронить в могиле моря, если только оно было в тех местах. Наконец Диана прибыла в Картахену. Обходя тамошние тюрьмы, она обнаружила в одной из них Селио, и хотя он сильно похудел и изменился в лице, она его сразу узнала, потому что любовь, живя в крови, мгновенно приливает к сердцу и сообщает правду душе. Диана должна была не показывать свою радость, но лишь с трудом смогла она ее скрыть. Она спросила о причине его заключения и хотела освободить его, но два брата убитого - богатый купец и воинственный капитан корабля, которые до тех пор держали его в тюрьме под следствием, - подняли шум и стали взывать к справедливости, что сделало невозможным для Дианы выпустить задержанного на свободу. Тогда она приказала всем выйти из комнаты и велела, чтобы он сам рассказал ей обо всем случившемся, дав ему слово дворянина облегчить, насколько возможно, его участь, если только он скажет правду. Селио, почувствовав - и весьма основательно, - что вице-король проникся к нему большим расположением, хотя об истинной причине этого он и не догадывался, подробно рассказал ему обо всем, что с ним случилось: о своей толедской любви, об исчезновении Дианы, о том, что он испытал, пустившись ее разыскивать, в том числе и о том, что человек, которого он убил, оказался вором, укравшим ее драгоценности. Он объяснил, что, так как человек этот не пожелал вернуть ему алмаз, бывший первым залогом его любви, это привело его в исступление и продолжило цепь его несчастий. Диана смотрела на Селио и еле сдерживала слезы; но сердце ее обливалось кровью, как залили бы слезы ее лицо, если бы она была одна. Она велела увести Селио и тайно приказала своему дворецкому, чтобы его окружили заботливым уходом. Каждый день она беседовала с ним и каждый раз просила его рассказать ей свою историю, и это чрезвычайно удивляло Селио, заметившего, что вице-король не хочет, чтобы он говорил с ним о чем-либо другом. Закончив все, что она должна была сделать в этой стране, - наказав виновных и раздав верноподданным заслуженные награды, как ей предписал король в своих приказах и распоряжениях, Диана, видя, что ни уговоры, ни деньги не могут смягчить родственников покойного судовладельца, велела поместить Селио на своем адмиральском корабле и под видом арестованного увезла его с собой, обедая и играя с ним в карты в течение всего путешествия. Диана застала короля Испании в Севилье; она поцеловала его руку, сопровождаемая большой свитой, в которой находился и Селио; с ним, правда, было несколько стражников. Я думаю - и, мне кажется, я не ошибаюсь, - что ваша милость считает меня плохим новеллистом, потому что, хотя Селио столько раз о себе рассказывал Диане, она, несмотря на все перенесенные испытания и злоключения, так-таки ни разу не открылась ему. Но я прошу вас, сеньора, ответить мне: если бы Диана себя ему выдала и порыв страсти бросил их друг другу в объятия, то как бы этот вице-король мог добраться до Севильи? Многие к тому же уверяют, будто люди, заметив, что они беседуют все время наедине, стали на этот счет перешептываться. Было доложено королю, и тогда Диана вынуждена была открыть, кто она такая, - и злые языки были посрамлены. Известно, во всяком случае, что среди милостей, которые она исходатайствовала у короля за свою службу в Индии и ее умиротворение, было помилование Селио. Вслед за тем она попросила, чтобы король заставил его выполнить свое обещание жениться на ней, что поразило короля, всех его придворных и Селио, узнавшего наконец, что губернатор был его прекрасной женой, которая стоила ему стольких слез и испытаний. Велики были милости, которыми их осыпал король, и великолепны празднества, устроенные в честь их свадьбы, но не меньше была их радость, когда они увидели своего сына, за которым были посланы доверенные лица. Пастушка привезла им его, одетого в грубый наряд подпаска, но лицо у него было прелестное, и густые кудри спускались до самых плеч. Радость наших влюбленных, отдыхающих в объятиях счастья, ваша милость, обладающая большим воображением, может себе представить; возможно даже, что ваше воображение сделает ее еще сильнее. А я тем временем отправлюсь в Толедо, чтобы сообщить добрую весть Лисене и Октавио, потому что на этом заканчиваются приключения прекрасной Дианы и верного Селио. МУЧЕНИК ЧЕСТИ  Я опасаюсь, ваша милость, что меня постигнет участь тех заимодавцев, которых, вернув им маленький должок, сразу же просят ссудить более крупную сумму денег, на этот раз уже, чтобы не вернуть. Ваша милость приказала мне сочинить для нее новеллу: я вам поднес "Приключения Дианы", и вы так мило выразили свою благодарность, что мне сразу же стало ясным ваше желание получить от меня нечто большее. Видно, я топа не ошибся, раз теперь ваша милость приказывает мне написать целую книгу новелл, - как если бы для меня не составляло ни малейшего труда согласовать род моих занятий с желанием повиноваться вам. Но раз уже я решил этим делом заняться, то постараюсь выполнить если не все, то хотя бы частицу приказанного мне вами, не без опасения, что на этот раз ваша милость останется передо мной в долгу. Но в то время как я исполнен недоверия к своим силам и подвергаю принуждению мои склонности, влекущие меня к занятиям более серьезным, меня, подобно маяку, указывавшему путь Леандру {1}, озаряет лучезарное пламя приносимой мною жертвы, пламя более могучее, чем любые трудности. И сколько бы меня за мое решение ни упрекали, я отвечу, что людям почтенного возраста весьма свойственно рассказывать назидательные истории как о том, что они видели сами, так и о том, что слышали от других. Лучшим подтверждением этого могут служить у греков Гомер, а у римлян - Вергилий; их пример для меня особенно убедителен, - ведь речь идет о королях двух лучших в мире языков. Правда, если говорить о нашем, христианском языке, то я мог бы привести в свое оправдание тоже немало примеров. Но я должен чистосердечно признаться вашей милости, что, по-моему, язык этот в наши времена настолько изменился, что я не решусь даже просто сказать, что он только возмужал и обогатился, и незнание его настолько меня смущает, что, стесняясь прямо сказать, что я его не знаю и что должен ему обучаться, я последую примеру одного старого крестьянина. Деревенский священник сказал этому крестьянину, что не отпустит ему грехов, потому что тот забыл молитву "Верую" и не может прочесть ее наизусть. Старик этот, помимо прочих крестьянских качеств, с детских лет обладал также благородной застенчивостью. И потому, ни к кому не желая обращаться с просьбой обучить его этой молитве, с опасностью вдобавок нарваться на человека, который и сам не силен в ней, он пустился на хитрость. Через два дома от него находилась школа; и вот старик садился у порога своего дома, и, когда дети, окончив уроки, проходили мимо него, он показывал им монетку и говорил: "Это получит тот из вас, кто лучше других прочтет "Верую". Каждый читал молитву, и старику столько раз пришлось выслушать ее, что он получил право называться добрым христианином, запомнив ее наизусть. Мне кажется, ваша милость подготовлена этим примером к плохому моему стилю и к длинным разглагольствованиям о вещах, не относящихся к делу. Но отныне вам придется вооружиться терпением, ибо в такого рода повествованиях неизбежно встречается всякая всячина, какая только попадается под перо, и хотя литературные правила и страдают от этого, слух вовсе этого не замечает. Ибо я собираюсь воспользоваться как предметами возвышенными, так и обыденными, различными эпизодами и отступлениями, историями правдивыми и вымышленными, обличениями и назиданиями, стихами и цитатами, - для того чтобы стиль мой не был ни чрезмерно возвышенным, то есть способным утомить людей недостаточно ученых, ни лишенным всякого искусства, то есть способным вызвать презрение людей сведущих. Сверх того, я полагаю, что правила для новелл и комедий одинаковы и что цель их - доставить удовольствие и автору и публике, хотя бы высокое искусство немного и пострадало при этом; таково было мнение и самого Аристотеля {2}, высказанное им, правда, мимоходом; а на случай, если ваша милость не знает, кто был этот человек, то да будет вам известно, что он не знал по-латыни, так как говорил на языке своих отцов, а родом был он из Греции. После этого предуведомления, заменяющего пролог настоящей повести, ваша милость познакомится с судьбой одного из наших соотечественников, столь одержимого мыслью о своей чести, что, если бы конец его судьбы ничем не отличался от начала, сострадание побудило бы предать его забвению и перо не потревожило бы молчания о нем. В одном славном городе, входящем в толедскую епархию, настолько значительном, что он имел свое представительство в кортесах, жил юноша, одаренный талантами и приятной внешностью, а также весьма благонравный и разумный. В ранней юности родители послали его учиться в знаменитую академию, основанную доблестным покорителем Орана, братом Франсиско Хименесом де Сиснерос {3}, кардиналом Испании, великим воителем и писателем, умевшим быть и суровым и смиренным, оставившим о себе столько воспоминаний, что они проникли даже в самые глухие уголки нашей страны. Фелисардо, - так мы будем называть этого юношу, героя нашей новеллы, - проучившись несколько лет на факультете канонического права, по некоторым причинам изменил свои намерения и, отправившись ко двору Филиппа Третьего, прозванного Добрым, был принят на службу в дом одного из грандов, наиболее прославленных в нашем королевстве как вследствие знатности, так и по причине своих личных достоинств. Фелисардо был настолько приятен лицом и манерами, скромен в словах и смел в делах, что обратил на себя внимание этого вельможи и приобрел немало друзей, со многими из которых и сам я, случалось, проводил время. Вот уж я и совершил ошибку, признавшись, что описываю события наших дней, так как говорят, что это весьма опасно: ведь может случиться, что кто-нибудь узнает изображенных здесь лиц и разбранит автора, хотя бы имевшего самые добрые намерения, ибо нет человека на свете, который не хотел бы считаться по происхождению готом, слыть по уму Платоном, а по храбрости - графом Фернаном Гонсалесом {4}. Так, сочинив комедию "Взятие Мастрихта" {5}, я при постановке ее поручил роль одного офицера какому-то невзрачному актеришке. После представления меня отвел в сторону некий идальго и с весьма раздраженным видом заявил, что я не имел права поручать эту роль плюгавому и с виду трусливому актеру, ибо его брат был весьма мужественным и красивым человеком. А посему я должен либо передать эту роль другому, либо встретиться с ним в отдаленной аллее Прадо {6}, где он будет меня ждать с двух часов до девяти вечера. Не желая разделить участь сыновей Ариаса Гонсалеса, я исполнил требование этого нового дона Диего Ордоньеса {7} и, передав роль другому актеру, попросил его держать себя молодцом на сцене, в результате чего мой идальго тоже поступил как молодец, прислав мне подарок. Рассказчику истории Фелисардо такая опасность не угрожает, потому что плачевная судьба его не связана с рассказом о судьбе других лиц, и кровавый исход ее никого больше не коснулся. Но вернемся, сеньора Марсия, к нашей новелле. Желание покрыть себя славой и увидеть прекрасную Италию увлекло нашего юношу в одно из королевств, принадлежащих там нашему государю, где он поступил на службу к одному принцу, превосходно управлявшему теми краями от имени его величества. Как только этому вельможе привелось иметь дело с Фелисардо, он сразу же обратил на него свое благосклонное внимание, стал оказывать ему милости и почтил его своим покровительством, не вызывая этим зависти у других своих слуг, что так редко бывает. И в самом деле, в прежалостном положении служащего я не нахожу ничего горшего, чем то, что выражено в пословице: "Кого любит господин, того ненавидят слуги", из чего следует и обратное: чтобы слуги вас любили, господин должен держать вас в черном теле. Но добродетель Фелисардо, его миролюбивый нрав, желание угодить каждому, обыкновение говорить хозяину об отсутствующих слугах только хорошее и просьбы к нему относиться как ко всем победили своей благородной новизной жестокие обычаи службы. Свои досуги Фелисардо иной раз тратил на то, что писал стихи к одной местной даме, столь же прекрасной, как и разумной, к которой он питал склонность, и она глазами показывала ему, стоящему перед ее домом, что принимает его поклонение. Вашей милости нетрудно будет поверить, что наш юноша был поэтом, ибо жил он в наш плодороднейший век произрастания подобного рода овощей, упоминаемых в сборниках предсказаний и альманахах наряду с урожаем бобов, чечевицы, ячменя, пшеницы и спаржи, ибо там предсказывается, сколько в таком-то году народится поэтов. Не будем спорить о том, был ли он изысканным поэтом и в силах или не в силах наш язык вынести его стихотворную грамматику, ибо ваша милость не принадлежит к числу тех особ, которые в великий пост встают спозаранку, чтобы прослушать премудрую проповедь, да и я не из тех, что пускаются в длинные рассуждения, чтобы прослыть знатоками, принимая желаемое за действительное и предоставляя истинному автору разумение и защиту написанного им. Но мне кажется, что ваша милость хочет сказать: "Если в голове у этого юноши сложился сонет, то чего же вы мне морочите голову?" Так вот же вам этот сонет: Кто вас узрел, тот любит, но в смиренье Достойным счастья не сочтет себя; А кто на вас взирает не любя, Тот недостоин ни любви, ни зренья. Не душу вам - сто душ без сожаленья Я б отдал, об утрате не скорбя, Чтоб не считали вы, меня губя. Мою любовь себе за оскорбленье. Раз те, кто вынес пытку ожиданья, Всегда бывают вознаграждены, От вас я ожидаю воздаянья. Но если этим вы оскорблены, Месть поручите моему желанью, И большего желать вы не должны. Служанка, по просьбе Фелисардо, передала этот сонет сеньоре Сильвии, достойнейшей даме, обладавшей всеми качествами, которые делают молодую женщину совершенной. Юношу привлекло к ней то, чего он был лишен сам: у Сильвии были очень светлые волосы и ослепительно белая кожа, он же, хотя и не был черен как уголь, все же был достаточно смугл и черноволос, чтобы его уже издали можно было признать за испанца. Таким-то образом, пописывая стишки, чего ему никто не мог запретить, и выражая в них несколько больше того, что он в действительности чувствовал, Фелисардо продолжал свои ухаживания, и Сильвия относилась к этому благосклонно, хотя знатное ее происхождение и заставляло ее отчасти скрывать свои чувства. Ей было до того приятно поклонение этого юноши и то, что он еще до рассвета появляется перед ее окном, что она украдкой вставала с постели, чтобы тоже взглянуть на него. Не желая прерывать наш рассказ об этой любви, мы еще ни разу не упомянули о достойнейшем кабальеро этого города, по имени Алехандро, плененном красотою названной дамы. Так как Сильвия не испытывала к нему особенной склонности, то ему представлялось, что нет в мире человека, достойного ее любви. Вот почему он не обращал внимания на Фелисардо, хотя и заставал его чаще, чем хотел бы, прильнувшим к решетке ее окна, причем казалось, что в этой новой манере вести разговор Фелисардо имеет успех. Нашему герою пришлась не по вкусу влюбленность Алехандро, ибо этот кабальеро был недурен собой, хотя и был белокур и белолиц, - свойства настолько обычные в этой стране, что они там не считаются достоинствами. В конце концов оба они решили даже по ночам не покидать поля битвы, следя друг за другом с помощью дозорных. Алехандро почувствовал, что положение Фелисардо прочнее, чем его собственное, и в душу к нему закралась ревность, ибо любовь, как справедливо заметил Проперций {8}, никогда не ограничивается одной только любовью; душевное спокойствие и скромность покинули его, и, став более решительным, чем прежде, он однажды вечером привел с собой к дому Сильвии несколько превосходных музыкантов и приказал им спеть под ее окном как можно нежнее: Я желаньем невозможным Годы так опережаю, Что они уже не в силах Исцелить мои терзанья. Словно в небе бесприютном. По родной земле блуждая, Я, заблудший, тщетно силюсь За своей мечтой угнаться. Хоть меня обманет время, Рад я этому обману: Он несчастному приносит Много меньше зла, чем счастья. Любовь, ты бред безумный, но прекрасный, И люди в нем винить меня не властны. К неосуществимой цели Я иду, презрев усталость, Хоть растрачиваю тщетно И шаги и упованья. Я в несчастьях бодр и весел. Ибо, как они ни страшны, Для меня всего страшнее То, что я несчастен мало. Рад я, что печалюсь, ибо Мне печали не опасны: Ведь, гонясь за невозможным, Огорчений не считаешь. Любовь, ты бред безумный, но прекрасный, И люди в нем винить меня не властны. Повелительницы дивной Незаслуженно желая, Я в желанье этом дивном Вижу для себя награду. Так пред ней я преклоняюсь. Что, достигнув обладанья (Будь возможно это чудо), Я из-за него страдал бы. Только для нее, прелестной, Захотел и я той славы, Что снискать влюбленный может Одиночеством печальным. Любовь, ты бред безумный, но прекрасный, И люди в нем винить меня не властны. Фелисардо тем временем не дремал; осторожно подкравшись, он узнал автора стихов и музыки, красота которых вызывала в нем еще больше ревности, чем то, что их осмелились пропеть перед окном Сильвии. Звук шагов Фелисардо вызвал гнев Алехандро, которому весьма не понравилось такое непрошенное любопытство. Желая узнать, что это за человек, хотя изящество походки достаточно его выдавало, он сделал вокруг незнакомца два круга, или, если вам угодно, два вольта, как говорят итальянцы. Фелисардо, еще не искушенный в вопросах чести, которая для него сводилась лишь к одной надменности, заносчиво обозвал Алехандро невежей, на что тот ответил: - Je non son discortese, voj si, che avete per due volte fatto sentir al mondo la bravura degli vostri mostacci. Должно быть, ваша милость бранит меня на чем свет стоит, ибо для того, чтобы сказать: "Не я невежа, а вы, потому что вы два раза показали нам ваши свирепые усы", не было необходимости терзать ваш слух скверным тосканским языком. Но ваша милость напрасно так полагает, ибо язык этот приятен, богат и достоин всяческого уважения, а многим испанцам он весьма пригодился, так как, цлохо зная латынь, они переписывают и переводят с итальянского языка все, что им попадает под руку, а потом заявляют: "Переведено с латинского на кастильский". Но смею заверить вашу милость, что я не часто буду прибегать к этому, если только не забуду свое обещание - память-то у меня плоховата. Если же у вашей милости память получше, то вы должны помнить, из-за чего поссорились два наших влюбленных. А надо вам сказать, что Фелисардо не терпел, когда с ним заговаривали о форме его усов или о его уходе за ними; правда, в те времена еще не было наусников из надушенной кожи, которыми пользуются сейчас и которые либо придают усам пышность, либо загибают их кверху. Эти наусники продаются в аптеках и известны под названием: vigotorum duplicatio {Удвоение усов (лат.).}, - это вроде того, как мы в шутку говорим о толстяке, что у него "двойной подбородок". Но все же Фелисардо уделял своим усам некоторое внимание, и так как они загибались кверху уже от одного закручивания пальцами, то он называл их послушными. Отступив на шаг, как делает человек, готовясь перейти в наступление, он сказал своему противнику, повысив голос, ибо раздражению неведомы полутона: - Кабальеро, я испанец и слуга вицекороля, эти усы я привез из Испании для украшения собственной персоны, а не для того, чтобы пугать ими трусов, - серенада же ваша докладывает моим ушам, что вы трус. Алехандро ему ответил: - Издали слышит серенаду лишь тот, у кого длинные уши, и, слушая ее, считает незнакомых ему людей трусами. Но здесь найдется человек, способный отрезать их двумя взмахами кинжала и, чтобы они послушали ее вблизи, пригвоздить их к инструментам. Услышав эти дерзкие слова, Фелисардо воскликнул: - Моя шпага вам за меня ответит! - И, ловко выхватив ее из ножен, прикрыв руку плащом, он решил доказать, что не потерпит шуток над своими усами. Музыканты тотчас же разбежались, ибо инструменты обычно мешают им драться, хотя, разумеется, не всем. Я, например, знавал одного, который одинаково хорошо владел как шпагой, так и струнами. Однако музыкантам может служить оправданием желание уберечь свои инструменты, ибо величайшей глупостью было бы рисковать тем, что приносит им хлеб насушный. А кроме того, надо еще учесть, что поющему