лов равна 26000 годам (перекличка с платоновским Золотым веком). Циклическая концепция истории Йитса во многом напоминает шпенглеровскую. Специфически йитсовским в ней было то, что исторические циклы оказывались предопределенными самогенерирующим циклом мира сверхъестественного - Тринадцатой сферой. Мир духа и мир феноменальный противостоят друг другу и взаимопроникают один в другой. Всем правит Anima Mundi (Великая Память). Идея психологического дуализма, владевшая Йитсом в период написания "Per Arnica Silentia Lunae" (личность состоит из "я" и "анти-я"), в "Видении" трансформируется. Вместо двух появляются четыре начала, соединенные в антиномические пары на Великом Круге: Воля и Маска (Will - Mask), Творческое Сознание и Предопределение (Creative Mind - Body of Fate). 102 История предстает у Йитса как бытие памяти, как смыкание прошлого и будущего, как целостный проект перехода от прошлого к будущему. Историк - маг и жрец, выступающий в качестве медиума, провидящий грядущее. В трактате Видения, реагируя на остро ощущаемую трагическую неупорядоченность бытия, Йитс осмысливает важнейшие категории жизни - молодость, любовь, красоту, рождение, смерть. Философия поэта плюральна и экзистенциальна: бытию противостоит личность, миру - мысль поэта о нем, драма сознания человека, голоса души, очарованию жизни - отчаяние духа. И философия, и лирика Йитса - диалоги-диспуты, диалоги-конфликты (Диалог Я и души - типичен для его отношения к миру). Объективности и однозначности противостоят перспективы, конфликты, византийскому "единству" и "целости" - европейское движение духа. Важнейшие символы поэзии Йитса - "челнок" и "спираль". Винтовая лестница (сборник 1933 г.) - многозначная фигура движения-восхождения (в башне), противостоящая постоянству, незыблемости, традиции. Alexandria's was a beacon tower, and Babylon's An image of the moving heavens, a log-book of the sun's journey and the moon's; And Shelley had his towers, thought's crowned powers he called them once. I declare this tower is my symbol; I declare This winding, gyring, spiring treadmill of a stair is my ancestral stair That Goldsmith and the Dean, Berkeley and Burke have travelled there.* * В Александрии башня была маяком, а в Вавилоне/ Образом движущихся небес, вахтенным журналом путешествия солнца и луны;/ И у Шелли были свои башни - он назвал их однажды коронованными державами мысли.// Я объявляю эту башню моим символом; я объявляю,/ Что эта винтовая, спиральная, крутящаяся, подобная вороту лестница - лестница моих предков,/ Что по ней ходили Гольдсмит и Настоятель, Беркли и Берк. "Кровь и луна". Систематизация и увековечение, однако, постоянно соседствуют с противоположным импульсом: ощущением единственности, неповторимости и драгоценности каждого мгновения жизни и каждого отдельного человека. Вряд ли многочисленные стихотворения Йитса, посвященные тем, кого нет в живых, обладали бы высокой силой воздействия, если бы в них не было такой боли невозвратимых утрат и такой любви - не к символам, а к конкретным, названным по именам людям. Все образы Йитса, связанные с идеальной красотой и гармонией, амбивалентны: они таят угрозу неподвижности, смерти. Мечта о бессмертных, вечно пре красных формах, о вечной молодости может сбыться только по ту сторону земной жизни ("Плавание в Византию"). 103 Поэзия Йитса лишена однозначности - как правило, это странствия духа, лабиринты сознания, противостояние начал. Идеальным душевным устремлениям противостоит вульгарная жизнь, восхождению духа - земная скверна, "нечистота" человеческого существования, которую поэт отнюдь не отвергает: "Я готов снова и снова пережить все это"... Давно подмечено множество параллелей в мифологических концепциях Йитса и Юнга, Фрейзера, Леви-Брюля, Шпенглера, к которым необходимо добавить нашего Даниила Андреева. Любопытно, что Йитс, работая над концепцией Великой Памяти, не знал этих имен и потом сам удивлялся сходству с их идеями. С Юнгом его роднит не только коллективное бессознательное ("Великая Память"), но и идея Маски - отношения между подсознанием и сознанием, между йитсовской теорией психологических типов и юнговской теорией интровертной и экстравертной личностей. Близко к юнговскому и йитсовское понимание мифа как откровения досознательной души, как философии архаического человечества. Воля - это ego, сущность личности. По фазе, к которой относится данная Воля, и классифицируется тот или иной человек (Шекспир, к примеру, был отнесен к 16-й фазе, сам Йитс - к 17-й, Синг - к 22-й). Маска - антипод Воли. Это образ того, "чем бы мы хотели стать". Йитс говорит о двух Масках - Истинной и Ложной. Причем Воля свободна выбирать любую. Сама же Воля подчиняется неизбежной психологической необходимости, точно так же, как Творческое Сознание определяется фатальной космической необходимостью - Anima Myndi. Таким образом, воля оказывается детерминирована. Йитс долго бился над проблемой свободного выбора и детерминизма и в конце концов (во второй редакции "Видения") сконструированная им система убедила его в том, что мир - это величайшая драма, предопределенная во многих своих аспектах, и только в стоическом противостоянии судьбе люди могут достигнуть величия героической безнадежности. Мы видим, что "поэтическая философия" Йитса выходит за пределы творческого процесса, а отношения между Волей и Маской - за концепцию поэтического искусства. "Маска" - не только способ достижения гармонии, но прежде всего способ выражения сущности, напряженность духа, драма жизни. Поэзия для Йитса не "созерцание чистой красоты", а живописание "сущностей", "личное выражение", personal utterance, но 104 также - многоликость мира, множественность связей с ним. "Я вознес Маску и Образ превыше логики XVIII века, опыт счел выше наблюдения, а эмоцию - выше факта". Йитсовская "маска" родственна и элиотовскому "объективному корреляту", и блоковским "лирическим маскам", и принципам Паунда (его сборник "Маски"), и маскам японского театра Но. Однако если Элиот выдвигал требованиебез-личности как заслон романтическому субъективизму, то Йитс был движим верой в субъективность как в основу творчества. Он полагал, что вся великая поэзия рождается из глубокого эмоционального конфликта: "Из ссоры с другими рождается риторика, но из ссоры с самим собой - поэзия". Большой поэзии должен быть присущ драматический элемент. Йитс находил его у таких несходных поэтов, как Данте и Вийон, а вот Вордсворт, по его мнению, был лишен "театрального элемента", и в этом причина его неудачи. Считая, что "без маски нет дисциплины", Йитс использовал излюбленный прием не только для сокрытия "я", но и для самораскрытия, требующего снятия маски, обнажения чувств. В столкновении с реальностью человеку свойственно прятаться под маской, но в стороне от "карнавала" он обретает собственное "я", противостоящее объективному миру "анти-я". Творчеству Йитса присуще напластование мифов: ирландских на античные, западных - на восточные, современных - на древние. Образ Дейрдре связан с Еленой Гомера и Гете и одновременно ассоциируется с реальным лицом, собственной возлюбленной. В стихотворениях "Женщина, которую воспел Гомер", "Нет второй Трои", "Когда жила Елена" любимая оправдана и воспета поэтом, несмотря на горечь неразделенного чувства. Ее красота, как и красота Елены, - залог его страстной верности. Проводя параллель между мифом и действительностью, поэт восклицает: О, что могла она сделать, будучи сама собой И где вторая Троя, чтоб сжечь из-за нее? Подобно непостижимо таинственной героине древнего мифа, любимая поэта выше пересудов и обвинений; пытаясь скрыть душевную боль (отчего она еще заметнее), он говорит о красоте ее, "подобной тетиве натянутой", об уме, что "был благородством превращен в ясность огня". Классическая четкость ритма, патетика риторических вопросов, делающая вопросительную интонацию восклицательно-ут- 105 вердительной, полнозвучная перекрестная рифма способствуют созданию в этом стихотворении возвышенной атмосферы, йитсовского "аристократизма". Мифологическая схема делает переживание обобщенно-символическим. Как и Шелли, как и Мильтон, Йитс - "поэт космогонии", космических обобщений и образов, запредельных сущностей. Но космическое и вечное у него удивительным образом сочетается с земным и мимолетным, солнце и небо - с любовью и росой. Сердце, забудь о добре и зле - Освободись от вечных оков; Смейся в закатной мгле вечеров, Свежесть росы вдохни на заре. Твоя матерь Эйре всегда молода, Сумерки мглисты, и росы чисты, Хоть любовь твою жгут языки клеветы И надежда сгинула навсегда. Сердце, уйдем к лесистым холмам, Туда, где тайное братство луны, Солнца, и неба, и крутизны Волю свою завещают нам. И Господь трубит на пустынной горе, И вечен полет времен и миров, И любви нежнее - мгла вечеров, И дороже надежды - роса на заре. По масштабности проблематики поэзия Йитса сопоставима с поэзией Элиота: та же философская глубина, тот же размах исторического мышления, то же ощущение трагизма человеческих судеб и острая ненависть к мещанству. Но их поэтический мир во многом различен. Если Элиот стремился к максимальной сухости, к концентрации чувства, к поэзии, которая, говоря его словами, "была бы поэтична по существу, без всякой внешней поэтичности... и обнаженной до костей, настолько прозрачной, чтобы при чтении воспринимались бы не сами стихи, а лишь то, на что они указывают, то Йитс подходил к решению поэтических задач с иных позиций. Его лирика отличается яркостью и сочностью красок и форм, в создании которых ирландский поэт опирался на мифологию, уходящую корнями в его родной фольклор, на опыт философской поэзии Блейка и Шелли, на поэтику французского символизма. В отличие от традиционных поэтов прошлых веков, Йитс постоянно наращивает мастерство и новаторство: старость и болезнь не властны над ним. С годами интенсивность творчества и его 106 художественная глубина только возрастают. Как у поэтов-интеллектуалов - Элиота, Паунда, Бродского - самые совершенные и смелые по художественному замыслу произведения рождаются у него в конце жизни... Т.С. Элиот оценивал позднего (после 1919 г.) Йитса много выше, чем Йитса молодого, то есть видел в нем своего современника, а не предшественника, и считал увлечение молодежи Йитсом исключительно для нее благотворным: Его стиль столь оригинален, что исключает опасность подражания, а его суждения так неожиданны, что не могут ни польстить им, ни утвердить в их предрассудках. По мнению Элиота, импульсом к развитию выдающегося таланта Йитса стала страстная приверженность поэта своему искусству, которое он ставил выше собственной репутациии или своего образа как поэта. Искусство больше, чем поэт, - этим отношением он заражал других, и поэтому молодым всегда было легко общаться с ним. Секрет новаторства и модернизма Йитса Элиот видел в непрерывном саморазвитии, полной самоотдаче и подвижническом труде. Йитс был личностью огромного масштаба - и это его главный "секрет". Йитс никогда не стоял на месте, он постоянно менялся и добился уникальной для художника ситуации: стал "гигантом" для самого себя. В Йитсе важна его эволюция, его самовосхождение к интеллектуальному величию или человеческой мудрости - как хотите. Он никогда не цеплялся за предыдущий опыт, но стремился к "вечному омоложению", сам писал по этому поводу: Ты скажешь, как страшно, что страсть и гнев Не остывают в сердце старика; Сильней, чем прежде, их огонь горит: Но чем еще могу Пегаса взгорячить? Поэтика Йитса немыслима без новых ритмических форм, без ритмических перебоев и рефренов, без "динамичного синтаксиса". Я пришел к выводу, что должен искать не того, чего добивался Вордсворт - слов в их обыденном употреблении, а яркий динамичный синтаксис. Отказавшись от верлибра, Йитс много работал над ритмической структурой стихотворений. Он - великий мастер транс- 107 формации ритма: то замедленного, то прерывистого, но всегда до предела напряженного, эмоционального, полного трагических интонаций. Поэзия должна быть "криком сердца". При всей своей обращенности к "магии", мифу, символу, Йитс декларировал свое стремление "покончить не только с риторикой, но и с напыщенной условностью... отбросить все искусственное, выработать в поэзии стиль, подобный обыденной речи, простой, как самая простая проза, как крик сердца". Он медлил на базаре в Дромахере, читал себя в чужой толпе родным, Мечтал любить, пока земля за ним Не запахнула каменные двери; Но кто-то груду рыб невдалеке, Как серебро, рассыпал на прилавке, И те, задрав холодные головки, Запели о нездешнем островке, Где люди над расшитою волною Под тканой сенью неподвижных крон Любовью укрощают бег времен. И он лишился счастья и покоя. Он долго брел песками в Лиссаделле И в грезах видел, как он заживет, Добыв себе богатство и почет, Пока в могиле кости не истлели; Но из случайной лужицы червяк Пропел ему болотной серой глоткой, Что где-то вдалеке на воле сладкой От звонкого веселья пляшет всяк Под золотом и серебром небесным; Когда же вдруг настанет тишина, В плодах лучатся солнце и луна. Он понял, что мечтал о бесполезном. Он думал у колодца в Сканавйне, Что ярость сердца на глумливый свет Войдет в молву окрест на много лет, Когда потонет плоть в земной пучине; Но тут сорняк пропел ему о том, Что станет с избранным его народом Над ветхою волной, под небосводом, Где золото разъято серебром И тьма окутывает мир победно; Пропел ему о том, какая ночь Влюбленным может навсегда помочь. И гнев его рассеялся бесследно. Он спал под дымной кручей в Лугнаголле; Казалось бы, теперь, в юдоли сна, Когда земля взяла свое сполна, Он мог забыть о бесприютной доле. Но разве черви перестанут выть, Вокруг костей его сплетая кольца, Что Бог на небо возлагает пальцы, Чтоб ласковым дыханием обвить Танцоров над бездумною волною? К чему мечты, пока Господень пыл Счастливую любовь не опалил? Он и в могиле не обрел покоя. В стихотворении "Строки, написанные в дурном расположении духа" (сб. "Дикие лебеди в Куле") символы почти не требуют расшифровки. Отношение лирического субъекта (героя) к череде годов, что "словно черные быки", уходят прочь, выражает горечь поэта. В образной системе "горькие" эмоции воплощены в структурообразующей антитезе "луна-солнце": Когда смотрел я в последний раз На круглые зеленые глаза и длинные волнообразные тела Темных леопардов луны? И дикие ведьмы-леди из благороднейших - Несмотря на метлы и слезы, исчезли. Святые кентавры холмов исчезли. И нет ничего, кроме горького солнца, И мать-луна ушла. Теперь мне пятьдесят. Я должен терпеть кроткое солнце. В космогонической системе символов Йитса луна - знак ночной (юношеской) субъективности, солнце - символ дневного (старческого) утилитаризма, прозаической объективности. Дихотомическое разделение двух миров подчеркивается уже тем, что образ луны раскрывается в контексте возвышающих сопоставлений, поэтических эпитетов и т.п. ("темные леопарды" ее пятен, ее свет - "зеленые глаза", излучающие сказочную таинственность), в то время как у солнца - только два эпитета ("горькое и кроткое"). Йитс считал, что поэзия Ирландии "всегда была чудесным образом связана с магией". Культура и земля Ирландии питали его собственный "магический реализм", давали "содержание его поэзии". Тема Ирландии доминирует в творчестве Йитса последнего десятилетия его жизни. Не случайно конец ирландского литературного возрождения обычно датируют 1939 годом - годом смерти У. Б. Йитса. За несколько месяцев до кончины Йитс написал стихотворение Под сенью Бен Балбена, завершавшееся автоэпитафией: 109 Under bare Ben Bulben's head In Drumcliff churchyard Yeats is laid. An ancestor was rector there Long years ago, a church stands near, By the road an ancient cross. No marble, no conventional phrase; On limestone quarried near the spot By his command these words are cut: Cast a cold eye On life, on death. Horseman, pass by!* * Под сенью голой вершины Бен Балбена,/ На кладбище в Драмклиффе похоронен Йитс/ Здесь был священником его предок/ В далекие времена, рядом стоит церковь,/ У дороги - древний крест./ Никакого мрамора, никаких общепринятых фраз. -/ На известняке, добытом неподалеку,/ По его приказу, высечены слова:/ "Бросьте холодный взгляд/ На жизнь, на смерть./ Всадник, следуй мимо!". Великий ирландский поэт Йитс, как и великий ирландский писатель Джойс, остро чувствовал свою связь с родной землей, придававшей ему силу, точно мифическому Антею. Его дружба с Дж. Сингом и Августой Грегори крепилась тем же - укорененностью в почве Слайго. В юбилейной лекции о Йитсе, прочитанной Т. С. Элиотом в 1940-м, один великий поэт говорил о другом: "Он был одним из тех немногих поэтов, чья история есть история их собственной эпохи, кто сам является частью общественной мысли, которая не может быть понята без них". Ирландияне только дала мировой поэзии XX века Уильяма Батлера Йитса - в определенном смысле она его поэтом сделала. Йитс понимал это, отмечая преимущество ирландских писателей, живущих в обстановке исторического кризиса, "который вызывает к жизни литературу, так как вызывает страсть". Йитс открыл миру ирландскую поэзию, и на протяжении почти шести десятилетий она воспринималась под его знаком. Найденные им образы, звучание его голоса, брошенные фразы вошли в плоть Ирландской литературы в не меньшей степени, чем шекспировские - в литературу Англии. В плеяде Йитса, отца "Ирландского литературного возрождения", было много известных поэтов, но ни один не поднялся на соседнюю с ним ступень почетного пьедестала. Мне было рукой подать до него в Риверсдейле; Я знал, что старик по-прежнему ежечасно В поисках совершенства и в муках рожденья Стихов, хотя каждое слово ему подвластно; Я видел, как его катают по саду в кресле, В мучительном ожидании рифмы, звучащей Для завершенья строфы. Я медлил, не крался К дому, к его кабинету, к стене его спальни - В нее по утрам он стучался, требуя чашку Чая. Я был беспорточный бродяга, спавший Под кустами, рассказ о Великой Холере, черный И скорбный, как Рафтери под растерзанным терном. По тропинкам Слайго я ездил на осликах - разве Он не слышал их в детстве, упрямых, как время, - так же Разве годы спустя в гостиной в Куле не слышал, Как от чародейства на леднике скисли сливки? Он сам рассказал, как смылись чрезмерно юркие, Когда Полоумная Джейн замарала юбки, И как почтенные подмастерья пальто Под нее стелили в обочине, и как бедный Том Заплясал от восторга, когда на рассвете в Крукене Мили света с птицами закукарекали: Всего лучше на вольном воздухе, - пишет Вордсворт. Я застал в орлином гнезде последнюю гордость. Так писал в стихотворении К столетию Йитса Остин Кларк, преклонявшийся перед мэтром, чувствовавший на себе глубокую тень, отбрасываемую фигурой великого ирландца. Закончу другим стихотворением - реквием Одена, посвященным памяти Йитса: Поэзия ничто не изменяет, поэзия живет В долинах слов своих... И далее: Пой, поэт, с тобой, поэт, В бездну ночи сходит свет, Голос дерзко возвышай, Утверди и утешай... Пусть иссохшие сердца, Напоит родник творца, Ты в темнице их же дней Обучай хвале людей. С Джойсом творчество Йитса объединяет смелое новаторство, восприимчивость к авангардным, модернистским идеям, тяга к мифологизации и усложненности символов, погруженность в бессознательное, психоаналитичность, автобиографичность образов, претворение в символы людей и событий собственной жизни, многослойный подтекст. Оба испытали мощную иррадиацию мировой и ирландской культуры, высоко чтили Шекспира и подвергали его ироническому "снижению", травестии. 111 У обоих я обнаруживаю образ склонного к философии и рефлексии героя, творящего философию духа и жизни и живущего в древней башне, вознесенной над земной пошлостью черни*. * Йитс и Джойс одно время жили в старинных башнях (Мартелло и Бэл-лили), как бы символизирующих "башню из слоновой кости" - вознесенное над землей убежище мудрецов, размышляющих о судьбах человечества и культуры. Оба с возрастом наращивают творческую энергию и активность, непрерывно совершенствуясь в поиске новых выразительных средств для выражения глубинно человеческого. У обоих совершенное, прекрасное, возвышенное не самодостаточно - жаждет земного, "дикого леса и свиного навоза", "осквернения и ночи любви". Однако, между ними существовали и различия. Индивидуализм не воспрепятствовал вере Йитса в демократию, а самоуглубленность - общественной активности, включавшей сенаторство, совершенно немыслимое и не вяжущееся с характером Джеймса Джойса. Джойса привлекало словотворчество, напластование смыслов, требующее дешифровки и томов ученых комментариев, Йитса - условный театральный язык, поза, движение тела. Как Джойс относился к Йитсу? Восхищаясь его поэзией, присуждая ему лавры первого лирика современности, Джойс с убежденностью авангардиста и гордостью Люцифера** (на деле же следуя манере и стилю юного Рембо) при встрече с мэтром ирландской поэзии не выказал подобострастия. Впрочем, Рассел засвидетельствовал презрительные отзывы двадцатилетнего, еще ничего не написавшего художника, о творчестве всех литераторов страны, искусство которых ему, Джойсу, дано превзойти. ** Джордж Рассел, характеризуя в одном из писем поведение молодого Джойса, бросил фразу: "Он горд, как Люцифер". По свидетельству самого Йитса о встрече с Джеймсом Джойсом, произошедшей в октябре 1902-го, юноша держался вызывающе... ...рассказы Йитса о встрече доносят немало его ярких фраз: "Вы слишком стары, чтобы я мог чем-нибудь вам помочь" (Йитсу было 37 лет); "Я прочту вам свои стихи, раз вы просите, но мнение ваше мне совершенно безразлично"; и наконец, в связи с обращеньем Йитса к народным темам и диалекту: "Вы быстро опускаетесь". Не изменил он этой манеры и в дальнейшем. Часть П. ДЖОЙС ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ ХУДОЖНИКА - Какого вы мнения об ирландском национальном характере? - Самого отрицательного, я этот характер знаю по себе. Из интервью Д. Джойса ДЖОЙС- НОРЕ БАРНАКЛЬ Мой ум отвергает все существующее социальное устройство и христианство; мне в равной мере претят моя семья, принятые добродетели, социальная иерархия и религиозные доктрины. Как, посуди сама, могу я любить свою семью, заурядные мещанские устои которой были подорваны пагубными привычками транжиры-отца, мною унаследованными. Теперь я понимаю, что мою мать медленно убивало дурное обращение отца, годы нужды, мой откровенный цинизм. Я смотрел на ее лицо, когда она лежала в гробу, - серое, изможденное от рака лицо, - и думал, что передо мною лицо жертвы, и я проклинал ту систему, которая сделала из нее жертву. Нас было семнадцать человек в семье*. Но мои братья и сестры - ничто для меня. Только один брат способен меня понять. * Из пятнадцати детей Джона Джойса и Мэй Мерри выжило десять. Я обрек себя на нищенское существование, зато не уронил себя в собственных глазах. По иерархическим меркам я всего лишь бездельник. Я уже трижды принимался за медицину, пытался заниматься правом, музыкой. В жизни я испытываю невероятные трудности, но они меня нисколько не заботят. Я враг людской угодливости и низости. Неужели ты не видишь, что за всеми моими уловками скрывается простодушие? ИЗ ДНЕВНИКА Мать укладывает мои новые, купленные у старьевщика вещи. Она говорит: молюсь, чтобы вдали от родного дома и друзей ты понял, что такое сердце и что оно чувствует. Аминь! Да будет так. Приветствую тебя, жизнь! Я ухожу, чтобы в миллионный раз 113 познать неподдельность опыта и выковать в кузнице моей души несотворенное сознание моего народа. Он ушел по гораздо более прозаическим причинам: отец пропивал доставшееся ему солидное состояние в дублинских пивных, семья беднела и часто переезжала во все более бедные квартиры, счета не оплачивались месяцами... Он ушел, чтобы не видеть это медленное опускание на дно... Он ушел, чтобы совершить свою собственную "одиссею" - и совершил ее: за недолгую жизнь поменял 200 адресов, номеров захудалых гостиниц. "В своем добровольном изгнании он метался по Европе - Лондон, Париж, Триест, Цюрих, Пола, Рим, снова Цюрих... Но и за дублинский период своей жизни - с 1882 по 1912 г., когда он последний раз посетил родной город, Джойс сменил около 20 адресов". В детстве Джойс восхищался отцом, которого знал буквально весь Дублин. Повзрослев, он стал тяготиться им, а позже и стесняться. Однако его смерть пережил мучительно. Не меньшей сложностью отличались его отношения со старшим братом, который был отчасти его литературным секретарем. У Станислава было литературное дарование, конечно, не сопоставимое с талантом брата. Естественно, что он всегда находился в тени Джеймса, или, как он называл брата, Джима. Переносить это Станиславу было не очень легко. Если он и не завидовал славе брата, то все же ревновал его к успеху, к друзьям. Вопреки воле Джойса, Станислав не раз выступал его критиком, причем отнюдь не всегда лицеприятным. Так, он не принял некоторые эпизоды "Улисса", а "Поминки по Финнегану" считал книгой не просто неудачной, но свидетельствующей о "размягчении мозгов брата". Станислав оставил бесценные дневники, в которых запечатлел образ Джеймса Джойса. Вот одно из его наблюдений: "Думаю, что со временем Джим станет для Ирландии тем же, чем Руссо для Франции... Джим умел располагать к себе людей, но по сути своей не был милым и приятным человеком... Вот он сидит на коврике у камина, обхватив руками колени, чуть закинув голову назад, на его вытянутом лице пляшут отблески пламени, а потому оно кажется лицом индейца - жестоким, непреклонным. Если вы сделаете Джиму любезность, не ждите любезности в ответ...". Вряд ли Джеймс страдал комплексом Эдипа - при всей амбивалентности отношений с отцом он любил его, находя в себе таланты и недостатки кутилы и бражника: "Я ведь и сам грешник, даже недостатки его мне нравились". "Сотни страниц, дюжины персонажей в моих книгах пришли от него". 114 Благодаря отцу, еще не успевшему пропить состояние, Джеймс получил приличное образование, вначале в закрытом пансионе Клонгоуз Вуд, затем в лучшей иезуитской школе страны Бельведер-Колледж, в которой окончательно оформил свой лойоловский склад ума и из которой вынес нонконформистское отношение к христианству. С. Хоружий: Джеймс учился блестяще, завоевав прочную славу первого ученика... Помимо славы, он регулярно завоевывал и нечто более весомое - награды на ежегодных национальных экзаменах. Наградами служили солидные суммы, равные пенсии отца за несколько месяцев (ко времени учебы его в Бельведере состояние отца успело растаять); и очень понятно, что дома, еще больше, чем в школе, за ним утвердилось особое, исключительное положение. Это неизбежно влияло на формирование характера, хотя неизвестно, что было причиною и что следствием: похоже, ему всегда были свойственны сильные, выраженные черты личности. И очень рано в этих чертах замечалось, по словам его брата, "нечто холодное и эгоистическое", ноты высокомерия и превосходства, а порой дерзости и вызова, желание - и умение - манипулировать обстоятельствами и людьми в свою пользу. В его отношении ко всем институтам, уставам, правилам, к общепринятым взглядам преобладали негативные мотивы: несогласие, неприятие, отчуждение... Но, разумеется, психологический портрет не был столь однозначен. Джойс всегда проявлял способность к доброте и участию, не был скуп и расчетлив, тянулся к дружбе, к доверительным отношениям и унаследовал от отца классическую ирландскую общительность и говорливость (а вскоре и склонность сопровождать беседу рюмкою). Однако его говорливость редко выносила наружу наиболее важное, личное, глубинное. Главные отличительные черты личности Джеймса Джойса: нонконформизм, нигилизм, эпатажность. Личность Джойса интересна не только сама по себе, но как главный ключ к его творчеству: Улисс и Поминки - зеркала психики их автора, его мироощущения, отношения к жизни, причудливости, эксцентричности, странности, инакости, уникальности. Можно сказать, что особенности творчества Джойса - точные отражения его внутреннего мира, устройства его сознания, его интровертированности, маниакальности, пограничности, творческого экстремизма. Джойс не экспериментировал - Джойс самореализовывался, изображал свое внутреннее устройство! 115 Даже смех Джойса подобен "черной дыре", огромная масса которой не дает прорваться наружу фандиозной эксцентрически-смеховой стихии. То, что именуют отсутствием общности со своим читателем, правильнее назвать психическим несовпадением фаз. Люди, подобные С. Хоружему, потому и являются фанатиками Джойса, что их фазы совпадают, как совпадают фазы Джойса, Хлебникова, Белого и т.д. Видимо, сам Джойс не до конца осознавал собственную уникальность, удивляясь недоступности своих текстов, словообразований, шуток; он даже обижался на читателей и критиков, не улавливающих его юмора. С. Хоружий: Перед нами явно не нарочитый эффект, а органическая черта авторской личности: инаковость смеха, смеховая отъединенность. Такою же чертой, быть может, еще резче, заметней выраженной, был наделен и Хлебников: оба художника - люди с иным смехом, смеющиеся не так и не тому же что все... Естественно вспоминаются здесь и другие фигуры, оставившие в искусстве слова заметный след и тоже отличавшиеся - уже не обязательно в смехе - инаковостью и странностью, как бы печатью иного мира. Андрей Белый, казавшийся пришельцем из космоса, о ком после уж долгих лет близости Александр Блок, не самый тоже обыкновенный из смертных, записал: "все такой же - гениальный, странный". Ремизов - как и Джойс, парижский изгнанник и полуослепший фанатик слова, - с густой причудой, с комплексами обиды и изгойства, не так уж далекими от джойсовых комплексов предательства и измены. А дальше вглубь - Гоголь, "кикимора с инфернальным смехом", как выразился тот же Ремизов, Свифт, "бежавший в чащу безумия", как сказал Стивен Дедал... Но весь сей синклит "это-логически инаковых" - это ведь джойсова родня и в другом - в литературе, в поэтике, в отношении к слову! Все это субъекты со странностями - они суть речетворцы, маги и пленники языка... Джойс до такой степени ощущал собственный модернизм, что относился к древностям только как к праху истории, в лучшем случае - строительному материалу, "сору" по Ахматовой. Собственно, его эстетика - это эстетика такого "сора": даже пирамиды разрушаются, "сор" же вечен. "Сор" и есть жизнь. "Рим мне напоминает человека, промышляющего тем, что показывает желающим труп своей бабушки" - в этом афоризме суть категорического императива модернизма, вечная переоценка всех ценностей, вечное движение и обновление, ничтожество Рима пред "сором". 116 Джойс отличался ядовитым, язвительным, предельно ироничным умом, превращавшим в скандал мельчайшие события собственной жизни и отношения с людьми. В сочетании с крайней степенью откровенности и безоглядности в отношении приличий эти качества превращали людей, попадавших в его духовную окрестность, в фотески, свифтовские по силе карикатуры, в раблезианские пародии. Важнейшим ключом к творчеству Джойса является фотескная гипертрофия, свойство видеть мир в его балаганном, сатирическом ракурсе, усиливающем изъяны и тайные пороки обычных людей. Внутренний мир под фандиозным микроскопом со специфически деформирующей оптикой - вот что такое новаторство Джойса-художника. Все свое окружение великий подвижник превратил в "фабрику Джойса", занятую его делами. "Сойди сам Господь на землю, ты Ему тут же дашь поручение", - язвила Нора, видя как муж раздает поручения любым, даже случайным, посетителям. Да, как у большинства гениев, у него был "тяжелый" характер: он был невнимателен, неблагодарен, ревнив. Хотя Нора никогда не давала ему поводов, он надрывно ревновал ее. Он был одинок в семье, необщителен в обществе, трудно сходился с людьми, не хранил дружбы, мог проявить оскорбительную заносчивость. Своих героев он наделил чертами собственного характера - не оттого ли порой они внушают неприязнь?.. Сомневаясь во всем, он не сомневался только в собственной гениальности. Для того, чтобы доказать ее, работал до полного изнеможения, до истощения нервов, зрения, физиологических функций организма. Всю жизнь он нуждался и потому пробовал поправить дела бизнесом, но бизнесменом был никудышным... Он не был ни заботливым мужем, ни внимательным отцом. То ли недостаток времени, то ли отсутствие глубокой привязанности, то ли маниакальность писателя... Да и с детьми ему не больно повезло: Джорджо унаследовал замечательный голос отца и мечтал стать певцом, но ничего путного из этого не получилось. Душевная болезнь Лючии проявилась очень рано и лишь усилилась после ее неудачного романа с Сэмюэлом Беккетом, который был одно время секретарем Джойса. Джойс очень тяжело переживал недуг дочери, изъездил всю Европу, показывал Лючию даже "швейцарскому Шалтаю" и "австрийскому Болтаю", как он полушутя-полусерьезно называл Юнга и Фрейда, которых не слишком баловал. Лючия Джойс умерла в 1987 г. в психиатрической лечебнице на юге Ирландии, а на книгах ее отца до недавнего времени было обозначено 117 "Авторские права Лючии Джойс". "Может быть, ее болезнь, - часто задавался вопросом Джойс, - это наказание за моего "Улисса"?". В редкие минуты откровенности он говорил о себе: "Я слабый человек, не слишком добродетельный, к тому же весьма склонный к алкоголизму". Алкоголизм и свел Джойса в могилу - он умер в одночасье от внутреннего кровотечения при прободении язвы. К чему мне жалеть свой талант? Его у меня нет. Пишу ужасно тяжело и медленно. Все, что мне нужно, дает случай. Я - как человек, который спотыкается, идя по дороге: нога на что-то наткнется, нагнусь - и вижу: это как раз то, что мне нужно. Это чувство знакомо каждому писателю: то, что нужно, приходит как-то нежданно, само по себе. ИЗ ДНЕВНИКА Древний отче, древний мастер, будь мне опорой ныне и присно и во веки веков. А эта правдивейшая из самоироний? - Кузен Стивен, вы никогда не будете святым. Ты был ужасно набожным, не правда ли? Ты молился пресвятой деве, чтобы твой нос не был красным. Ты молился дьяволу на Серпенден-авеню, чтобы толстая вдовушка впереди тебя еще выше подняла юбки, переходя через лужу... СВИДЕТЕЛЬСТВО КАУЛИ Интеллектуальные ресурсы, которыми он обладал, не были сверхчеловеческими, что же до материальных, то их не было вовсе. Он родился в семье, которая распадалась вместе с Ирландией; на протяжении всей юности он был беден, безнадежно беден и неизвестен. Он был необычайно чувствителен, но не более, чем полдюжины других ирландских поэтов; он обладал умом, чья живость сводилась на нет одним из его наставников-иезуитов; он обладал глубокими знаниями, доступными, однако, любому прилежному студенту. Но он был терпелив, настойчив - раз поставив себе цель, он не собирался считаться ни с какими трудностями; он был чу- 118 жаком, без гроша в кармане, слаб здоровьем, Европа рушилась на его глазах, тринадцать миллионов людей погибло в окопах, империи летели вверх тормашками; он же закрывал окно и продолжал трудиться, шестнадцать часов в день, семь дней в неделю - он писал, отделывал, отрабатывал. И мы не усматриваем ничего таинственного в том, чего он достиг. У него были гордость, презрение, цель - и все эти черты явно выпирали из Улисса. Снова тут были гордыня Стивена Дедала, которая вознеслась над дублинской толпой, а особенно над толпой дублинских интеллектуалов, воплощенных в фигуре Бака Маллигана; тут было презрение автора к миру и своим читателям - подобно хозяину, который намеренно груб со своими гостями, он не делал никаких скидок ни на стойкость их внимания, ни на способность к восприятию, наконец, здесь было тщеславие, заключавшееся не в том, чтобы осознать себе цену в сравнении с любым романистом своего возраста, но в том, чтобы стать отцом западных литератур, архипоэтом народов Европы. Теряя веру в свою страну, семью и религию, он искал новую - веру в искусство. Джойс стал одним из первых англоязычных писателей, которые считали литературное творчество своего рода религиозной деятельностью. Поэт или писатель для него - своеобразный служитель культа. Его задача в том, чтобы превратить обычное повседневное явление в светоч искусства, подобно тому как священник, совершая главный обряд отправления католической мессы, обращает хлеб и вино в плоть и кровь Христа. Кем был Джойс? Ясно, не тем мрачным и замкнутым мизантропом, новым Тимоном Афинским, каким наши хотели бы изобразить его. Ясно, что великим гуманистом и страстным ниспровергателем общественного лицемерия. Но человеком? Близко знавшие Джойса люди отмечали его веселость в компании, занимательность, желание стать центром внимания. Во время застолья он никогда не говорил о высоких материях - любимыми темами разговоров были забавные житейские истории, путешествия, кулинарные секреты, музыка. Обсуждение голосов известных певцов - одна из излюбленных тем Джойса. Наговорившись, он умолкал и пристально разглядывал собеседников. В компании ел мало, но с удовольствием пил белое вино, не стесняясь постоянно наполнять бокал. Надо признать, что слабости Джеймса Августина Алоизия Джойса не ограничивались дружбой с зеленым змием: он рано узнал человеческое подполье - не из чужих слов: рано приобщился к смачно описанному в "Цирцее" миру - отнюдь не не- 119 бесной любви. Уже после женитьбы на Норе Барнакль, судя по некоторым данным, он подхватил венерическую болезнь, обладал целым букетом не вполне естественных наклонностей. В молодости он отличался эпатажной манерой поведения в духе авангардных художников. Юный Джойс очень набожен был, Он прислуживать в церкви любил. Он во всех бардаках Пел псалмы как монах И со шлюхами в рай восходил. Мне представляется неверным представлять духовную эволюцию Джойса как резкий поворот от религиозного благочестия к сатанинскому по накалу служению искусству: зрелый Джойс стал не вероотступником, но богоискателем-нонконформистом, энергично отстаивающим свободу художника в поисках личного Бога - Художника с большой буквы. Я уже много писал о присутствии беса в искусстве. Люциферизм Джойса именно такого, художественного происхождения, ибо нет произведения искусства без сотрудничества дьявола.