одя из храма после этой сцены ex voto (72), я мог бы поскользнуться на этом банане. С минуту она смотрит на него, потом опускает глаза. Молчание. Наконец она произносит тоненьким от обиды голоском: - Я же пыталась тебе помочь. - А я вовсе и не собирался смеяться над тобой. Естественно, при падении у меня будет сломан позвоночник. - Я просто пыталась наметить общую рамку, чтобы дать простор твоим способностям. Как я их понимаю. - Она пожимает плечами, не поднимая глаз; гасит сигарету в пепельнице. - Не важно. По правде говоря, мне безразлично. Он поднимается со стула и присаживается на край кровати, лицом к ней. - Я и в самом деле вижу здесь массу возможностей. - На самом деле ты в этом вовсе не убежден. - Нет, серьезно. Поразительно, как ты открываешь целый новый мир всего лишь несколькими широкими мазками. Она бросает на него колеблющийся, полный сомнения взгляд и снова опускает голову. - Наверное, все это кажется тебе просто глупым. - Ничего подобного. Очень поучительно. Чувствую, что знаю тебя раз в десять лучше, чем раньше. - Ну это же просто краткий набросок. - Такие наброски чаще всего многое открывают. Она пристально глядит на него сквозь огромные дымчатые стекла очков: - Я верю, ты смог бы написать это, Майлз. Если бы очень постарался. - Все-таки одна-две мелочи мне не вполне ясны. Можно, я... - Пожалуйста. - Ну, к примеру, откуда вдруг двадцать четыре черных партизана? Зачем? - Мне показалось, что так будет правильно. Именно это число. Конечно, я не специалист в этой области. Тебе надо будет как следует изучить проблему. - Это совпадает с числом букв в греческом алфавите. - Разве? А я и забыла. - Он пристально на нее смотрит. Она яростно трясет головой. - Мне очень жаль. Не вижу никакой связи. - Может, ее и нет. - Да ее просто не может быть. Откровенно говоря. - А еще - ты, случайно, не подумала, какое имя следовало бы дать этой столь эмоционально сложной героине твоей трилогии? Она касается пальцами его руки: -Я так рада, что ты упомянул об этом. Мне не хотелось бы, чтобы ты думал - я с порога отвергаю все твои идеи. Знаешь, может быть, Эрато как раз то, что нужно. Это не избито. Думаеся, мы можем это оставить как есть. - А тебе не кажется, что это несколько натянуто? Назвать современную женщину именем незначительной, почти неизвестной богини, которой к тому же никогда и не существовало? - А мне это имя представляется очаровательно загадочным. - Но ведь оно наверняка может понравиться лишь одной сотой процента наших предполагаемых читателей, тем, кто хоть краем уха слышал это имя. И даже они вряд ли знают, кем она была или, вернее, не была! - Даже такой малый процент имеет значение, Майлз. Он склоняется над ней, опершись на закинутую за ее талию руку. Их лица сближаются. Его глаза отражаются в голубоватых стеклах ее очков. Она отстраняется, повыше натягивая халат. - У меня остался еще один вопрос. -Да? - Тебя давно не шлепали по твоей нахальной греческой попке? - Майлз! - Эрато! - А мне казалось, у нас все так хорошо шло. - Это у тебя все так хорошо шло. Он снимает с нее очки и вглядывается ей в глаза. Лицо ее без очков кажется удивительно юным, ни на день не старше лет двадцати, совершенно невинным, словно у десятилетней девочки. Она опускает глаза и шепчет: - Ты не осмелишься. Никогда тебе этого не прощу. - Ну испытай меня. Вдохнови меня еще каким-нибудь высоколитературным сюжетом. Она снова натягивает халат повыше, глядит в сторону, потом опять опускает голову. - Я уверена - она придумала бы что-нибудь получше, если бы и вправду существовала. - Только не вздумай начать все сначала. - Он приподнимает ее лицо и поворачивает к себе, так что ей приходится взглянуть ему прямо в глаза. - И нечего делать такой невинный вид и недовольно морщить свой классический носик. - Майлз, ты делаешь мне больно. -Так тебе и надо. А теперь послушай. Может, ты и вправду совсем незначительная богиня какого-нибудь пятого разряда. Может, ты вполне миловидна, как и полагается у богинь. Или у стриптизерок. И конечно, ты - дочь своего отца. Проще говоря, то самое яблочко, что так недалеко от яблони падает. А папаша твой - самый вонючий из всех старых козлов в вашем теологическом списке. В тебе самой нет ни капельки скромности или застенчивости. Интеллект у тебя совершенно такой же, как у какой-нибудь "роковой женщины" двадцатых годов. Моя главная ошибка - в том, что я не изобразил тебя этакой Тедой Бара (73). - Он слегка изменяет угол, под которым повернуто к нему ее лицо. - Или Марлен Дитрих в "Голубом ангеле". - Майлз, прошу тебя... Не понимаю, что за напасть тебя одолела! - Твое поразительное нахальство - вот что меня одолело! - Он постукивает кончиком пальца по ее классическому носику. - Прекрасно вижу, к чему ты клонишь! Просто пытаешься прокрутить такую эротическую сцену, которая выходит за все художественно допустимые границы. - Майлз, ты меня пугаешь! - На самом-то деле тебе просто до смерти хочется, чтобы я сорвал с тебя этот халат и набросился на тебя. Пари держу, если бы у тебя хватало силенок, ты сама на меня набросилась бы. - А теперь ты просто ужасен! - И я не разложил тебя у себя на коленях и не задал хорошую трепку исключительно потому, что прекрасно понимаю - это доставило бы тебе исключительное удовольствие. - Майлз, это жестоко! Он снова постукивает пальцем по кончику ее носа: - Все, деточка. Окончена игра. Слишком уж часто ты в нее играла. Он выпрямляется и повелительно щелкает пальцами в направлении стула, где прежде сидел. Столь же мгновенно, как и раньше, там появляется вешалка с легким летним костюмом, сорочка, галстук, носки, трусы и - под стулом - пара башмаков. Он поднимается с кровати. - Теперь я буду одеваться. А ты будешь слушать. - Он надевает сорочку и, застегивая пуговицы, поворачивается к Эрато. - Не думай, пожалуйста, что я не понимаю, что за всем этим кроется. Просто ты делаешь все мне назло. Тебе невыносимо видеть, как у меня рождаются собственные замечательные идеи. А твоей невыносимо слабой героине, так неубедительно подделывающейся под высокоученую молодую женщину, ни на миг не удалось скрыть твое поразительное незнание сегодняшних интересов литературы. Держу пари, тебе и в голову не пришло, что должны на самом деле означать эти обитые стеганой тканью стены. - Он молча смотрит на нее, не закончив застегивать сорочку. Она качает головой. - Я так и знал. Серые стены - серые клетки. Серое вещество? - Он крутит пальцем у виска. - Ну как? Доходит? - Все это... происходит в твоем мозгу? - Умница. Она оглядывает стены, устремляет глаза на купол потолка, потом снова на него. - Мне и в голову не приходило. - Ну вот, начинаем понемножку двигаться в нужном направлении. - Он наклоняется - натягивает трусы. - Ну а амнезия? - Я... я думала, это просто такой способ... - Способ чего? - Ну чтобы был повод написать кое-что о... - И при всем при этом мы воображаем себя специалисткой в области английского языка и литературы! Господи! - Он снимает с вешалки брюки. - Ты еще скажи мне, что никогда и слыхом не слыхала о Тодорове? (74) - О ком? - Так-таки и не слыхала? - Боюсь, что нет, Майлз. Мне очень жаль. Он поворачивается к ней, держа брюки в руках: - Как же можно обсуждать с тобой теоретические проблемы, когда ты даже базовых текстов в глаза не видала? - Так объясни мне. Он надевает брюки. - Ну-с... Если говорить попросту, для неспециалиста, весь утонченный символизм образа амнезии исходит из ее двусмысленной природы, ее гипостатической и эпифанической фасций, из диегетического процесса. Особенно когда мы говорим об анагнорисисе (75). - Он принимается заправлять сорочку в брюки. - Отсюда - доктор Дельфи. - Доктор Дельфи? - Естественно. - "Естественно" - что, Майлз? - Тщетно пытаться справиться с амнезией моментально. - А мне казалось, она пыталась справиться с ней сексуально. Он поднимает голову, раздраженно перестав заправлять сорочку в брюки. - Господи, да секс всего лишь метафора. Должен же быть там хоть какой-то объективный коррелят герменевтической стороны происходящего. Ребенку понятно. - Конечно, Майлз. Он застегивает молнию. - Слишком поздно. - Он садится, начинает натягивать носки. - Право же, я тогда ничего не поняла. -- Еще бы. Там должны были быть две совершенно первоклассные финальные страницы. Лучшие из всего, что я когда бы то ни было написал. А ты ворвалась в текст как слон в посудную лавку, черт бы тебя взял совсем! - Ну, Майлз, какой слон, я же и тридцати двух килограммов не вешу! Он поднимает голову: на лице - гримаса терпеливо-добродушного страдания. - Послушай, любовь моя, что касается тела, тут у тебя все в порядке. А вот с интеллектом... Он у тебя подотстал лет этак на триста. - Ну и нечего так злиться из-за этого. - Да я и не злюсь вовсе. Просто указываю тебе кое на что - для твоей же пользы. - Все вы стали такими ужасно серьезными. В наши дни. Он грозит ей пальцем - и носком, который держит в той же руке. - Очень рад, что ты об этом заговорила. Это совсем другое дело. Может, в обычной жизни и остается еще место для юмора, но в серьезном современном романе его просто быть не может. Я вовсе не против потратить часок-другойстрого наедине, - чтобы обменяться с тобой шуточками вроде тех, которые тебе так по душе. Но если я позволю чему-то такому просочиться в опубликованные мною тексты, репутация моя вмиг обратится в прах. - Пока он произносит эту тираду, она сидит с низко опущенной головой. Наклонившись, чтобы надеть носок, он продолжает, уже не так резко: - Это - вопрос приоритетов. Я понимаю, тебя воспитали как язычницу и ты с этим ничего поделать не можешь. Да и нагрузили тебя таким обширным полем деятельности, требуют от тебя такой глубины и напряженности воображения, каких ты себе и представить никогда не могла... я-то полагаю, это было серьезной ошибкой - выбрать для это-то существо, весь предыдущий опыт которого составляли любовные песенки. Наиболее подходящей кандидатурой для современного романописания была бы твоя сестра - Мельпомена (76). Не понимаю, почему ее не выбрали. Но, снявши голову, по волосам не плачут. Она вдруг произносит тоненьким голоском: - А можно мне спросить? Он поднимается и берет со спинки стула галстук. -Конечно. - Мне непонятно: если в обычной жизни еще осталось место для юмора, почему его не может быть в романе? Я полагала, роману на роду написано отражать жизнь. Он так и оставляет галстук незавязанным и стоит, уперев руки в бока. - Ох Ты Боже мой! Просто не знаю, как тебе объяснить. С чего начать. - Он слегка наклоняется к ней. - Роман, отражающий жизнь, уж лет шестьдесят как помер, милая Эрато. Ты думаешь, в чем суть модернизма? Не говоря уже о постмодернизме? Даже самый тупой студент теперь знает, что роман есть средство размышления, а не отражения! Ты-то хоть понимаешь, что это значит? Она качает головой, избегая его взгляда. То, что она говорила о себе, повествуя о сцене с сатиром, кажется, начинает происходить на самом деле: она теперь выглядит девочкой не старше семнадцати, школьницей, которую вынудили признаться, что она не выполнила домашнего задания. Он наклоняется еще ниже, постукивает вытянутым пальцем о палец другой руки. - Темой серьезного современного романа может быть только одно: как трудно создать серьезный современный роман. Во-первых, роман полностью признает, что он есть роман, то есть фикция, только фикция и ничего более, а посему в его планы не входит возиться с реальной жизнью, с реальностью вообще. Ясно? Он ждет. Она покорно кивает. - Во-вторых. Естественным следствием этого становится то, что писать о романе представляется гораздо более важным, чем писать сам роман. Сегодня это самый лучший способ отличить настоящего писателя от ненастоящего. Настоящий не станет попусту тратить время на грязную работу вроде той, что делает механик в гараже, не станет заниматься сборкой деталей, составлять на бумаге всякие истории, подсоединять персонажи... Она поднимает голову: - Но ведь... - Да, разумеется. Очевидно, в какой-то момент он должен что-то написать, просто чтобы продемонстрировать, насколько ненужным и несоответствующим делу является романописание. Только и всего. - Он принимается вывязывать галстук. - Я говорю очень просто, чтобы тебе было легче поняты Ты следишь за ходом моей мысли? Она кивает. Галстук наконец завязан. - В-третьих. Это самое главное. На творческом уровне в любом случае нет никакой связи между автором и текстом. Они представляют собою две совершенно отдельные единицы. Ничего - абсолютно ничего - нельзя заключить или выяснить ни у автора в отношении текста, ни из текста в отношении автора. Деконструктивисты доказали это, не оставив и тени сомнения. Роль автора абсолютно случайна, он является всего лишь агентом, посредником. Он не более значителен, чем продавец книг или библиотекарь, который передает текст читателю qua (77) объект для чтения. - Тогда зачем же писателю ставить свое имя на титульном листе книги, а, Майлз? - Она застенчиво поднимает на него глаза.- Я просто спрашиваю. - Так большинство писателей такие же, как ты. Ужасающе отстали от времени. А тщеславны - просто волосы дыбом встают. Большинство из них все еще питают буквально средневековые иллюзии, полагая, что пишут собственные книги. - Да что ты говоришь! А я и не представляла. - Если тебе нужен сюжет, людские характеры, напряженность действия, яркие описания, вся эта до-модернистская чепуха, отправляйся в кино. Или читай комиксы. Не берись за серьезных современных писателей. Вроде меня. - Конечно, Майлз. Он вдруг обнаруживает, что с узлом галстука не все в порядке, довольно раздраженно распускает узел и снова принимается вывязывать галстук. - Главный приоритет для нас - это способ дискурса, функция дискурса, статус дискурса. Его метафоричность, его несвязанность, его абсолютно ателеологическая (78) самодостаточность. - Конечно, Майлз. - Не думай, я прекрасно понимаю - тебе кажется, что ты меня сейчас поддразнивала, но я рассматриваю это как симптом твоих до смешного устаревших взглядов. На самом деле ты не способна вдохновить кого бы то ни было даже на элементарный анализ- на уровне кандидатской диссертации. Безнадежный случай: ведь твоя первая мысль всегда одна и та же - как бы поскорей заставить героев снять одежду и забраться в постель. Абсурд! Все равно что мыслить на уровне стрел и лука в век нейтронной бомбы. - Он рассматривает макушку ее низко склоненной головы. - Я знаю, ты, в общем-то, в душе существо довольно безобидное, я даже чувствую к тебе определенную привязанность. Думаю, из тебя получилась бы замечательная гейша. Но ты безнадежно утратила всякий контакт с жизнью. Это просто ужасно. Пока ты не вмешалась сегодня в текст, сексуальный компонент в нем оставался клинически строгим и, если мне позволено будет так выразиться, был весьма талантливо лишен всякой эротики. - Он опускает воротник сорочки и еще раз подтягивает узел галстука, ставший после вторичного вывязывания более совершенным. - Явно метафизическая по сути сцена. Во всяком случае, для академически подготовленного читателя, а только с такими и следует сегодня считаться. И тут врываешься ты, вся тщательно сбалансированная структура разлетается вдребезги, запорота до смерти, взлетает на воздух, все тривиализировано, фальсифицировано, подогнано под вульгарные вкусы массового читательского рынка. Все уничтожено. Просто невозможно. Мой галстук правильно повязан? - Да. Мне ужасно жаль. Он снова опускается на кровать и надевает башмаки. - Послушай, Эрато, я буду с тобой абсолютно искренен. Давай посмотрим фактам в глаза, это ведь не в первый раз, что мы с тобой зря тратим время на выяснение отношений. Не стану отрицать - порой ты мне очень помогаешь, когда речь идет об одном или даже двух элементарных аспектах так называемого женского интеллекта... поскольку фундаментальные задачи современного романа, к сожалению, должны осуществляться посредством создания разнообразных, довольно поверхностных масок и декораций, - иначе говоря, образов женщин и мужчин. Но не думаю, что ты хоть когда-нибудь могла возвыситься до понимания интеллекта творческого. Ты как какой-нибудь завзятый редактор, всегда кончаешь тем, что решаешь переписать всю книгу самостоятельно. Не выйдет. То есть я хочу сказать, если тебе так уж хочется писать книги, иди и пиши их сама. Это не так уж трудно - у тебя получится. Читательская аудитория, предпочитающая женские романы определенного сорта, в последнее время невероятно расширилась: "И он вонзил свои три буквы в мои пять букв". Что-нибудь в этом роде. - Он затягивает шнурки на башмаках. - Почитай-ка, что пишет Джонг (79). - Ты хочешь сказать - Юнг? Швейцарский психолог? - Не существенно. Дело вот в чем. Ты должна наконец принять как данность, что для меня, для нас - для всех поистине серьезных писателей ты можешь быть лишь советчицей по вопросам редактуры, да и то лишь в одной-двух вполне второстепенных областях. - Он встает и протягивает руку за пиджаком. - И скажу тебе со всей откровенностью, что и в этом на тебя уже нельзя полностью положиться. Ты продолжаешь действовать так, будто мир по-прежнему вполне приятное место для существования. Более вопиющей поверхностности в подходе к жизни вообще и представить себе невозможно. Все международно признанные и добившиеся настоящего успеха художники наших дней четко и безоговорочно доказали, что жизнь бесцельна, беспросветна и бессмысленна. Мир - это ад. - Даже если ты международно признан и добился настоящего успеха? Неужели, Майлз? Он стоит, разглядывая ее склоненную голову. - Не остроумно, дешево и совсем по-детски. - Прости, пожалуйста. - Ты что, сомневаешься в искренности трагического восприятия у ключевых фигур современной культуры? - Нет, Майлз. Разумеется, нет. Он некоторое время молчит, чтобы она смогла в полной мере осознать его неодобрение; потом продолжает еще более критическим тоном: - Ты вот тут придумываешь сомнительные шуточки по адресу женщин двадцатого века: они, мол, по определению, должны испытывать отчаяние. На самом-то деле ты умереть готова, только бы быть настоящей женщиной. Наслаждаешься каждой минутой своего женского существования. Ты не способна узнать отчаяние в лицо, даже если бы оно вдруг свалилось тебе на голову с какой-нибудь крыши. - Ну, Майлз, я же ничего с этим поделать не могу. -Прекрасно. Тогда будь женщиной и получай от этого наслаждение. Но не пытайся при этом еще и мыслить. Просто прими как данность, что так уж выпали биологические карты. Не можешь же ты обладать мужским умом и интеллектом и быть в то же время всехней подружкой. Это что, по-твоему, звучит неразумно? - Нет, Майлз. Раз ты так говоришь. - Прекрасно. - Он надевает пиджак. - А теперь я предлагаю забыть весь этот неудачный эпизод. Пожмем друг другу руки. И я уйду. А ты останешься здесь. Как-нибудь в будущем, когда - и если - я почувствую, что мне нужен твой совет по какому-нибудь мелкому вопросу, я тебе позвоню. Не обижайся, я тебе обязательно позвоню. И я думаю, в следующий раз мы встретимся на людях. Я поведу тебя в кафе, где готовят прекрасные кебабы, за ленчем мы побеседуем, выпьем рецины (80), будем вести себя как современные цивилизованные люди. Если будет время, провожу тебя в аэропорт, посажу в самолет, летящий в Грецию. И все. О'кей? - Она покорно кивает. - И последнее. Я подумал, что мне приятнее было бы, если бы в будущем наши отношения строились на материальной основе. Я буду выплачивать тебе небольшой гонорар за каждую использованную вещицу, идет? И налог не придется платить, я всегда могу сказать, что это просто исследование. Она снова кивает. Он наблюдает за ней, потом протягивает ей руку, которую она вяло пожимает. Он некоторое время колеблется, потом наклоняется, целует ее в макушку и гладит обнаженное плечо. - Не унывай, детка. Это у тебя пройдет. Надо же было все тебе сказать, верно? - Спасибо за откровенность. - Не стоит благодарности. Входит в обслуживание. Так. Может, тебе что-нибудь нужно? Пока я не ушел? Красивое платье? Журнал какой-нибудь? "Для вас, женщины"? "Хорошая хозяйка"? "Вог"? - Да нет, все нормально. Обойдусь. - Рад буду по дороге вызвать тебе такси. - Она качает головой. - Точно? - Она кивает. - Ты не обиделась? - Она снова качает головой. Он улыбается, почти добродушно. - Ведь на дворе восьмидесятые! Двадцатый век. - Я знаю. Он протягивает руку и ерошит волосы на греческой головке: - Ну, тогда - чао! -Чао. Он отворачивается и направляется к двери. Идет твердым шагом, с видом человека, с нетерпением ожидающего нового делового свидания после успешного заключения выгодной сделки. Mann ist was er isst (81), а также - что на нем надето. В прекрасно сшитом костюме, с университетским галстуком Майлз Грин выглядит дважды, а может быть, и десятижды человеком светским, опытным, нисколько не смущающимся (ведь на дворе - восьмидесятые!) из-за того, что в этот до предела заполненный день выбрал пару часов, чтобы провести их с той, кто - по сути своей - всего лишь девица, вызываемая по телефону для определенного рода услуг; но теперь он, освеженный, собирается заняться более серьезными делами: может быть, встретиться с литагентом, или принять участие в литературоведческой конференции, или погрузиться в мужественно-мирную обстановку своего клуба. Впервые за все время в палате устанавливается атмосфера некоей правильности происходящего, некоей здравой реальности. Увы, атмосфера эта рассеивается почти так же быстро, как возникла. На полпути к двери уверенные шаги замирают. Сразу же становится ясно, чем это вызвано: двери, полпути до которой уже пройдено, больше нет. Там, где она была, теперь тянется сплошная, серая, обитая стеганой тканью стена; исчез даже крючок. Майлз оглядывается на фигурку той, кого так сурово отчитывал, но она по-прежнему сидит на кровати с потупленным взором и явно не замечает изменения обстановки. Он снова смотрит туда, где была дверь; щелкает пальцами в направлении стены. Стена остается неизменной. Еще раз и еще: ничего. Помешкав немного, он решительно подходит к стене и ощупывает руками обивку, будто он - слепой, пытающийся отыскать ручку двери. Затем прекращает поиски, отступает на два-три шага, будто готовится пробить стену плечом. Вместо этого он вытягивает руки перед собой, как бы примериваясь к воображаемой двери, которую сейчас возьмет и насадит на петли. Снова раздается щелчок пальцами. И снова стена остается такой же точно гладкой и бездверной. Он мрачно взирает на то место в стене, где раньше была дверь. Потом отворачивается и решительно подходит к изножью кровати. - Ты не имеешь права! Она очень медленно поднимает на него взор: - Конечно, Майлз. - Я здесь главный. - Конечно, Майлз. - Если ты полагаешь, что кто-нибудь поверит в это хотя бы на миллионную долю секунды... Я приказываю тебе поставить дверь на место! - В ответ она лишь откидывается на подушки. - Ты слышала, что я сказал? - Конечно, Майлз. Может, я и глупая, но вовсе не глухая. - Тогда делай, что тебе говорят. Она поднимает руки и подкладывает их под стройную шею. Халат запахнут уже не так плотно. Она усмехается: - Обожаю, когда ты притворяешься сердитым. - Предупреждаю, если эта дверь не будет возвращена на место в течение пяти секунд, я прибегну к физическому насилию! - Как наш любимый маркиз? Он набирает в грудь побольше воздуха. - Ты ведешь себя как пятилетняя девчонка! - Ну и что? Я же всего-навсего пятиразрядная богиня. Он пристально смотрит на нее или, скорее, на ее ехидно прикушенную нижнюю губу. - Ты не можешь держать меня здесь против моей воли. - А ты не можешь выйти из собственного мозга. - Еще как могу! Это же всего-навсего мой метафорический мозг! Ты ведешь себя совершенно абсурдно. Ты с таким же успехом могла бы попытаться отменить законы природы или повернуть время вспять. - Но я же так и делаю, Майлз. И очень часто. Если помнишь. Неожиданно вся одежда, которую он с таким тщанием надевал на себя, исчезает - до последней нитки. Подчиняясь инстинкту, он поспешно прикрывается руками. Она снова прикусывает губу. - Этого я не потерплю! Не собираюсь в таком виде стоять здесь! Она похлопывает ладонью по кровати рядом с собой: - Тогда почему бы тебе не подойти и не присесть на краешек? Он отворачивается и скрещивает руки на груди: - Ни за что! - Твой бедный малыш замерз. Так хочется его поцеловать! Он устремляет мрачный взгляд в пространство- насколько это позволяет ограниченное пространство палаты. Она снимает пурпурный халат и легко бросает его Майлзу, стоящему у изножья кровати. - Может, наденешь? Мне он больше не нужен. Он с отвращением глядит на халат, потом хватает его с кровати. Халат слишком мал, но ему удается как-то натянуть его на себя, запахнуть полы и завязать пояс. Затем он решительно подходит к стулу, поднимает и несет в дальний угол - к столу; там он решительно ставит его на пол, спинкой к кровати. Садится, скрестив на груди руки и закинув ногу на ногу; упорно смотрит в угол простеганной палаты, футах в пяти от себя. В палате царит молчание. Наконец он произносит, едва повернув голову: - Ты, конечно, можешь отобрать у меня одежду, можешь помешать мне уйти. Но чувств моих изменить ты не можешь. - Я понимаю. Глупый ты, глупый! - Тогда мы до смешного зря тратим время. - Если ты сам их не изменишь. - Никогда. - Майлз! - Как ты сама говоришь, чтобы существовать, нужно обладать определенной степенью элементарной свободы. Она некоторое время наблюдает за ним, потом вдруг встает с кровати, наклоняется и извлекает из-под нее венок из розовых бутонов и листьев мирта. Поворачивается лицом к стене, будто там зеркало, и надевает венок на голову; слегка поправив его, она принимается, как бы играючи, приводить в порядок волосы, высвобождая то одну, то другую вьющуюся прядь; наконец, удовлетворенная тем, как теперь выглядит, обращается к сидящему в противоположной стороне комнаты мужчине: - Можно, я подойду к тебе и посижу у тебя на коленях, а, Майлз? - Нет, нельзя. - Ну пожалуйста. - Нет. - Если хочешь, мне будет всего пятнадцать. Он резко поворачивается вместе со стулом и предостерегающе поднимает палец: - Не подходи! Но она направляется к нему. Однако, не дойдя нескольких шагов до того места, где он сидит напрягшись, видимо готовый броситься на нее, если она ступит хоть чуть-чуть ближе, она опускается на колени на истертом ковре и присаживается на пятки, покорно сложив на коленях руки. Несколько мгновений он выдерживает устремленный на него взгляд, затем отводит глаза. - Ведь я дала тебе только малое зернышко. Всю настоящую работу ты сделал совершенно самостоятельно. Некоторое время он сидит молча, потом взрывается: - Господи, да стоит мне подумать про всю эту бодягу про пластилин, про пашу, про гаремы! Да еще про Гитлера к тому же! - Он резко к ней поворачивается: - Знаешь, что я тебе скажу? Ты - самая фашистская маленькая фашистка за всю историю человечества! И не думай, что, стоя на коленках и глядя на меня глазами издыхающего спаниеля, ты хоть на миг сможешь меня одурачить. - Майлз, фашисты ненавидят секс. Его улыбка похожа скорее на карикатурную гримасу. - Даже в самых отвратительных философских доктринах можно отыскать что-нибудь положительное. -И любовь ненавидят. - В данных обстоятельствах это слово звучит непристойно. - И нежность тоже. - Нежности в тебе - как в том долбаном кактусе. - И они совершенно не способны смеяться над собой. - О, я ясно вижу, что тебе может представляться в высшей степени забавным лишать человека всяческой веры в собственные силы, весьма эффективно кастрировать его на всю оставшуюся жизнь. Ты проявляешь невероятную выдержку, не катаясь по полу от смеха, - так это все весело и забавно. Извини, я не могу участвовать в твоем веселье. - И все это только из-за того, что приходится признать: ты все-таки во мне немножко нуждаешься? - Я в тебе не нуждаюсь. Нуждаешься в этом - ты. Это тебе надо меня унижать. -Майлз! - Я сказал именно то, что хотел, и именно теми словами. Ты с самого начала разрушала все, что я делал, своими абсолютно банальными, пустяковыми, пригодными только для повестушек идеями. Когда я начинал, у меня не было ни малейшего желания быть таким, как теперь. Я собирался идти по стопам Джойса и Беккета. Но нет - пришлось семенить за тобой! Каждый женский персонаж следовало изменить до неузнаваемости. Она должна непременно делать то-то, поступать так-то. И каждый раз надо было ее раздувать так, чтобы она заполонила собою все, превратила бурный поток в стоячее болото. А в конце - всегда одно и то же. То есть - ты, черт бы тебя взял совсем. Ты постоянно вынуждаешь меня вырезать самые лучшие эпизоды. Помнишь тот мой текст- с двенадцатью разными концами? Это было само совершенство, никто раньше до такого не додумался. И тут ты принимаешься задело, и у меня остается их всего три! Вещь утратила главный смысл. Пропала даром. -Он сверлит ее гневным взглядом. Она закусывает губы, чтобы сдержать смех. - Могу сообщить тебе, где будет происходить действие новой книги. На горе Атос (82). Улыбка ее становится еще шире. Он отворачивается и продолжает проповедь: - Все, на что ты способна, - это диктовать. У меня столько же прав на собственные высказывания, как у пишущей машинки. Господи, подумать только, сколько бесконечных страниц французы потратили, пытаясь решить, написан ли сам писатель или нет... Да десяти секунд, проведенных с тобой, хватило бы, чтобы раз и навсегда этот факт доказать. - Ты прекрасно знаешь, что это неправда. - Тогда почему нельзя вернуть эту дверь? Почему, хотя бы один раз, я не могу закончить сцену так, как я считаю нужным? Почему тебе всегда должно принадлежать последнее слово? - Майлз, но ведь сейчас именно ты ведешь себя не очень последовательно. Ты же сам только что объяснил, что между автором и текстом не существует абсолютно никакой связи. Так какое значение все это может иметь? - Но ведь должен же я иметь право по-своему решать, каким образом быть абсолютно не связанным с моим собственным текстом! - Я сознаю, что я всего-навсего твоя ни на что не годная безмозглая подружка, но даже мне видно, что сказанное тобой не выдерживает логического обсуждения. - А я не собираюсь обсуждать с тобой вещи, которые гораздо выше твоего разумения. Она разглядывает его повернутую к ней вполоборота спину. - Мне не хотелось бы прекращать разговор, пока мы снова не станем друзьями. Пока ты не позволишь мне сесть к тебе на колени и немножко тебя приласкать. И поцеловать. -Ох, ради всего святого! - Я очень тебя люблю. И больше не смеюсь над тобой. - Ты вечно надо мной смеешься. - Майлз, ну посмотри же на меня! Он бросает на нее полный подозрения взгляд: она действительно не смеется. Но он снова отворачивается, будто увидел в ее глазах что-то похуже смеха. Она сидит, молча за ним наблюдая. Потом произносит: - Ну хорошо. Вот тебе твоя дверь. Он бросает быстрый взгляд туда, где раньше была дверь, - она действительно там. Эрато поднимается, направляется к двери, открывает ее. - Ну давай. Иди сюда, посмотри, что там, с другой стороны. - Она протягивает ему руку. - Ну иди же. Ничего страшного. Он сердито поднимается со стула, идет к открытой двери, не обращая внимания на ее руку, и заглядывает в дверной проем. Он смотрит на мужчину в пурпурного цвета халате, который ему слишком мал, на изящную нагую девушку с венком из розовых бутонов на волосах, на ее классической формы лоно, видит кровать на заднем плане, часы с кукушкой и висящий на них призрачно-белый хитон, стеганые серые стены. Все это встает перед ним, словно отраженное в зеркале или у Магритта (83). Она делает жест рукой, приглашая его пройти в дверь. - Нелепость какая! Он сердито отворачивается. Она закрывает дверь, задумчиво разглядывает его спину, делает несколько шагов в его сторону, приближаясь к нему сзади. - Слушай, не будь таким вредным. Полежи рядышком со мной. -Нет. - Мы не будем больше разговаривать. Будем просто любить друг друга. - Ни за что. Никогда. Она закладывает руки за спину. - Ну просто как друзья. - Какие друзья?! Мы просто двое арестантов, запертых в одной камере. Из-за непереносимой мелкотравчатости твоего типично женского умишки. - Я чувствую, что очень многим тебе обязана за то, что ты только что мне объяснил. А ты не даешь мне вознаградить тебя по достоинству. - Нет уж, спасибо большое. И так уже достаточно мягкий, тон ее становится просто умоляющим: - Майлз, я ведь чувствую - ты втайне этого хочешь. - Ничего ты не чувствуешь. - Я буду с тобой такой же, какими были критские жены, когда их мужья вернулись после осады Трои. Они делали все, чтобы показать, как они соскучились. Это описание было в UR-тексте (84), но в сохранившихся памятниках в этом месте сплошь лакуны. - Ты просто невозможна. - Это жестоко! - Я категорически заявляю, что меня не интересуют сексуальные извращения Древней Греции. - А я чувствую, что на самом деле - интересуют. - Она на несколько мгновений замолкает. - Иначе ты не боялся бы посмотреть мне в глаза. Он резко оборачивается: -Да я нисколько не бо... Кулачок у нее очень маленький, но правый апперкот нанесен снизу, от пояса, и не просто молодой женщиной, которая хоть и не атлетического сложения в прямом смысле слова, но может вполне гордиться своей физической подготовкой. Удар нанесен с удивительным профессионализмом, время точно рассчитано, так же точно рассчитано и попадание - прямо в подбородок. Можно заподозрить, что она наносит такой удар не впервые. Совершенно очевидно, что наибольший эффект достигается именно хорошо рассчитанной неожиданностью, ведь известно, что ее папаша предпочитал, чтобы его целенаправленные удары сыпались как гром с ясного неба. Голова мистера Майлза Грина резко откидывается назад. Рот широко раскрывается, глаза стекленеют, зрачки не фокусируются: он покачивается и медленно опускается на колени; с минуту пытается снова подняться, но затем, в результате весьма умелого и твердого толчка босой пяткой прелестной левой ноги, опрокидывается на изношенный ковер цвета увядающей розы. И лежит без движения. III Вот что, однако, рождает у многих убеждение, что существование бога трудно доказуемо. Они не способны подняться мыслями над предметами, воспринимаемыми посредством чувств; они настолько не привыкли рассматривать что бы то ни было без того, чтобы прежде не вообразить его себе - а ведь это есть способ мышления, применимый лишь к материальным объектам, -что все невообразимое кажется им непостижимым. Об этом явственно свидетельствует тот факт, что даже философы преподносят своим ученикам как максиму, что ничто не может быть воспринято умом, не будучи прежде воспринято чувствами... из чего, однако, следует, что концепции бога здесь вовсе нет места. Мне представляется, что те, кто пытается использовать воображение, чтобы постичь эту концепцию, ведут себя так, словно хотят воспользоваться зрением, чтобы слышать звуки или ощущать запахи. Rene Descartes. Discours de la Methode (85) Дочь мнемозины взирает на свою жертву, задумчиво трогая кончиком языка костяшки все еще сжатых в кулачок пальцев. Некоторое время спустя - традиционные десять (хотя на этот раз никем не отсчитанных) секунд - она решительно перешагивает через простертое на полу тело и подходит к кровати; нажимает на кнопку звонка. Стоит ей лишь коснуться кончиком пальца его пластмассовой пуговки, как из девушки-боксера она моментально превращается в женщину-врача. Она снова- доктор дельфи. Белый халат, грудной карман с торчащими из него ручками, именная планка, волосы стянуты в строгий узел тоненьким черно-белым шарфиком (венок из розовых бутонов исчез, как и хитон, висевший на часах с кукушкой), образ восстановлен до мельчайших деталей. Как и прежнее, сурово-холодное выражение лица. Ни следа нежности или поддразнивания. И теперь, таинственным образом ре-преобразившись, она возвращается к недвижно лежащему на полу мужчине и опускается рядом с ним на колени. Словно спортивный врач на ринге, она поднимает кисть его руки - проверить пульс. Затем склоняется над лицом - он распростерт на спине - и приподнимает ему веко. И тут открывается дверь. В дверях стоит пожилая медсестра, явно из тех, кто строго придерживается правил и никаких вольностей не допустит. В ее позе, во всем ее облике, прежде чем она успевает произнести хоть одно слово, видится абсолютная беспрекословность, уверенность в том, что она лучше всех в этом больничном мире знает, для чего существует и чем занят этот ее мир. Неодобрительно, без капли юмора, смотрит она сквозь очки на распростертое тело. Доктор Дельфи явно поражена. Довольно неуклюже для обычно столь грациозного существа, она поднимается с колен. - Старшая... Я полагала, сегодня дежурит сестра Кори. - Я тоже так полагала, доктор. Но, как обычно, ее невозможно отыскать. Глаза ее снова обращаются на пациента. - С этим тоже все как обычно, не правда ли? - Боюсь, что так. - У меня и так не хватает персонала. А пациенты вроде него доставляют нам больше хлопот, чем все остальные, вместе взятые. - Хорошо бы вы прислали медбрата с носилками. Надо бы уложить его обратно в постель. Старшая сестра мрачно кивает, но остается стоять, глядя на лежащего без сознания пациента с таким отвращением, будто перед ней - немытое подкладное судно. - Вы знаете мое мнение, доктор. Таким необходимо гормональное лечение. Если не хирургическое вмешательство. В прежние времена мы с этим справлялись именно так. - Я знакома с вашими взглядами, сестра, благодарю вас. Вы были настолько любезны, что изложили их нам довольно пространно на прошлом собрании сотрудников отделения. Старшая сестра ощетинивается: - Я должна заботиться о безопасности наших сестер. Доктор Дельфи скрещивает руки на груди: - Я тоже. - Иногда мне приходит в голову мысль: а что бы подумал доктор Боудлер (86), если бы он еще был жив? Про то, что делается в нашей больнице во имя медицины. - Если вы говорите о всех наших новых подходах... - Ничего себе - подходы! Я-то знаю, как их следует называть! Не больница стала, а Бедлам (87) настоящий! - Будьте так добры, пришлите медбрата с носилками! Старшая и ухом не ведет. - Конечно, вы думаете, что я всего-навсего старая дура, доктор, но позвольте мне вам сообщить кое-что еще. Я давно собираюсь поговорить с вами об этом. Эти стены. Их же не ототрешь!! Грязь - отвратительная, липкая грязь скопилась в каждой складочке обивки! Они просто кишат септицемией! (88) Это чудо, что нас еще не одолевают эпидемия за эпидемией! - Посмотрю, не удастся ли мне организовать парочку - для вас лично, сестра! Это уж слишком. Старшая гневно подается вперед: - И придержите ваш сарказм для кого-нибудь другого, девушка! Через мои руки прошло больше так