т. - Майлз, я прочла несколько рецензий. И слышала, что люди говорят о твоем творчестве. - Но ничего не читала? - Я знаю, о чем твое творчество. Его общую направленность. - Я спросил - ты что-нибудь читала? - Ну... не совсем в буквальном смысле, дорогой. Я всегда собираюсь наконец взяться... Чесслово. - Ну спасибо тебе. - Майлз, ты же знаешь - я люблю тебя реального. - Я хотел бы, чтобы ты не употребляла слово "реальный". Ты сумела напрочь подорвать мою уверенность в том, что оно значит. - Она не успевает ответить. Он продолжает: - Ты начинаешь с заявления, что я безнадежно сумасброден, неточен. Потом признаешься, что, черт бы тебя побрал, ни одной строчки и в глаза не видала. Знаешь что? Тебе бы в самый раз за критические статьи взяться! Она утыкается лбом в его плечо. - Я - совсем как ты. Я тоже не умею пользоваться словами. - Послушай, Эрато. Игры, в которые мы играем во время, образно говоря, игры, - это одно. Но ты все чаще и чаще вводишь их в периоды нашего отдыха. Чаще и чаще ты принимаешься высмеивать то, что для меня является очень важным. Реальность, например. И ради всего святого, перестань говорить, что ты всего лишь такая, какой я хочу, чтобы ты была. Я не хочу, чтобы ты была такой. Ты всегда такая, какой сама хочешь быть. И шутки здесь все менее уместны. - Не сердись, пожалуйста. - Да не сержусь я. Просто я совершенно шокирован. И очень обижен. Он смотрит в потолок. Ее рука лениво сползает к низу его живота, отыскивает безжизненный сейчас пенис и принимается поглаживать его л ласково сжимать. Он молчит. Потом произносит: - Только и знаешь, что насмехаться. Всегда готова в стойку встать. Она целует его плечо. - Чаще, чем ты. - Да я же не об этом. - Ну ничего у меня не выходит с именами. Будто целое облако мух жужжит в голове. - А получше сравнение не могла придумать? - Что же в нем такого плохого? А, дорогой? Губы его мрачно сжаты, но наконец он не выдерживает: - Да прекрасно ты все помнишь. Когда хочешь. Она по-прежнему ласкает его пенис. - Кое-что - да. Он некоторое время молчит. - Тебе-то хорошо. Разумеется, я понимаю, что сцена на том лугу, на Парнасе, всего лишь метафора, символ алфавитных слияний, из которых строятся слова и всякое такое. Но я никак не могу понять, почему ты не способна сделать мне скидку на недостаток сексуального опыта. Каким обладаешь ты. Ведь я не так уж много прошу. Неужели тебе трудно время от времени входить в чей-то еще образ? На часок-другой. - Майлз, я знаю, черное - это очень красиво, но меня чуточку задевает, что я недостаточно хороша для тебя такая, как есть. Если оставить в стороне тот факт, что мы с самого начала договорились: я могу стать кем-то другим, когда сама этого захочу. - Только ты этого никогда не хочешь. - Не вижу, почему нам нельзя оставаться самими собой. - Потому что ты меня не понимаешь. Я иногда думаю, что было бы гораздо лучше для нас обоих, если бы мы были совсем другими людьми. Она приподнимает пенис и снова дает ему упасть. - Мой дорогой, я тебя прекрасно понимаю. Может, я и не читала твоих книг, зато я прочитала тебя. Я тебя просто наизусть знаю. Почти. - Она похлопывает пенис, как бы на прощание, и рука ее скользит вверх, к плечу Майлза. - И пожалуйста, давай больше не разговаривать. Отдохнем немного. Может, через минутку у меня настроение изменится. Когда мы возьмемся за новую редакцию. - А я не считаю, что вопрос решен. - Милый! - Мы теперь только тем и занимаемся, что разговариваем. Мы были близки всего каких-то несчастных два раза на протяжении... ну если бы это не был не поддающийся написанию не-текст, то на протяжении - по меньшей мере - трехсот пятнадцати страниц. А мы с тобой здесь вовсе не для этого. - Обещаю придумать что-нибудь невыразимо прекрасное к следующему разу. Он произносит со вздохом: - Просто этого недостаточно. - Мой дорогой! - Ладно. - Я ни слова не произнесу. Ты сможешь брать меня снова и снова и снова. - Вот это будет денек! - Обещаю. Она поглаживает его по плечу. Он раскрывает рот, собираясь что-то сказать, но снова сжимает губы. В палате воцаряется тишина, нарушаемая лишь мирным тиканьем часов с кукушкой. Две фигуры лежат, прижавшись друг к другу, на погруженной в сумрак кровати, глаза у обоих закрыты - прелестная картина сексуального согласия: прильнувшая к мужчине женщина, оберегающий женщину мужчина, мирный отдых после эротической бури. Она подвигает правую ногу чуть выше - к его чреслам, прижимается лобком к его бедру и сонно льнет все ближе и ближе. Потом затихает. Сочувствие каждого мужчины, разумеется, должно быть на стороне Майлза Грина... во всяком случае, так со всепоглощающей уверенностью полагает сам Майлз Грин. Ибо разве это неразумно - порой стремиться пойти по стопам Великого Барда? Так он и делает, в порядке утешения минуту-другую просматривая в уме слайды с изображением полной жизни, веселой и страстной, а теперь обретшей историческое очарование девушки из Вест-Индии. Однако очень скоро и совершенно естественно мысли его - в царящей здесь тишинескользят прочь, к другим возможностям разрешить возникшие затруднения. Девушки из Полинезии, Ирландии, Венесуэлы, Ливана, Бали, Индии, Италии, России и прочих географических пунктов планеты; застенчивые, страстные, дерзкие, холодные, одетые, раздетые; покорные и неуправляемые; преследуемые и преследующие, дразнящие и плачущие, игривые и буйные... целая Организация Объединенных Наций из женских глаз, губ, грудей, ног, рук, чресел, попок, то мило крадучись, то дерзко врываясь, словно в калейдоскопе проходят перед окнами его воображения - или сквозь них; но, увы, словно образы на быстро листаемых страницах какого-нибудь журнала или как снежинки, замерзшие, потому что реализовать их невозможно. Безумие какое-то: ведь все они, покоясь в том самом теле, которое сейчас не очень плотно обвивает его правая рука, просто ждут не дождутся, когда можно будет воплотиться- или быть воплощенными - в жизнь, в эту очаровательную и такую изменчивую реальность; то есть, конечно, в том случае, если эта злосчастная девица (Гомер, тоже мне!) с ее капризным и совершенно банальным женским тщеславием (особенно абсурдным в семействе, где все от мала до велика просто до умопомрачения поглощены стремлением постоянно демонстрировать собственный полиморфизм) в конце концов будет знать свое место. Надо признать - за свою долгую карьеру она, как и большинство богов, нахваталась глупейших человеческих качеств. То, как она ведет себя... можно подумать - она обыкновенная женщина; хуже того - жена! Так размышляет мистер Грин. Разумеется, говорит он себе с обычной своей объективностью, не стоит очень уж жаловаться на то, что изо дня в день, хоть и приходится худо-бедно принимать плохое вместе с хорошим, твоей партнершей в постели становится не кто-нибудь, а богиня, готовая к тому же испробовать практически все (кроме метаморфозы и бразильской вилки); не стоит и пренебрежительно относиться к ее единственной уступке вечному мужскому квазидуховному стремлению отыскать что-то осязательно - хотя бы на сантиметр (или на один только слог) - получше, чем то, что он сейчас имеет, уступке в виде сестры Кори. Тем не менее невозможно ведь не думать обо всех остальных уступках, на которые она могла бы пойти, раз уж взялась за это дело. Вот это и есть самое большое разочарование: печальное и вместе с тем комичное открытие, что музе может недоставать воображения в таких делах. Все равно что получить "феррари" в подарок вместе с запретом делать на этой машине больше чем десять миль в час. Придется взглянуть фактам в лицо: если бы она не была той, что есть, можно было бы уже заподозрить, что она пусть самую малость, но все-таки определенно мещанка. Все эти разговоры о ее "реальной" сути, о том, чтобы быть самой собой, граничат с мелкобуржуазными взглядами, с ужасной болезнью, называемой картландит (121), с этосом (122) девчонки-продавщицы. А эта ее ревность к себе самой только из-за того, что он находит ее более привлекательной сексуально, когда она принимает образ кого-то другого... ну просто нет слов! Оказываешься в опасной близости от самого края пропасти: ведь так и хочется спросить, да ты и вправду с Парнаса? А может, ты в пасторском доме выросла? Нет, думает Майлз, Бог свидетель, это еще не самое худшее. Последняя, ужасно многословная, вариация только лишний раз подтвердила то, что он заподозрил с самого начала. Представление, что музы застенчивы и мимолетны, - самый наглый обман, какой когда-либо навязывали человеку. Вместо "застенчивы и мимолетны" читай "неисправимо фривольны и фальшивы", тогда сумеешь весьма значительно приблизиться к истине. Если той, что лежит сейчас рядом с ним, удавалось от чего-то ускользнуть, так это от всего такого, что хоть на миг могло показаться серьезным. Я имею в виду вот что (говорит себе Майлз): если взять тот вопрос, который я собирался поднять, но так и не поднял, но, черт меня побери, если не подниму его в следующий раз... меленький такой вопросик: почему это девяносто девять процентов всего, на что, как предполагается, вдохновляла людей эта девица и все ее родственнички, всегда оказывалось - и по сию пору оказывается - пустой тратой слов и бумаги? Вот что доказывает, как они на самом деле заботятся о нас. "Дельфийские Танцовщицы" - это да, это верно; а сколько настоящих слов было... Господи Ты Боже мой, да он готов об заклад побиться, что те немногие, кто создал хоть что-то стоящее, смогли сделать это не благодаря, а вопреки Эрато. Но со всей убедительностью раскрыло ее карты именно то, что она и правда могла дарить вдохновение, если хотела. Она же буквально наслаждалась, когда была Смуглой леди, Лесбией, Калипсо (123), да Бог знает кем еще ей заблагорассудилось быть; она даже готова была стать греческой урной (124) и небесной подругой (125), когда нечем больше было заняться. Но все это - для других; что же касается его, с ним она даже не готова провести хоть немного свободного от дежурства времени в образе молоденькой медсестры из Вест-Индии. А в часы дежурства она ни разу не побеспокоилась выяснить, как он сумел бы использовать малую толику истинного, серьезного вдохновения, не потрудилась даже прочесть, что он написал в прошлом... ведь тогда она, вне всякого сомнения, тотчас же поняла бы, что он - личность слишком значительная, чтобы к нему можно было относиться с таким пренебрежением. Опять-таки следует сказать (говорит себе Майлз): она столь же неисправимо мелка, как и болтлива. Можно, разумеется, не обращать внимания на то, как она посылает подальше все, что ты считаешь самым ценным в литературе, включая - не в последнюю очередь - и тебя самого, отдавая тебе, в порядке компенсации, свое, правда вполне приемлемое, тело. Но теперь стало ясно, ясно до шока, что она и этого не принимает всерьез. Можно, конечно, в случае необходимости допустить расхождение во мнениях по поводу того, насколько уважительно следует относиться к писательству и писателям; но никак не по поводу того единственного, фундаментального, в чем состоит долг женщины перед мужчиной. Должен же быть некий предел в этой области, где следует поставить точку, прекратить поддразнивания и шутки, отдать должное биологической реальности, свидетельствующей о том, зачем вообще существуют на свете женщины. Хвастаться он не станет и уж конечно не станет и пытаться соперничать с Казановой, Байроном или Фрэнком Харрисом (126), но ведь это не он к ней явился, а она к нему! И причина тут может быть совершенно ясно какая. Разумеется, именно это и скрывается за ее отношением к нему: она недовольна, что ее тянет к нему физически, - вот вам венец всех доказательств того, как низко пала она с высот истинной божественности, как далека от Декарта и как близка к типичной женщине двадцатого века, с хорошо промытыми мозгами, да к тому же весьма среднего уровня. Господь свидетель, уж ему-то прекрасно знаком этот тип женщин из надоевшего однообразия реального мира там, за серыми стегаными стенами: раздраженные, всем недовольные, пренебрежительные, недобросовестные, становящиеся язвительными, как только в голову им приходит мысль, что их драгоценное, наконец-то освободившееся крохотное эго подвергается опасности из-за предательства их собственного тела; сами напрашиваются, а потом тебя же отвергают; то оказываются рабами собственных чувств, то гордо швыряют тебе в лицо свободу воли, которой, по их предположению, они обладают; вечно высмеивают все, что оказывается за пределами их понимания, пытаясь стянуть мужчину вниз, свести до собственного уровня. Они - вечные подростки, вот в чем беда: никакого чувства времени, ни малейшего представления о том, когда следует остановиться или когда нужно соответствовать собственному возрасту, что Эрато и демонстрирует так наглядно. Майлз вспоминает их начальные вариации - какими чисто физическими, страстными, свободными от диалога они были, сколько включали в себя эксперимента, как были невоспроизводимы в тексте. А что теперь?! Это исключительно по ее вине. Этим всегда и кончается - с женщинами вечно тонешь в болоте реальности, иначе говоря - в словах. Время от времени даже задаешься вопросом: да не изобрели ли они литературу, чтобы на нас отыграться, нарочно запутать и отвлечь тех, кто настолько лучше и выше, то есть мужчин, заставить их попусту тратить свои жизненные соки и интеллектуальные устремления на всяческие мантиссы {Мантисса - "добавление сравнительно малой важности, особенно к литературному тексту или рассуждению" (Оксфордский словарь английского языка - Oxford English Dictionary). - Примеч. авт.} и банальности, на теневые фигуры на стене? Все это и правда можно счесть разросшимся заговором; и кого же мы видим в самой его сердцевине? Кого же иного, как не это вот скользкое, злобное, двуличное создание, прильнувшее к нему? Казалось бы, что к этому моменту Майлз Грин должен был впасть в состояние вполне оправданного уныния. На самом же деле, в то время как он лежит там, на кровати, на губах его играет что-то весьма похожее на улыбку. И причина ее ясна. Он только что весьма хитро подставил под удар жертвенную пешку и согласится потерять ее не иначе как выиграв ферзя. Его недавние, упорно повторяемые упоминания о сестре Кори и ее прелестной груди были вовсе не проявлением бестактности или ехидства; целью их было перехитрить оппонентку, явно намеревавшуюся перехитрить его самого. Когда ревность Эрато к сестре Кори достигнет достаточно высокого накала, он неожиданно и легко предложит оставить всякие разговоры о ней, а затем заведет речь о новой альтернативе. О новой, уже выбранной им и гораздо более привлекательной кандидатке, - разумеется, не без детального обсуждения широчайших возможностей, как он уже успел намекнуть. Между прочим, ему теперь трудно себе представить, как это он оказался с самого начала настолько глуп, чтобы не видеть, насколько идеальнее подходит ему эта кандидатка; кроме того, необходимость выступить в ее образе могла бы кое-чему научить эту лежащую рядом с ним греческую девицу (Господи, как правы были троянцы, говоря о греческих дарах! (127)), дать ей пару-другую примеров поведения перед лицом биологической реальности. Устремив взгляд в потолок, он вызывает образ этой новой кандидатки. Она- японка: скромная и утонченно раболепная в кимоно, утонченно нескромная и все такая же раболепная без. Но несравненно прекраснее и привлекательнее этих ее сторон оказывается для него сторона лингвистическая. Самая мысль об этом заставляет Майлза Грина ощутить, как все у него внутри взвивается в экстазе. Ведь с ней любой диалог - кроме диалога плоти- великолепнейшим образом невозможен. Понятно, можно было бы Эрато позволить, a la japonaise (128), произнести несколько фраз на ломаном английском: "Бривет, Джонни!", "Твоя нравит нехороший ниппонски женщин?" и еще что-нибудь в этом роде, столь же абсурдное; зато что-либо большее будет великолепнейшим и бесспорнейшим образом неправдоподобно. Он видит ее покорно потупленные глаза, она опустилась на колени и присела на пятки: сидит, наигрывая на сямисэне (129), он-то, конечно, гораздо лучше, чем старая растрескавшаяся лира; а чуть позже - ее нагое белое тело, аромат рисовой пудры и листьев хризантем, блестящие черные волосы, упавшие волной, как только она вынула шпильки; теперь она безмолвно опускается на колени перед ним - своим самураем, исполняя некий сложный, тщательно разработанный и доставляющий все большее и большее наслаждение сексуальный эквивалент чайной церемонии. Руки, трепещущие, словно крылья бабочки, волосы, благоухающие морем, упругие японские грудки... и все это - в полном молчании. Пока наконец, обезумев от страсти (это он видит яснее всего прочего), он швыряет ее на татами - или как там эта штука называется, - и женщина лежит у его ног, готовая принять последний дар - любой, какой он сам пожелает дать ей в награду за ее эротическое искусство. Его женщина, беспредельно уступчивая, поистине воск в его руках, сознающая свой долг, исполненная уважения, безропотная, любящая до обожания и - сверх всего прочего - бесподобно беззвучная, за исключением, может быть, одного-двух хриплых и непостижимых стонов, бессловесной восточной благодарности за наслаждение, когда ее гордый властелин и повелитель... Пока длилось это приятное видение, глаза Майлза Грина были закрыты. Но теперь он вновь их открывает. Каким-то странным образом, столь же непостижимым, как только что прозвучавшие в правой доле его мозга японские стоны, он чувствует себя вроде бы туго спеленатым махровыми полотенцами - то ли он в жарких турецких банях, то ли в жару. - Эрато? Она, будто в полусне, мурлычет: - Что, дорогой? - Почему-то у нас тут адская жара. Она поглаживает его плечо: - Ш-ш-ш. Мы отдыхаем. Проходит несколько минут. - Слушай, у меня зуд по всему телу. - Не обращай внимания, милый. Он поднимает руку, чтобы поскрести то место в волосах, где зуд сильнее всего его раздражает. Пальцы опускаются на голову. В следующий миг он резко садится, будто коснулся не собственного тела, а кипящего котла. - О Боже мой милостивый! Еще через секунду он совершает изумительный (в иных бы обстоятельствах!) атлетический прыжок, одним движением выскочив из постели и оказавшись на бледно-розовом ковре рядом с кроватью, и теперь с ужасом взирает на собственное тело. Эрато до сих пор так и не раскрыла глаз. Она снова мурлычет: - Что-нибудь не так, дорогой? Он издает какой-то звук, но это не ответ: звук не такой глубокий и не такой многозначащий, какой некоторое время тому назад в этой самой комнате издала она, но столь же ясно указывающий на возмущение, не выразимое ни словами, ни буквами. И как прежде, этот душераздирающий вопль о помощи in extremis (130) не находит отклика ни у той, что явилась его причиной, ни даже, на этот раз, у часов с кукушкой. Сейчас Эрато все же открывает темно-карие глаза и приподнимается на локте. Ей не вполне удается скрыть улыбку, играющую на ее божественных греческих губах. И если отсутствие сочувствия - вещь чудовищная, то, надо сказать, точно так же и гораздо более чудовищна внешность издавшего стон, ибо то, на что он с таким ужасом взирает, - это его ноги от бедер до ступней. Ноги странно искривлены, бедра уродливо раздуты, а икры худы и жилисты, и все это покрыто спутанной черной шерстью; ступни же теперь вовсе не ступни, а раздвоенные копыта. Руки его отчаянно скребут обросшее бородой лицо, поднимаются к заостренным ушам, ощупывают лоб, где из-под линии волос высовываются тупые толстенькие рожки длиною примерно в один и три четверти дюйма. Его рука (отметим, как замечательно он помнит античную историю и литературу!) тянется назад пощупать место пониже спины, нет ли там лошадиного хвоста, но, кажется, хотя бы от этого он избавлен. Слабое утешение: бледная кожа уроженца Северной Европы теперь стала неузнаваемо смуглой, и лишь одна-две линии в абрисе лица (если бы только Майлз Грин знал об этом) позволяют распознать в нем хоть какое-то сходство с Майлзом Грином. И уж вовсе никакого сходства нет в последней детали его анатомического строения, которая торчит наружу и вверх, поражая огромными размерами, длиной и тетрорхидностью... между этой деталью и тем, что прежде находилось на этом самом месте, - дистанция поистине огромного размера. На лице его - ужасающая смесь потрясения и гнева; он впивается взглядом в улыбающуюся физиономию той, что лежит на кровати. - Ты... ты предательница! Сука стебаная! - Но, дорогой мой, это всего лишь то, что называли "анагнорисис" (131). По-древнегречески. К тому же я подумала, тебе будет интересно посмотреть, как это - быть на моем месте. Для разнообразия. - Такое не прощают! - А ты еще говорил, что я не понимаю, какой ты на самом деле. - Измени меня обратно! Она оглядывает его с головы до ног: - Тебе идет. И потом, как быть с нашим средним? - Ты изменишь меня обратно или нет, черт бы тебя побрал?! - По правде говоря, мне подумалось, что это была бы прекрасная вариация сцены с амнезией. На этот раз это был бы тяжелый случай сатириазиса. - Ах Ты Боже мой! Ты напрашиваешься! - Она переворачивается на живот, подпирает ладонями подбородок и, повернув к нему голову, улыбается без слов. - Слушай, ты, безвкусная... этого я как раз не имел в виду! - Но мы же можем опустить дифтонги... на первый раз. - О Господи! - Он бросает взгляд вниз, на свое вакхически (или фаллически) непристойное тело. - Это отвратительно! - Он смотрит на нее с таким злобным отвращением, с каким заядлый трезвенник мог бы смотреть на предложенную ему четвертную бутыль солодового виски. - Не знаю, как тебе вообще в голову могло прийти... вот это как раз и доказывает, что ты за женщина на самом-то деле. - Дорогой... дело вовсе не в этом. Просто меня очень интересуют алфавитные слияния, из которых образуются слова. Символически. Он смотрит сверху вниз на ее смеющееся лицо: - Ну ладно. Твоя глупая шутка тебе удалась. Теперь измени меня обратно. Сейчас же! - Она закусывает губы, чтобы не расхохотаться. Он грозит ей смуглым пальцем. - Предупреждаю. Я все это запишу. До последнего долбаного слова. Все еще улыбаясь, внимательно следя за выражением его лица, она принимается называть буквы греческого алфавита: - Альфа, бета, гамма... - Я сделаю тебя посмешищем всего... я развенчаю все до последней иллюзии в отношении тебя... я... Господи! Я тебе покажу, что в эти игры можешь играть не только ты! - Он срывается на крик. - Я тебе покажу! Она утопает в подушках, раскинув руки, словно впивает всем телом солнечные лучи, глаза ее закрыты. Но ее улыбающийся рот (лицо ее повернуто к Майлзу вполоборота) продолжает нашептывать, будто она вспоминает давным-давно отошедший в прошлое день. - ...мю, ню, кси, омикрон, пи... - Слушай, клянусь, я это сделаю! - ...фи, хи, пси, омега. -Ладно. Хватит. Она продолжает, вернее, начинает с начала: -Альфа, бета, гамма, дельта, эпсилон... - Вот, вот. - Дзэта, эта, тэта, йота, каппа... - Даю тебе последний шанс. -Лямбда, мю, ню, ню была просто божественна, кси, пожалуй, чуть-чуть слишком, омикрон - само название себя объясняет, пи, ро... - Ну все! Совершенно определенно, убедительно, категорически, окончательно и бесповоротно, раз и навсегда - все! - Сигма, тау... - Каждое долбаное слово! - Ипсилон, пи... - Я с тобой больше не разговариваю. И это - навсегда. - Хи, пси, омега. - Приказываю тебе исчезнуть из моих мыслей. Немедленно. - Конечно, дорогой. Альфа, бета... Как удачно, что палата акустически совершенно непроницаема. Бедный сатир, выведенный из терпения (такое случается даже с сатирами!), издает ужасающий вопль бессильного гнева, от которого кровь застывает в жилах: ни одно получеловечье-полукозерожье горло в мире еще не издавало подобного звука. Он стоит содрогаясь. Затем делает странный прыжок с подскоком и поворачивается лицом к двери; низко нагнув голову, стремительно и неудержимо бросается лбом прямо в дверь. К счастью, дверь тоже обита мягкой стеганой тканью, так что этот яростный наскок и финальный удар не дают результата. Дверь стоит неколебимо. Человеко-козел лишь отшатывается назад, он даже не оглушен, только самую малость ошарашен. За его спиной, на кровати, все еще слышится бормотание: повторяются буквы греческого алфавита. Он оборачивается и задумчиво разглядывает нежно-белые, сейчас слегка раздвинутые ноги, предлагаемые взору упругие щеки ягодиц, стройную спину, раскинутые руки, утонувшую в подушках голову, блестящие черные волосы волной... Блестящие черные волосы! И его ноздри, теперь гораздо более чуткие, чем прежде, щекочет несомненный аромат морских водорослей, рисовой пудры, толченых листьев хризантем! - Хи, пси, омега... Секунда молчания. Затем существо, лежащее на постели, чуть приподнимается и оборачивает к нему выбеленное кукольное, совершенно японское лицо, на котором играет отвратительно синтетическая улыбка. - Бривет, Джонни! Твоя нравит нехороший... На сей раз в его голосе уже нет гнева, теперь он издает лишь первобытный клич самца, в котором, возможно, удалось бы расслышать призвук последнего вопля летчика-камикадзе. Два поспешных шага, невероятный подскок, прямо-таки имитирующий прыжок украшающей часы серны, и Майлз Грин пролетает над изножьем кровати, осознав наконец реальность ситуации. Но в самую последнюю, тысячную долю секунды, в апогее полета, прямо перед его безошибочно точным снижением в намеченную точку, повествование совершает свой самый жестокий поворот... впрочем, возможно, это полиморфичная Эрато, с ее более тонким пониманием и более обширным опытом в таких делах (и поскольку уже ясно, что даже богини могут чувствовать обиду), совершает поспешный акт самозащиты. Во всяком случае, в этот крохотный промежуток времени меж апогеем и поражением цели эфемерный японский двойник исчезает. С невероятной точностью великолепно оснащенный сатир шлепается на покрытый простыней опустевший матрас, словно реактивный самолет, слишком быстро опустившийся на палубу авианосца; оттуда, не имея в распоряжении никакого тормозного механизма, он рикошетом отлетает вперед и вверх, словно с трамплина. Рогатая голова с неприятным глухим стуком ударяется о стену над кроватью: возможно, здесь стена не так хорошо простегана. Вне всякого сомнения, часы ощущают вибрацию, вызванную ударом, потому что они вдруг начинают безостановочно куковать. Что касается сатира, то на этот раз он приземляется головой на подушку и лежит без сознания. И тут происходит последняя трансформация. Бледное неподвижное тело, распростертое лицом вниз на кровати, снова оказывается телом Майлза Грина. Наступает короткая пауза. Затем неизвестно откуда возникают две пары рук - белых и черных. Безжизненное тело переворачивают на спину. Его накрывают простыней и легким одеялом, которое туго натягивают и тщательно подтыкают под матрас с обеих сторон. Белая пара рук плывет к двери, одна из них поднимается - включить настенную лампу, аккуратный прямоугольник, перламутрово-белый пластмассовый плафон, расположенный над кроватью на высоте, позволившей избежать разрушения. Тем временем черный или, скорее, шоколадно-коричневый кулачок наносит неистовым часам мистера О'Брайена резкий удар в бок. Часы перестают куковать. И тут раздается строгий голос доктора Дельфи: - Хорошо, сестра. Думаю, теперь у нас есть время выпить по чашечке чая. - Тон слегка меняется. - Вы будете пить чай у меня в кабинете. -Я? - Вы, сестра. -Спасибо, доктор. Дверь открывается. - О, совсем забыла. Не могли бы вы сначала принести сантиметр? Мне надо кое-что измерить. - Что, занавес, доктор? - Полагаю, это более чем вероятно, сестра. Дверь захлопывается. Изящные смуглые руки бесцельно суетятся у подушки. Затем низко над подушкой звучит голос девушки из Вест-Индии, разговаривающей сама с собой: - Занавес... конец? Наглости хватает такое сказать! И она еще вас расистом обзывает... чесслово, мистер Грин, у этой вот черной девушки в ногте мизинца на ноге больше понимания насчет мущин-пациентов, чем у той белой во всем ее тощем теле. Вот увидите, верно это или нет, пусть только она к вам свою зазнатую спину оборотит в следующий раз. И вот голос звучит уже от двери: - А как встренете того мистера Шекспира, мистер Грин, то лучше у него самого спросите. У него как раз и спросите. Дверь закрывается снова. Пациент в глубоком забытьи лежит на больничной койке, устремив невидящий взор в потолок, в положении, которое теперь можно считать наиболее для него характерным; он сознает лишь, что погружен в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и омега (и все прочие буквы между ними) сущего, над океаном легких облаков. Благословенная тишина снисходит наконец на серую комнату... или снизошла бы, если бы птица в часах, словно ощутив, что еще не полностью отмщена, что обязана в последний раз - хоть раз - заново утвердить свою непричастность, отстраненность от всего происшедшего в этой палате, свое неумирающее уважение к первому и эстоавтогамному (132) (не пачкай веселья, сказал Шэнага (133)) владельцу, или будто бы забредив во сне о зеленых полях и горных лугах Ирландии и о счастливой, просто-таки блаженной возможности спихнуть с себя всякую ответственность за собственные порождения (не говоря уже о великолепной возможности оставить за собой последнее слово), вдруг не зашевелилась, не высунулась наружу и не прокричала свое окончательное, негромкое и одинокое, до странности одинокое "ку-ку". ПОСЛЕСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА "МАНТИССА" - ОСТРОУМНАЯ, БЛИСТАЮЩАЯ ЭРУДИЦИЕЙ И НЕВЕРОЯТНО ЗАБАВНАЯ ПАРОДИЯ НА ВСЕ НА СВЕТЕ, ВКЛЮЧАЯ И САМОЕ СЕБЯ Пенелопа Лайвли ("Санди телеграф") "МЕТА-РОМАН" Дэвид Лодж ("Санди тайме") (134) "Добавление сравнительно малой важности" (так маг и волшебник слова, великий мистификатор Джон Фаулз объясняет значение названия, а следовательно, и содержания книги) оказывается на поверку вовсе не таким уж маловажным. Шутливая форма - взаимоотношения автора и его музы, поданные как противостояние (даже в единении) мужчины и женщины, постоянно меняющихся ролями, эротические сцены как метафора творчества... Но в каждой шутке есть доля правды. И доля эта здесь очень велика, собственно, шутка так и остается лишь формой, в которую облачена правда. "Мантисса" действительно мета-роман - роман о романе как жанре, о методе творчества, о романе современном (и очень едко - о масс-литературе, ведь персонажи "Мантиссы" утверждают, что в романе вообще не нужен текст, был бы секс!); здесь есть буквально все, что встречалось в предыдущих книгах: взаимоотношения с искусством (исследование природы реального и творческого, проблемы отчужденности искусства, эволюции писательского творчества, приведшей к самопогруженности современной литературы), отношение к политике вообще, к социальным проблемам (и социализму) в частности; отношение к женщине; к литературе и театральному искусству; главное - проблемы творчества, роль воображаемого и реального; структурализм, постмодернизм, смерть - или НЕ смерть - романа и т. п. Мы слышим в тексте эхо практически всех произведений писателя: "Маг" (в русском переводе "Волхв") - проблема преображения героев, игра в бога - и игра с богом; секс как способ достижения духовной близости (это есть, впрочем, и в "Дэниеле Мартине", да и в других творениях писателя - в "Маге", "Коллекционере"...); "Дэниел Мартин" - поиск образа матери в любимых женщинах, обретение себя через обретение любви к женщине, воплощающей вечную женственность; "Коллекционер" - тема насилия; "Женщина французского лейтенанта" - свобода воли, утверждение женщиной себя как равноправной свободной личности; и тут же - право писателя на неопределенность, открыгость концовки произведения; "Маггот" ("Червь")- проблемы вуаеризма и эксгибиционизма как неких неизбежных сторон писательского творчества; критические статьи - отношение к сегодняшнему состоянию литературы (Франции, Англии, США) и литературной критики... примеры можно множить бесконечно. Что же за мантисса здесь перед нами? Сводка проблем собственного творчества - и творчества вообще? Скорее - пародийное их высвечивание. Писатель предстает перед нами как божество - альфа и омега сущего, витающий в эмпиреях создатель миров, обитающий в беспредельном и в то же время предельно замкнутом пространстве собственного мозга. И словно божество, он обречен на вечное одиночество... на одинокое безумие творца. Жизнь врывается в поле зрения творца в виде безмолвных зрителей акта творения, не способных проникнуть внутрь замкнутого пространства, не испытывающих тех же чувств, но тем не менее безмолвно взирающих, наблюдающих этот акт. Вуаеризм читателей? Может быть, именно в этом - пресловутое со-творчество читателя? И может ли он иначе вмешаться в акт творения, участвовать в нем? А может быть, и читатель всего лишь творение автора? Читатель молчит. Но не молчит критик, а он ведь тоже читатель. Впрочем, по-видимому, не всегда! Недаром Майлз Грин советует Эрато, не прочитавшей ни одной книги, заняться литературной критикой. А что же автор? Следует ли ему учитывать вкусы читателей? Вечные вопросы творчества, на которые "Мантисса" дает достаточно ясный ответ. И все поясняющий эпиграф из Декарта: "Я мыслю, следовательно, я существую" = Я творю, следовательно, я существую. Фаулз, в каждом своем творении не похожий на себя прежнего, тем не менее всегда остается самим собой. И. БЕССМЕРТНАЯ ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА Rene Descartes. Discourse de la Methode - P. Декарт "Рассуждение о методе" (франц.). Р. Декарт (1596- 1650) - французский ученый, философ, математик; его часто называют отцом современной научной мысли. (2) Mariveaux. Le Jeu de I Amour et du Hasard - Мариво "Игра любви и случая" (франц.). П. Mapueo(l6SS-1763)- французский писатель, драматург, пародист; сыграл значительную роль в реформировании французского театра. (3) Lempnere Under "Musae" - Лемприер. Из статьи "Музы". Имеется в виду "Классический словарь Лемприера" (Lempner's Classical Dictionary). Дж. Лемприер (1765?-1824) - английский ученый, библиограф, составитель энциклопедического словаря имен, встречавшихся в мифах Древней Греции и упоминавшихся в произведениях древнегреческих и римских авторов. (4) Альфа и омега (по первой и последней буквам греческого алфавита) - начало и конец. (5) Non sequitur - здесь: заявление, не относящееся к делу (лат.). (6) Плексиколический стимулятор - вымышленный термин, образованный от слова "плексус" (лат.), обозначающего "сплетение" - нервов, сухожилий и т. п. Далее все подобные термины, составленные из частей действительно существующих латинских слов (например, "ценонимфическая", "псевдоспинальная" и т. п.), не имеют реального медицинского смысла. (7) Миссис Гранди - героиня пьесы английского писателя Томаса Мортона (1764-1838) "Поторопи свой плуг" ("Speed the Plough"), ставшая символом закостенело-строгой морали. (8) Ид-унаследованные инстинктивные импульсы индивида как область подсознательного; основа личности. (9) Синекдоха - литературоведческий термин, здесь означающий использование меньшего вместо большего (греч.). (10) Гладстон Уильям (1809-1898)-известный политический деятель Великобритании, четырежды становившийся премьер-министром: 1868-1874, 1880-1885, 1886 и 1892-1894гг. (11) Frisson-содрогание (франц.). (12) "Кама Сутра" - индийский средневековый трактат о любви, написанный на санскрите между IV и VI вв. Предполагаемый автор - Ватсьяяна. Дж. Фаулз вперемежку приводит названия работ и имена авторов, трактовавших ту же тему, как реально существующих, так и вымышленных. (13) Уран - в греческой мифологии бог, олицетворяющий небо, супруг Геи - земли. (14) Lempriere. Under "Mnemosme"- Лемприер. Из статьи "Мнемозина". (15) Lempriere. Under "Erato" - Лемприер. Из статьи "Эрато". (16) Немезида - в греческой мифологии богиня, наблюдающая за справедливым распределением благ среди людей и обрушивающая свой справедливый гнев на преступающих закон. (17) Менады (греч. "безумствующие") - в греческой мифологии вакханки, спутницы Диониса (Вакха), бога плодородия; следуя за ним толпами, сокрушали все на своем пути, растерзывали животных, иногда не гнушались и человеческими жертвами. (18) Стихомития- распределение стихов между говорящими лицами драмы с таким расчетом, чтобы каждая реплика состояла из одного стиха (греч.). (19) Фамилия доктора А. Дельфи ассоциируется с названием одного из важнейших святилищ в Древней Греции - Дельфийским храмом, посвященным богу Аполлону и расположенным на южном склоне горы Парнас, над Коринфорским заливом. Считался центром мира. Здесь же обитал Дельфийский оракул, чьи пророчества людям вещала в состоянии экстаза Пифия, жрица Аполлона. Кроме того, прочитанная вместе с инициалом "А" (Адельфи), эта фамилия соответствует значению "близнецы", "двойники". (20) Имя сестры Кори ассоциируется с бытовавшим в греческой мифологии именем "Коры". Так назывались девы, воплощающие божественную женственность. Кроме того, в греческой мифологии существовали Корибанты - спутники и служители Великой Матери богов Реи-Кибелы. По одному из мифов, Корибанты - дети Аполлона и музы Талии, покровительницы комедии и легкой поэзии (21) Джеймс Хогг ( 1770-1835) - английский поэт, чей дар был открыт Вальтером Скоттом, получивший прозвище "Эттрикский пастух" (он действительно был пастухом в родном селе), современник и друг Байрона Особенно знаменита его поэма "Праздник королевы" ("The Queen's Wake", 1813). (22) Numero Uno! - Первый номер! (итал.) (23) Лидийский стиль в музыке строится на естественной диатонической гамме (последовательный ряд звуков, разделяющих октаву на семь ступеней). Лидия - древнее государство на западе Малой Азии (ок. 700-546 до н. э.). Последний царь Лидии - Крез. (24) Vis-a-vis - здесь: по сравнению (франц.). (25) Локва - мушмула японская. (26) Киклады (Циклады) - группа островов в Эгейском море, центр развития цивилизации бронзового века, известный развитой металлургией и угловатыми скульптурами из белого мрамора. (27) Histoire - история (франц.). Discourse - дискурс (франц.). (28)A deux - вдвоем (франц). (29) Nouveau roman - новый роман (франц.). (30) Ионический диалект - язык жителей Ионии, древнего государства в центральной части западного побережья Малой Азии (ок. VIII в. до н. э.) На том же диалекте говорили и в Афинах. (31) Эвтерпа - в греческой мифологии муза флейт. (32) Святая Цецилия (II-III вв. н. э.) - одна из наиболее почитаемых мучениц раннего христианства, покровительница музыки (главным образом церковной); часто изображается играющей на органе. (33) Бузука - струнный инструмент типа мандолины (греч). (34) Двоюродный братец - Орфей, сын Аполлона и музы эпической поэзии и науки Каллиопы. Славился как певец и музыкант, наделенный магической силой искусства. (35) Голливог - плоская тряпичная кукла-негр, в ярком костюме, с глазами-п