ом: Contrahit orator, variant in carmine vates [Оратор краток, певцы в стихах многообразны (лат.); из книги иезуита Мануэла Алвариша (1526-1583), автора латинской грамматики, включавшей также правила латинского стихосложения]. Кризисы, победы и смута в римской истории преподносились ему в избитых словах in tanto discrimine [в таком бедствии (лат.)]. Он пытался проникнуть в общественную жизнь города городов сквозь призму слов implere ollam denariorum, которые ректор сочно переводил: "наполнить сосуд динариями". Страницы истрепанного Горация никогда не казались холодными на ощупь, даже если его пальцы стыли от холода; это были живые страницы, и пятьдесят лет тому назад их перелистывали живые пальцы Джона Дункана Инверэрити и его брата Уильяма Малькольма Инверэрити. Да, их благородные имена сохранились на выцветшем заглавном листе, и даже для такого скромного латиниста, как он, выцветшие стихи были благоуханными, точно все эти годы они пролежали в мирте, лаванде и вербене. И все же ему было горько сознавать, что он навсегда останется только робким гостем на празднике мировой культуры и что монашеская ученость, языком которой он пытался выразить некую эстетическую философию, расценивалась его веком не выше, чем мудреная и забавная тарабарщина геральдики и соколиной охоты. Серая громада колледжа Тринити с левой стороны, тяжело вдвинутая в невежественный город, словно тусклый камень - в тесную оправу, начала давить на его сознание. И всячески стараясь стряхнуть с себя путы протестантского мировоззрения, он вышел к нелепому памятнику национальному поэту Ирландии. Он взглянул на него без гнева, потому что, хотя неряшливость тела и духа, точно невидимые вши, ползла по памятнику вверх по полусогнутым ногам, по складкам одежды и вокруг его холопской головы, памятник, казалось, смиренно сознавал собственное ничтожество. Это был фирболг, укравший тогу милезийца, и он вспомнил своего приятеля Давина, студента из крестьян. Фирболг было его шутливое прозвище, но молодой крестьянин мирился с ним: - Ну что ж, Стиви, раз ты сам говоришь, что у меня тупая голова, зови меня как хочешь. Уменьшительная форма его имени тронула Стивена, когда он услышал его в первый раз: как правило, он не допускал фамильярности с другими студентами так же, как и они с ним. Часто, сидя у Давина на Грантем-стрит и не без удивления поглядывая на выстроенные парами у стены отличные сапоги своего приятеля, он читал чужие стихи и строфы, за которыми скрывались его собственные томление и горечь. Грубоватый, как у фирболга, ум его слушателя то привлекал, то отталкивал его - привлекал врожденной спокойно-учтивой внимательностью, причудливым оборотом старинной английской речи, восхищением перед грубой физической силой - Давин был ярым поклонником гэлла Майкла Кьюсака; то вдруг отталкивал неповоротливостью понимания, примитивностью чувств или тупым выражением ужаса, внезапно появлявшимся в глазах, ужаса глухой и нищей ирландской деревни, где ежевечерний комендантский час наводил на всех страх. Заодно с доблестными подвигами своего дяди, атлета Мэта Давина, юный крестьянин чтил скорбные предания Ирландии. Толкуя о нем, товарищи Давина, старавшиеся во что бы то ни стало внести какую-то значительность в нудную жизнь колледжа, склонны были изображать его молодым фением. Нянька Давина научила его в детстве ирландскому языку и осветила примитивное воображение мальчика зыбким светом ирландской мифологии. Давин относился к этой мифологии, на которой ни один ум не прочертил еще линии прекрасного, и к ее тяжеловесным сказаниям, что ветвились, проходя свои циклы, так же, как к католической религии, - с тупой верностью раба. Любую мысль или чувство, если они приходили из Англии или оказывались достоянием английской культуры, он, словно повинуясь какому-то приказу, встречал в штыки. А о мире, лежащем за пределами Англии, знал только то, что во Франции существует Иностранный легион, в который он, по его словам, собирался вступить. Сопоставляя эти помыслы и характер Давина, Стивен часто называл его ручным гуськом, вкладывая в прозвище предельное возмущение вялостью слов и поступков друга, которые часто становились преградой между пытливым умом Стивена и сокровенными тайнами ирландской жизни. Как-то вечером этот молодой крестьянин, подзадоренный бурным и высокопарным красноречием, которым Стивен разряжал холодное молчание своего бунтующего разума, вызвал перед воображением Стивена странное видение. Они шли не спеша к дому Давина по темным узким улочкам убогого еврейского квартала. - Прошлой осенью, Стиви, - уже зима была на пороге - со мной приключилась одна штука. Я пока ни одной живой душе не обмолвился об этом. Тебе первому. Уж не помню, в октябре это случилось или в ноябре, вроде как в октябре, потому что это было перед тем, как я приехал сюда поступать в университет. Стивен, улыбаясь, посмотрел на друга, польщенный таким доверием и вновь покоренный его простодушным тоном. - Я провел тогда весь день в Баттевенте, не знаю, ты представляешь, где это? Там был хоккейный матч между "Ребятами Кроука" и "Бесстрашными терльсцами". Вот это был матч так матч, Стиви! У моего двоюродного брата Фонзи Давина всю одежду в клочья изорвали. Он стоял вратарем в команде Лимерика, но половину игры носился с нападающими и орал как сумасшедший. Вот уж не забуду этого дня! Один из Кроуков так долбанул его клюшкой, - ей-богу, Стиви! - чуть не попал ему в висок. Правда, Стиви! Придись этот удар чуточку повыше, тут бы ему и конец. - Приятно слышать, что он уцелел, - сказал Стивен смеясь. - Но это, надеюсь, не та необыкновенная история, которая приключилась с тобой? - Ну, конечно, тебе неинтересно. Так вот, после этого матча было столько разговоров да шуму, что я опоздал на поезд, и даже ни одной телеги по дороге не попалось, потому как в Каслтаунроше было церковное собрание и все крестьяне уехали туда. Ничего не попишешь! Надо было или оставаться на ночь, или идти пешком. Я и решил пойти. Уже под вечер подошел к Бэллихаурским холмам, а оттуда до Килмэлока еще миль десять, если не больше, дорога длинная, глухая. На всем пути не встретишь ни одного жилья человеческого, ни звука не услышишь. Уж совсем темно стало. Раза два я останавливался в кустах, чтобы зажечь трубку, и, кабы не сильная роса, то, пожалуй, растянулся бы и заснул. Наконец за одним из поворотов дороги, гляжу - маленький домик и свет в окне. Я подошел и постучался. Чей-то голос спросил, кто там, и я ответил, что возвращаюсь домой после матча в Баттевенте, и попросил напиться. Через несколько секунд мне открыла дверь молодая женщина и вынесла большую кружку молока. Она была полураздета, похоже, когда я постучал, собиралась лечь спать; волосы у нее были распущены, и мне показалось по ее фигуре и по выражению глаз, что она беременна. Мы долго разговаривали, и все в дверях, и я даже подумал: вот странно, ведь грудь и плечи у нее были голые. Она спросила меня, не устал ли я и не хочу ли переночевать здесь; а потом сказала, что совсем одна в доме, что муж ее уехал утром в Куинстаун проводить сестру. И все время, пока мы разговаривали, Стиви, она не сводила с меня глаз и стояла так близко ко мне, что я чувствовал ее дыхание. Когда я отдал ей кружку, она взяла меня за руку, потянула через порог и сказала: "Войди, останься здесь на ночь. Тебе нечего бояться. Здесь никого нет, кроме нас". Я не вошел, Стиви, я поблагодарил ее и пошел дальше своей дорогой. Меня всего трясло как в лихорадке. На повороте я обернулся, гляжу, она так и стоит в дверях. Последние слова рассказа Давина звенели в памяти Стивена, и облик женщины, о которой тот рассказывал, вставал перед ним, сливаясь с обликом других крестьянских женщин, вот так же стоявших в дверях, когда экипажи колледжа проезжали по Клейну: живой образ ее и его народа, душа, которая, подобно летучей мыши, пробуждалась к сознанию в темноте, тайне и одиночестве; глаза, голос и движения простодушной женщины, предлагающей незнакомцу разделить с нею ложе. Чья-то рука легла ему на плечо, и молодой голос крикнул: - Возьмите у меня, сэр. Купите для почина! Вот хорошенький букетик. Возьмите, сэр! Голубые цветы, которые она протягивала, и ее голубые глаза показались ему в эту минуту олицетворением самого чистейшего простодушия; он подождал, пока это впечатление рассеется и останется только ее оборванное платье, влажные жесткие волосы и вызывающее лицо. - Купите, сэр! Пожалейте бедную девушку! - У меня нет денег, - сказал Стивен. - Возьмите, сэр, вот хорошенький букетик! Всего только пенни! - Вы слышали, что я сказал? - спросил Стивен, наклоняясь к ней. - Я сказал: у меня нет денег. Повторяю это еще раз. - Ну что ж, Бог даст, когда-нибудь они у вас будут, - секунду помолчав, ответила девушка. - Возможно, - сказал Стивен, - но мне это кажется маловероятным. Он быстро отошел от девушки, боясь, что ее фамильярность обратится в насмешку, и стремясь скрыться из виду, прежде чем она предложит свой товар какому-нибудь туристу из Англии или студенту из колледжа святой Троицы. Грэфтон-стрит, по которой он шел, только усилила ощущение безотрадной нищеты. В самом начале улицы, посреди дороги, была установлена плита в память Вулфа Тона, и он вспомнил, как присутствовал с отцом при ее открытии. С горечью вспомнил он эту шутовскую церемонию. Там было четыре французских делегата, даже не покинувших экипажа, и один из них, пухлый улыбающийся молодой человек, держал насаженный на палку плакат с напечатанными буквами: "Vive l'Irlande!" ["Да здравствует Ирландия!" (франц.)]. Деревья в Стивенс-Грин благоухали после дождя, а от насыщенной влагой земли исходил запах тления - словно чуть слышный аромат ладана, поднимающийся из множества сердец, сквозь гниющую листву. Душа легкомысленного, развращенного города, о котором ему рассказывали старшие, обратилась со временем в этот легкий тленный запах, поднимающийся от земли, и он знал, что через минуту, вступив в темный колледж, он ощутит иное тление, непохожее на растленность Повесы Игана и Поджигателя Церквей Уэйли. Было уже слишком поздно идти на лекцию по французскому языку. Он миновал холл и повернул коридором налево в физическую аудиторию. Коридор был темный и тихий, но тишина его как-то настораживала. Откуда у него это ощущение настороженности, отчего? Оттого ли, что он слышал, будто здесь во времена Повесы Уэйли была потайная лестница? Или, может быть, этот дом иезуитов экстерриториален и он здесь среди чужеземцев? Ирландия Тона и Парнелла как будто куда-то отступила. Он открыл дверь аудитории и остановился в унылом, сером свете, пробивавшемся сквозь пыльные окна. Присевшая на корточки фигура возилась у широкой каминной решетки, разжигая огонь, и по худобе и седине он узнал декана. Стивен тихо закрыл дверь и подошел к камину. - Доброе утро, сэр! Могу я чем-нибудь помочь вам? Священник вскинул глаза. - Минутку, мистер Дедал, - сказал он. - Вот вы сейчас увидите. Разжигать камин - целая наука. Есть науки гуманитарные, а есть науки полезные. Так вот это одна из полезных наук. - Я постараюсь ей научиться, - сказал Стивен. - Секрет в том, чтобы не класть слишком много угля, - продолжал декан, проворно действуя руками. Он вытащил из боковых карманов сутаны четыре свечных огарка и аккуратно рассовал их среди угля и бумаги. Стивен молча наблюдал за ним. Стоя коленопреклоненный на каменной плите перед камином и поправляя жгуты бумаги и огарки, прежде чем зажечь огонь, он больше чем когда-либо напоминал левита, смиренного служителя Господня, приготовляющего жертвенный огонь в пустом храме. Подобно грубой одежде левита, выцветшая, изношенная сутана окутывала коленопреклоненную фигуру, которой было бы тягостно и неудобно в пышном священническом облачении или в обшитом бубенцами ефоде. Сама плоть его истерлась и состарилась в скромном служении Господу: он поддерживал огонь в алтаре, передавал секретные сведения, опекал мирян, сурово карал по приказанию свыше. И все же плоть его не просияла благодатью, на ней не было ни следа красоты, присущей святости или высокому духовному сану. Нет, сама душа его истерлась и состарилась в этом служении, так и не приблизившись к свету и красоте, и обрела не благоухание святости, а лишь умерщвленную волю, столь же нечувствительную к радости такого служения, сколь было глухо его сухое, жилистое старческое тело, покрытое серым пухом седеющих волос, к радостям любви или битвы. Сидя на корточках, декан следил, как загораются щепки. Чтобы как-то нарушить молчание, Стивен сказал: - Я, наверно, не сумел бы растопить камин. - Вы художник, не правда ли, мистер Дедал? - сказал декан, подняв вверх свои помаргивающие тусклые глаза. - Назначение художника - творить прекрасное. А что такое прекрасное - это уже другой вопрос. Он медленно потер сухие руки, размышляя над сложностью вопроса. - А вы можете разрешить его? - спросил он. - Фома Аквинский, - ответил Стивен, - говорит: "Pulchra sunt quae visa placent" [прекрасно то, что приятно для зрения (лат.)]. - Вот этот огонь приятен для глаз, - сказал декан. - Можно ли, исходя из этого, назвать его прекрасным? - Он постигается зрением, что в данном случае будет восприятием эстетическим, и, следовательно, он прекрасен. Но Фома Аквинский также говорит, "Bonum est in quod tendit appetitus" [благо то, к чему устремляется желание (лат.)]. Поскольку огонь удовлетворяет животную потребность в тепле, он - благо. В аду, однако, он - зло. - Совершенно верно, - сказал декан. - Вы абсолютно правы. Он быстро встал, подошел к двери, приоткрыл ее и сказал: - Говорят, тяга весьма полезна в этом деле. Когда декан вернулся к камину, слегка прихрамывая, но быстрым шагом, из его тусклых, бесчувственных глаз на Стивена глянула немая душа иезуита. Подобно Игнатию, он был хромой, но в его глазах не горело пламя энтузиазма. Даже легендарное коварство ордена, коварство более непостижимое и тонкое, чем их пресловутые книги о тонкой, непостижимой мудрости, не воспламеняло его душу апостольским рвением. Казалось, он пользовался приемами и умением, и лукавством мира сего, как указано, только для вящей славы Божией, без радости и без ненависти, не думая о том, что в них дурного, но твердым жестом повиновения направляя их против них же самих, и, несмотря на все это безгласное послушание, казалось, он даже и не любит учителя и мало или даже совсем не любит целей, которым служит. "Similiter atque senis baculus" [подобно посоху старца (лат.)], он был тем, чем был задуман основателем ордена, - посохом в руке старца, который можно было поставить в угол, или можно на него опереться в темноте в непогоду, положить на садовую скамейку рядом с букетом, оставленным какой-нибудь леди, а когда и грозно замахнуться им. Поглаживая подбородок, декан стоял у камина. - Когда же мы услышим от вас что-нибудь по вопросам эстетики? - спросил он. - От меня?! - в изумлении сказал Стивен. - Хорошо, если мне раз в две недели случается натолкнуться на какую-то мысль. - Да. Это очень глубокие вопросы, мистер Дедал, - сказал декан. - Вглядываться в них - все равно что смотреть в бездну морскую с Мохерских скал. В нее ныряют и не возвращаются. Только опытный водолаз может спуститься в эти глубины, исследовать их и выплыть на поверхность. - Если вы имеете в виду спекулятивное суждение, сэр, - сказал Стивен, - то мне представляется, что никакой свободной мысли не существует, поскольку всякое мышление должно быть подчинено собственным законам и ограничено ими. - Хм!.. - Размышляя, я сейчас беру за основу некоторые положения Аристотеля и Фомы Аквинского. - Понимаю, вполне понимаю вас. - Я буду руководствоваться их мыслями, пока не создам что-то свое. Если лампа начнет коптить и чадить, я постараюсь почистить ее. Если же она не будет давать достаточно света, я продам ее и куплю другую. - У Эпиктета, - сказал декан, - тоже была лампа, проданная после его смерти за баснословную цену. Это была лампа, при свете которой он писал свои философские труды. Вы читали Эпиктета? - Старец, который говорил, что душа подобна сосуду с водой, - резко сказал Стивен. - Он со свойственной ему простотой рассказывает нам, - продолжал декан, - что поставил железную лампу перед статуей одного из богов, а вор украл эту лампу. Что же сделал философ? Он рассудил, что красть - в природе вора, и на другой день купил глиняную лампу взамен железной. Запах растопленного сала поднялся от огарков и смешался в сознании Стивена со звяканьем слов: сосуд, лампа, лампа, сосуд. Голос священника тоже звякал. Мысль Стивена инстинктивно остановилась, задержанная этими странными звуками, образами и лицом священника, которое казалось похожим на незажженную лампу или отражатель, повешенный под неправильным углом. Что скрывалось за ним или в нем? Угрюмая оцепенелость души или угрюмость грозовой тучи, заряженной понимающим разумом и способной на гнев Божий? - Я имел в виду несколько иную лампу, сэр, - сказал Стивен. - Безусловно, - сказал декан. - Одна из трудностей эстетического обсуждения, - продолжал Стивен, - заключается в том, чтобы понять, в каком смысле употребляются слова - в литературном или бытовом. Я вспоминаю одну фразу у Ньюмена, где говорится о том, что святая дева введена была в сонм святых. В обиходном языке этому слову придается совсем другой смысл. _Надеюсь, я вас не ввожу в заблуждение_? - Конечно, нет, - любезно сказал декан. - Да нет же, - улыбаясь сказал Стивен, - я имел в виду... - Да, да, понимаю, - живо подхватил декан, - вы имели в виду разные оттенки смысла глагола _вводить_. Он выдвинул вперед нижнюю челюсть и коротко, сухо кашлянул. - Ну, хорошо, вернемся к лампе, - сказал он. - Заправлять ее тоже дело довольно трудное. Нужно, чтобы масло было чистое, а когда наливаешь его, надо следить за тем, чтобы не пролить, не налить больше, чем может вместить воронка. - Какая воронка? - спросил Стивен. - Воронка, через которую наливают масло в лампу. - А... - сказал Стивен. - Разве это называется воронкой? По-моему, это цедилка. - А что такое "цедилка"? - Ну, это... воронка. - Разве она называется цедилкой у ирландцев? - спросил декан. - Первый раз в жизни слышу такое слово. - Ее называют цедилкой в Нижней Драмкондре, - смеясь сказал Стивен, - где говорят на чистейшем английском языке. - Цедилка, - повторил задумчиво декан, - занятное слово. Надо посмотреть его в словаре. Обязательно посмотрю. Учтивость декана казалась несколько натянутой, и Стивен взглянул на этого английского прозелита такими же глазами, какими старший брат в притче мог бы взглянуть на блудного. Смиренный последователь когда-то нашумевших обращений, бедный англичанин в Ирландии, поздний пришелец, запоздалый дух, он, казалось, взошел на сцену истории иезуитов, когда эта странная комедия интриг, страданий, зависти, борьбы и бесчестья уже близилась к концу. Что же толкнуло его? Может быть, он родился и вырос среди убежденных сектантов, чаявших спасения только в Иисусе и презиравших суетную пышность официальной церкви? Не почувствовал ли он потребность в неявной вере среди суеты сектантства и разноязычия неуемных схизматиков, всех последователей шести принципов, людей собственного народа, баптистов семени и баптистов змеи, супралапсарианских догматиков? Обрел ли он истинную церковь внезапно, словно размотав с катушки какую-то тонко сплетенную нить рассуждений о вдуновении или наложении рук или исхождении Святого Духа? Или же Христос коснулся его и повелел следовать за собою, когда он сидел у дверей какой-нибудь крытой жестяной кровлей часовенки, зевая и подсчитывая церковные гроши, как в свое время Господь призвал ученика, сидевшего за сбором пошлин? Декан снова произнес: - Цедилка! Нет, в самом деле это очень интересно! - Вопрос, который вы задали мне раньше, по-моему, более интересен. Что такое красота, которую художник пытается создать из комка глины? - холодно заметил Стивен. Казалось, это словечко обратило язвительное острие его настороженности против учтивого, бдительного врага. Со жгучей болью унижения он почувствовал, что человек, с которым он беседует, соотечественник Бена Джонсона. Он подумал: - Язык, на котором мы сейчас говорим, - прежде всего его язык, а потом уже мой. Как различны слова - _семья, Христос, пиво, учитель_ - в его и в моих устах. Я не могу спокойно произнести или написать эти слова. Его язык - такой близкий и такой чужой - всегда останется для меня лишь благоприобретенным. Я не создавал и не принимал его слов. Мой голос не подпускает их. Моя душа неистовствует во мраке его языка. - И каково различие между прекрасным и возвышенным, - добавил декан, - а также между духовной и материальной красотой? Какого рода красота свойственна каждому виду искусства? Вот интересные вопросы, которыми следовало бы заняться. Обескураженный сухим, твердым тоном декана, Стивен молчал. Декан также смолк, и в наступившей тишине с лестницы донесся шум голосов и топот сапог. - Но предавшись такого рода спекуляциям, - заключил декан, - рискуешь умереть с голоду. Прежде всего вы должны получить диплом. Поставьте это себе первой целью. Затем мало-помалу вы выйдете на свою дорогу. Я говорю в широком смысле - дорогу в жизни и в способе мышления. Возможно, на первых порах она окажется крутой. Вот, скажем, мистер Мунен - ему потребовалось немало времени, прежде чем он достиг вершины. Но тем не менее он ее достиг. - Возможно, я не обладаю его талантами, - спокойно возразил Стивен. - Как знать? - живо отозвался декан. - Мы никогда не знаем, что в нас есть. Я бы, во всяком случае, не падал духом. Per aspera ad astra [через тернии к звездам (лат.)]. Он быстро отошел от очага и направился на площадку встречать студентов первого курса. Прислонившись к камину, Стивен слышал, как он одинаково бодро и одинаково безразлично здоровался с каждым в отдельности, и почти видел откровенные усмешки более бесцеремонных. Острая жалость, как роса, начала оседать на его легко уязвимое сердце, жалость к этому верному служителю рыцарственного Лойолы, к этому сводному брату священнослужителей, более уступчивому, чем они, в выражении своих мыслей, более твердому духом; жалость к священнику, которого он никогда не назовет своим духовным отцом; и он подумал, что этот человек и его собратья заслужили славу пекущихся о мирском не только среди тех, кто забыл о суете мира, но и среди самих мирян, за то, что они на протяжении всей своей истории ратовали перед судом Божьего правосудия за слабые, ленивые, расчетливые души. О приходе преподавателя возвестили несколько залпов кентской пальбы тяжелых сапог, поднявшиеся среди студентов, сидевших в верхнем ряду аудитории под серыми, заросшими паутиной окнами. Началась перекличка, и ответы звучали на все лады, пока не вызвали Питера Берна. - Здесь! Гулкий глубокий бас прозвучал из верхнего ряда, и тотчас же с других скамей послышались протестующие покашливания. Преподаватель немножко выждал и назвал следующего по списку: - Крэнли! Ответа не было. - Мистер Крэнли! Улыбка пробежала по лицу Стивена, когда он представил себе занятия друга. - Поищите его в Лепардстауне, - раздался голос со скамейки позади. Стивен быстро обернулся. Но рылообразная физиономия Мойнихана была невозмутима в тусклом, сером свете. Преподаватель продиктовал формулу. Кругом зашелестели тетради. Стивен снова обернулся и сказал: - Дайте мне, ради Бога, бумаги. - Тебе что, приспичило? - с широкой ухмылкой спросил Мойнихан. Он вырвал страницу из своего черновика и, протягивая ее, шепнул: - При необходимости любой мирянин, любая женщина имеют право на это. Формула, которую Стивен послушно записал на клочке бумаги, сворачивающиеся и разворачивающиеся столбцы вычислений преподавателя, призрачные символы силы и скорости завораживали и утомляли его сознание. Он слышал от кого-то, что старик - атеист и масон. О серый, унылый день! Он походил на некий лимб терпеливого безболезненного создания, где в дымчатых сумерках бродят души математиков, перемещая длинные, стройные построения из одной плоскости в другую и вызывая быстрые вихревые токи, несущиеся к крайним пределам вселенной, ширящейся, удаляющейся, делающейся все недоступнее. - Итак, мы должны отличать эллипс от эллипсоида. Наверное, кое-кто из вас, джентльмены, знаком с сочинениями мистера У.Ш.Гилберта. В одной из своих песен он говорит о бильярдном шулере, который осужден играть На столе кривом Выгнутым кием Вытянутым шаром. Он имеет в виду шар в форме эллипсоида, о главных осях которого я сейчас говорил. Мойнихан нагнулся к уху Стивена и прошептал: - Почем теперь эллипсоидальные шарики?! За мной, дамочки, я кавалерист! Грубый юмор товарища вихрем пронесся по монастырю сознания Стивена, весело встряхнул висевшие на стенах понурые сутаны, заставил их заплясать и заметаться в разгульном шабаше. Братья общины выплывали из раздутых вихрем облачений: цветущий дородный эконом в шапке седых волос; ректор, маленький, с гладкими волосами священник, который писал благочестивые стихи; приземистый мужиковатый преподаватель экономики; длинный молодой преподаватель логики, обсуждающий на площадке со своим курсом проблему совести, словно жираф, который ощипывает листву высокого дерева над стадом антилоп; важный и грустный префект братства; пухлый круглоголовый преподаватель итальянского языка с плутоватыми глазками. Все мчались, спотыкались, кувыркались и прыгали, задирая свои сутаны в лихой чехарде; обнявшись, тряслись в натужном хохоте, шлепали друг друга по заду, потешались своим озорством, фамильярничали и вдруг с видом оскорбленного достоинства, возмущенные каким-нибудь грубым выпадом, украдкой перешептывались, прикрывая рот ладонью. Преподаватель подошел к стеклянному шкафу у стены, достал с полки комплект катушек, сдул с них пыль, бережно положил на стол и, придерживая одним пальцем, продолжал лекцию. Он объяснил, что проволока на современных катушках делается из сплава, называемого платиноидом, изобретенного недавно Ф.У.Мартино. Он внятно произнес инициалы и фамилию изобретателя. Мойнихан шепнул сзади: - Молодец, старик. Фу, Мартино! Мартын скачет, Мартын пляшет... - Спроси его, - шепнул Стивен с невеселой усмешкой, - не нужен ли ему подопытный субъект для опытов на электрическом стуле? Он может располагать мною. Увидев, что преподаватель нагнулся над катушками, Мойнихан привстал со своей скамейки и, беззвучно пощелкивая пальцами правой руки, захныкал голосом озорного мальчишки: - Сэр, этот мальчик говорит гадкие слова, сэр! - Платиноид, - внушительно продолжал преподаватель, - предпочитают нейзильберу, потому что у него меньший коэффициент сопротивления при изменении температуры. Для изоляции платиноидной проволоки служит шелк, который наматывается на эбонитовую катушку вот здесь, где находится мой палец. Если бы наматывался голый провод, в катушке индуцировался бы экстраток. Катушку пропитывают горячим парафином... С нижней скамейки впереди Стивена резкий голос с ольстерским акцентом спросил: - Разве нас будут экзаменовать по прикладным наукам? Преподаватель начал с серьезным видом жонглировать понятиями: чистая наука - прикладная наука. Толстый студент в золотых очках посмотрел несколько удивленно на задавшего вопрос. Мойнихан сзади шепнул своим обычным голосом: - Вот черт, этот Макалистер умеет урвать свой фунт мяса. Стивен холодно взглянул вниз на продолговатый череп с космами цвета пакли. Голос, акцент, характер задавшего вопрос раздражали его, он дал волю своему раздражению и с сознательным недоброжелательством подумал, что отец этого студента поступил бы разумнее, если бы отправил своего сына учиться в Белфаст и тем самым сэкономил бы на проезде. Продолговатый череп не обернулся навстречу мысленно пущенной в него стреле Стивена, и она не долетела до цели, а вернулась в свою тетиву, потому что перед ним вдруг мелькнуло бескровное лицо студента. "Эта мысль не моя, - быстро пронеслось в уме Стивена. - Ее мне внушил фигляр-ирландец на скамейке позади меня. Терпение. Можешь ли ты с уверенностью сказать, кто торговал душой твоего народа и предал его избранников: тот, кто вопрошал, или тот, кто потом издевался? Терпение. Вспомни Эпиктета. Наверное, это в природе Макалистера: задать такой вопрос в такой момент и сделать неправильное ударение - "прикладными"?" Монотонный голос преподавателя продолжал медленно гудеть вокруг катушек, о которых он рассказывал, удваивая, утраивая, учетверяя свою снотворную энергию, между тем как катушки умножали свои омы сопротивления. Голос Мойнихана позади откликнулся на отдаленный звонок: - Закрываем лавочку, джентльмены! В холле было тесно и шумно. На столе около двери стояли два портрета в рамках, и между ними лежал длинный лист бумаги с неровными столбцами подписей. Макканн проворно сновал среди студентов, болтая без умолку, возражая отказывающимся, и одного за другим подводил к столу. В глубине холла стоял декан, он разговаривал с молодым преподавателем, важно поглаживая подбородок, и кивал головой. Стивен, притиснутый толпой к двери, остановился в нерешительности. Из-под широких опущенных полей мягкой шляпы темные глаза Крэнли наблюдали за ним. - Ты подписал? - спросил Стивен. Крэнли поджал свои тонкие губы, подумал секунду и ответил: - Ego habeo [подписал (лат.)]. - А что это? - Quod [что (лат.)]. - А это что? Крэнли повернул бледное лицо к Стивену и сказал кротко и грустно: - Per pax universalis [за всеобщий мир (лат.)]. Стивен показал пальцем на фотографию царя и сказал: - У него лицо пьяного Христа. Раздражение и ярость, звучавшие в его голосе, заставили Крэнли оторваться от спокойного созерцания стен холла. - Ты чем-то недоволен? - Нет, - ответил Стивен. - В плохом настроении? - Нет. - Credo ut vos sanguinarius estis, - сказал Крэнли, - quia facies vostra monstrat ut vos in damno malo humore estis [Думаю, что вы отъявленный лжец: по вашему лицу видно, что вы в чертовски отвратительном настроении (лат.)]. Мойнихан, пробираясь к столу, шепнул Стивену на ухо: - Макканн при полном параде. Остается добавить последнюю каплю, и готово. Новенький, с иголочки мир. Никаких горячительных и право голоса сукам. Стивен усмехнулся стилю конфиденциального сообщения и, когда Мойнихан отошел, снова повернул голову и встретил взгляд Крэнли. - Может быть, ты объяснишь, - спросил он, - почему он так охотно изливает свою душу мне на ухо? Ну, объясни. Мрачная складка появилась на лбу Крэнли. Он посмотрел на стол, над которым нагнулся Мойнихан, чтобы подписаться, и сурово отрезал: - Подлипала. - Quis est in malo humore, - сказал Стивен, - ego aut vos? [Кто в плохом настроении - я или вы? (лат.)] Крэнли не ответил на подтрунивание. Он мрачно обдумывал, что бы еще добавить, и повторил с той же категоричностью: - Самый что ни на есть гнусный подлипала! Это было его обычной эпитафией, когда он ставил крест на похороненной дружбе, и Стивен подумал, не произнесется ли она когда-нибудь в память и ему, и таким же тоном. Тяжелая, неуклюжая фраза медленно оседала, исчезая из его слуха, проваливаясь, точно камень в трясину. Стивен следил, как она оседает, так же, как когда-то оседали другие, и чувствовал ее тяжесть на сердце. Крэнли, в отличие от Давина, не прибегал в разговоре ни к редкостным староанглийским оборотам елизаветинского времени, ни к забавно переиначенным на английский манер ирландским выражениям. Его протяжный говор был эхом дублинских набережных, перекликающимся с мрачной, запустелой гаванью, его выразительность - эхом церковного красноречия Дублина, звучащим с амвона в Уиклоу. Угрюмая складка исчезла со лба Крэнли, когда он увидел Макканна, быстро приближающегося к ним с другого конца холла. - Вот и вы! - сказал Макканн весело. - Вот и я, - сказал Стивен. - Как всегда с опозданием. Не могли бы вы совмещать ваши успехи с некоторой долей уважения к точности? - Этот вопрос не стоит в повестке дня, - сказал Стивен. - Переходите к следующему. Его улыбающиеся глаза были устремлены на плитку молочного шоколада в серебряной обертке, высовывающуюся из верхнего кармана куртки пропагандиста. Вокруг них собрался небольшой кружок слушателей, жаждущих присутствовать при состязании умов. Худощавый студент с оливковой кожей и гладкими черными волосами, просунув между ними голову, переводил взгляд с одного на другого, словно стараясь открытым влажным ртом поймать на лету каждое слово. Крэнли вытащил из кармана маленький серый мячик и, вертя в руках, начал пристально осматривать его со всех сторон. - К следующему! - сказал Макканн. - Хм! Он громко хохотнул, улыбнулся во весь рот и дважды дернул себя за соломенного цвета бородку, свисавшую с его квадратного подбородка. - Следующий вопрос заключался в подписи декларации. - Вы мне заплатите, если я подпишу? - спросил Стивен. - Я думал, вы идеалист, - сказал Макканн. Студент, похожий на цыгана, обернулся и, поглядывая на окружающих, сказал невнятным блеющим голосом: - Странный подход, черт возьми! По-моему, это корыстный подход. Его голос заглох в тишине. Никто не обратил внимания на слова этого студента. Он повернул свое оливковое лошадиное лицо к Стивену, словно предлагая ему ответить. Макканн весьма бойко начал распространяться о царском рескрипте, о Стэде, о всеобщем разоружении, об арбитраже в случае международных конфликтов, о знамениях времени, о новом гуманизме, о новой этике, которая возложит на общество долг обеспечить с наименьшей затратой наибольшее счастье наибольшему количеству людей. Студент, похожий на цыгана, заключил эту речь возгласом: - Трижды ура - за всемирное братство! - Валяй, валяй, Темпл, - сказал стоявший рядом дюжий румяный студент. - Я тебе потом пинту поставлю. - Я за всемирное братство! - кричал Темпл, поглядывая по сторонам темными продолговатыми глазами. - А Маркс - это все чепуха. Крэнли крепко схватил его за руку, чтобы он придержал язык, и с вымученной улыбкой повторил несколько раз: - Полегче, полегче, полегче! Темпл, стараясь высвободить руку, кричал с пеной у рта: - Социализм был основан ирландцем, и первым человеком в Европе, проповедовавшим свободу мысли, был Коллинз. Двести лет тому назад этот миддлсекский философ разоблачил духовенство. Ура Джону Энтони Коллинзу! Тонкий голос из дальнего ряда ответил: - Гип-гип ура! Мойнихан прошептал Стивену на ухо: - А как насчет бедной сестренки Джона Энтони: Лотти Коллинз без штанишек, Одолжите ей свои? Стивен рассмеялся, и польщенный Мойнихан зашептал снова: - На Джоне Энтони Коллинзе, сколько ни поставь, всегда заработаешь пять шиллингов. - Жду вашего ответа, - коротко сказал Макканн. - Меня этот вопрос нисколько не интересует, - устало сказал Стивен. - Вам ведь это хорошо известно. Чего ради вы затеяли спор? - Прекрасно, - сказал Макканн, чмокнув губами. - Так, значит, вы реакционер? - Вы думаете, на меня может произвести впечатление ваше размахивание деревянной шпагой? - спросил Стивен. - Метафоры! - резко сказал Макканн. - Давайте ближе к делу. Стивен вспыхнул и отвернулся. Но Макканн не унимался. - Посредственные поэты, надо полагать, ставят себя выше столь пустяковых вопросов, как вопрос всеобщего мира, - продолжал он вызывающим тоном. Крэнли поднял голову и, держа свой мяч, словно миротворящую жертву между обоими студентами, сказал: - Pax super totum sanguinarium globum [мир во всем кровожадном мире (лат.)]. Отстранив стоявших рядом, Стивен сердито дернул плечом в сторону портрета царя и сказал: - Держитесь за вашу икону. Если уж вам так нужен Иисус, пусть это будет Иисус узаконенный. - Вот это, черт возьми, здорово сказано, - заговорил цыганистый студент, оглядываясь по сторонам. - Отлично сказано. Мне очень нравится ваше высказывание. Он проглотил слюну, словно глотая фразу, и, схватившись за козырек своей кепки, обратился к Стивену: - Простите, сэр, а что именно вы хотели этим сказать? Чувствуя, что его толкают стоящие рядом студенты, он обернулся и продолжал: - Мне интересно узнать, что он хотел выразить этими словами. Потом снова повернулся к Стивену и проговорил шепотом: - Вы верите в Иисуса? Я верю в человека. Я, конечно, не знаю, верите ли вы в человека. Я восхищаюсь вами, сэр. Я восхищаюсь разумом человека, независимого от всех религий. Скажите, вы так и мыслите о разуме Иисуса? - Валяй, валяй, Темпл! - сказал дюжий румяный студент, который всегда по нескольку раз повторял одно и то же. - Пинта за мной. - Он думает, что я болван, - пояснил Темпл Стивену, - потому что я верю в силу разума. Крэнли взял под руки Стивена и его поклонника и сказал: - Nos ad manum ballum jocabimus [давайте сыграем в мяч (лат.)]. Увлекаемый из зала, Стивен взглянул на покрасневшее топорное лицо Макканна. - Моя подпись не имеет значения, - сказал он вежливо. - Вы вправе идти своей дорогой, но и мне предоставьте идти моей. - Дедал, - сказал Макканн прерывающимся голосом. - Мне кажется, вы неплохой человек, но вам не хватает альтруизма и чувства личной ответственности. Чей-то голос сказал: - Интеллектуальным вывертам не место в этом движении. Стивен узнал резкий голос Макалистера, но не обернулся в его сторону. Крэнли с торжественным видом проталкивался сквозь толпу студентов, держа под руки Стивена и Темпла, подобно шествующему в алтарь священнослужителю, сопровождаемому младшими чинами. Темпл, живо наклонившись к Стивену, сказал: - Вы слышали, что сказал Макалистер? Этот малый завидует вам. Вы заметили? Держу пари, что Крэнли этого не заметил, а я, черт возьми, сразу заметил. Проходя через холл, они увидели, как декан пытался отделаться от студента, завязавшего с ним разговор. Он стоял у лестницы, уже занеся ногу на нижнюю ступеньку, подобрав с женской заботливостью свою поношенную сутану, и, кивая то и дело, повторял: - Вне всякого сомнения, мистер Хэккет! Да, да, вне всякого сомнения. Посреди холла префект братства внушительно, тихим недовольным голосом беседовал с каким-то студентом. Разговаривая, он слегка морщил свой веснушчатый лоб и в паузах между фразами покусывал тонкий костяной карандаш. - Я надеюсь, что первокурсники все пойдут. За второй курс можно ручаться. За третий тоже. А что касается новичков, не знаю. В дверях Темпл опять наклонился к Стивену и торопливо зашептал: - Вы знаете, что он женат? Он уже был женат, прежде чем перешел в католичество. У него где-то жена и дети. Вот, черт возьми, странная история. А? Его шепот перешел в хитрое кудахтающее хихиканье. Как только они очутились за дверью, Крэнли грубо схватил его за шиворот и начал трясти, приговаривая: - Безмозглый, бессмысленный, паршивый кретин! На смертном одре готов поклясться, что во всем сволочном мире, понимаешь, в целом мире нет другой такой паршивой обезьяны, как ты! Изворачиваясь, Темпл продолжал хитренько, самодовольно хихикать, а Крэнли тупо твердил при каждом встряхивании: - Безмозглый, бессмысленный, паршивый кретин!.. Они прошли запущенным садом; на одной из дорожек увидели ректора, который, закутавшись в тяжелый широкий плащ, шел им навстречу, читая молитвы. В конце дорожки, прежде чем повернуть, он остановился и поднял глаза. Студенты поклонились ему, Темпл, как и прежде, притронувшись к козырьку кепки. Пошли дальше молча. Когда они подходили к