постигла не меня, а ее. Я потрепал ее по спине. Джун послала мне воздушный поцелуй - сестринское благословение - и удалилась. - Джун все тебе рассказала? -Да. - Все-все? - Все, я думаю, не успела. Крепче прижалась ко мне. - Какое счастье, что это позади. - Проси прощения за воскресное, - шутливо сказал я, но вид у нее сделался и впрямь виноватый. - До чего ж противно было, - протянула умоляюще. - Николас, я им едва не испортила все. Честное слово. Чуть не умерла, все думала: вот сейчас, сейчас... - Что-то я не заметил, чтоб ты помирала. - Держалась только тем, что терпеть совсем чуть-чуть оставалось. - Оказывается, ты здесь в первый раз, как и я? - Ив последний. По новой я не снесу. Особенно теперь... - И опять глаза молят о снисхождении и сочувствии. - Джун такой туман вокруг тутошних дел развела. Должна ж я была поглядеть! - Все хорошо, что хорошо кончается. Снова прижалась ко мне. - В главном я не врала. - Смотря что считать главным. Нашарила мою ладонь, слегка ущипнула: не шути так. Перешла на шепот: - Не идти же тебе назад в школу по такой погоде. - И, после паузы: - А мне одной страшно: гремит, сверкает. - Откровенность за откровенность. Мне одному тоже страшно. Тут мы смолкли, но разговор наш продолжался; затем Жюли взяла меня за руку и потянула наверх. Мы очутились у комнаты, где я устраивал обыск три дня назад. У порога она замешкалась, стушевалась, смеясь над собственной нерешительностью, но и гордясь ею. - Повтори, что я сказала в воскресенье. - С тех пор, как с тобой познакомился, я и думать забыл, как было с другими. Потупилась. - Дальше чары бессильны. - Я всегда знал, что мы с тобой не кто-нибудь, а Миранда и Фердинанд. Ее губы тронула усмешка, точно эту параллель она совсем упустила из виду; окинула меня внимательным взглядом, как если бы собиралась ответить, но потом передумала. Отворила дверь; мы вошли. У кровати горит лампа, ставни закрыты. Постель не прибрана: верхняя простыня и покрывало с народным орнаментом откинуты прочь, подушка измята; на столике раскрыт стихотворный сборник с длинными, четкими лесенками строк; раковина морского ушка приспособлена под пепельницу. Мы немного растерялись - так часто бывает, когда настает давным-давно предвкушаемый тобою миг. Волосы Жюли рассыпались по плечам, белая сорочка доходила почти до щиколоток. Она озиралась вокруг так, словно видела знакомые вещи вчуже, моими глазами, словно боялась, что патриархальная простота обстановки оттолкнет меня; даже передернулась стыдливо. Я улыбнулся, но скованность овладела и мною: субстанция наших отношений переродилась, отторгла уловки, уклончивость, фальшь - все, что Жюли сейчас назвала чарами. Дико, но в какой-то миг я ощутил непостижимую тоску по утраченному раю обмана; мы вкусили от древа, мы отлучены. Но благосклонная стихия спешила к нам на помощь. За окном сверкнула молния. Лампа мигнула, погасла. Кромешная тьма накрыла нас с головой. Сверху мгновенно ударил оглушительный громовый раскат. Отголоски еще не смолкли в холмах за деревней, а Жюли уже билась в моих объятиях, мы уже жадно пили поцелуи друг друга. Еще молния, еще удар, громче и ближе прежнего. Она вздрогнула, прильнула ко мне, как маленькая. Я поцеловал ее макушку, погладил по спине, шепнул: - Давай я тебя раздену, уложу, укрою. - Подержи меня немножко на коленках. А то мурашки по коже. Потащила сквозь тьму к стулу у изголовья кровати. Я сел, она забралась мне на колени, и мы опять поцеловались. Жюли примостилась поудобней, нащупала мою левую ладонь и переплела пальцы с моими. - Расскажи про свою подружку. Как все было взаправду. Я повторил все, о чем только что поведал ее сестре. - Я не собирался ехать к ней на свидание. Но Морис уж больно меня достал. Да и ты тоже. Я должен был хоть как-то развеяться. - Ты говорил с ней обо мне? - Сказал только, что на острове встретил другую. - Расстроилась она? - В том-то и загвоздка. Если б расстроилась. Если б хоть на миг ослабила контроль. Ласковое пожатие. - Ты не захотел ее, нет? - Мне стало жаль ее. Но внешне она не слишком убивалась. - Это не ответ. Я усмехнулся во тьму: состраданье всегда не в ладах с женским любопытством. - Проклинал себя, что теряю с ней время, пока ты далеко. - Бедненькая. Представляю теперь, каково ей пришлось. - Она не ты. Ей все было до фонаря. И в первую очередь все, что имело отношение к мужикам. - Но ты-то ведь не был ей до фонаря. Раз она это сделала. Я отмел это возражение. - По-моему, я ей просто под руку подвернулся, Жюли. У нее все шло наперекосяк, а я сыграл роль козла отпущения. Как говорится, последняя капля. - Чем же вы в Афинах занимались? - Город осматривали. Сходили в ресторан. Потолковали по душам. Наклюкались. Нет, правда, все было в рамках. Со стороны. Нежно впилась ногтями в тыльную сторону моей ладони. - Признайся, вы переспали. - А если б и переспали, ты бы обиделась? Я почувствовал, что она мотает головой. - Нет. Я того и заслуживала. Я бы все поняла. - Поднесла мою руку к губам, поцеловала. - Скажи: да или нет? - Почему это тебя так волнует? - Потому что я тебя почти не знаю. Я глубоко вздохнул. - Может, и надо было переспать. Глядишь, в живых бы осталась. Притихла, чмокнула меня в щеку. - Просто хотела выяснить, с кем собираюсь провести ночь: с толстокожим носорогом или с падшим ангелом. - Есть только один способ узнать это наверняка. - Думаешь? Опять мимолетный поцелуй; она осторожно высвободилась и скользнула куда-то вдоль края кровати. В комнате было слишком темно, чтоб различить, куда именно. Но вот в щелях ставен полыхнул небесный огонь. В его скоротечном сиянии я увидел, что Жюли у кассоне, стягивает сорочку через голову. Послышался шорох - она ощупью пробиралась назад; хряпанье грома, ее испуганный выдох. Я вытянул руку, перехватил ладонь Жюли и водворил, нагую, обратно на колени. Изнанка губ под моими губами, рельеф тела под пальцами: грудь, утлый живот, шерстяной клинышек, бедра. Десять бы рук, а не две... покорись же, сдайся, раскройся передо мною. Вывернулась, привстала, перебросила ногу, сжала пятками мои икры и принялась расстегивать пуговицы рубашки. При свете сполоха я рассмотрел ее лицо - серьезное, сосредоточенное, как у ребенка, раздевающего куклу. Содрала рубашку вместе с курткой, кинула на пол. Обхватила меня за шею, сцепила ладони замком, как тогда, в ночной воде Муцы; чуть откинулась назад. - В жизни ничего красивей тебя не видала. - Ты ж меня и не видишь. - Чувствую. Нагнувшись, я поцеловал ее грудь, потом притянул к себе и снова отыскал губы. Духи ее обладали необычным ароматом, мускусным с примесью апельсинового, - так пахнет весенний первоцвет; запах оттенял и чувственность, и неискушенность Жюли, в нем смешивались жгучая плотская жажда и дрожь души, наугад постигающей, чего я жду от нее, и готовой отозваться точь-в-точь: трепетом, изнеможением, последним серьезом. Она с натугой, будто выбившись из сил, отвернула лицо. Отдышалась, шепнула: - Давай откроем ставни. Люблю, как пахнет дождем. Улизнула из-под рук к окну. Я второпях сбросил оставшуюся одежду и настиг Жюли у подоконника. Она уже поворачивалась, чтоб отправиться назад, но я развернул ее обратно, обнял со спины, и мы замерли, глядя на текучую пелену ливня, колеблющуюся в трех футах от наших лиц, дышащую прохладой и тьмою. Свет потух не только у нас, но и по всей деревне; видимо, на центральном щите перегорели пробки. Молния разодрала небосклон чуть не до гребня материковых гор и на секунду-другую озарила тесные домишки в чаше бухты, сутолоку стен и крыш, да и саму гладь Эгейского моря дьявольским, синюшным блистанием. Гром, однако, запоздал; эпицентр бури уже сместился к горизонту. Жюли прислонилась ко мне спиной, подставив грудь прикосновениям ночи и моих благоговеющих рук. Ладонь моя чиркнула по ее животу, взъерошила волосы на лобке. Она прижалась ко мне щекою, согнула правую ногу в колене и поставила на сиденье ближнего стула, чтоб не стеснять моих пальцев. Завладев левой, положила к себе на грудь - и застыла, отдаваясь сладкой щекотке. Будто не я, а заоконный дождь вошел к ней истинным суженым, полночь и дождь; а от меня зависела лишь мелкая подробность вроде той, что была подарена мне во время купанья. Брызги ливня, пляшущего на карнизе, покрыли изморосью мою руку и ее живот, но она их, казалось, не замечала. - Выйти бы в сад, - прошептал я. Безусловно соглашаясь, мазнула губами по моей коже, но сразу накрыла мои ладони своими, удерживая - не дай бог убегут. Вот что ей нравилось: медленный грех, неспешная нежность... утихающие молнии понемногу утрачивали четкость, мироздание клином сошлось на теле Жюли, на моем теле... спелый изгиб, жаркий, округлый; шелковистые, отрадой отороченные дольки; дозволенный, жалованный, нежнейший испод. Нечто подобное блазнилось мне поначалу, в дни Лилии Монтгомери: трепетное, расплывчатое созданье, обморочно упадающее в лапы собственного воспрянувшего естества; созданье к тому же неразвитое, при всем своем обаянии и безукоризненных манерах хранящее отсвет первородного тлена, абрис девчушки, одаривающей сверстников своей игрушечной страстью. Но уже через полминуты она отняла мои руки и отправила под арест - притиснула к животу. - Что такое? - Бессовестный. - Я специально. Повернулась ко мне, уткнулась лбом в мою грудь. - Расскажи, что она делала, чтоб тебе стало хорошо. Тем самым подтвердилась универсальная теорема Николаса Эрфе: степень плебейства женщины в постели прямо пропорциональна образованию. Однако теперешняя задачка сулила не только правила, но и упоительные исключения. - Зачем тебе это знать? - Хочу сделать тебе, как она. Я крепче обнял ее. - Мне нравится, что ты - это ты. - Ух какой громадный, - пробормотала она. Руки ее пробирались книзу. Я слегка отстранился, чтоб ей было удобнее. Она подчас вела себя как девственница, но девственница покладистая, готовая пуститься во все тяжкие. Снова шепот: - У тебя эта штука с собой? - В плаще. - Надеть? Пока я рылся в плаще, Жюли ждала у кровати. Стало немного светлей - должно быть, тучи поредели, - и я различал контур ее фигуры. Наконец отыскал презерватив, передал ей. Она усадила меня на постель, сама опустилась на пол - колени пришлись прямо на коврик местной выделки, - подвинулась ближе, несколькими взмахами пальцев управилась с процедурой, нагнулась, легонько провела по резине губами. Затем уселась на собственные пятки, прикрыв скрещенными предплечьями пах: недотрога. Я с трудом разглядел ее улыбку. - Притвора. Хватит скромницу-то корчить. - Меня пять лет мурыжили в монастырской спальне. Там кто угодно стал бы придурковат {Эта и последующая реплики - аллюзия на роман маркиза де Сада "Жюстина".}. Ливень стихал, но дождевая свежесть - резервуарный дух мокрого камня - наполняла комнату до краев. Я представил себе, как она безвидно стекает по стенкам сотен колодцев; как в экстазе плещутся на дне рыбята. - А как же бегство? Просто треп? Улыбнулась шире, но не ответила. Я подал ей руку, и она поднялась с колен, склонилась надо мною; не противясь, легла сверху. Мертвая тишина, внятный разговор наших тел. Она властно задвигалась вверх-вниз, дразня и теша быстрыми губами; потом умолкли и жесты, сейчас, сейчас ее плоть расплавится, смешается с моей; но нет, тело ее не течет, а схватывается комком, стекленеет в ожидании. Я пошевелился, и магия покоя оставила нас. Жюли перевалилась на спину, вытянулась на кусачем покрывале, положила голову на подушку. Я приподнялся и, стоя на четвереньках, покрыл ее поцелуями до самых лодыг, залюбовался ею с изножья. Она лежала, едва заметно изогнув талию, рука свободно отброшена, голова повернута вбок. Но чуть я простерся сверху - выпрямилась как струна. Секунда, другая - и я уже целиком внутри нее. По опыту я знал, что значит войти в женщину впервые, но сейчас опыт не помогал, ибо мы находились по ту сторону секса, далеко-далеко, в дерганом, чреватом пагубой былом, что гляделось в оправу грядущего; далеко, у самого престола обладанья. Я понял, что не одно лишь тело ее обрел. Я косо висел над ней, опираясь на вытянутые руки. Она смотрела вверх, в темноту. - Обожаю тебя, - сказал я. - Да, обожай. - Всю жизнь? - Всю жизнь. Я качнулся раз, другой - но тут произошло нечто непостижимое. Внезапно зажглась лампа на ночном столике. Похоже, деревенскую электростанцию наладили. Я резко притормозил, и мы с напряженной растерянностью уставились друг на друга, точно столкнувшись нос к носу на улице; осознав комизм ситуации, обменялись улыбками. Я посмотрел вниз, вдоль ее тонкого в кости тела, туда, где мы сливались воедино, опять поднял глаза. На лице ее мелькнуло беспокойство стыдливости, но она поспешно смежила веки, повернулась в профиль. Делай что хочешь. И я отпустил тормоза. Она завела руки на затылок - сама беззащитность, сверхнагота, воплощенная покорность; мышцы скованы безмятежной негой, лишь бедра ритмично движутся навстречу и вспять. Поскрипывает пружинная рама. Жюли казалась невероятно миниатюрной, хрупкой и тем самым располагала к грубости, какую я, по ее словам, проявил в часовне у Муцы. Сжала кулаки, будто ей стало по-настоящему больно. Я извергся - раньше времени, но сдержаться было немыслимо. По моим расчетам, угнаться за мной она не могла, - и однако, не успел я, уже обмякший, выйти наружу, как она взметнула руки, вцепилась мне в плечи, мелко и судорожно заерзала подо мной. А потом притянула к себе, впилась поцелуем в губы. Мы полежали немного, не разнимая тел, в гулкой тиши спящего дома; затем разъединились, и я вытянулся рядом с ней. Она нашарила выключатель, и нас снова окутала темнота. Она перевернулась на живот, ко мне затылком. Я провел пальцами вдоль ее позвоночника, нежно похлопал по задику, накрыл его ладонью. К горлу моему, сминая естественную физическую истому, подступал пьянящий восторг. Я не ждал от Жюли подобного самозабвенья, подобных щедрот, неисчерпаемых, как неисчерпаемо тепло ее тела под моею рукой; не ждал такого пыла, такой готовности. Мог бы и догадаться, сказал я себе, ведь в Джун это сладострастие всегда чувствовалось, а значит, и тихоне сестричке, что лежит вплотную ко мне, оно должно быть присуще, только поглубже копни. И вот наши тела наконец обрели дар речи; и чем дальше, тем увлекательней потекут их собеседования... безмерно вдумчивей, протяженней, богаче. Яблочные холмы, растрепанный локон у самых губ. Далекий рокот изнемогающего грома. За окном прояснилось - это, верно, луна выглядывает в прорехи туч. Все непогоды позади, нас осеняет покой возвращенного рая. Это случилось минут через пять. Мы лежали рядом, не переговариваясь, не нуждаясь в словах. Вдруг она отжалась от кровати, торопливо нагнулась надо мной, поцеловала. Прислонилась к спинке, - склоненное лицо в лохматом ореоле свисающих волос, легкая улыбка, прямой взгляд. - Николас, поклянись, что запомнишь этот урок навсегда. - Какой урок? - осклабился я. - Урок такой: главное - это "как", а не "зачем". Я все еще ухмылялся. - "Как" получилось восхитительно. - Я очень старалась. Сделала короткую паузу, точно ждала, чтоб я повторил ее заклинание слово в слово. Отпрянула, спрыгнула на пол, потянулась к кимоно. Мне бы сразу очухаться - до того решительно она ринулась одеваться, до того странно зазвучал ее голос, переменилось лицо: она говорила со мной не простодушно, как я сперва подумал, но попросту холодно. Я оперся на локоть. - Ты куда собралась-то? Медля с ответом, повернулась лицом ко мне; глядя прямо в глаза, стянула поясок халата. След улыбки, кажется, еще играл на ее губах. - На суд. - Куда-куда? Все завертелось с неимоверной быстротой. До меня наконец дошла суть происшедшей с нею перемены, извращенной хрипотцы, какой надломился девичий тон. Но она уже шагнула к двери. - Жюли! С порога обернулась; выдержала небольшую паузу, чтобы усилить эффект заключительной реплики. - Меня не Жюли зовут, Николас. И прости, что мы тебе сковородку не обеспечили. Я так и взвился - что еще за сковородка? - но едва открыл рот, как она распахнула дверь настежь и посторонилась. Из коридора хлынул яркий свет. В комнату, топоча, ворвались какие-то люди. 59 Трое в темных брюках и черных водолазках. Они двигались так стремительно, что меня хватило лишь машинально прикрыть простыней чресла. Негритос Джо подскочил ко мне первым. И сразу, не давая крикнуть, скрутил. С налету зажал рот ладонью, налег всей массой, пытаясь перевернуть меня на живот. Один из вошедших щелкнул выключателем лампы. Его я тоже узнал: это лицо я видел на водоразделе, но владелец был тогда в немецкой военной форме и изображал Антона. Третья физиономия принадлежала белобрысому матросу, с которым я дважды столкнулся в Бурани в минувшее воскресенье. Трепыхаясь под тушей Джо, я искал глазами Жюли, все еще надеясь, что провалился в страшный сон, угодил в переплет бракованной книжки, романа Лоуренса, куда по ошибке вклеен кусок из Кафки. Но узрел я лишь ее мелькнувшую спину. Некто, стоящий за дверью, приобнял ее за плечи и потянул к себе, точно уцелевшую после авиакатастрофы. Я сражался как лев, но они предусмотрительно прихватили веревки, загодя оснащенные морскими узлами. И тридцати секунд не прошло, как я был связан по рукам и ногам и уложен на кровать лицом вниз. Кажется, я без передыху осыпал их бранью; в голове у меня, во всяком случае, ничего кроме ругательств не оставалось. Наконец в рот мне впихнули кляп. Кто-то накинул на меня простыню. Я с усилием повернул голову к двери. На пороге выросла новая фигура - Кончис. Весь в черном, как и его сообщники. Сковородка, черти, ад. Он воздвигся надо мною, бесстрастно глядя на мое исступленное лицо. Я вложил в свой взор всю наличную ярость, что-то замычал: пусть слышит, как я его ненавижу. Предо мною встал наяву эпизод военной новеллы: дальняя комната, распростертый навзничь скопец. Я заплакал от унижения и бессильной злобы. Так вот что напомнил мне взгляд Жюли, брошенный через плечо напоследок. То был взгляд хирурга, успешно проведшего сложную операцию; теперь пора содрать резиновые перчатки, удостовериться, ровен ли шов. Суд, сковородка... не иначе, они безумны, а она безумнее прочих, - ущербней, безнравственней, выморочное... Лже-Антон подал Кончису открытый чемоданчик. Тот вынул оттуда шприц, проверил, нет ли в зелье пузырьков воздуха, приблизил иглу к моему лицу. - Стращать вас, молодой человек, мы больше не станем. Но вам придется поспать. Чтоб зря не дергались. Не вздумайте сопротивляться. Я ни с того ни с сего вспомнил о стопке непроверенных сочинений. Джо и матрос перевернули меня на спину и плотно притиснули левую руку к матрацу. Я попытался высвободится, но вскоре затих. Мокрая ватка. Игла под кожей запястья. Я ощутил: морфий, если это морфий, потек по моим жилам. Иглу вытащили, снова протерли мокрым место укола. Кончис выпрямился, понаблюдал за моей реакцией, отвернулся, положил шприц обратно, в черный несессер. Куда ж тебя угораздило попасть, спросил я себя. В край, где ни закон, ни совесть над людьми не властны. Пронзенное сердце сатира. Мирабель. Механическая наложница, мерзостный автомат, присвоивший душу живу и оттого мерзостный вдвойне. Минуты через три в дверях появилась Джун. На меня и не взглянула. Цвет на ней был тот же, что на мужчинах: черные блузка и брюки, - и я еле сдержал рычание, ведь в этой одежде она пришла за мной в школу, уже зная, что мне уготовано... ох, известие о гибели Алисон - и то ни на йоту их не вразумило! Джун пересекла комнату - волосы на затылке схвачены черной шифоновой лентой - и принялась укладывать в саквояж вещи, висевшие на вешалке в углу. Все понемногу поплыло у меня перед глазами. Люди, мебель, потолок куда-то стронулись; я падал в черное жерло надсады и бесчувствия, в бездонную молотилку недостижимой мести. 60 Прошло пять дней, но мне не дали ощутить их смены. Впервые очнувшись от забытья, я lie сразу понял, как долго провалялся без сознания. В горле пересохло - должно быть, поэтому я и проснулся. Смутно припоминаю, как изумлен был, обнаружив, что пижама моя на мне, а спальня чужая; а затем сообразил: подо мною койка некоего судна, причем явно не каика. Я находился в носовой, скошенной по обводу корпуса, каюте яхты. Моргать, думать, выбираться из трясины сна было мучительно. Молодой белобрысый матрос, стриженный ежиком, - он, очевидно, дожидался моего пробуждения, - подал воды. Жажда оказалась так сильна, что я не удержался и выпил, несмотря на то, что вода в стакане была подозрительно мутная. И - провал: дрема опять застлала мне глаза. Через какое-то время тот же матрос силком отвел меня в носовой гальюн, поддерживая под мышки, как пьяного; я ненадолго пришел в себя, но, усевшись на стульчак, вновь закемарил. В сортире имелись иллюминаторы, - правда, наглухо закрытые стальными заслонками. Я задал ему пару вопросов, но он не ответил; ну и черт с тобой, подумал я. Эта церемония повторялась несколько раз - не помню, сколько, но вот обстановка вокруг изменилась. Я лежал на обычной, сухопутной кровати. Ночь тянулась бесконечно. Если глаз моих и достигал свет, то электрический; размытые силуэты и голоса; и снова тьма. Но однажды утром - мне почему-то показалось, что сейчас утро, хотя, судя по освещению, была глубокая ночь, а часы у меня на руке остановились, - мореход-сиделка растолкал меня, усадил на постели, заставил одеться и раз двадцать или тридцать пройти из угла в угол комнаты. Дверь в это время сторожил какой-то тип, ранее мною не виденный. Оказалось, одна из моих беспорядочных грез - вовсе не сон, а причудливая роспись на противоположной стене. Внушительная черная фигура, нечто вроде живого остова в полтора человеческих роста, концлагерное исчадье, покоилась на боку среди травы ли, языков ли пламени. Иссохшая рука указывала вниз, на висячее зеркальце; взгляни-де на свое отражение, меченное смертным клеймом. Черты черепа искажены леденящим, заразительным ужасом, так что хочется поскорей отвести глаза; но думы о человеке, который выставил эту фреску на мое обозрение, отвести никак не удавалось. Краски еще не успели просохнуть. В дверь постучали. Вошел некто третий. Он держал в руках поднос с кофейником. По комнате распространился чудесный аромат; запах настоящего кофе. Чуть ли не "Блю маунтин", не чета занудному пойлу, потребляемому греками под маркой "турецкого". И, кроме кофе - булочка, масло, айвовое повидло; яичница с ветчиной. Меня оставили одного. Вопреки антуражу, завтрак удался на славу. Вкусовые ощущения обрушились на меня с наркотической, прустовской отчетливостью. Я вдруг понял, что умираю от голода, и подмел еду подчистую, выпил кофе до капли и не отказался бы повторить все сначала. Ба, да тут еще и пачка американских сигарет, и коробок спичек. Понемногу я обрел способность соображать. Осмотрел одежду: пуловер из моего собственного гардероба, дешевые шерстяные рейтузы, которые я нашивал в холода. Высокий сводчатый потолок, словно я заперт в резервуаре под чьим-то жилищем; стены сплошные, без пятен сырости, но с виду подвальные. Лампочка на шнуре. Чемоданчик в углу - мой чемоданчик. Рядом свисает с прибитого к стене крючка куртка. Стол, за которым я ел, придвинут к свежевыложенной кирпичной перегородке с массивной деревянной дверью. Ни ручки, ни глазка, ни замочной скважины, ни даже петель не видно. Я нажал - нет, закрыта с той стороны на крюк или щеколду. В ближайшем углу еще столик, трехногий - старомодный умывальник с помойным ведром. Я порылся в чемоданчике: чистая рубашка, смена белья, летние брюки. При взгляде на бритвенный прибор меня осенило, где искать хронометр: у себя на подбородке.. Из зеркала уставилось лицо, поросшее щетиной, в лучшем случае двухдневной. Выражение на нем было незнакомое, выражение помятости и неуместной скуки. Я поднял глаза на аллегорическую Смерть. Смерть, камера смертников, последний завтрак приговоренного; для вящего позора оставалось только подвергнуться шутовской казни. Все, что я думал и делал, окрашивала оскома неискупнмои низости, запредельного предательства, совершенных Жюли; она предала не меня одного, но самую соль человечности. Жюли... или Лилия? Впрочем, какая разница. Теперь мне было удобнее называть ее Лилией - наверное, потому, что первая личина оказалась правдивее остальных; правдивее, ибо лживость се никто и не собирался скрывать. Я попробовал догадаться, кто же она такая на самом деле - видимо, гениальная актриса, гениально неразборчивая в ангажементах. Поступать подобным образом способна только шлюха; две шлюхи, ведь, по всему судя, сестричка, Джун, Роза, терлась поблизости, чтоб в случае нужды подменить ее в последнем действии гнусного спектакля. Они небось локти кусали, что не удастся осквернить меня вторично. Все, что они мне плели, было ложью; было западней. Письма, полученные мною, сфабрикованы - они бы не дали мне так легко напасть на свой истинный след. Запоздалая ненависть сорвала пелену с моих глаз: вся моя почта читалась ими насквозь. Теперь нетрудно сообразить, что мерзавцы проведали о смерти Алисон даже раньше меня. Советуя мне вернуться в Англию и жениться на ней, Кончис наверняка знал, что она мертва; Лилия наверняка знала, что она мертва. Вдруг в лицо мне дохнула дурнотная бездна, точно я свесился с края земли. Вырезки с заметками о двойняшках были подложные; а коли они умеют подделывать газетные вырезки... я сунулся в карман куртки, куда положил письмо Энн Тейлор сразу после того, как "Джун" прочла его у школьных ворот. Конверт на месте. Я вцепился в письмо и в судебную хронику, силясь отыскать признаки фальсификации... но тщетно. Припомнил, что не стал брать с собой второй конверт, надписанный рукою Алисон и содержащий пучочек трогательных засохших цветов. Эти цветы они могли получить только от нее. От самой Алисон. Я не отрываясь смотрел на себя в зеркало. И, как за соломинку, хватался за память о ее искренности, ее верности... за чистую правду ее конца. Если и она, и она... еле устоял на ногах. Неужто вся моя жизнь - плод злостного заговора? Я расталкивал прошлое грудью, я ловил Алисон, чтоб заново убедиться: она не лгала мне; ловил самую сущность Алисон, грудью расталкивал ее любови и нелюбови - их-то как раз можно купить, было 6 желание. Под подошвами зинула хлябь безумья. А что, если моей судьбой вот уже битый год правит закон, полярно противоположный тому, который Кончис упорно приписывал - почему так упорно? не затем ли, чтоб в сотый раз меня провести? - судьбам мира в целом? Полярно противоположный закону случайности. Квартира на Рассел-сквер... стоп, я снял ее случайно, наткнувшись на объявление в "Нью стейтсмен". Вечеринка, знакомство с Алисон... но я ведь вполне мог отказаться от приглашения или не ждать, пока уродок распределят... а Маргарет, Энн Тейлор - они, выходит, тоже?.. Версия не выдержала собственного веса, зашаталась, рухнула. Я смотрел на себя не отрываясь. Им не терпится свести меня с ума, точнее, вразумить - на свой оригинальный манер. Но я вцепился в действительность зубами, ногтями. Зубами, ногтями - в тайный дар Алисон, в прозрачный кристаллик нерушимой преданности, мерцавший внутри нее. Будто окошко в ночной глуши. Будто слезинка. Нерушимое отвращение к крайним изводам зла. И слезы в моих собственных глазах, мгновенно просохшие, послужили мне горьким залогом: ее нет, ее и вправду больше нет. Я плакал не из одной лишь скорби - нет, еще от злобы на Кончиса и Лилию; от сознания, что, зная о ее смерти, они воспользовались этим новым вывихом, этой новой саднящей возможностью, - нет, не возможностью: реальностью, - дабы взнуздать меня верней. Дабы подвергнуть мою душу бесчеловечной вивисекции - в целях, что лежат за гранью здравого рассудка. Они точно стремились покарать меня; и покарать еще раз; и еще раз покарать. Без всяких на то прав; без всякого повода. Сев, я прижал ко лбу кулаки. В ушах звучали назойливые отголоски их давних реплик, но теперь в каждой чудился второй, зловещий смысл; чудилось постоянство трагической иронии. Практически любая фраза Кончиса или Лилии была этой иронией пропитана; вплоть до последнего, нарочито многозначного разговора с "Джун". Пропущенные выходные: мой визит был отменен явно для того, что я успел получить "официальный ответ" из банка Баркли в приемлемые сроки; меня придержали затем лишь, чтобы ловчее столкнуть под откос. Во мне теснились воспоминания о Лилии - о днях, когда Лилию звали Жюли; миги лобзаний, долгожданного телесного торжества... но и миги нежности, открытости, миги нечаянные. - отрепетировать их нельзя, тут нужно так вжиться в роль, чтоб она перестала быть твоей ролью. Как-то мне уже приходило в голову, что перед выходом на сцену ее погружают в гипнотический транс - может, и впрямь? Да нет,* не сходится. Я зажег вторую филипморрисину. Вернись-ка в сегодняшний день. Но в мозгу вхолостую прокручивались пережитая ярость, пережитый позор, не давали вернуться. Только одно, пожалуй, утешает. Ведь, по идее, мы с Лилией поделили позор пополам. Ох, и зачем я был с ней так мягок, мягок почти до конца? Это, кстати, позволило им надругаться надо мною с особой жестокостью: проявления благородства, и без того скудные, обернулись мне же во вред. Послышались шаги, дверь открылась. Вошел стриженный ежиком матрос, за ним еще один, в непременных черных брюках, черной рубашке, черных кедах. Третьим появился Антон. В медицинском халате, застегнутом на спине. Из нагрудного кармана торчат колпачки ручек. Бодряческий говорок, немецкий акцент: ни дать ни взять доктор на утреннем обходе. Он больше не прихрамывал. - Как самочувствие? Я оглядел его с головы до пят; спокойно, спокойно. - Самочувствие отличное. Давно я так не веселился. Он посмотрел на поднос. - Хотите еще кофе? Я кивнул. Он сделал знак второму тюремщику; тот забрал поднос и ретировался. За дверью просматривался длинный проход, а в конце его - лесенка, ведущая на поверхность. Что-то великоват этот резервуар для частного. Антон не отрывал от меня глаз. Я стойко молчал, и некоторое время мы сидели друг против друга в полной тишине. - Я врач. Пришел вас осмотреть. - Заботливый взгляд. - У вас ведь... ничего не болит? Я уперся в стену затылком; поглядел на него, не открывая рта. Он погрозил пальцем: - Будьте добры ответить. - Я просто балдею, когда надо мной измываются. Балдею, когда девушка, которую я люблю, поганит все, что для меня свято. А уж когда ваш пакостный дедулька разродится очередной правди-ивой историей, я прям-таки прыгаю от радости. - И гаркнул: - Где я, черт вас дери, нахожусь? Он, похоже, не особо-то прислушивался; его интересовали не слова, а физиологические реакции. - Прекрасно, - размеренно выговорил он. - Судя по всему, вы проснулись. - Он сидел, положив ногу на ногу, и разглядывал меня чуть свысока, мастерски подражая врачу, ведущему прием пациентов. - А куда подевалась эта проблядушка? - Он, кажется, не понял, о ком я. - Лилия. Жюли. Или как ее там. Улыбнулся: - Проблядушка - это падшая женщина? Я зажмурился. У меня начинала болеть голова. Надо держать себя в руках. Тот, кто стоял на пороге, обернулся: по лестнице в конце прохода спускался второй охранник. Вошел в комнату, поставил поднос на стол. Антон налил кофе сначала мне, а потом себе. Матрос передал мне чашку. Антон двумя глотками осушил свою. - Друг мой, вы заблуждаетесь. Она девушка честная. Очень добрая. И очень смелая. Да-да, - заверил он, увидев мою ухмылку. - Очень смелая. - Имейте в виду, как только отсюда выберусь, я вам всем такой, мать вашу, праздник организую, что небо с овчин... Он вскинул руку, успокаивая меня, снисходя к моей горячности: - У вас мысли путаются. За эти дни мы ввели вам ударную дозу релаксантов. Я осекся. - Что значит "за эти дни"? - Сегодня уже воскресенье. Три дня псу под хвост; а как же сочинения, будь они неладны? Ребята, учителя... не вся же школа пляшет под Кончисову дудку. Голова моя пошла крутом. Но не от наркотиков - от чудовищного хамства; получается, им плевать и на законность, и на мою работу, и на таинство смерти, - на все общепринятое, устоявшееся, авторитетное. Плевать на все, чем я дорожу; но и на все, чем, как мне до сих пор казалось, дорожит сам Кончис. Я в упор посмотрел на Антона. - У вас, немцев, эти шалости в крови. - Я швейцарец. Моя мать еврейка. Это так, к слову. Густые, кустистые, угольно-черные брови, озорной огонек в глазах. Поболтав в чашке остатки кофе, я выплеснул их ему в лицо. По халату поползли бурые потеки. Он достал носовой платок, утерся, что-то сказал стоявшему рядом тюремщику. Ни малейшей досады; пожал плечами, взглянул на часы. - Сейчас десять тридцать... э-э... восемь. Суд назначен на сегодня, и вам надо быть в трезвом уме и твердой памяти. Это. - указал на свой заляпанный халат, - очень кстати. Я вижу, вы готовы к заседанию. Поднялся. - К какому заседанию? - Мы с вами туда скоро отправимся. И вы вынесете нам приговор. - Я - вам?! - Да. Вы, наверное, думаете, что эта комната - тюремная камера. Ничего подобного. Эта комната... как по-английски называется кабинет судьи? - Chambers. - Вот-вот. Chambers. Так что хорошо б вам... - и показал жестом: побриться. - Бог ты мой. - Народу будет порядочно. - Я не верил собственным ушам. - Это придаст вам солидности. - Направился к выходу. - Ну ладно. Адам, - кивком указал на белобрысого, - Адам, - ударение на втором слоге, - через двадцать минут вернется и приведет вас в надлежащий вид. - В надлежащий вид? - Не беспокойтесь. Чистая формальность. Это мы не ради вас делаем. Ради себя. - Кто - "мы"? - Потерпите немного - и все узнаете. Рано я выплеснул кофе ему в морду - вот теперь бы в самый раз. С улыбкой поклонился, вышел из комнаты, охранники - за ним. Дверь захлопнулась, лязгнул засов. Скелет воззрился на меня со стены, будто повторяя по-своему, по-трупачьи: потерпи чуток, и узнаешь. Все, все узнаешь. 61 Я подкрутил стрелки часов. Ровно через двадцать минут два моих тюремщика вернулись в камеру. В черном их лица казались преувеличенно зверскими, типично фашистскими; а приглядишься - физиономии как физиономии, не добрые и не злые. Блондинчик Адам подошел ко мне вплотную; в руке он нес какую-то нелепую конволютку. - Пожалуйста... не надо мешать. Поставив чемоданчик на стол, пошарил внутри; вынул две пары наручников. Я брезгливо вытянул руки назад, он защелкнул наручники на запястьях, пристегнув меня к обоим стражникам. Потом вынул из чемоданчика фигурный кляп из черной резины, вогнутый, с толстым загубником. - Пожалуйста... я надену. Это не больно. Мы застыли друг против друга в некотором замешательстве. Я заранее решил не сопротивляться - лучше прикинуться паинькой до тех пор, пока не представится случай врезать тому, кто этого в первую очередь заслуживает. Адам нерешительно поднес кляп к моему лицу. Передернувшись, я обхватил зубами черный резиновый валик; его недавно протерли чем-то дезинфицирующим. Адам ловко затянул ремешки у меня за затылке. Вернулся к столу, вытащил из кейса кусок широкого черного пластыря, тщательно прилепил кляп к лицу. Зря я не стал бриться. Дальнейшие действия Адама повергли меня в изумление. Опустившись на колени, он задрал мне правую штанину до середины бедра, закрепив ее там эластичной подвязкой. Поднял меня на ноги. Сделав успокаивающий жест (не пугайтесь!), через голову стащил с меня свитер, потянул вниз - и тот повис за спиной, маскируя наручники. Расстегнул на мне рубашку до пояса, оголил левое плечо. Достал из конверта две белые ленты в дюйм шириной, к каждой пришита кроваво-красная розочка. Одну повязал вокруг моей правой икры, другую продел под мышку и затянул узел на голом плече. Следующий причиндал - черный кружок пластыря дюйма два в диаметре - прилепил над переносицей, как гигантскую мушку. И, наконец, с выражением неподдельного радушия надел мне на голову объемистый черный мешок. Меня так и подмывало вступить с ним в борьбу; но момент был упущен. Мы двинулись вперед. Стражники блокировали меня с обеих сторон. В конце прохода остановились, и Адам сказал: "Осторожней, нам надо этажом выше". Интересно, подумал я, слово "этаж" означает, что мы в подвале какого-то дома и просто Адам не в ладах с английским? Я нащупал ногой лестницу, и мы выбрались на прямое солнце. Его лучи я ощутил кожей - сквозь черную ткань свет почти не проникал. Мы прошагали ярдов двести - триста, не сворачивая. По-моему, я различил запах моря, но поклясться в этом не могу. Вот сейчас тебя поставят к стенке, и солдаты вскинут боевое оружие. Но тут меня снова придержали, и чей-то голос произнес: "Теперь спускайтесь". Они терпеливо выждали, пока я ощупью доберусь до низа; эта лестница оказалась длиннее той, что в узилище, и воздух здесь был сырой. Мы завернули за угол, преодолели еще несколько ступенек, и наши шаги вдруг стали обрастать гулким эхом: мы оказались в каком-то просторном зале. Загадочно и тревожно пахло костром и свежим дегтем. Меня остановил", сняли с головы мешок. Я ожидал увидеть толпу людей. Но ни души, за исключением нас четверых, не было в исполинском подземелье, очертаниями напоминающем огромный резервуар, а размерами - подвальную церковь; подобные не раз обнаруживались под руинами дряхлых веницейско-турецких дворцов Пелопоннеса. Зимой га Пилосе я как раз в такую спускался. Подняв глаза, я заметил два характерных вытяжных отверстия; на поверхности их обычно венчают снабженные заслонками горловины. В дальнем конце зала на невысоком помосте был воздвигнут трон. Напротив тянулся стол, точнее, три длинных стола, составленных пологой дутой и покрытых черной скатертью. У стола стояли двенадцать черных стульев, а в самом центре оставался прогал для тринадцатого. Стены до высоты около пятнадцати футов побелены; над троном изображено колесо с восемью спицами. На полпути от стола к трону, вплотную к правой стене, рядком расставлены скамейки, на каких восседают присяжные. В этом жутковатом судебном присутствии имелась одна явная несообразность. Освещалось оно факелами, прикрепленными к боковым стенам. Но из обоих углов за троном на дугообразный стол нацелилось по внушительной обойме прожекторов. Они не горели; но электрические кабели и соты рефлекторов сообщали куклуксклановскому интерьеру зала, и без того-то вселяющему ужас, гаденькое сходство с комнатой, где допрашивают арестованных. Скорее не храм правосудия, а храм неправедности; Звездная палата, логово инквизиции. Меня подтолкнули в спину. Мы проследовали вдоль стены, мимо изогнутого стола к трону. Тут до меня дошло, что он предназначен лично для меня. Охранники помедлили, ожидая, пока я поднимусь на подиум. К площадке, где размещался престол, вели четыре или пять ступенек. И помост был сколочен тяп-ляп, и трон - какой-то игрушечный, предмет театрального реквизита, обмазанный черной краской, с подлокотниками, прямой спинкой и балясинами по краям. В центре жесткой черной спинки - белое око