шли тогда выпить квасу. И почему-то эта мысль и это воспоминание соединились со вчерашним уличным случаем, и результат получился скверный. Такой скверный, что домой к Лодыгину -- на ходулях или пешком -- идти мне очень даже не захотелось. Я сказал: --...Не получится. -- Почему не получится? -- А если его нет дома или у него звонок не работает? -- Знаешь,-- Женька с уважением посмотрел на меня,-- что-то есть в твоей голове от головы профессора Доуэля. И тут меня под партой кусили. Я посмотрел вниз и увидел чьи-то мокрые зубы. Женька тоже увидел зубы и, дождавшись, когда в них откроется щель, сунул туда учебник "Родная речь". Вместо кляпа, чтобы не было крика. Я понял, вытащил бельевую прищепку и надел ее мокрозубому подлецу на нос. Пусть знает, как нелегок труд ловцов жемчуга. Без воздуха четыре минуты. Отсчитав в уме четыре минуты, я снял прищепку. Учебник мы вынимать не стали, пусть слушает, негодяй, молча. -- Не для того, Капитонов, даны человеку зубы, чтобы другого человека кусать.-- Женька хотел сказать что-то еще, такое же доброе и большое, но двоешник Капитонов надул шершавые щеки и выдохнул изо рта учебник. -- Гады,-- сказал он, хрипло и слюняво дыша.-- А ты, скрипач,-- главный гад.-- И уполз под колоду парты. Урок шел медленно, как дохлая кляча, и назывался "Родная речь". Вел его наш директор Василий Васильевич, расставив ноги греческой буквой "лямбда" и вытянувшись свечой у доски. Свет знания едва тлел, освещая только черную доску и первые ряды парт, где сидели девочки и отличники. До парты, где сидели мы с Женькой, слова долетали плохо -- верткие уши отличников хватали их на лету и втягивали в глубину голов. Слева от нас, за окном, в каменной коробке двора бегал по кругу ветер, а посередине из центра земляного квадрата глядела зарешеченным глазом низенькая башня бомбоубежища. Говорили, что в глубине, под школой -- целый подземный город, но поди проверь, когда башню сторожит большой амбарный замок, а ключ от него, по слухам, висит на шее директора Василия Васильевича. Урок был свободный, как бы не по программе, и Василий Васильевич восковым голосом пересказывал чеховского "Хамелеона". В конце, как положено, должна была прозвучать мораль, и шестеро человек в классе должны были умереть со стыда, но мы с Женькой были заняты важным делом, Жуков и Карамазов спали в положении сидя, Капитонов наматывал под партами свои двадцать тысяч лье, так что умереть мог один Юрик Степанов, но он, как всегда, спасал кого-нибудь из пожара и поэтому на урок не пришел. Я поскреб авторучкой шею, где прятался клопиный укус. -- А может, устроить засаду? Спрятаться у его двери и ждать, когда он войдет? Женька помотал головой: -- Ну, войдет он, а что дальше? Ждать, когда выйдет? Конечно, Женька был прав, но от правды еще никому не бывало легче. -- Кто читал Чехова, руки вверх,-- долетел до нас от доски легкий голос Василия Васильевича. Никакого леса не выросло. Даже девочки и отличники позабыли, где у них руки. И только одна былинка, один бледный чахлый росток непонятно какой породы пробился возле окна. Я сам не понял, почему я ее поднял. Какая-то тугая пружина подбросила ладонь к потолку, и пять деревянных пальцев за что-то там ухватились. Рука моя была белая, и тень от белой руки, черная и тяжелая, давила мне на лицо. -- Филиппов,-- вяло сказал директор, должно быть, и сам не рад, что напросился на такого рассказчика.-- Это вы зачем руку? Почему? Почему? Однажды в вязанке газет, когда мы собирали макулатуру, мне попалась тощая, как селедка, книжка писателя Чехова -- приложение к журналу "Нива". Книжка была старая, но смешная, особенно я запомнил рассказ про одного мужичка, который ночью проходил через кладбище. Я поднялся; рука болталась под потолком, поднявшись вместе со мной. -- Руку-то опустите. Уже можно и без руки. Вы читали Чехова? Что? Когда? Расскажите. Только сейчас я понял, каково это говорить, не подумав. -- Рассказ называется "Святочный",-- выдавил я, как из камня воду. -- Как вы сказали? "Святочный"? Хорошо, послушаем "Святочный". Я размял зубами язык и начал: -- Значит, так. Однажды... И тут отличница Скворушкина бодро и весело подхватила: -- ...В студеную зимнюю пору я из лесу вышел, был сильный мороз... -- Замолчи, дура,-- крикнул я через головы. -- Сам дурак,-- ответила отличница Скворушкина и показала мне голубой язык. Пришлось начинать сначала. -- Однажды один мужик вышел из дому. Вышел он, значит, из дому, и только он это вышел... Я вспомнил, что было с этим мужичком дальше. И как говорится -- на свою голову. Потому что было там так смешно, что я не выдержал и закачался со смеху. Я смеялся, а класс молчал. Молчал Женька. Молчал Василий Васильевич. Молчали Пушкин, Гоголь, Чехов и Салтыков-Щедрин, которые висели по стенам. Только Шолохов тихонько шуршал -- по портрету гуляла муха. И в молчании, как петушок на спице, бился мой одинокий смех. Спас меня от позора Женька, щелкнув перед моим виском челюстью бельевой прищепки. Я вытер рукавом слезы и решил рассказывать дальше. Но сперва напомнить начало. -- Один человек вышел из дому... Рот зигзагом заходил от уха до уха, а руки, ухватясь за живот, запрыгали с животом в обнимку. Меня крутило, как мусульманского дервиша. Прищепка не помогала. От смеха я повалился на парту. Ко мне бежали на помощь. Бежал Василий Васильевич. Бежали двоешник Капитонов и отличница Скворушкина. Бежал Пушкин. Пушкина догонял Гоголь. Шолохов, разделавшись с мухой, на полкорпуса обходил Островского. А впереди всех бежал задумчивый человек в пенсне -- Антон Павлович Чехов. 14 В коридоре прохохотал звонок. Дикая орда школьников с воплем рванулась к выходу, но директор Василий Васильевич запечатал дверь своим телом. -- Стойте, стоять! Маленькое сообщение. Завтра вместо уроков экскурсия на чемоданную фабрику. Явка всем обязательна. Женька пристально посмотрел на меня: -- Идем, надо поговорить. Женька двигался, как таран, могучим ребром штанов вспарывая мешок коридора. Я пыхтел и бежал за ним. Мы выскочили на лестничную площадку, легко взлетели наверх и только на самом верху у вечно запертой двери, которая вела на чердак, остановились, переводя дыхание. Дальше бежать было некуда. Здесь, на последней площадке, в стороне от глаз и ушей, был наш укромный угол, место, где можно было спокойно поговорить. Мы примостились на корточках между обломком парты и тихой чердачной дверью. -- Не нравится мне все это,-- сказал Женька угрюмо.-- Ты заметил, какой сегодня директор? Всех называет на "вы". И голос какой-то ватный. Я кивнул: -- С ума сойти -- экскурсия на чемоданную фабрику! Чемоданов мне только и не хватало. -- В общем, так,-- решительно сказал Женька.-- Лодыгина твоего к черту! В Египет бежим сегодня -- у тебя мелочь на трамвай есть? -- И добавил с победой в голосе: -- Не дождутся они от нас своей фабрики! -- Кто "они"? -- спросил я. -- Они,-- повторил Женька и странно как-то подхрюкнул. -- Ты чего хрюкаешь? -- спросил я. -- Это ты хрюкаешь, я не хрюкал. -- И я не хрюкал. Он недоверчиво посмотрел на меня, потом принюхался. -- Табаком пахнет. Я тоже поводил носом. -- "Беломорканал". След запаха шел от двери, которая вела на чердак. -- Тихо! -- Я приложил к губам палец, и в этот момент снова раздался хрюк. Мы с Женькой одновременно посмотрели один на другого, потом вместе посмотрели на дверь. Внизу, где дверь была погнута, в широкой щели между полом и железной обивкой, чей-то рыжий пыльный ботинок затаптывал дымок папиросы. Мне хватило быстрого взгляда, чтобы понять, чей. И Женьке хватило этого моего взгляда, чтобы тоже обо всем догадаться. Но, наверное, и за дверью поняли, что мы поняли: ботинок в момент исчез, а на его месте уже шевелилась рука -- она ловко подцепила окурок и исчезла вслед за ботинком. Я попятился и почувствовал, что спиной уперся во что-то теплое и железное. Со страху у меня чуть сердце не отвалилось. -- Так-так,-- послышался сзади знакомый голос.-- Йоних и Филиппов, понятно. Над нами навис, как Тауэр, директор Василий Васильевич. Это было тоже не очень приятно, но все же лучше, чем смерть от ржавого тесака. Голова моя по уши ушла в плечи, Женька скрючился ниже скрюченного домишки. Лицо Василия Васильевича было большим и строгим, на коротком лацкане пиджака свечечкой горела медаль "30 лет на страже счастливого детства", пальцы бегали по блестящим пуговицам, будто играли на аккордеоне. -- Так-так,-- повторил он печальным голосом.-- Вот ты, Филиппов, скажи мне, ты кем хочешь стать, когда вырастешь? -- Космонавтом,-- ответил я не задумываясь, как солдат. -- Так-так,-- в третий раз повторил директор.-- Знаете, что такое ЭПРОН? -- Нет,-- сказали мы с Женькой хором. -- ЭПРОН -- это экспедиция подводных работ особого назначения. Была в свое время такая полувоенная организация. Так вот, в ваши годы, мы, тогдашние пацаны, мечтали стать водолазами. Не все, конечно. Некоторые хотели стать летчиками, как Водопьянов. Некоторые -- полярниками, как Папанин. А я хотел водолазом. Но в водолазы меня не взяли. Знаете, почему? Мы догадывались, но говорить не стали. И правильно: оказалось -- мы ошибались. -- Из-за проклятого табака. Курил я. Мне инструктор так и сказал. Знай, говорит, Василий, водолазу курить -- все равно, что пить на брудершафт с покойником. Я спросил: -- Василий Васильевич, а брудершафт -- это что такое? Директор посмотрел мне в лицо, словно умел по прыщам узнавать будущее, и сказал: -- Вырастешь, тогда и узнаешь. Потом прокашлялся и говорит: -- Плохое вы место выбрали для курения, ребята. А если пожар? Вот и парта здесь есть деревянная, и бумажки тоже в углу. Тут до нас наконец дошло. -- Василий Васильевич, честное слово...-- Женька выбил кулаком из груди пыль.-- Мы ж... Сашка, а ну дыхни! Я выпустил из себя весь воздух, который был, а Женька выпустил свой. Василий Васильевич недоверчиво покачал головой. -- А табаком тогда от кого пахнет? Мы показали на железную дверь чердака. Директор потолкал дверь, легонечко по ней постучал, потом приложил ухо. -- Понятно,-- сказал он спустя секунду. Что -- "понятно", мы так и не поняли. Я стоял, опершись ладонями о перила, ждал, когда же он нас отпустит. Перила были скользкие и холодные, ладони были потные и горячие. Ждал -- ну и дождался. Ладонь моя поскользила вниз, вторая, не удержавшись,-- тоже, и я ухнул вперед затылком, опираясь на деревянный рельс. Хорошо -- ноги успели сделать в воздухе поворот, и я, с трудом вскочив на перила, оседлал их, словно дикого коня прерий. Штаны плавились и горели; ветер плевал в лицо; на поворотах меня заносило вбок, и стремительная сила инерции норовила швырнуть в окно. Уж не знаю, как я удерживался в седле, наверное, есть на свете какой-нибудь пионерский бог, с которым не очень-то любят связываться законы физики. Четвертый этаж, третий, второй -- подо мной уже была пустота. Я летел, подхваченный смертью, в холодные лапы вечности. Удар -- в глазах потемнело, лишь одна печальная звездочка сияла мне из пустой глубины. Я смеялся, я был ей рад, я читал ее простые слова. И вдруг понял, что-то в этих словах не то, над воротами в рай таких слов обычно не пишут. "30 лет на страже счастливого детства". Звездочка была круглая, как медаль. И пустота, в которой она висела, была прикрыта черной пиджачной диагональю, застегнутой на блестящие пуговицы. -- А вас, Филиппов,-- сказал директор веселым апостольским тенорком,-- завтра, когда пойдете на чемоданную фабрику, я назначаю старшим. 15 Женька как в воду канул. Битый час я прождал его на ступеньках школы, но он почему-то не выходил. Правда, Капитонов сказал, что видел его с директором, но это он, по-моему, врал -- с директором был я, а не Женька, это я помню точно. А Женька стоял тем временем в коридоре и красил серым костюмчиком тоску зеленую стен. Напротив, держась за пуговицу, стоял директор Василий Васильевич. Капитонов был по-своему прав. Коридор был пуст и уныл, как всегда, когда уходит вторая смена. Где-то в классах тоненько пела нянечка и подыгрывала себе на швабре. Василий Васильевич молча поглядывал на часы -- он поглядывал на них уже минут двадцать, а Женька все эти двадцать минут стоял пригвожденный к стенке печальным взглядом директора. -- Ага.-- Василий Васильевич щелкнул пальцем по циферблату.-- Как родители? Живы-здоровы? А вообще -- как? Ладно, это потом. Идемте. Они пошли под тихую мелодию швабры: первым -- Василий Васильевич, за ним -- Женька, думая тревожную думу. Они миновали учительскую и не зашли -- странно. Прошли мимо двери кабинета директора -- Василий Васильевич на дверь даже не посмотрел. Подошли к тумбе в конце коридора -- с тумбы с кумачевой подстилки добрыми гипсовыми глазами смотрел на них дедушка Ленин. Директор обошел тумбу и пальцем поманил Женьку. Сначала Женька ничего не заметил, потом разглядел на бледно-зеленой стене незаметный прямоугольник двери. -- Слышал, вы играете на баяне? Дело нужное, развивает пальцы руки. Женька спорить не стал. На баяне, так на баяне. Куда же все-таки он меня ведет? Руки Василия Васильевича покоряли недра карманов -- это он искал ключ. -- Да...-- Лицо его сморщилось.-- Музыка...-- Ключ не подавал голос.-- Музыка, чтоб его. Был же, точно помню, что был. Брякал еще.-- По морщинам, как по ступенькам лесенки, побежали паучки пота. Он давил их на губе языком, потому что были заняты руки.-- Вам мой ключик не попадался? Был же, брякал же, я же помню... Нет, Женьке ключик не попадался. Одно плечо директора опустилось чуть не до пола, другое поднялось, как качели, сам он перекосился, но лицо почему-то сделалось радостным и спокойным. -- Дырка! Самая натуральная дырка! Ну-ка, ну-ка? Дырка и есть.-- Он вытащил из карманов руки и хлопнул ладонями по коленям.-- И что мне теперь, молодой человек, прикажете с вами делать? Ключ-то -- того, потерялся ключик. Василий Васильевич, чтобы Женька не сомневался, вывернул наружу карман и потряс перед учеником прорехой. -- А моя-то -- я ж ей целый год говорил, моей-то. Зашила б, говорю. Потеряется, говорю, ключ-то. Женщины... Внезапно он замолчал; рука его потянулась к незаметному дверному квадрату. Там из замочной скважинки торчал злополучный ключ. -- Нашелся.-- Василий Васильевич нежно подергал пропажу за блестящее ушко.-- Живой. Директор отворил дверь. За дверью было темно. -- Прошу,-- обернулся он, приглашая.-- Осторожнее, здесь порог.-- Он кивнул подбородком вниз. Послышался деревянный стук; это его голова ударилась от кивка о притолоку. Василий Васильевич повернулся, чтобы оценить вмятину, по плечи ушел за дверь, забыл про порог, шагнул -- и ухнул в темный проем. Раздался грохот; темнота выстрелила сорок пятым калибром полуботинок жертвы собственной осторожности; уворачиваясь от ребристых подошв, Женька сделал рывок спиной и с силой врезался в тумбу. Гипсовая голова Ильича, потеряв единственную опору, прочертила в воздухе завиток и упала на Женьку сверху. -- Что же вы не идете -- идите.-- Из проема протянулась синяя от чернил рука и выдернула Женьку из-под обломков.-- Так, минуточку. Где-то у нас был выключатель.-- По привычке Василий Васильевич начал шарить в карманах брюк. Скоро выключатель нашелся, но почему-то не в кармане, а на стене, и с третьей или четвертой попытки в комнате загорелся свет. Странная это была комната. Мрачные вавилоны пыли упирались чуть ли не в потолок. Поверхность, которую покрывала пыль, чем-то напоминала лунную -- кратеры, обломки породы, острые цепочки хребтов, вздымающихся над океаном пыли. И ничего живого. Лишь в углу на ленточке паутины тощий семиногий паук обгладывал мушиное перышко. Первым делом Василий Васильевич запер дверь изнутри. Потом замешкался, как будто засомневался, туда ли они попали. Щелки носа его задвигались, брови съехались, как створки разводного моста, а глаза задумчиво потемнели. Но попали они, похоже, туда. Директор вытащил из-за пазухи хрустящий рулон бумаги и развернул. На нем была нарисована карта: кратеры, обломки породы, остроконечные цепочки хребтов. И все это в красных крестиках и жирных восклицательных знаках. Василий Васильевич пальцем провел по карте, потом посмотрел вперед, сравнивая натуру с изображением. Кивнул: все, видно, сходилось. Потом закатал штанины и уверенно зашагал вброд. Женька медлил. Идти не хотелось. -- Сюда, и ноги -- ноги держите выше. Не то всякое может быть. Они достигли противоположной стены. Василий Васильевич остановился и пропел сипловатым голосом: "Трим-бам-бам". Потом повернулся к Женьке: -- Я ведь тоже -- хе-хе -- того. В смысле музыки. Не на баяне, правда. На других инструментах. Но грамоту от ДОБРОХИМа имею.-- И снова затянув "трим-бам-бам", спросил: -- Узнаете? Женька пожал плечами. -- Побудка. Ну а теперь? Женька опять не узнал. -- "Траурный марш" Мендельсона. Странно, что не узнали. Он замолчал и вновь посмотрел на карту. -- Здесь,-- сказал он решительно. И уперся в стену рукой. Под рукой оказалась дверь. Она скрипнула и открылась. Василий Васильевич улыбнулся -- скрип был очень знакомый. -- Мендельсон,-- подмигнул он Женьке и кивком указал вперед. Из-за двери пахнуло сыростью. Показалась полукруглая стенка и черные решетки ступеней, бегущие по спирали вниз. -- Идемте.-- Василий Васильевич тронул ногой ступеньку и, придерживаясь за низенькие перила, первым шагнул в колодец. -- Здесь круто, смотрите под ноги -- пятая ступенька шатается. С перилами тоже поосторожней. Теперь он что-то насвистывал. Женька шел, стараясь не оступиться. -- А танец с саблями вы играете? Трудная музыка. У меня редко когда получалось. Но я как думаю: главное, если его исполняешь,-- нельзя забывать о саблях. В конце концов, об этом и танец -- о саблях. Лестница не кончалась, она штопором буравила глубину, и в глазах рябило от веера однообразных ступенек. -- Я ведь и стихи когда-то писал. Сейчас... как это... Ага, вот. "Раз Пахом понюхал дым и записался в ДОБРОХИМ". По-моему, хорошо, правда? Что там внизу, гадал про себя Женька. Какая жаба сидит там на дне колодца? И есть ли у него дно? -- Ступенька. Осторо...-- Женька успел заметить лишь всполох черной диагонали да бледные огоньки пуговиц. Дружно загрохотали ступени. Руки, ноги, зубы, затылок и некоторые другие части организма директора дружно загремели им в такт. Но скоро звуки заглохли. Прозвучал прощальный аккорд, и тело Василия Васильевича благополучно достигло финиша. Дно у колодца было. В третий раз Василий Васильевич стал жертвой заботы о человеке, когда поправив сбившийся галстук, бодро сказал: "Бывает" -- и переступил какой-то очередной порог. Женька, уже привычный к этой его болезни, подождал, когда Василий Васильевич освободит проход и, дождавшись, шагнул за ним. Шагнул -- и чуть не свалился тоже. Это было что-то вроде школьного кладбища. Скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты и двадцатиметровое чучело ленточного червя, намотанное на катушку от спиннинга. Женька закрыл глаза. Вот и все, подумал он, облизывая сухие губы. Потом решил, что как-то это не по-советски -- встречать смерть, трусливо закрыв глаза. И тихонечко их открыл. Скелетов, кажется, поубавилось. А те, что остались, были какие-то дохлые, чуть живые: и косточки уложены кое-как, и вместо оскалов что-то виноватое и не злое; люди, и те казались чудовищами по сравнению с ними. Самым большим по росту был тощий сутуловатый малый с улыбкой деревенского дурачка. Он стоял в деревянной раме, и кости его были раскрашены в разный цвет. Остальные скелеты были вообще не люди. Птица, очень похожая на орла, хотя точно попробуй определи, когда от птицы остались одни лишь косточки да жесткие пучки перьев. Рыба -- Женька в ней признал воблу: точно такие же жалкие обглоданные останки обычно лежали горками среди золотой чешуи в садике на Покровке, где собирались местные любители кваса. Но и кроме скелетов, здесь было много чего интересного. Насекомые, ящерки, паучки: засушенные, наколотые на булавки, порезанные на ломтики и на дольки -- все это смотрело со стен, выглядывало из стеклянных коробок, приглашало в свою компанию. А правил всем этим мертвым балом маленький сморщенный старичок с маленькими сморщенными глазами. Василий Васильевич кивнул -- то ли Женьке, то ли старичку на портрете,-- представляя -- то ли Женьку этому старичку, то ли старичка Женьке: -- Знакомьтесь. Старичок выглядывал из своей бороды, словно чья-нибудь голова из парилки в бане на Усачева. Он молчал, и Женька молчал. -- Дарвин,-- сказал Василий Васильевич.-- Это он обезьяну,-- Василий Васильевич кивнул в глубину угла, где сидело что-то сгорбленное и мохнатое с облезлым бутафорским бананом, зажатом в кривой клешне,-- превратил в человека.-- Василий Васильевич показал на деревянную раму со скелетом деревенского дурачка. -- Идемте.-- И снова они пробирались какими-то гулкими переходами, упирались в темные тупики, возвращались, топтались на месте, снова шуршала карта и скрипела сухая кожа на подбородке, когда Василий Васильевич, задумавшись, скреб ее своей пятерней. Наконец, хлопнула последняя дверь. Зажмурившись от яркого света, Женька сделал шаг за директором. Когда он открыл глаза, то первое, что увидел,-- стоптанные рыжие башмаки, стоящие на полу у стены. 16 По Садовой ехал трамвай. Медленно плыли по сторонам дома, медленно облетали деревья в садиках и медленно, как большие улитки, гуляли над крышами облака и тучки. За прозрачным стеклом кабины, убаюканный вагонным теплом, дремал вагоновожатый. Он дремал, трамвай ему не мешал; вагон был пустой и сонный; на остановках, когда хлюпала резина дверей, люди тихо входили и выходили: без песен, без мордобоя, что бывают в дни больших праздников и в веселые часы пик. У выхода, в глубине вагона, прикорнув над кошелкой с мелочью, сидел пожилой кондуктор. По паспорту он был Николаем Дмитриевичем, но иначе как просто Дмитрич его в народе не называли. Дмитрич сидел, скучая. Молчал, отрывал билетики, сонно выкрикивал остановки, опять отрывал билетики, опять сидел и молчал. И так -- от кольца до кольца. На кольце выпивал он чаю -- всегда покрепче и обязательно с колотым сахарком. Для этого держал он при себе щипчики в футляре из-под вторых очков. Где-то за Апраксиным у Сенной трамвай тряхнуло, впрочем привычно, и Дмитрич, тоже привычно, погладил кошелку с мелочью. В вагоне все было тихо. Дмитрич поднял глаза, пробежал глазами по пассажирам и вздрогнул, словно увидел лешего. Чуть ли не перед ним, напротив, нога на ногу, как ни в чем не бывало, у окна сидел БЕЗБИЛЕТНЫЙ. Дмитричу стало жарко. Старею, подумал он и вытер кошелкой лоб. Такого с ним еще не бывало. Двадцать лет служил на маршруте, а безбилетных не допускал ни разу. И не допустит, пока стоит советская власть. Он набрал в себя трамвайного воздуха и сказал, приподнимаясь на локте: -- Гражданин! Который расселись! А платить, я извиняюсь, кто будет? -- Пушкин,-- ответил тот, даже не повернувшись. Дмитричу стало холодно. Он уставился на безбилетного пассажира, поедая его глазами. А тот сидел себе как сидел, только рот теперь сложил трубочкой. И человек-то был вроде обыкновенный: плащ защитного цвета, нос, глаза, две ноздри -- пройдешь мимо такого и не заметишь. Вот только его багаж, два его чемодана, что застыли по-бульдожьи у ног хозяина, ничего хорошего для здоровья не обещали. Дмитрич набрался духу, чтобы сказать безбилетному все, что он о нем думает, а тот и сам уже скосил на Дмитрича бойкий глаз и начал, даже не поздоровавшись: -- А что, нравится так вот? Дмитрич от неожиданности не понял и на всякий случай спросил: -- Так -- это то есть как? -- В смысле -- билетики отрывать. Такого въедливого вопроса Дмитричу еще ни разу не задавали. Да и что на него ответишь. Тут не отвечать, тут хватать надо и за волосы тащить в тюрьму -- и вешать на всю катушку за бандитизм. Дмитрич открыл уже рот, чтобы сообщить безбилетному про тюрьму, но как-то уж больно нехорошо лоснилась на чемоданах кожа, что с тюрьмой он решил пока обождать. Но про чемоданы прощелыге все же было не грех напомнить. -- С вами? -- Дмитрич тыркнул пальцем в багаж. -- Значит, нравится? -- Безбилетный кивнул.-- Ну раз нравится, тогда сиди отрывай. Все лучше, чем за решеткой. Видишь,-- безбилетный показал за окно,-- на углу милиционер с палкой? Мы здесь, а он -- там. Красота! "Да! -- Дмитрич сделался мрачный.-- Малый-то, видно, из тех.-- Потом вроде засомневался, прицениваясь к его одежде.-- Одет прилично. И чемоданы... Ну чемоданы, положим, ворованные. Да и плащ мог с кого-нибудь в подворотне снять. Дал ломом по голове -- и носит." -- Гороховую проехали,-- разговорился вдруг безбилетный.-- Знакомые места. -- Была Гороховая да сплыла,-- хмуро ответил Дмитрич.-- Теперь не Гороховая, теперь Дзержинская. Выехали на площадь. Может, оттого, что стало светлее, может, просто от сердечной тоски, но Дмитрич почему-то спросил: -- Сами-то издалека будете? -- Мы-то? -- Безбилетный сдвинул кепочку на затылок.-- Мы-то сами северомуйские. Есть такая дырка на карте. -- Северомуйские? Это где это? -- Далеко, папаша. Трамваи туда не ездят. Еще вопросы имеются? Голова над плащом похрустывала на шейном шарнире; пассажир без билета ехал немного нервно -- то продавливал лбом стекло, то, высмотрев кого-то на улице, уходил по макушку в плащ. А то вдруг хмыкнет, заерзает на сиденье и загадочно подмигнет Дмитричу. И тут забрезжила в голове у Дмитрича мысль. "Что-то... Где-то..." Дмитрич стал вспоминать. Вспоминал, вспоминал, но вспоминалось уж больно туго. Вообще с памятью было туго, была в памяти у Дмитрича течь. "Когда-то..." И Дмитрич вспомнил. Где-то он уже этого человека видел. Где? В вагоне? В вагоне вряд ли. Этих он не запоминал. Может быть, на кольце? Туда многие заходят погреться. Бывали и посторонние. Значит, в обогревалке? Да, пожалуй, в обогревалке. Зимой. Такая же в точь козлина. Нет, козлина не та. Стоп, вообще не козлина. Птица... Из жести... Жестяная птица на шляпе. Шляпа еще торчком, очень интересная шляпа. Помнится, он подумал тогда -- вот, зима на дворе, а этот вырядился как на курорте. Что же он, тот, тогда говорил? Нет, вроде не говорил. Подошел к кому-то из наших и, помнится, оттянул в сторонку. О чем-то они там шептались. С кем же он это?.. С... С... Да не с этой как раз ли сменой? Не с Петром ли Петровичем? С ним, с ним он шептался, с Петром Петровичем. Дмитрич поглядел в передок. На стеклянный колпак с рулем, за которым сидел вожатый. Трамвай переехал Крюков, грохотнул на горбу моста и снова пошел легко. Дмитрич приоткрыл рот, хотел спросить у безбилетного про Петровича и не успел. Безбилетный открыл рот раньше. -- У нас в Северомуйске уже снежок. Дмитричу пришлось удивиться: -- Гляди-кось. -- Белый такой, пушистый, собаки лают. -- Где? -- Дмитрич прислушался. -- Пестиком! -- услышал он, но не с севера, а от кинотеатра "Рекорд". -- А я говорю -- пальцем! -- И над маленькой, человек в двадцать, толпой сверкнула молния костыля. Безбилетный вытянул из воротника шею. -- Что же это они у вас? Не успели начать, а уже расходятся. У нас в Северомуйске уж если начали, так дерутся до первого мертвого. Безбилетный подмигнул Дмитричу. -- Послушай, трамвайная душа. Вон на углу школа. Ты номер ее не знаешь? -- Почему не знать -- знаю. Номер ее -- шестьдесят. -- А твой трамвай сейчас налево не поворачивает? -- Этот не поворачивает. Другие, те поворачивают, а у тринадцатого маршрут прямой -- за Покровку, потом к Калинкину. -- Ага. Значит, прямой. Нехороший номер у твоего маршрута, товарищ кондуктор. Прямо ходят только в могилу. Это шутка, у нас в Северомуйске так шутят. Говоришь, не свернет? А если свернет? -- Ты лучше за билет сперва заплати, а потом шути свои шутки. Наш маршрут постоянный. -- А свернет, что тогда будешь делать? Дмитрич насупил брови. Чего с дураком болтать. -- А давай, папаша, поспорим. Если свернет, я плачу тебе за проезд, а не свернет -- с тебя, папаша, бутылка квасу. Безбилетный, не дожидаясь ответа, перешагнул через свои чемоданы, и Дмитрич, как говорится, даже глазом пошевелить не успел, как чужая, резиновая ладонь уже обтягивала вялую руку Дмитрича, и не было в этом рукопожатьи ни капли человечьей теплинки. -- Согласен? Я разбиваю. Ребром свободной ладони безбилетный прицелился к узлу из сцепленных рук, но, видимо, промахнулся. С каким-то недобрым кряканьем рука его опустилась на голову старика-кондуктора. Трамвай печально вздохнул и, рассыпав, как слезы, искры, повернул с маршрута налево. 17 Черепаха Таня жевала сморщенное кольцо лимона и думала о пустынях детства. Плакали за желтыми тростниками текучие воды Аму-Дарьи, песок забирался змейками в верблюжий след под барханом, бежали по пустыне перекати-поле, а я смотрел в ее маленькие глаза и видел в них лишь одно: тоскливое свое отраженье. Она доела лимон, и я ей сказал: "Пора",-- потому что весь вечер мысли мои были только о Женьке Йонихе. Она это понимала, она вообще была человек понятливый, устроилась у меня в кармане, и мы молча отправились к Лермонтовскому проспекту на трамвайную остановку. Идея была такая: вдруг Женька, правда, собрался бежать в Египет. Говорил же он мне об этом сегодня в классе. И про мелочь на трамвай спрашивал. Верилось, конечно, с трудом. Один, без меня, он вряд ли туда решится. Но проверить вариант стоило. Остановка была у сквера на углу Лермонтовского и нашей улицы, как раз неподалеку от школы. В скверике светились деревья и тихо прела листва. Деревья светились ровно, а от холмиков лежалой листвы пахло грецким орехом. Женьки на остановке не было; нигде не было -- ни в скверике, на скамейке, ни у ступенек школы, ни дальше, где проспект пересекала Садовая. Может, Женька уже уехал и сидит теперь под египетской пирамидой, нюхает цветок лотоса или ловит на удочку крокодилов? Минут двадцать мы решили его все-таки подождать -- вдруг появится. Двадцать минут прошло; в окнах уже зажигали свет, но фонари еще не горели. Трамваев тоже почему-то было не слышно, и на остановке мы стояли одни. Я уже собрался идти, как черепаха в кармане зашевелилась и высунула наружу голову. -- Ты чего? Она не ответила, повела своим черепашьим носом и внимательно оглядела сквер. Я тоже повторил ее взгляд, но интересного ничего не заметил. Выгоревшие на солнце скамейки, ясени, топольки, вал облетевших листьев -- обычный осенний вид. Человек Лодыгин дышал через свернутый в трубочку тополиный лист. Телескоп был замаскирован под простое березовое полено, а чтобы не отсвечивал окуляр, сверху, на кучу листьев были набросаны донышки от битых бутылок. Единственное, чем он не мог управлять,-- это ветром. Хорошо, что прогноз был тихий, ветер без порывов, умеренный, а судя по вялым тучкам, дождик капать не собирался. Земля была сырая и теплая, и, чтобы не разморило в тепле, он выбрал себе место пожестче, с колючками пожухлой травы и с точками муравьиных норок. Объект топтался на остановке; сглатывая тополиную горечь, человек Лодыгин осторожно прибавил резкости и на слух определил время. Пока все шло как по-писаному. Объект крутил головой и продолжал топтаться на остановке. Человек Лодыгин подумал, а не выкурить ли ему папиросу -- если тихо курить в рукав, то дым уйдет под одежду и разжижится в лабиринтах складок. Он осторожно переместил дыхательное устройство вбок и на его место пристроил белую палочку папиросы. Прикурил от фронтовой зажигалки, улыбнулся -- сделалось хорошо. И тут объект повел себя не по правилам. Обернулся в сторону сквера и подозрительно навострил взгляд. Человек Лодыгин насторожился. Такой оборот дела его не устраивал. Так, подумал он, разгоняя маховик мысли. Для начала надо объект отвлечь. И выдохнул через тополиную трубочку маленькую серебряную горошину. Та сделала в воздухе полукруг и точно над остановкой раскрылся белый куполок парашюта, а под ним на коротких стропах закачался маленький игрушечный человек в серебряном шлеме летчика. На лицо он был вылитый космонавт Гагарин, хотя об этом первопроходце космоса мир узнает только через полгода. А сейчас это была легкая качающаяся фигурка, спускающаяся с небес на землю. Я смотрел, как она кружится над проспектом, забыв обо всем на свете. Летчик мне улыбался, он махал мне ладошкой из целлулоида и шевелил целлулоидными губами. И когда до моей руки ему оставалось совсем немного, в воздухе что-то произошло. На лицо летчика набежала тень, он скорчился, ноги подтянул к животу, в нем хрустнула невидимая пружина. И вдруг вместо маленького парашютиста в воздухе запели осколки, замелькали винтики и пружины и ударило горелой пластмассой. Парашют вспыхнул и превратился в дым. Руку обдало жаром, и что-то острое и горячее упало в мою ладонь. Это была погнутая нашлепка со шлема: ровные буквы "СССР" и герб с шевелящимися колосьями. Тем временем человек Лодыгин перебежками, в два приема, одолел расстояние между кучами и зарылся в теплую глубину. "Нет,-- печально подумал он,-- с этим надо кончать. Не могу, не хочу, не бу..." Я вздохнул: жалко было игрушечного парашютиста. Черепаха Таня все тянула голову к скверу, к прелой куче с блестками бутылочного стекла. -- Видишь? Ничего нет,-- успокоил я черепаху Таню, протыкая вязовым колышком пахучую горечь листьев. И тут мы оба -- я и она -- услышали долгожданный звон. Странный он был, печальный, с каким-то замогильным подвывом -- уж на что черепаха Таня была хладнокровное существо, а и она не выдержала, спрятала голову под низкий козырек панцыря. Трамвай завернул с Садовой и, моргая пустыми фарами, нехотя поплелся вперед. Вел он себя непонятно, трамваи так себя не ведут: то делал громкий рывок, то намертво примерзал к рельсам, а то начинал раскачиваться -- опасно, из стороны в сторону, дрожа все мельче и мельче и судорожно дребезжа стеклами. Я посмотрел на номер. Номер был почему-то тринадцатый. Удивиться я как следует не успел, потому что водил глазами -- высматривал по сторонам Женьку. Я еще продолжал надеяться, что Женька все-таки подойдет. Вагон с несчастливым номером остановился напротив нас. Всхлипнула гармошка дверей, резиновые мехи сложились и улица откликнулась эхом. Из трамвая никто не вышел, а входить в него было некому. Я вздохнул, надо было возвращаться домой. Сейчас вагончик уедет, помашу ему на дорожку ручкой и тоже тронусь -- поздно уже. Но трамвай будто в землю врыли. Или кончился в проводах ток. И людей в трамвае было не видно, лишь неясно маячила впереди кукольная фигурка вагоновожатого. Двери были раскрыты настежь, и я решил заглянуть. Подошел, залез на ступеньку, сунул краешек глаза внутрь. И почувствовал толчок в спину. Двери за мной закрылись. -- Все, пионер, приехали. Конечная остановка,-- сказал мне знакомый голос. И день превратился в ночь. 18 В ночи горели два спичечных неподвижных глаза. Сколько было времени, я не знал. Пахло камнем, сырой землей и почему-то нашей школьной столовой. Два глаза пододвинулись ближе. Я протянул к ним руку и почувствовал шершавую кожу. Я узнал черепаху Таню. -- Где мы? -- спросил я ее и испугался своего голоса. Было в нем что-то чужое, но Таня его узнала и лизнула меня ниточкой языка. Я взял ее на ладонь и погладил островок панцыря. Вдвоем было не так страшно -- даже в этой неживой темноте. Я прислушался -- где-то пела вода. Значит, жизнь в этом мире есть. -- Будем искать выход. Идем,-- сказал я веселым голосом, чтобы она не думала, что я трушу. И мы пошли: она -- у меня в руке, я -- растопыренной пятерней тыча наугад в темноту. Скоро мы увидели свет: маленький, чуть заметный, будто его прятали в кулаке. Запахло водой и ветром. Мне сразу сделалось хорошо, и я зашагал быстрее. Когда мы дошли до света, радости моей поубавилось. Перед нами была грубая гранитная стенка и бойница величиной с носовой платок. В бойницу летели брызги и таяли на железных прутьях, которые ее сторожили. За стеной плескалась вода. Фонтанка, я узнал ее сразу -- по голосу ленивой воды. А свет, к которому мы пришли, был желтой тенью зажженных на берегу фонарей. Я даже определил место, где мы сейчас находились: примерно, между Климовым переулком и въездом на Египетский мост. Моста отсюда было не разглядеть -- слишком узкой была дырка в граните и мешали отсветы на воде. Египет тоже скрывал вечерний туман и дымка береговых тополей. Что делать, размышлял я. Стоять здесь, смотреть на Фонтанку и ждать случайного катера? А дальше? Ну будет этот случайный катер, ну увидят с него за решеткой чью-то бледную тень лица, ну, допустим, даже и выслушают. Но какой идиот поверит во всю эту историю с чемоданами? Я бы на их месте ни за что не поверил. Только теперь мое место здесь, в этой каменной мышеловке, и такое это место чужое, что покуда не вернулся мой давешний трамвайный знакомый, надо отсюда как-нибудь выбираться. И чем скорее, тем лучше. И мы отправились обратной дорогой на поиски своего спасения. Мы шли, спотыкались о какие-то корни и скользкие железные трубы, перешагивали в темноте ямы, в них светилась и шевелилась тьма, закрывали руками голову от хохочущих летучих существ, бежали, падали, поднимались, насмерть разбивались о стены, плакали в загаженных тупиках, и когда сил уже не осталось, а осталось только лечь умереть, я увидел высоко над собой маленькую сиротливую звездочку, висящую на безлюдном небе. Мы стояли на дне колодца, из которого выпили воду; его стены были сложены из больших бетонных колец, и наверх, вделанные в бетон, вели узкие металлические ступени. Пересадив черепаху Таню с руки себе на плечо, я проворно, по-обезьяньи, стал карабкаться к сиротке-звезде. Она была уже совсем близко, когда голова моя уперлась в холодный камень, и я понял, что до неба нам не добраться. Звезда была за решеткой. То есть, наоборот, за решеткой была не она, за решеткой были мы с Таней. Я приник глазами к железу и тоскливо посмотрел на звезду. Это была не звезда, это тускло светилось окошко -- одинокое среди темной вереницы других. Место было очень знакомое. Настолько знакомое, что сердце мое сжалось, как загнанный в западню зверек. Это был школьный двор, наш -- я знал в нем каждую каплю в осенних лужах и каждого беспризорного воробья. Решетка, через которую мы смотрели, была зарешеченным входом в бомбоубежище. А ключ был далеко-далеко -- у Василия Васильевича на шее. Это его окошко бросало нам крохи света. Опять свобода махнула белым платочком и скрылась в крокодильем нутре. Я медленно слез обратно и сел, уставясь на мутное пятно на стене. Мне уже ничего не хотелось, я стал той самой лягушкой, которая, угодив в молоко, покорилась своей судьбе. Я сидел и смотрел на пятно, и чем дольше я на него смотрел, тем больше оно меня раздражало. Сначала я не понимал, почему, потом, когда пригляделся, понял. Это было не игрой света и не облепленной мухами паутиной. На стене висела мишень -- квадратик серой бумаги, какие вешают для стрельбы в тире. Только посередине, где положено быть десятке, был нарисован маленький человек в розовом пионерском галстуке и в серой школьной одежке. В том месте, где под форменной курткой было спрятано его сердце, на мишени чернела дырочка с рваными обугленными краями. Нетрудно было понять, что дырочку оставила пуля. А сверху на бумажном листке шли крупные и прямые буквы: "СМЕРТЬ ШПИОНУ". Если шпион это -- я, то смерть, значит, тоже -- мне. Весело, ничего не скажешь. И мне стало очень грустно. Так грустно, что я взял черепаху Таню и прижался к ней холодной щекой. Под твердой корочкой панцыря я услышал Танино сердце. Оно тикало, как медленные часы -- дома, у нас на буфете, из-за них я вечно опаздывал на первый урок. Мне стало до боли жалко это маленькое живое сердце. Я сорвал со стены мишень и растоптал ее каблуком. -- Нет,-- сказал я угрюмой смерти. -- Да,-- услышал я за спиной, а когда повернул лицо, то увидел черную стрелку дула, нацеленного мне прямо в грудь. 19 -- Хватит,-- сказал человек Лодыгин.-- Не могу больше быть мерзавцем. Не хочу, не могу, не буду.-- Он убрал в футляр телескоп, накормил голодный аквариум и погасил плевком папиросу.-- И курить брошу. Он решительно направился к двери, потом вернулся, из-под кровати выволок чемодан и смахнул с него дохлых мух. С чемоданом в руке он вышел из квартиры на лестницу. Две тени, большая и маленькая, загородили ему дорогу. Большая тень прокашлялась и строго сказала: -- Ни с места. Вы арестованы, гражданин Лодыгин. Гражданин Лодыгин покорно замер на месте. Потом сощурился и удивленно спросил: -- Вы? Вы же тоже... -- Я не тоже, я -- из милиции. Капитан Жуков. Переложив пистолет под мыш