кую именно историю, не знаю. - Но после этого мы встретимся? - Постараюсь. Но я не... - Что, если в полночь? У статуи? - Ну, попробуем. - Обернувшись к столу, сжала мне пальцы. - Чай-то совсем остыл. Мы вернулись, сели за стол. Выпили теплого чаю - я не разрешил ей заваривать свежий. Я съел пару сандвичей, она закурила, и разговор продолжался. Их с сестрой, как и меня, ставило в тупик парадоксальное стремление старика любыми средствами втянуть нас в свою игру. При том, что он ежеминутно выказывал готовность ее прекратить. - Как только мы начинаем кобениться, он предлагает нам немедля лететь обратно в Англию. Во время плавания мы раз насели на него: чего вы добиваетесь, очень просим... и все такое. В конце концов он чуть не вышел из себя, я его впервые таким видела. Назавтра даже пришлось извиняться. Просить прощения за назойливость. - Он, видно, ко всем одни и те же приемы применяет. - Твердит, чтоб я держала вас на расстоянии. Говорит про вас гадости. - Стряхнула пепел под ноги, усмехнулась. - Как-то принялся извиняться перед нами за вашу тупость. Здесь он явно перегнул, если вспомнить, как вы за пять секунд раскусили его историю с Лилией. - Он не намекал, что я начинающий психиатр и в некотором роде ему ассистирую? Она не смогла скрыть удивления и тревоги. Поколебалась. - Нет. Но такая мысль нам приходила в голову. - И сразу: - А вы действительно психиатр? Я осклабился. - Он только что сообщил, что вытянул эту идею из вас, под гипнозом. Вы-де меня в этом подозреваете. Надо быть начеку, Жюли. Он хочет лишить нас последних ориентиров. Отложила сигарету. - Причем так, чтоб мы сами это сознавали? - Вряд ли ему выгодно бороться с нами поодиночке. - Да, и нам так кажется. - Значит, главный вопрос: почему? - Быстро кивнула. - А кроме того - почему вы еще сомневаетесь во мне? - По той же причине, что и вы - во мне. - Вы же сами прошлый раз сказали. Лучше вести себя так, будто мы встретились случайно, далеко от Бурани. Чем ближе мы друг друга узнаем, тем спокойнее. Безопаснее. - Я слегка улыбнулся. - Я вот, к примеру, готов поверить чему угодно, кроме того, что вы учились в Кембридже и при этом не выскочили замуж. Потупилась. - Чуть не выскочила. - Но теперь угроза позади? - Да. Далеко-далеко. - Я столького не знаю о вашей настоящей жизни. - Моя настоящая жизнь куда скучнее вымышленной. - Где вы вообще-то живете? - Вообще-то - в Дорсете. Там живет моя мать. А отец умер. - Кем был ваш отец? Ответить ей не удалось. Испуганно уставилась в пространство за моей спиной. Я крутанулся на стуле. Кончис. Он, должно быть, подкрался на цыпочках - шагов его я не слыхал. В руках он держал занесенный четырехфутовый топор, точно раздумывая, как бы ловчее проломить мне череп. Жюли хрипло вскрикнула: - Не остроумно, Морис! Он и ухом не повел, в упор глядя на меня. - Чаю попили? -Да. - Я обнаружил сухую сосну. Ее надо порубить на дрова. Он произнес это до смешного резким и повелительным тоном. Я оглянулся на Жюли. Та вскочила и злобно уставилась на старика. Я сразу почуял: быть беде. Они со мной не слишком считались. С каким-то угрюмым бесстрастием Кончис проговорил: - Марии нечем плиту затопить. Визгливый, на грани истерики, голос Жюли: - Ты напугал меня! Совесть нужно иметь! Я снова посмотрел на нее: широко раскрытые, как в трансе, глаза, прикованы к лицу Кончиса. И, будто плевок: - Ненавижу! - Ты, милая, слишком возбуждена. Поди остынь. - Нет! - Я настаиваю. - Ненавижу! В ее криках слышались такие ярость и исступление, что мое вновь обретенное спокойствие рассыпалось в прах. Я в ужасе переводил взгляд со старика на девушку, надеясь различить хоть какой-то признак предварительного сговора между ними. Кончис опустил топор. - Жюли, я настаиваю. Я физически ощутил, как схлестнулись их самолюбия. Потом она круто повернулась и с размаху всадила ноги в шлепанцы, лежащие у дверей концертной. Проходя мимо стола - на протяжении всей сцены она ни разу не взглянула в мою сторону, - Жюли, прежде чем отправиться восвояси, выхватила у меня из-под руки чашку и выплеснула содержимое мне в лицо. Чая там было на донышке, и он совсем остыл, но сам порыв пугал какой-то детской мстительностью. Я захлопал глазами. Она устремилась прямиком к лестнице. Кончис строго окликнул: - Жюли! Остановилась у восточного края колоннады, но из упрямства не повернулась к нам. - Ты как избалованный ребенок. Неслыханно. - Не двинулась с места. Сделав к ней несколько шагов, он понизил голос, но я разбирал, что он говорит. - Актриса имеет право на срыв. Но не в присутствии посторонних. Иди-ка извинись перед гостем. Поколебавшись, резко развернулась и, чеканя шаг, прошла мимо него к столу. Слабый румянец; она все так же избегала смотреть мне в глаза. Остановилась рядом, строптиво набычилась. Я попытался заглянуть ей в лицо, затем растерянно посмотрел на Кончиса. - Ведь вы и вправду нас напугали! Стоя за ее спиной, он поднял руку, чтоб я успокоился, и повторил: - Жюли, мы ждем извинений. Вдруг вскинула голову. - И вас ненавижу! Вредный, дитячий голосок. Но - или мне показалось? - правая ресница чуть заметно дрогнула: не верь ни единому слову. Я еле сдержал улыбку. Она меж тем отправилась назад, поравнялась со стариком. Тот хотел ее остановить, но она злобно оттолкнула его руку, сбежала по лесенке, вышла на гравий; ярдов через двадцать сбавила темп, прижала ладони к щекам, точно в ужасе от того, что натворила, и скрылась из виду. Заметив мое старательно разыгранное беспокойство, Кончис улыбнулся. - Не принимайте ее истерик близко к сердцу. В некотором смысле она сознательно противится собственному исцелению. А сейчас так просто симулирует. - Ей почти удалось меня обмануть. - Того-то ей и надо было. Доказать вам наглядно, какой я деспот. - И сплетник, по всей видимости. - Он уставился на меня. Я продолжал: - Чай-то вытереть нетрудно. Гораздо трудней отмыться, если тебя ославили сифилитиком. Тем более, вам ведь давно известно, какой это "сифилис". Улыбнулся. - Но вы, конечно, поняли, зачем я это сделал? - Пока нет. - Кроме того, я сообщил ей, что на той неделе вы встретились с вашей подружкой. И теперь не догадались? - Ответ он мог прочесть на моем лице. Помедлив, сунул мне в руки топор. - Пойдемте. По дороге объясню. Я поднялся и понес топор вслед за ним, в направлении ворот. - Все на свете имеет конец, и наши летние приключения в том числе. А значит, я должен заранее позаботиться о, так сказать, отходных путях, которые для Жюли были бы наименее болезненны. Недостоверными сведениями о вас я снабдил ее, чтобы наметить несколько таких вот путей. Теперь она знает, что у вас есть другая. И что вы, верно, не столь привлекательный юноша, каким кажетесь на первый взгляд. Вдобавок шизофреники - вы в этом только что убедились - эмоционально неустойчивы. Я далек от мысли, что вы способны воспользоваться ее нездоровьем ради плотской потехи. Но если ввести в ее сознание дополнительные сдерживающие факторы, вам будет сподручнее контролировать ситуацию. В груди моей разливалось тепло. Чуть заметное движение ресниц Жюли сделало все уловки Кончиса тщетными - и безвредными; теперь и я был вправе схитрить. - Что ж, раз так... конечно. Я не против. - Потому я и нарушил ваш тет-а-тет. Курс лечения предусматривает регрессии, дополнительные нагрузки. Перелом без тренировки не срастется. - И, торопливо: - Ну, Николас, как вы ее нашли? - Преисполнена недоверия. Вы оказались правы. - Но вы хоть постарались...? - Насколько успел. - Хорошо. Завтра я намерен скрыться с глаз долой. Во всяком случае, внушить ей, что меня на вилле нет. Вы целый день проведете с ней как бы наедине. Посмотрим, что она станет делать. - Лестно, что вы до такой степени мне доверяете. Похлопал меня по плечу. - Признаться, я давно собирался спровоцировать ее на такую вот негативную реакцию. Чтоб рассеять ваши сомнения в ее ненормальности. Если они еще оставались. - С ними покончено. Раз и навсегда. Он важно кивнул, а я засмеялся про себя. Мы подошли к дереву, уже срубленному. Требовалось расколоть его на чурбаки приемлемого размера. К дому дрова оттащит Гермес, мне нужно лишь сложить их в поленницу. Я принялся махать топором, и Кончис вскоре ретировался. Работал я с гораздо большей охотой, чем в прошлый раз. Те ветки, что потоньше, сухие и хрупкие, ломались от первого же удара; и в каждый взмах топора я вкладывал свой, особый смысл. Приемлемые размеры обретала не только древесина. Складывая дрова в аккуратный, один к одному, штабель, я мысленно приспосабливал одну к одной многочисленные тайны, окутывавшие Бурани и Кончиса. Скоро я узнаю всю правду о Жюли, но самое важное уже узнал: она на моей стороне. С нашей помощью Кончис худо-бедно воплощает в жизнь свои саркастические фантазии, навязывает миру некий универсальный парадокс. Для него всякая правда - отчасти ложь и всякая ложь - отчасти правда. Вслед за Жюли я начинал прозревать за его бесчисленными ловушками и фокусами, при всей их внешней пагубности, благую волю. Я вспомнил, как он показал мне улыбку каменной головы - свою абсолютную истину. В любом случае, он слишком умен, чтобы надеяться, что наружный блеск его игрищ способен нас ослепить; втайне он стремится как раз к обратному... и стоит набраться терпения, пока не раскроется их глубинная цель, подспудный смысл. Размахивая топором в лучах высокого солнца, со смаком разминая мускулы, вновь чувствуя под ногами твердую почву, предвкушая ночь, завтрашний день, Жюли, поцелуй, освобождение от Алисон, я готов был ждать все лето напролет, коль он того пожелает; и всю жизнь напролет ждать такого же цельного лета. 44 Она явилась нам в отблесках лампы, стоящей на столе в юго-восточном углу террасы второго этажа, совсем иная, чем в вечер своего первого появления, в тот вечер, когда Кончис официально представил ее как Лилию. Костюм ее мало изменился по сравнению с тем, что был на ней днем... те же белые брюки, хотя блузку она надела тоже белую, со свободными рукавами, как бы делая уступку здешней вечерней чопорности. Коралловые бусы, красный ремень, шлепанцы; капелька тени для век, чуть-чуть губной помады. Встречая ее, мы с Кончисом встали. Замерла передо мной, помедлила, как-то настойчиво, отчаянно и долго смотрела в глаза. - Мне стыдно за свое поведение. Простите, пожалуйста. - Не стоит. Какая ерунда. Взглянула на Кончиса, точно ожидая похвал. Тот улыбнулся, указал ей на стул между нами. Но она потянулась к вороту блузки и вынула веточку жасмина. - Символ мира. Я понюхал цветок. - Как трогательно. Уселась. Кончис налил ей кофе, а я предложил сигарету и чиркнул спичкой. Она казалась пристыженной - подняв на меня глаза при встрече, теперь упорно их отводила. - Мы с Николасом, - сказал Кончис, - беседовали о религии. Это правда. К столу он вынес Библию, заложенную в двух местах; и мы принялись рассуждать о божеском и небожеском. - Вот как. - Уставилась на чашку, подняла ее, отхлебнула кофе; в тот же миг я ощутил мимолетное касание ее ноги под свисающим до полу краем скатерти. - Николас считает себя агностиком. Но понемногу признался, что ему все равно. Вежливо посмотрела на меня. - Все равно? - Есть вещи поважнее. Потрогала ложечку, лежащую на кофейном блюдце. - А я думала, важнее ничего нет. - Важнее, чем ваше мнение о том, с чем вы никогда в жизни не столкнетесь? По мне, это пустая трата времени. - Я потянулся к ее ноге, но не нашел. Она наклонилась, взяла со стола мой спичечный коробок и вытряхнула на белую скатерть десяток спичек. - А может, вы просто боитесь размышлять о боге? Голос ее звучал неестественно, и я догадался, что весь разговор был спланирован заранее... она говорит то, что нужно Кончису. - Нельзя размышлять о чем-то, что мышлению неподвластно. - Но вы размышляете о завтрашнем дне? О том, что будет через год? - Конечно. Обо всем этом можно делать достоверные предположения. Она забавлялась спичками, составляя из них один узор за другим. Я не отрывал взгляда от ее губ: прекратить бы эту пустую трепотню. - А я и о боге могу делать достоверные предположения. - Например? - Он невероятно мудр. - Почему вы так думаете? - Потому, что я его не понимаю. Зачем он, кто он, на каком уровне бытия. А Морис уверяет, что я очень умная. Видно, бог невероятно мудр, раз он настолько умнее меня. Настолько, что не оставил мне ни одной подсказки. Уничтожил все улики, все очевидности, все причины, все мотивы своего существования. - Быстро взглянув на меня, опять занялась спичками; в глазах ее стояло холодно-пытливое выражение, перенятое у Кончиса. - Невероятно мудр - или невероятно жесток? - Мудр. Умей я молиться, попросила бы бога не посылать мне знамений. Как только он пошлет знамение, я пойму, что он не бог. А лжец. На сей раз она посмотрела на Кончиса, чей взгляд блуждал в морских далях; он, верно, ждал, пока она произнесет весь положенный ей текст. И вдруг дважды беззвучно стукнула по столу указательным пальцем. Стрельнула глазами в сторону Кончиса, снова взглянула на меня. Я посмотрел на скатерть. Она положила две спички крест-накрест и еще пару рядом; XII. Меня наконец осенило, но она уже приняла равнодушный вид, собрала спички в горку, отодвинулась, пряча лицо от света лампы, и обратилась к Кончису: - Ты что-то помалкиваешь, Морис. Права я или нет? - Я на вашей стороне, Николас. - Улыбнулся. - Я думал так же, как вы, будучи гораздо старше и опытнее. Мы не виноваты, что лишены наития женской человечности. - Он выговорил это без всякой лести, просто констатируя факт. Жюли не смотрела в мою сторону. На лице ее лежала тень. - Но затем я пережил нечто такое, что заставило меня постичь истину, которую высказала сейчас Жюли. Она, правда, сделала нам с вами комплимент, причислив бога к мужскому роду. Мне-то кажется, она, как все настоящие женщины, знает - любое серьезное определение бога с необходимостью является и определением матери. Рождающей субстанции. Подчас она рождает самые неожиданные вещи. Ибо религиозный инстинкт - воистину тот инстинкт, который дает нам способность определить, что именно породило ту или иную ситуацию. Он откинулся на спинку стула. *** - По-моему, я уже упоминал, что в 1922-м, когда дух нового времени - а тот шофер олицетворял демократию, равенство, прогресс - уничтожил де Дюкана, я находился за границей. А именно - гонялся за птицами (или, точнее, за птичьими голосами) на самом севере Норвегии. К вашему сведению, там, в арктической тундре, водится множество редких пернатых. Мне повезло. У меня с детства тонкий слух. К тому времени я опубликовал не одну статью о том, как различать птиц по их крикам и трелям. Даже завязал переписку со специалистами - с д-ром ван Оортом из Лейдена, с американцем Э. Э. Сондерсом, с Александерами из Англии. И вот летом 1922 года на три месяца покинул Париж и отправился в Арктику. ...Жюли чуть-чуть повернулась, и я снова почувствовал прикосновение ноги - легчайшее, нагое. Стараясь не привлекать внимания Кончиса, я уперся в пол каблуком левой сандалии и тихонько высвободил ступню; босая подошва нежно чиркнула по моей коже. Жюли щекотала меня пальцами - забава невинная, но возбуждающая. Я попробовал, в свою очередь, наступить ей на ногу, но встретил мягкий отпор. Пришлось довольствоваться малым. Кончис тем временем продолжал. - По пути я заехал в Осло; профессор тамошнего университета рассказал мне, что в глуши хвойных лесов, которые тянутся из Норвегии в Финляндию и Россию, живет один знающий крестьянин. Он, похоже, неплохо разбирается в птицах; правда, профессор ни разу с ним не виделся: тот слал ему данные о перелетах. Мне давно хотелось послушать пение некоторых таежных видов, и я решил съездить к этому крестьянину. После тщательных орнитологических изысканий в тундре Крайнего Севера я пересек Варангер-фиорд и очутился в городишке под названием Киркенес. А оттуда, вооруженный рекомендательным письмом, отправился в Сейдварре. За четыре дня я покрыл девяносто миль. Первые двадцать - по лесной дороге, затем - на лодке по реке Пасвик, от одной затерянной заимки к другой. Бескрайняя тайга. Вековые мрачные ели на много миль вокруг. Река тихая и широкая, словно сказочное озеро. Словно зеркало, куда никто не смотрелся аж с сотворения мира. На четвертый день два моих помощника гребли с утра до самого вечера, не останавливаясь, но мы так и не встретили ни жилья, ни каких-либо признаков человека. Лишь серебристо-синий блеск бесконечной реки да деревья - покуда хватает глаз. Когда смерклось, впереди замаячили дом и две лужайки, выстланные лютиками - золотые пластинки во мраке дебрей. Мы прибыли в Сейдварре. Постройки сбились в тесный кружок. Избушка на берегу, полускрытая купой берез. Длинный сарай с торфяной крышей. И лабаз на бревенчатых опорах, чтоб крысы не лазили. К чурбаку у дома была привязана перевернутая лодка, во дворе сушились рыбачьи сети. Крестьянин оказался коротышкой с бойкими карими глазами. Ему было, наверное, около пятидесяти. Я спрыгнул на берег, он прочел письмо. Появилась женщина, лет на пять моложе, встала за его спиной. У нее было грубое, но выразительное лицо; хотя я не понимал, о чем они говорят, суть все же уловил: она не хочет, чтобы я тут задерживался. Моих гребцов она как бы не замечала. А те поглядывали на нее с любопытством, словно впервые видели. Но тут она поспешно вернулась в дом. Что бы там ни было, крестьянин проявил гостеприимство. Профессор не соврал: хозяин говорил по-английски вполне сносно, хоть и с запинкой. Я спросил, где он выучил язык. Он объяснил, что в молодости собирался стать ветеринаром и год учился в Лондоне. Я вновь оглядел его. Как же тебя занесло в этот медвежий угол Европы? Неожиданно выяснилось: женщина - жена не его, а братнина. У нее было двое детей, оба уже подростки. Ни дети, ни их мать английского не знали, но она и без слов вежливо, но твердо давала понять, что я остаюсь здесь против ее согласия. Однако с Густавом Нюгором мы поладили с первых же минут. Он показал мне свои птичьи справочники, тетради наблюдений. Энтузиаст всегда поймет энтузиаста. Естественно, я сразу спросил его о брате. Нюгор как-то растерялся. Сказал, что тот уехал. Затем, с таким видом, будто это все объясняет и дальнейшие расспросы излишни, добавил: "Много лет назад". В избушке было тесновато, и место для ночлега мне расчистили в сарае, на сеновале. Ел я за общим столом. Нюгор разговаривал только со мной. Невестка не раскрывала рта. Ее худосочная дочь - тоже. Паренек-недоросток, наверно, и не прочь был включиться в беседу, но дядя редко снисходил до того, чтобы переводить его реплики. В первые дни я не видел смысла вникать в проблемы этой маленькой норвежской семьи: меня захватили очарование природы и исключительное богатство пернатых. Что ни день, я выслеживал их и прислушивался к какой-нибудь экзотической утке или гусю, к гагарам, к диким лебедям, которые населяли прибрежные бухточки и лагуны. Природа здесь торжествовала над человеком. Не буйно, как в тропиках. Уверенно, царственно. Пошло утверждать, что каждый ландшафт обладает душой, но в этом чувствовался непреклонный нрав, с каким я не встречался ни до, ни после. Он игнорировал человека. Человек здесь ничего не значил. Дело не в суровых условиях - Пасвик кишел форелью и другой рыбой, лето было длинным и теплым, так что успевали созреть и картошка, и пшеница, - а в огромности пространства, которое нельзя ни побороть, ни приручить. Звучит угрожающе? Но одиночество пугало лишь на первых порах, дня через два-три я понял, что влюбляюсь в него. И всего больше - в тишину. Вечера. Покой. Плеск утки, что садится на воду, крик скопы разносились на много миль с ясностью, которая поначалу казалась сверхъестественной - а затем загадочной: как вопль в пустом доме, они подчеркивали плотность молчания и покоя. Словно звук был фоном для тишины, а не наоборот. На третий, по-моему, день я раскрыл семейный секрет. В первое же утро Нюгор указал на длинный лесистый мыс - он вдавался в реку полумилей южнее заимки - и попросил не ходить туда. Сказал, что устроил там искусственное гнездовье для колонии лутков и гоголей и не хочет, чтоб их беспокоили. Я, конечно, согласился, хотя высиживать яйца уткам даже в этих широтах было поздновато. Потом я заметил, что за ужином один из членов семьи всегда отсутствует. В первый вечер не было девочки. Во второй - мальчик появился лишь к концу трапезы; а ведь за несколько минут до того, как Нюгор позвал меня ужинать, я видел: он уныло сидит на берегу. На третий день я сам возвращался на подворье с опозданием. И в ельнике, не доходя до берега, остановился понаблюдать за птицей. Я не собирался прятаться, но вышло, что я как бы в скрадке. ...Кончис умолк, и я вспомнил, как наткнулся на него две недели назад, распрощавшись с Жюли; словно эхо того эпизода. - Вдруг ярдах в двухстах я заметил девочку. В одной руке ведерко, покрытое тряпицей, в другой - молочный бидон. Я не стал выходить из-за ствола. К моему удивлению, она пробиралась по берегу среди деревьев все дальше и наконец вступила на запретный мыс. Я смотрел в бинокль, пока она не скрылась. Нюгору не нравилось сидеть в комнате со мной и родственниками. Их упорное молчание злило его. И он пристрастился провожать меня в "спальню", чтобы выкурить там трубку и поболтать. В тот вечер я рассказал, что видел его племянницу, которая относила на мыс, очевидно, еду и питье. Я спросил, кто живет там. Он не стал вилять. Все сразу выяснилось. Там живет его брат. И он - сумасшедший. ...Я перевел взгляд с Кончиса на Жюли, потом - снова на Кончиса; казалось, ни тот, ни другая не замечают, как странно совпали сейчас прошлое и псевдонастоящее. Я снова надавил ей на ногу. Она ответила, но сразу убрала ступню. Рассказ захватил ее, ей не хотелось отвлекаться. - Я тут же поинтересовался, показывали ли его врачу. Нюгор покачал головой: похоже, он был невысокого мнения о возможностях медицины, по крайней мере применительно к данному случаю. Я напомнил, что я и сам врач. Он помолчал. "Наверно, мы тут все ненормальные". Потом встал и ушел. Впрочем, для того лишь, чтобы через несколько минут вернуться. Он притащил какой-то мешочек. Вытряхнул содержимое на постель. Россыпь округлых галек и кремней, черепков примитивной утвари с процарапанными дорожками орнамента; это было собрание вещиц каменного века. Я спросил, где он их нашел. На Сейдварре, ответил он. И объяснил, что это исконное название мыса. "Сейдварре" - лопарское слово, оно означает "холм священного камня", дольмена. Отмель была когда-то святым местом лопарей-полмаков, которые сочетали рыболовство с оленеводством. Но и они лишь наследовали иным, древнейшим культурам. Сначала заимка служила просто летней дачей, базой для охоты и рыбалки. Построил ее отец Нюгора, эксцентричный священник; удачная женитьба принесла ему достаточно денег, чтобы потакать своим поистине разнообразным склонностям. С одной стороны, он был суровый лютеранский пастор. С другой - приверженец традиционного сельского уклада. Естествоиспытатель и ученый местного значения. И заядлый охотник и рыбак, любитель дикой природы. Обоим сыновьям, по крайней мере в молодости, претила его сугубая религиозность. Хенрик, старший, стал моряком, судовым механиком. Густав принялся за ветеринарное дело. Отец умер, и львиная доля денег по завещанию отошла Церкви. Когда Густав практиковал в Тронхейме, Хенрик приехал к нему погостить, познакомился с Рагной и женился на ней. Потом вроде бы вернулся на судно, но вскоре пережил нервный срыв, бросил службу и осел в Сейдварре. Год или два все шло нормально, однако затем в его поведении появились странности. В конце концов Рагна написала Густаву. Тот прочел письмо и сел на ближайший пароход. Оказалось, вот уже почти девять месяцев она ведет хозяйство в одиночку - да еще с двумя детьми на руках. Он ненадолго вернулся в Тронхейм, свернул все дела и с этого момента взвалил на себя заимку и братнину семью. "У меня не было выбора", - объяснил он. К тому времени я уже почуял в атмосфере дома некоторую натянутость. Густав неравнодушен - или был когда-то неравнодушен - к Рагне. И теперь полная безнадежность его чувства и ее безысходная верность мужу сковывали их крепче всякой любви. Я стал расспрашивать, в чем выражается безумие брата. И тогда, кивнув на камешки, Густав снова заговорил о Сейдварре. Сперва брат ненадолго удалялся туда "для размышлений". Потом вбил себе в голову, что однажды его - или, во всяком случае, мыс - посетит Господь. Вот уже двенадцать лет он живет там отшельником в ожидании этого визита. Он ни разу не вернулся на заимку. За последние два года братья не обменялись и сотней слов. Рагна туда не ходит. Конечно, он во всем зависит от родных. Особенно с тех пор, как surcroit de malheur {Здесь: вдобавок ко всему (франц.).} почти ослеп. Густав считал, что брат уже не отдает себе отчета, сколько они для него делают. Приемлет их помощь как манну небесную, без лишних вопросов и благодарности. Я спросил Густава, когда он последний раз говорил с братом (помнится, дело было в начале августа). "В мае", - смущенно ответил он и махнул рукой. Теперь четверо с заимки интересовали меня больше, чем птицы. Я заново вгляделся в Рагну, и мне показалось, что в ней есть нечто трагическое. У нее были прекрасные глаза. Глаза героини Еврипида, жесткие и темные, как обсидиан. Я проникся состраданием и к ее детям. Растут, будто микробы в пробирке, на чистейшей закваске стриндберговской меланхолии. Без всяких шансов вырваться. Ни души на двадцать миль вокруг. Ни деревни - на пятьдесят. Я понял, почему Густав так обрадовался моему приезду. Новое лицо помогало сохранить ясный ум, чувство реальности. Ведь гибельная страсть к собственной невестке грозила и ему безумием. Как многие молодые люди, я воображал себя избавителем, вестником добра. Добавьте мое медицинское образование, знакомство с трудами господина из Вены, тогда еще не столь широко известными. Я сразу классифицировал недуг Хенрика - хрестоматийный случай анального истощения. Плюс навязчивая идентификация с отцом. Все это осложнено уединенным образом жизни. Диагноз выглядел простым, точно повадки птиц, которых я наблюдал ежедневно. Теперь, когда тайна раскрылась, Густав не прочь был обсудить ситуацию. И на следующий вечер сообщил дополнительные данные; они подтверждали мой вывод. Похоже, Хенрика с детства влекло море. Потому он и стал учиться на механика. Но постепенно понял, что ему не по душе машины, не по душе многолюдье. Началось с машин. Мизантропия выявилась позднее; он и женился-то, наверно, отчасти затем, чтобы остановить ее развитие. Он любил простор, одиночество. Вот почему его тянуло в океан, и ясно, что тесная скорлупка корабля, копоть и лязг машинного отделения скоро ему осточертели. Если б он мог совершить кругосветное плавание в одиночку... Вместо этого он поселился в Сейдварре, где сама суша напоминала море. Появились дети. И тут он стал слепнуть. За едой смахивал на пол посуду, в тайге спотыкался о корни. Разум его помутился. Хенрик был янсенистом, он знал: божество безжалостно. Он возомнил себя отмеченным, избранным для сугубых мучений и кар. Ему на роду было написано угробить молодость на дрянных корытах, в зловонной воде, тщетно гоняться за вожделенной мечтою, за раем земным. Он так и не понял главного: судьба - это всего лишь случай; мир справедлив к человечеству, пусть каждый из нас в отдельности и переживает много несправедливого. В нем ныла обида на неправедность Божью. Он отказался ехать в больницу, где ему хотели обследовать глаза. Злоба на то, что он страдает незаслуженно, накаляла нутро, и этот огнь сжигал и душу его, и тело. Не размышлять он уходил на Сейдварре. Ненавидеть. Мне не терпелось взглянуть на этого религиозного маньяка. И не из одного лишь врачебного любопытства: я искренне привязался к Густаву. Попробовал даже объяснить, в чем суть психоанализа, но его это словно бы не тронуло. Выслушал меня и буркнул; не наделать бы хуже. Я заверил, что нога моя не ступит на мыс. И тема была закрыта. Вскоре, в ветреный день, я выслеживал птиц на берегу в трех-четырех милях южнее заимки и вдруг услышал, что кто-то меня зовет. Это был Густав. Я вышел к реке, и он подгреб поближе. Он не ловил хариусов, как я было решил, а искал меня. Все-таки я должен посмотреть на его брата. Мы незаметно подберемся и понаблюдаем за Хенриком, точно за птицей. Сегодня подходящий день, объяснил Густав. Как у большинства слабовидящих, у брата развился острый слух, и ветер поможет нам схорониться. Я прыгнул в лодку, и скоро мы высадились на узкой косе у самой оконечности стрелки. Густав исчез, потом вернулся. Хенрик у сеида, лопарского дольмена, сказал он. Можно беспрепятственно обследовать хижину. Мы пробрались через лес к невысокому холму, перевалили на южный склон - тут, в ложбине, в самых зарослях, и стояло это странное жилище. Оно вросло в землю, и с трех сторон виднелись только пласты торфа на крыше. С четвертой смотрели в овраг дверь и окошечко. Кроме поленницы, ни следа осмысленной деятельности. Густав впихнул меня в дом, а сам остался снаружи на стреме. Сумрак. Стены голые, как в келье. Лежанка. Грубо сколоченный стол. Связка свечей в жестянке. Из удобств - лишь старая плита. Ни коврика, ни занавесок. Жилые части комнаты прибраны. Но углы заросли мусором. Палая листва, грязь, паутина. Запах нечистой одежды. На столе у окошка лежала книга. Массивная черная Библия с необычно крупным шрифтом. Рядом - увеличительное стекло. Лужицы воска. Я зажег свечу, чтобы осмотреть потолок. Пять или шесть балок, поддерживающих крышу, были побелены, и на них коричневыми буквами вырезаны два длинных библейских стиха. По-норвежски, конечно, но я переписал в блокнот их индексы. А на крестовине против двери - еще одна норвежская фраза. Я выглянул наружу и спросил Густава, что она означает. "Хенрик Нюгор, проклятый Богом, начертал меня собственной кровью в 1912 году", - перевел тот. Десять лет назад. Сейчас я прочту вам два других текста, которые он вырезал и протравил кровью. ...Кончис открыл книгу, лежавшую на столе. - Один - из Исхода: "Они расположились станом в конце пустыни. Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им". Другой - апокрифический парафраз того же мотива. Вот. Ездра: "И сказал Господь: Я дал вам свет в столпе огненном, вы же забыли Меня". Это напомнило мне Монтеня. Вы знаете, что на потолке его кабинета были записаны сорок две пословицы и цитаты. Но в Хенрике не чувствовалось и следа монтеневой благости. Скорее исступление знаменитого "Дневника" Паскаля - тех двух переломных часов, которые философ впоследствии смог описать одним только словом: feu {Огонь (франц.)}. Порой комната словно пропитывается нравом своего обитателя - вспомните узилище Савонаролы во Флоренции. Это была именно такая комната. Вы могли и не знать о судьбе того, кто здесь жил. Мука, конвульсии, безумие все равно выпирали отовсюду, подобно бубонам. Я вышел из хижины, и мы осторожно зашагали к сеиду. Скоро он показался за деревьями. Его нельзя было назвать настоящим дольменом - просто высокий валун, которому придали живописную форму дождь и стужа. Густав вытянул палец. Ярдах в семидесяти, в глубине березовой поросли, поодаль от сеида, стоял человек. Я навел бинокль на резкость. Он был выше Густава, тощий, с темно-седой гривой кое-как обкорнанных волос, бородатый, горбоносый. Он как раз повернулся в нашу сторону, и я хорошо разглядел его изможденное лицо. Поражала в нем истовость. Суровость почти первобытная. Мне не приходилось видеть такой предельной, дикой решимости. Не идти на компромисс, не отступать ни на шаг. Никогда не улыбаться. А глаза! С легкой косинкой, какого-то невероятного льдисто-синего цвета. Вне всякого сомнения, глаза безумца. Это чувствовалось даже на расстоянии пятидесяти ярдов. На нем была ветхая голубая рубаха, стянутая у горла выцветшим красным ремешком. Темные штаны и большие сапоги с загнутыми носами. Одежда настоящего лопаря. В руке - посох. Какое-то время я наблюдал за этим редким экземпляром. Я-то ждал, что увижу бирюка, который блуждает в чаще леса и что-то мямлит себе под нос. А передо мной был хищник, слепой и лютый. Густав снова толкнул меня локтем. У сеида появился мальчик с корзиной и бидоном. Положил их на землю, поднял другую - пустую - корзину (очевидно, ее оставил там Хенрик), огляделся и что-то крикнул по-норвежски. Не очень громко. Он явно знал, где прячется отец, потому что смотрел в сторону березовой заросли. Потом исчез в глубине леса. Через пять минут Хенрик двинулся к сеиду. Уверенным шагом, но все же ощупывая путь концом посоха. Поднял корзину и бидон, прижал локтем и устремился знакомой дорогой к хижине. Тропа проходила в двадцати ярдах от того места, где затаились мы. Как раз в тот момент, когда он поравнялся с нами, высоко-высоко раздался один из звуков, какие часто слышишь на реке, прекрасный, будто зов труб Тутанхамона. Так кричит в полете чернозобая гагара. Хенрик замер, хотя этот крик должен был быть ему столь же привычен, что и шум ветра в кронах. Он стоял, запрокинув лицо. Ни досады, ни отчаяния. Лишь чуткое ожидание: не ангелы ли это трубят, возвещая близость Пришествия? Он направился дальше, а мы вернулись на заимку. Я не знал, что сказать. Не хотелось расстраивать Густава, признавать свое бессилие. Идиотская гордыня обуревала меня. Я же член-учредитель Общества разума, в конце-то концов. Постепенно у меня созрел план. Я пойду к Хенрику один. Скажу, что я врач и хотел бы осмотреть его глаза. И под этим предлогом попробую прощупать его рассудок. Назавтра в полдень я подобрался к хижине Хенрика. Моросил дождь. Небо затянули облака. Я постучался и отступил на несколько шагов. Долгая пауза. Наконец он возник в дверном проеме, одетый так же, как вчера. Лицом к лицу, совсем рядом, его неистовство поражало еще сильнее. С трудом верилось, что он почти слеп: столь пронзительно-прозрачны были его синие глаза. Но вблизи заметно было, что смотрят они в разные стороны; заметны и характерные пятна катаракты на радужках. Он, наверное, очень удивился, но и виду не подал. Я спросил, понимает ли он по-английски - Густав говорил, что понимает, но я хотел вынудить его собственный ответ. Он лишь замахнулся посохом: не приближайся! Не угроза, скорее предостережение. Я понял его так, что могу продолжать, если не стану подходить ближе. Я объяснил, что я врач, интересуюсь птицами, приехал в Сейдварре изучать их... и тому подобное. Я говорил медленно, памятуя, что английской речи он не слышал лет пятнадцать или даже больше. Он внимал без всякого выражения. Я перешел к современным методам лечения катаракты. Уверен, в больнице ему могли бы помочь. Ни слова в ответ. Наконец я умолк. Он повернулся и скрылся в хижине. Дверь осталась открытой; я выжидал. Вдруг он выскочил снова. В руке у него было то же, что и у меня, Николас, когда я прервал ваше чаепитие. Топор с длинной рукояткой. Но я сразу понял, что он не более расположен колоть дрова, чем викинг, когда бросается в гущу схватки. Помедлил мгновение, потом ринулся вперед, занося топор над головой. Если б не слепота, он, без сомнения, убил бы меня. А так я едва успел отскочить. Острие топора вонзилось глубоко в дерн. Секунды две он его вытаскивал; я воспользовался этим и пустился наутек. Он грузно побежал за мной. Перед хижиной была небольшая прогалина, свободная от деревьев; я углубился в лес ярдов на тридцать, а он остановился у первой же березы. За двадцать футов он, наверно, не мог отличить меня от древесного ствола. С топором наперевес он вслушивался, напрягал глаза. Должно быть, он понимал, что я наблюдаю за ним, ибо внезапно размахнулся и со всей силой обрушил топор на березу. Дерево было порядочное. Но по всему стволу, от корней до вершины, прошла крупная дрожь. Так он мне ответил. Его ярость настолько испугала меня, что я не двинулся с места. Секунду он смотрел в моем направлении, затем повернулся и ушел в хижину. Топор так и остался в стволе. На подворье я вернулся поумневшим. В голове не укладывалось, как можно столь упорно противиться медицине, разуму, науке. Но ясно было, что и другие мои приоритеты - плотскую радость, музыку, рассудочность, врачебное мастерство - он отмел бы точно так же, с порога. Его топор метил прямо в темя всей нашей гедонистической цивилизации. Нашей науке, нашему психоанализу. Для него все, что не являлось Встречей, было тем, что буддисты называют жаждой бытия - суетной погоней за повседневностью. И конечно, забота о собственных глазах лишь умножила бы тщету. Он хотел остаться слепым. Тем больше надежды, что в один прекрасный миг он прозреет. Через несколько дней я собрался уезжать. В последний вечер Густав засиделся у меня допоздна. Я ничего не сказал ему о своей прогулке. Ветра не было, но в тех краях в августе ночи уже довольно холодные. Густав ушел, а я выбрался из сарая помочиться. Ослепительная луна сияла в небе Дальнего Севера, где к концу лета день брезжит сквозь любую темноту и над головой открываются таинственные глубины. В такие ночи кажется, что мир вот-вот начнется заново. Из-за реки, со стороны Сейдварре, донесся крик. Сперва я решил, что это какая-то птица, но быстро сообразил; так кричать может только Хенрик. Я повернулся к заимке. Густав, едва различимый во тьме, замер, остановился у дома, весь - слух. Снова крик. Натужный, словно голос должен был преодолеть огромные расстояния. Ступая по траве, я приблизился к Густаву. "Он просит помощи?" Тот покачал головой и продолжал безотрывно смотреть на темный абрис Сейдварре за серой в свете луны рекой. О чем он кричит? "Слышишь меня? Я здесь", - перевел Густав. И эти фразы, сначала одна, потом другая, вновь донеслись до нас; теперь я разбирал слова. "Horer du mig? Jeg er her". Хенрик взывал к ГОСПОДУ. Я уже рассказывал, как хорошо воздух Сейдварре распространяет звуки. Всякий раз крик будто уходил в бесконечность, через леса, над водами, к звездам. Отголоски замирали вдали. Редкие, хриплые вопли потревоженных птиц. Сзади, в доме, послышался шум. Я обернулся; в одном из верхних окон белела чья-то фигура - Рагны или ее дочери, не разберешь. Всех нас словно опутали чары. Чтобы развеять их, я принялся задавать вопросы. И часто он так кричит? Не слишком, ответил Густав - три-четыре раза в год, в полнолуние, если нет ветра. И всегда те же самые слова? Густав помедлил. Нет. "Я жду", и "Я очистился", и еще - "Я готов". Но две фразы, которые мы слышали - чаще других. Я заглянул Густаву в лицо и спросил, нельзя ли снова пойти понаблюдать за Хенриком. Он молча кивнул, и мы отправились в путь. До стрелки добрались минут за десять-пятнадцать. То и дело слышались крики. Мы подошли к сеиду, но кричали не отсюда. "Он на самом краю", - сказал Густав. Мы миновали хижину и очень осторожно приблизились к оконечности мыса. Лес кончился. За ним открылся берег. Галечный пляж тридцать-сорок ярдов шириной. Пасвик здесь сужался, и мыс принимал на себя всю силу течения. Поток, словно в разгар