о том свидетельства. Но Вы, В.Сиятельство, не хуже моего знаете, что таковых нет. Да и Терлоу, когда бы дело обстояло таким образом, не упустил бы броситься на защиту хозяина. Horresco referens [страшно молвить (лат.)], мне не остается думать ничего другого, как то, что Его Милость ушел из жизни по доброй воле. И в этом Терлоу, как бывало с ним не единожды, не больше как последовал по стопам господина. Не стану лишний раз описывать все обстоятельства прошлого Его Милости, которые известны В.Сиятельству лучше моего и которые столь часто доставляли неудовольствия В.Сиятельству и терзали родительское сердце. Не могу, однако ж, не думать, что в них-то и следует полагать причину апрельских происшествий. Разумею не только философские занятия, в которых упражнялся Его Милость вот уже несколько лет - в противность желаниям В.Сиятельства, но и самый тот неистребимый дух противоречия, каковой попускал, если не побуждал Его Милость этим занятиям предаваться. История знает множество примеров тому, как подвизающиеся в таковых занятиях, оставив стезю достохвальных и полезных исследований, покидали пределы благородного царства разума и углублялись в мрачные лабиринты Химеры, в предметы наиочевиднейше кощунские и столь же наиочевиднейше возбранные смертным. Склоняюсь думать, что именно так и приключилось с Его Милостью. Он имел нечестивое намерение проникнуть в некие темные тайны бытия; мало того, похоже, что сей великий замысел, как часто случается, так воспалил его своей неисполнимостью, что отнял у него всякое понятие. Не скажу, чтобы рассказ, который Ли представила Джонсу, можно было почесть до конца достоверным, и все же он, как видно, стоит ближе к истине, нежели чем то, что она поведала теперь мне. Не скажу, что она представила мне намеренную ложь, но полагаю, что ее неведомым способом ввели в обман, изобразив истинную подоплеку дела в видах совсем превратных. Вы, В.Сиятельство, спросите, что же это за способ, но на это я ответа не имею и лишь то могу сказать не ложно, что Его Милость, разглядев в Ли некие природные качества, расчел, что их можно употребить к достижению его цели. Нет у меня сомнений и касательно существа его великого замысла. Не стану утомлять В.Сиятельство рассуждениями о том, сколь много в прошлом Его Милости показывает, что он всегда пребывал в плену неких кривосмысленных понятий и понятия сии отлучали его от истин, признавать которые рассудок и сыновняя почтительность вменяли ему в долг. И не только что признавать, но в уважение милостью судьбы носимого титула чтить и защищать. Всякому из нас случалось слышать из уст Его Милости слова и мнения, язвящие и мудрость Божию, и отблеск ее, разлитый в дольнем мире, - мудрость, сказал бы я, которая служит к наиразумнейшему ходу вещей и научает мир жить по его собственным законам, благоразумие в делах гражданских и политических. Полагаю, что одно лишь уважение к благородному родителю часто удерживало Его Милость от не в меру резких суждений в его присутствии. В иных обстоятельствах, чему я свидетель не был, он в таком роде высказывался, на что дамы, слышал я, замечали, что он просто щеголяет острым своим языком и ничего больше, а джентльмены объявляли его всего-навсего модничающим вольнодумцем, который страсть отличиться в благовоспитанном обществе ставит выше заботы о своей бессмертной душе. Еще более проницательные судьи относили его мнения к тому, что он, будучи младшим сыном, втайне исходит от этого желчью (примеров тому не перечесть). Здесь я могу привести слова, сказанные мне недавно в Лондоне сэром Ричардом Молтом, когда разговор коснулся до отмены Закона о ведовстве, о коем сэр Ричард промолвил, что, хоть старые ведьмы и почитаются сгинувшими, довольно есть у нас наглых вольнодумных философов, способных заступить их место. В Лондоне, В.Сиятельство, полно таких, кто не посовестится признаться, что верует единственно в удовольствия, доставляемые распутством, кто поступками показывает, что Религию и Церковь, Государя и Конституцию не ставит ни в грош, кто, взманившись высоким положением или особыми выгодами, учинится хоть магометанином. Но сэр Ричард разумел не таких: эти - не более как рабы пагубной моды нашего века. Nos haec novimus esse nihil [здесь - "Нам с этим не совладать" (лат.)], ибо есть и другие, хуже их, и много хуже. Они не соизволят гласно объявить свои убеждения. То, что они, эти другие, истинно думают и что ищут учинить в делах гражданских и политических, прячется под личиною, а кто поуловчивее, выставляют себя так, чтобы и их почли за рабов моды. Сие относится и до Его Милости. Они с лисьей хитростью делают своею личиною наглость, дабы никто не разглядел, к чему клонятся их истинные намерения, какая черная крамола вынашивается в их душе. Год тому назад случилось мне спросить у Его Милости, каков предмет его нынешних изысканий. Он ответствовал, как мне тогда показалось, по своему обыкновению мрачною шуткою: "Да вот ищу средство обращать человека в жабу, а дурака в философа". На что заметил я, что, по моему суждению, он тем самым посягает на право, одному лишь Богу принадлежащее. Он же объявил, что я заблуждаюсь и что свет сей показывает, как легко обращать людей в жаб и дураков в философов, а посему право, на которое он покушается, принадлежит не Богу, но дьяволу. Нынче, В.Сиятельство, я заключаю, что тогда Его Милость приоткрыл мне свои задушевные мысли, о коих высказался бы пространнее, не будь наша беседа столь мимолетной и малозначительной. Правда же такова, что Его Милость почитает сомнительным все: знатность, общество, правительство, правосудие, - как бы разумея, что в неком более просвещенном мире наши порядки и установления были бы найдены негодными и порочными. Однако выразить это напрямик Его Милость не имел в себе довольно решимости либо не хотел из хитрости. Полагаю, В.Сиятельство, что это самое малодушие или боязливость и внушили ему замысел, каковой был исполнен в апреле. Выбрав особу не весьма в этих предметах искушенную и вдобавок легковерную, Его Милость задумал подтолкнуть ее к тому, чтобы она, поставляя предлогом свою крамольную религию, доказала ту мысль, которую сам он выговорить не отваживался. Коротко сказать, ту мысль, что нынешним порядкам надобно учинить переворот. Если взять в соображение, что выбранная особа была женщина, да к тому же шлюха, то пустившегося в такое предприятие на столь жалком суденышке можно было бы почесть безумцем, однако суденышко, надо думать, было зафрахтовано лишь с тем, чтобы произвести над ним первое испытание и удостовериться, можно ли простую женщину для утех обратить в одержимую святобесием сектантку, что было бы сходно с тайными умыслами Его Милости. Умыслы же эти суть таковы, что всякий человек с рассудком нашел бы их непохвальными, ибо они основаны на мнении, будто о том, который из людей достойнее, следует судить не по его положению, но по душевным свойствам его, не по знатности рода, а по тому уже, что он человек. К тому же клонился и весь смысл речей нашей "французской пророчицы": всех людей должно признавать равными. Особа же сия из таких, кто имеет способность поставить подобные опасные заблуждения на религиозное основание. Нет сомнений, что эти люди все до единого заражены духом политического буянства, природного площадному сброду, который готов поднять руку среди прочего и на священные законы о наследовании. Им нипочем разодрать в клочья и самую страну. Не похоже, однако, чтобы Его Милость хоть несколько брал к сердцу их веру, его душе были ближе другие их помыслы. Теперь, В.Сиятельство, от тревожных мыслей о могущем случиться в будущем перейду вот к чему: задумав сокрушить сей мир, которым он был выпестован, которому был обязан всем на свете, не выключая и тех средств, что должны были послужить к достижению таковой цели, Его Милость сам сделался сокрушен. Fiat experimentum in corpore vili [да будет произведен опыт на малоценном существе (лат.)], и, предприняв оный, Его Милость стал сам себе мерзиться: подорвался на своей же петарде. Показания о нем и поступки его во время путешествия заставляют думать, что его часто снедали тайные сомнения, что он начал терять надежду на добрый исход предприятия задолго до его завершения. Да и мог ли он не видеть, что променял поприще науки на пошлое штукарство, к какому прибег в Стоунхендже? Каким способом поднял он пламенник в поднебесье и устроил появление двух особ, святотатственно изображавших Господа Вседержителя и Сына Его, сие нам неведомо. По скончании дела Он задержался на капище, конечно же, для того, чтобы расплатиться с двумя нанятыми пособниками и успеть до наступления дня спрятать следы своей проделки. То же и в пещере, хотя надобно признать, что об этом происшествии мы можем судить единственно из показаний Ли, в которых больше дикого баснословия, нежели чем правды; полагаю, что при сем случае Его Милость употребил не злоискусные приспособления и плутовство, а скорее, дурманное зелье или же какого-либо рода чернокнижие. И тут, думается мне, укоры совести положили конец предприятию Его Милости, ибо он совершенно уверился в безумии своего замысла и увидал себя в дурном сообществе, противном всяким приличиям, а также понял, что его увлекли на этот путь лютая и нерассудительная ненависть и презрение не только к своему благородному родителю, но и к священным правилам, на коих зиждутся всякое почтенное общество и вера. Младшая сестра Его Милости как-то говорила мне, что брат ее подобен маятнику: никогда не остается в покое, и расположение духа его меняется всякую минуту. Очень вероятно, что в мрачной Девонширской пещере маятник качнулся прочь от всего содеянного и, обуянный прежестоким раскаянием, коего сила была необычна даже для такой горячей натуры, как Его Милость, он с неменьшей жестокостью скончал свою злосчастную жизнь. В.Сиятельство, я не берусь поручиться за верность своей догадки, однако усматриваю ее наиправдоподобнейшею и имею предположить лишь следующее: когда открылась ему вся бездна его греховности, он не нашел иного способа искупить страшные свои беззакония, как поступить известным образом. Смею надеяться, что В.Сиятельство простит мне смелость моих заключений, ибо я отважился представить их лишь в уважение воли В.Сиятельства. Как, должно быть, помнит В.Сиятельство, при одном случае Вы сами уверяли Вашего покорного слугу в том, что, когда бы не бесспорные свидетельства обратного и, не в последнюю очередь, явное физиогномическое сходство, Вы могли бы подумать, что Его Милость еще в колыбели был подменен. Боюсь, что Вы, В.Сиятельство, не ошибались и Его Милость во всем, выключая разве кровное родство, скорее может почесться подменышем, нежели чем истинным сыном В.Сиятельства. Вы, В.Сиятельство, также спрашиваете у меня совета о том, как лучше довести сие происшествие до Вашей досточтимейшей супруги. Осмелюсь заметить, что мы можем утешаться лишь одним обстоятельством - а именно тем, что наше незнание избавляет от обязанности объявить наихудшие предположения касательно участи Его Милости, о коих я сообщаю здесь скрепя сердце, но полагая их за наивернейшее. Беря в соображение прежнюю молву о Его Милости и свидетельства о нем домашних, мы не можем безоглядно дать веру рассказам Ли о том, кем был и кем сделался Его Милость; со всем тем, имея в виду успокоить материнское сердце. В.Сиятельство, возможно, рассудит за благо некоторым образом смягчить краски. Далее, исчезновение Его Милости можно приписать тому, что он, найдя себя недостойным называться сыном В.Сиятельства, положил освободить В.Сиятельство от своего присутствия. Нельзя ли изобразить его обретающимся, должно быть, в чужих краях, где он, дабы не быть узнанным, носит чужое имя и где наконец восчувствовал, что причинил В.Сиятельству горькую обиду, отчего и не решается показаться ему на глаза? Нельзя ли также подкрепить надежду уверениями в том, что теперь он подвергает строгому разбору все свои беззакония и в свой срок вернется в Англию испросить прощения у В.Сиятельства? Строки сии пишу я в некоторой спешке, дабы, как, верно, догадывается В.Сиятельство, не мешкать отправкою письма. В.Сиятельство также поймет, какое владеет мною в эту минуту прискорбие и трепет, оттого что я обманул ожидания В.Сиятельства и (невзирая на сугубую рачительность) не привел дело к более успешному исходу. Природа человека побуждает его искать всеведения, но что должно быть ему открыто, а что сокрыто, это установляет никто как Бог, и в этом надлежит нам склониться перед великою Его мудростью и милосердием, понеже Он в заботе о нашем благе часто почитает за нужное положить предел нашему знанию. В сокровенности сей великой тайны и советовал бы я нижайше В.Сиятельству искать себе утешение, земную же отраду искать в благородной супруге своей и в маркизе, благородном своем сыне (каковой, не в пример брату, в большой мере восприял достоинства родителя), а равно и в прелестнейших своих дочерях. Сколь ни горестно видеть, как цветок сохнет и увядает, но тем утешнее любоваться теми, что продолжают цвести. Вскоре по получении В.Сиятельством этого донесения я и сам предстану перед В.Сиятельством, готовый к Вашим услугам. В заключение прошу В.Сиятельство принять мои почтеннейшие сожаления о несчастливом исходе следствия и наисердечнейшие уверения в неусыпном старании о всяком препоручении В.Сиятельства от покорнейшего слуги его. Генри Аскью. * * * Из соседней комнаты доносится приглушенный гул голосов, большей частью женских. Собравшиеся тихо-мирно ждут какого-то события. Собственно, событие уже произошло - произошло сегодня, двадцать девятого февраля. Трое мужчин, находящихся теперь в этом доме на Тоуд-лейн, при нем не присутствовали: их на это время отослали на улицу. Ребекка в спальне одна, она лежит на жесткой кровати. Сейчас, когда все позади, ее осунувшееся неподвижное лицо смотрит едва ли не угрюмо. Валяться в кровати вроде бы не время: уже полдень. Ребекка и хотела бы встать, но знает, что не сможет, да и нельзя. Внезапно голоса за стеной затихают: люди в соседней комнате прислушиваются. В дверях спальни вырастает тень. Ребекка с усилием приподнимает голову. На пороге стоит Джон Ли, крепко прижимая правой рукой к груди только что спеленутого младенца. Вид его изображает полную растерянность. Это впечатление еще усиливается, когда он, помедлив, как бы нехотя снимает шляпу перед этой картиной, несколько похожей на сцену другого, куда более знаменательного рождения, которое, впрочем, произошло в столь же убогой обстановке. Ребекка не спускает глаз с существа, которое прижимает к себе муж. У Джона Ли такое значительное лицо, такой смущенно-сосредоточенный взгляд, точно он явился возвестить о светопреставлении. Снова помедлив, он выдавливает пресную улыбку. - В добром ли ты здравии? - В отменном. - Я молился за тебя и ее новорожденную душеньку. - Благодарствую. Муж подходит ближе, обеими руками протягивает младенца, и руки Ребекки подхватывают нелепый, туго стянутый сверток. В просвещенном обществе чудовищный обычай "свивать" младенцев тогда уже почти вышел из употребления (благодаря философу Локку), но среди бедняков он, увы, еще сохранялся. Кузнец-пророк наблюдает, как жена укладывает сверток рядом с собой. Пристальный взгляд Ребекки, обращенный на младенца, выражает самые несоединимые чувства: тут и любовь и сомнение, близость и отстраненность, безмятежность и недоумение. Это взгляд матери, впервые увидавшей то, что вышло из ее нутра: существо, давным-давно канувшее в морской пучине, теперь поднялось оттуда и каким-то чудом цело и невредимо. Никакой божественности в нем не заметно, мордочка сморщенная, упрямая: все еще больше морской житель, чем обитатель суши. Существо открывает глаза, и в них отражается едва ли не потрясение: так вот он какой, этот мир, в который его забросила судьба, - убогий, сумрачный. Но еще в этих глазах проблеск лазури, просинь пустого неба. Придет время - глаза эти запомнятся многим, запомнится и горящая в них синезарная прямота, и животворящая истина - истина, в отличие от неба, далеко не пустая. Джон Ли вновь надевает широкополую шляпу. - А я вам обеим гостинец купил. Оторвавшись от младенца, Ребекка переводит взгляд на мужа и слабо улыбается: ей с трудом верится, что он способен на такие суетные знаки внимания. - Какой гостинец? - Безделица: пташка. Показать? - Покажи. Джон Ли выходит в соседнюю комнату и тут же возвращается, неся за плетеную ручку какой-то прямоугольный предмет, который, как и младенец, закутан тканью. Кузнец поднимает его над кроватью, чтобы жене было видно, и стаскивает ткань. В тесной плетеной клеточке сидит щегол. Испуганно встрепенувшись, яркая птичка забилась о бурые прутья. - Ничего, приобвыкнет, петь станет. Свободной рукой Ребекка робко притрагивается к крохотной клетушке. - Ты его повесь возле двери, где свет. - Хорошо. Кузнец все рассматривает замершую в углу клетки пичугу, точно она для него важнее младенца, лежащего под боком у Ребекки. Налюбовавшись, снова закутывает клетку и опускает руку. - Нынче ночью Господь указал мне, какое дать ей имя. - Какое же? - Мария. - Я обещалась Господу наречь ее Анной. - Покорись, жена. Дар отвергать негоже. То было ясное изъявление. - Я дара не отвергаю. - Хочешь отвергнуть. Не дело это - в такой час. Откровение Божие должно принять со смирением. - Что еще было тебе открыто? - Что она увидит Второе пришествие Господа нашего Иисуса Христа. - Можно дать и два имени. - Два имени - суетность. Довольно одного. Ребекка молча взглядывает на мужа, потом, потупившись, рассматривает грубое одеяло, которым она укрыта. - Истинно тебе говорю, Джон Ли, когда Иисус Христос явится в другой раз, Он будет Она. Кому как не матери знать Ее имя. Кузнец не отвечает. Он никак не решит, отчитать ли жену за праздномыслие или счесть ее слова просто-напросто наивной фантазией, на которую в нынешних обстоятельствах можно посмотреть сквозь пальцы. В конце концов он склоняется над кроватью и кладет заскорузлую руку на плечо Ребекки. В этом жесте и благоговение, и прощение, а по сути, совершенное непонимание. Как многие прорицатели будущего, кузнец слеп к настоящему. Он выпрямляется: - Поспи. Как проснешься, сама увидишь, что надо покориться. Он удаляется и уносит с собой клетку. Молодая женщина лежит в темной постели, не поднимая глаз от одеяла. За стеной звучит тихий голос Джона Ли: должно быть, рассказывает про щегла. Но вот кузнец умолкает, и чуть погодя у двери на улицу раздается птичья трель, песенка щегла в полете; серебристый перезвон солнечным лучиком пронзает сумрак комнат, вонзается в душу, бередит совесть. Но Уильям Блейк еще даже не родился [образ птицы, заточенной в клетку, не раз встречается в поэзии Уильяма Блейка (1751-1827) как символ угнетения, насилия над природой, например, в стихотворении "Изречения невинности": "Если птицу в клетку прячут, небеса над нею плачут"]. Ребекка смотрит на крошечное существо в своих объятиях. В ее глазах чуть ли не удивление: вот еще кто ворвался в ее мир! Склонившись над малышкой, она ласково целует сморщенный розовый лобик. - Любви тебе, Анна. Любви тебе, любовь моя. Личико младенца начинает кривиться, девчушка вот-вот зайдется плачем. Она уже было всхлипывает, но в тот же миг ее губы впервые в жизни чувствуют прикосновение материнской груди, и хныканье умолкает. В соседней комнате снова слышится негромкий говор. Ребекка кормит младенца, глаза ее закрыты, она без остатка поглощена своими ощущениями, в которых утверждается ее "я", - чувством, которое не описать никакими известными ей словами, да и знай она такие слова, не захотела бы его назвать. Лишь на миг она открывает кроткие карие глаза и всматривается в темный угол, будто кто-то оттуда за ней наблюдает. Накормив малышку, принимается легонько ее укачивать, и по комнате еле слышно разносится глуховатое пение. Ребекка медленно выводит колыбельную. Дитя затихает. Песенка самая незатейливая: всего две чередующиеся фразы: - "Виве ей, виве вум, виве ей, виве вум, виве ей, виве вум..." Но это, понятно, какая-то абракадабра, она ровным счетом ничего не значит. ЭПИЛОГ Те читатели, которые хоть немного знают, кем предстояло сделаться девочке из Манчестера в невыдуманной жизни, легко поймут, как далеко это повествование от исторического романа. ["Девочка из Манчестера", о которой говорит автор, - основательница секты шейкеров Анна Ли. История, учение и обычаи шейкеров имеют непосредственное отношение к содержанию романа, поэтому стоит привести в сокращении статью о шейкерах из "Энциклопедического словаря" Брокгауза и Ефрона: "Шейкеры - религиозная секта в Северной Америке. Начало ее нужно искать в Провансе и Дофине, где мы находим первых ее деятелей в XVIII в.; оттуда некоторые проповедники перебрались в 1716 г. в Англию, предсказывая близкий конец мира и требуя покаяния. Их приверженцы составили в Болтоне в 1747 г. самостоятельную общину, главой которой был Уордли... Собравшись вместе, они то сидели в молчаливом созерцании, то вдруг начинали трястись, от чего и получили свое название (от англ. слова to shake - трястись). В 1758 г. к общине их присоединилась Анна Ли. Она с юности отличалась серьезностью и строгой нравственностью, но легко впадала в крайнее нервное возбуждение. В 1770 г. за нарушение предписанного законом и обычаем покоя воскресного дня была посажена в тюрьму, где, по ее словам, ей явился Христос; около нее собрались верующие, которые называли ее Матерью Анной и считали одаренной пророческим даром... Учение шейкеров похоже на учение квакеров. Основные правила их жизни - безбрачие, общность имущества и неустанный труд всех членов общины. Общины управляются обыкновенно женщинами, которые считаются преемницами первой пророчицы, Анны Ли".] В действительности она родилась, кажется, за два месяца до начала моей истории - 29 февраля 1736 года. Про подлинные обстоятельства жизни ее матери мне ничего не известно, о Лейси, Уордли и других персонажах, также позаимствованных из реальной истории, мне известно совсем мало. Подлинны только их имена, все остальное - плод моего воображения. Не исключено, что в каких-нибудь книгах или документах я мог бы собрать о них более богатый материал, но к таким источникам я не обращался и даже не думал их искать. Повторяю: это лишь "фантазия", я вовсе не старался достоверно воспроизвести события или стиль эпохи. Я питаю огромное уважение к строго и тщательно документированной истории уже потому, что посвятил некоторую часть жизни ее изучению (пусть и довольно поверхностному). Но эта точная дисциплина, по существу, наука и по своим задачам и методам имеет мало общего с литературным творчеством. На страницах этой книги я мимоходом упомянул Даниэля Дефо (умершего в 1731 году). Одна-единственная ссылка не выразит и малой доли той любви и восхищения, которые я испытываю к этому писателю. И хотя "Червь" был задуман вовсе не как подражание Дефо - этот автор все равно неподражаем, - я все же охотно признаюсь, что использовал некоторые общие приемы и темы, характерные, на мой взгляд, для его романов. Трудно представить, чтобы убежденный атеист вдруг посвятил свой роман какой-то разновидности христианства. Одной из причин создания этой книги была глубочайшая симпатия к "Объединенному обществу верующих во Второе пришествие Христа", больше известному как секта шейкеров, основание которой было положено Анной Ли. Сегодня слово "шейкеры" у большинства из нас скорее всего связывается со стилем мебели и крайним пуританизмом, внешне сходным с аскетизмом, который исповедовали крайние же силы противоположного религиозного лагеря - монашеские ордена (вроде цистерцианцев) [монашеский орден, ветвь бенедиктинского ордена; возник в XI в.; отличался крайней строгостью устава]. Ортодоксальные богословы всегда презирали шейкеров за наивность их учения, ортодоксальные священники - за фанатизм, ортодоксальные капиталисты - за коммунистические устремления, ортодоксальные коммунисты - за суеверие, ортодоксальные сенсуалисты - за отвержение плоти, а ортодоксальные мужчины - за откровенный феминизм. Однако мне движение шейкеров представляется одним из самых увлекательных - и пророческих - эпизодов в долгой истории протестантского сектантства в Англии. Секта шейкеров интересна не только с социально-исторической точки зрения. Их взгляды и вероучение (в особенности убежденность, что святая Троица без женского начала не может считаться истинно святой), их необычные обряды и удивительно причудливый быт, их насыщенная образами речь и выразительное использование музыки и танцев - во всем этом проступает нечто такое, что всегда напоминало мне отношение литературы к реальности. Ведь и мы, писатели, добиваемся от читателей слепой веры, которая перед лицом обыденной реальности часто может показаться нелепой; мы тоже требуем, чтобы прежде всего читатели с головой ушли в мир наших метафор - истины, скрытые за этими иносказаниями, становятся ясными, "доходят" только потом. Конечно, наиболее бурные религиозные брожения (и период самопознания нации) приходятся на более раннее время - 40-50-е годы XVII века: в историческом смысле учение Анны Ли немного запоздало. Всего через несколько лет после ее рождения, в апреле 1739 года, на холме Кингздаун недалеко от Бристоля звучала проповедь одного недовольного своей церковью, но все же принявшего сан англиканского священника. Проповедь, которая, впрочем, больше походила на ораторское выступление, была обращена к случайно собравшейся здесь большой толпе бристольских бедняков, в основном из шахтерских семей. Многие слушатели не могли сдержать рыданий, другие, взволнованные и потрясенные до глубины души, застыли в трансе. Понятно, что воздействовать на толпу темных, необразованных людей дело нетрудное, случаи такого исступленного духовного очищения уже хорошо изучены физиологами и психологами. Однако то, что произошло на холме Кингздаун, объяснялось не только незаурядной личностью оратора. Просто слушающих его озарил свет. До этой минуты они жили точно слепые (многие шахтеры были слепыми в прямом смысле слова) или пребывали во мраке. Мне думается, что все эти разноголосые рыдания и экстаз невежественной толпы имеют для нас не меньшую ценность, чем достижения трезвомыслящих философов и чутких художников. Для огромного большинства обычных людей - не художников и не философов - приобщение к неортодоксальным религиям было единственной возможностью показать, как росток личности мучительно пробивается сквозь твердокаменную почву иррационального, скованного традициями общества. Впрочем, при всей своей иррациональности оно отлично понимало, чем грозит ему посягательство на его традиции и потрясение его основ. Стоит ли удивляться, что появившаяся на свет личность (годы юности которой мы называем "эпохой романтизма"), пытаясь выстоять и выразить себя, часто избирала для этого средства столь же иррациональные, что и сдерживающие ее силы. Мне ненавистно современное евангельское проповедничание с его приторными рекламными приемчиками и, как правило, отвратительным консерватизмом в политике. Оно, как нарочно, вобрало в себя все самое скверное, самое косное, что только было в христианстве, исподволь поддерживает самые ретроградные идеи и политические течения нашего времени и тем самым зачеркивает самое существенное в учении Иисуса. Не нравятся мне подобные веяния и во многих других религиях, таких, например, как ислам. Иное дело Джон Уэсли [Уэсли, Джон (1703-1791) - основатель и глава методистской церкви] (о его-то проповеди и говорилось выше), Анна Ли и другие личности того же склада, жившие в XVIII веке: просвещение, которое считается главной заслугой siecle de lumieres [века просвещения (фр.)], затронуло умы (прежде всего умы среднего класса), но у этих людей оно озарило не только умы, но и сердца - едва ли не наперекор их просвещенным умам. Они ясно увидели, что же неладно в этом мире: Уэсли - благодаря своей деятельной натуре и бесспорной твердости убеждений* Анна Ли - благодаря упрямой (и бесконечно смелой) целеустремленности и поэтическому дару - гениальному умению находить яркие образы. Анна оказалась наблюдательнее Уэсли - во-первых, потому что она была женщина, но самое главное, потому что не получила образования, а значит, мысль ее не была стреножена трафаретными мнениями, академической традицией и "просвещением ума". В душе люди, подобные Анне, были революционерами, сподвижниками самых первых последователей христианства и его Основателя. Как водится, со временем начатое ими дело стало источником тупого фанатизма (особенно это относится к учению Уэсли), обернулось духовной тиранией, столь же мертвящей, как и те, в уничтожении которых или бегстве от которых эти люди видели свою цель. Но меня интересует другое: тот первый порыв, то горение духа, которое двигало ими вначале, пока религиозные обращения и массовая вербовка сторонников не превратились в конвейерное производство, отчего главный, глубоко выстраданный пример и доблесть основателей поблекли и замутнились. Вот вам один из самых горьких парадоксов в истории религий: сегодня мы дорожим и восхищаемся шейкерской мебелью и архитектурой, мы буквально падаем перед ней на колени, как Мис ван дер Роэ [американский архитектор (1886-1969), для стиля которого характерны простота, гармоничность, ясность конструкций; одна из самых известных работ - здание Сигрэм в Нью-Йорке] перед Круглым Амбаром в Хэнкоке [каменное сооружение в Хэнкоке, штат Массачусетс, одном из первых шейкерских поселений в Америке] - и при этом начисто отвергаем веру и уклад жизни, без которых эти творения никогда бы не увидели свет. Шейкеры были исконно английской сектой, однако, спасаясь от преследований, они вскоре были вынуждены покинуть страну. В Манчестере историческая Анна Ли сперва работала на прядильной фабрике, потом кроила меха в шляпной мастерской, потом поступила кухаркой в лазарет. Она вышла замуж (и тоже за кузнеца, по имени Авраам Стэнли), родила ему четверых детей, но ни один не дожил до зрелого возраста. В 1774 году она отправилась в Америку. Ее сопровождала лишь горстка единоверцев. Едва ли не сразу после прибытия в Новый Свет муж Анны оставил ее. Но и на новом месте Анна и ее "семья" подверглись преследованиям, несколько лет они не знали покоя. Рост "Объединенного общества", его расцвет и упадок - все это происходило в Америке. В значительной мере догматика и обряды, получившие распространение в шейкерских общинах, были установлены учениками Анны, такими, как Джозеф Мичем и Люси Райт, уже после ее смерти, которая последовала в 1784 году, однако отблеск неповторимой личности Анны Ли лежит на всей истории "Объединенного общества" (включая, конечно, его великое возрождение в 40-х годах XIX века). Казалось бы, сегодня многое из духовного наследия Анны Ли не стоит принимать всерьез: выполненные по "внушению свыше" рисунки, написанные "под диктовку" песни и ноты, состояния транса - ну что это как не проявления чересчур наивной набожности? А в какой-то степени - и следствия полового воздержания, которым славились члены "Общества" (и опасность которого они сознавали: отсюда общие "собеседования" и другие обряды, введенные, чтобы хоть как-то утолить неудовлетворенную потребность). Такая же грубая и сомнительная набожность замечалась и раньше, еще у первых "французских пророков", чьи имена я вложил в уста Уордли. Но если обратиться к более серьезным сторонам жизни "Объединенного общества", мы увидим, что ее пронизывает чувство, от которого уже не так легко отмахнуться. Это отчаянное стремление бежать от безраздельного господства науки и рассудка, от условностей, расхожих истин и общепринятой религии, поставив себе единственную цель, которая способна оправдать отречение от столь могущественных богов социального порядка - создать более человечное общество. Воплотить то, что выражалось словами: "Любви тебе..." Анна Ли и первые шейкеры будто предчувствовали, что когда-нибудь в мире воцарится если не антихрист, то маммона, всеобщая корысть, стяжательство, страсть к наживе, и эта сила станет смертельной угрозой всему человечеству. Мир сегодня не слышит призывов Анны к простоте, благоразумию, самоограничению - он глух, как бедняга Дик. "Общинное" шейкерство прекратило свое существование: для Адама и Евы XX века вера шейкеров оказалась чересчур примитивной, их устав - чересчур суровым. Однако я нахожу в шейкерстве и такое, что не утратило значения и по сей день. Инакомыслие - явление общечеловеческое. Но вспышки инакомыслия, происходившие в Северной Европе и Америке, - это, по-моему, наш ценнейший вклад в мировую историю. Нам кажется, что чаще всего инакомыслие возникает на религиозной почве, и это понятно: всякая новая религия начинается с проявления инакомыслия, люди отказываются исповедовать ту веру, которую навязывают им власти предержащие - навязывают самыми разными способами, от прямого насилия и тоталитарной тирании до скрытого воздействия через прессу и установления культурной гегемонии. Но по существу, инакомыслие надо понимать шире: это вечный биологический или эволюционный механизм, а не отслужившая свой век сила, пригодная лишь для нужд ушедшей эпохи, когда религиозные убеждения представляли собой грандиозную метафору; это модель, по которой пытались преобразовать многие стороны жизни, не только религию. Инакомыслие необходимо всегда, а в наше время - как никогда прежде. Исторически развившаяся внешняя форма, приспособленная к определенным условиям, как, например" У растений и животных, в новых условиях обречена на гибель. На мой взгляд, об этом со всей ясностью свидетельствует история не только "Объединенного общества", но и всего западного общества. Сегодня, вспомнив о том, что шейкеры осуждали, "искали извести" в мире и обществе, где им довелось обитать, мы, пожалуй, сочтем их порыв чудачеством и утопическим вздором, их рецепты - безнадежно неосуществимыми. Однако среди поставленных ими вопросов, заданных ими задач есть и такие, решить которые не удается, по-моему, и по сей день. По сравнению с XVIII веком человечество во многих отношениях ушло далеко вперед, и все же в решении краеугольного простого вопроса шейкеров - какая же мораль оправдывает вопиющую несправедливость и неравенство в человеческом обществе - мы не продвинулись ни на шаг. В первую очередь потому, что мы совершили очень серьезный грех: изменили отношение к понятию "посредственность", которое, в сущности, означало разумную и достойную умеренность. Достаточно проследить, как мы (по мере самоутверждения индивидуализма) перетолковывали и унижали само слово "посредственность", пока оно не приобрело нынешнее значение. Это плата, которую природа украдкой востребовала с людей XX века за осознание ими своего "я" - одержимость своим "я", ставшим чем-то вроде "дара данайцев". Если биологический вид на своем жизненном пространстве не в меру разрастается, он не может приветствовать не в меру страстную тягу отдельной особи к излишеству, невоздержанности. Когда преизбыточность приравнивается к преуспеянию, обществу грозит суд пострашнее Страшного. Я давно пришел к выводу, что всякая государственная религия - идеальный пример формы, которая создана для уже не существующих условий. Если спросить меня, каким явлением жизни для блага настоящего и будущего лучше было бы пожертвовать, что следует выбросить на свалку истории, я без колебаний отвечу: все государственные религии. Я ни в коем случае не отрицаю их былой значимости. И тем более не зачеркиваю (да и кто из писателей стал бы?) тот начальный этап или момент в истории каждой религии, в какое бы дикое мракобесие она потом ни выродилась, - тот миг, когда стало ясно, что прежний, негодный уже остов пора уничтожить или по крайней мере приспособить к новой среде. Но сегодня мы сделались такими искушенными, что уже и не меняемся; мы слишком эгоистичны и слишком многочисленны, слишком закабалены, по выражению шейкеров, "порождением нечистого, многовластным "я", слишком равнодушны ко всему, кроме себя, слишком напуганы. Я сожалею не о внешней форме, а об утраченном духе, доблести и воображении, которые заключало в себе слово Матери Анны Ли, ее Логос. Об утраченной, почти божественной "фантазии".