с несколько тревожит. И он, в бесконечном сострадании своем, разумеется... - А вдруг нет? - Дорогая миссис Поултни, если вы будете говорить так, мне придется вас пожурить. Не нам судить о его премудрости. Наступило молчание. При священнике миссис Поултни чувствовала себя как бы в обществе сразу двоих людей. Один, ниже ее по социальному положению, был многим ей обязан: благодаря ее щедротам он имел возможность сладко есть, не стесняться в текущих расходах на нужды своей церкви, а также успешно выполнять не связанные с церковной службой обязанности по отношению к бедным; второй же был представителем Господа Бога, и перед ним ей надлежало метафорически преклонять колени. Поэтому ее обращение с ним часто бывало непоследовательным и странным: она смотрела на него то de haut en bas {Сверху вниз (франц.).}, то de bas en haut {Снизу вверх (франц.).}, a порою ухитрялась выразить обе эти позиции в одной фразе. - Ах, если бы бедный Фредерик был жив. Он дал бы мне совет. - Несомненно. И поверьте, его совет был бы точно таким же, как мой. Я знаю, что он был добрым христианином. А мои слова выражают истинно христианскую доктрину. - Его смерть была предупреждением. Наказанием свыше. Священник бросил на нее строгий взгляд. - Остерегитесь, сударыня, остерегитесь. Нельзя легкомысленно посягать на прерогативы Творца нашего. Миссис Поултни сочла за лучшее не спорить. Все приходские священники в мире не могли оправдать в ее глазах безвременную кончину ее супруга. Она оставалась тайной между нею и Господом - тайной наподобие черного опала, и то вспыхивала грозным предзнаменованием, то принимала форму аванса, внесенного в счет окончательной расплаты, которая, быть может, ей еще предстояла. - Я приносила пожертвования. Но я не совершала добрых дел. - Пожертвование - наилучшее из добрых дел. - Я не такая, как леди Коттон. Столь резкий переход от небесного к земному не удивил священника. Судя по предыдущим высказываниям миссис Поултни, она знала, что в скачке на приз благочестия на много корпусов отстает от вышеозначенной дамы. Леди Коттон, жившая в нескольких милях от Лайма, славилась своей фанатической благотворительностью. Она посещала бедных, она была председательницей миссионерского общества, она основала приют для падших женщин, правда, с таким строгим уставом, что питомицы ее Магдалинского приюта при первом удобном случае вновь бросались в бездну порока - о чем, однако, миссис Поултни была осведомлена не более, чем о другом, более вульгарном прозвище Трагедии. Священник откашлялся: - Леди Коттон - пример для всех нас. - Это еще больше подлило масла в огонь, что, возможно, входило в его намерения. - Мне следовало бы посещать бедных. - Это было бы превосходно. - Но эти посещения меня всегда так ужасно расстраивают. - Священник невежливо промолчал. - Я знаю, что это грешно. - Полноте, полноте. - Да, да. Очень грешно. Последовала долгая пауза, в продолжение которой священник предавался мыслям о своем обеде (до коего оставался еще целый час), а миссис Поултни - о своих грехах. Затем она с необычайной для нее робостью предложила компромиссное решение своей задачи. - Если бы вы знали какую-нибудь даму, какую-нибудь благовоспитанную особу, попавшую в бедственное положение... - Простите, я вас не совсем понимаю. - Я хочу взять себе компаньонку. Мне стало трудно писать. А миссис Фэрли так скверно читает... Я бы охотно предоставила кров такой особе. - Прекрасно. Если вы этого желаете, я наведу справки. Миссис Поултни несколько устрашилась предстоящего безумного прыжка в лоно истинного христианства. - Она должна быть безупречна в нравственном отношении. Я обязана заботиться о своей прислуге. - Разумеется, сударыня, разумеется. - Священник поднялся. - И желательно, чтоб у нее не было родни. Родня подчиненных может сделаться такой тяжелой обузой... - Не беспокойтесь, я не стану рекомендовать вам сколько-нибудь сомнительную особу. Священник пожал ей руку и направился к двери. - И, мистер Форсайт, она не должна быть слишком молода. Он поклонился и вышел из комнаты. Но на полпути вниз он остановился. Он вспомнил. Он задумался. И, быть может, чувство, заставившее его вернуться в гостиную, было не совсем чуждо злорадству, вызванному столь долгими часами лицемерия - или, скажем, не всегда полной ис кренности, - которые он провел возле облаченной в бумазейное платье миссис Поултни. Он вернулся в гостиную и остановился в дверях. - Мне пришла в голову одна вполне подходящая особа. Ее зовут Сара Вудраф. 5 Коль Смерть равнялась бы концу И с нею все тонуло в Лете, Любви бы не было на свете; Тогда, наперекор Творцу, Любой из смертных мог бы смело - Сатирам древности под стать - Души бессмертье променять На нужды низменного тела. А. Теннисон. In Memoriam (1850) Молодежи не терпелось побывать в Лайме. Джейн Остин. Убеждение Лицо Эрнестины было совершенно во вкусе ее эпохи - овальное, с маленьким подбородком, нежное, как фиалка. Вы можете увидеть его на рисунках знаменитых иллюстраторов той поры - Физа и Джона Лича, Серые глаза и белизна кожи лишь оттеняли нежность всего ее облика. При первом знакомстве она умела очень мило опускать глазки, словно предупреждая, что может лишиться чувств, если какой-нибудь джентльмен осмелится с нею заговорить. Однако нечто, таившееся в уголках ее глаз, а равным образом и в уголках ее губ, нечто - если продолжить приведенное выше сравнение - неуловимое, как аромат февральских фиалок, едва заметно, но совершенно недвусмысленно сводило на нет ее кажущееся беспрекословное подчинение великому божеству - Мужчине. Ортодоксальный викторианец, быть может, отнесся бы с опаской к этому тончайшему намеку на Бекки Шарп, но Чарльза она покорила. Она была почти такая же, как десятки других благовоспитанных куколок - как все эти Джорджины, Виктории, Альбертины, Матильды и иже с ними, которые под неусыпным надзором сидели на всех балах,- почти, но не совсем. Когда Чарльз отправился в гостиницу, которую от дома миссис Трэнтер на Брод-стрит отделяло не более сотни шагов, с глубокомысленным видом (как всякий счастливый жених, он боялся выглядеть смешным) поднялся по лестнице к себе в номер и начал задавать вопросы своему красивому отражению в зеркале, Эрнестина извинилась и поднялась наверх. Ей хотелось бросить последний взгляд на своего нареченного сквозь кружевные занавески, а также побыть в той единственной комнате теткиного дома, которая не внушала ей отвращения. Вволю налюбовавшись его походкой и в особенности жестом, которым он приподнял свой цилиндр перед горничной миссис Трэнтер, посланной с каким-то поручением, и рассердившись на него за это, потому что у девушки были озорные глазки дорсетской поселянки и соблазнительный румянец во всю щеку, а Чарльзу строжайше запрещалось смотреть на женщин моложе шестидесяти лет (условие, по счастью, не распространявшееся на тетушку Трэнтер, которой как раз исполнилось шестьдесят), Эрнестина отошла от окна. Комната была обставлена специально для нее и по ее вкусу, подчеркнуто французскому; в те времена он был столь же тяжеловесен, сколь и английский, но отличался чуть большим количеством позолоты и других затей. Все остальные комнаты в доме непререкаемо, солидно и неколебимо отвечали вкусу предыдущей четверти века, иными словами, представляли собой настоящий музей предметов, созданных в первом благородном порыве отрицания всего легкого, изящного и упадочного, что напоминало о нравах пресловутого Принни, Георга IV. Не любить тетушку Трэнтер было невозможно; никому не пришла бы в голову даже мысль о том, чтобы рассердиться на это простодушно улыбающееся и словоохотливое - главным образом словоохотливое - создание. Она отличалась глубочайшим оптимизмом довольных своей судьбою старых дев: одиночество либо ожесточает, либо учит независимости. Тетушка Трэнтер начала с того, что пеклась о себе, а кончила тем, что пеклась обо всех на свете. Эрнестина, однако, только и делала, что на нее сердилась - за невозможность обедать в пять часов, за унылую мебель, загромождавшую все комнаты, кроме ее собственной, за чрезмерную заботу об ее добром имени (тетя никак не могла взять в толк, что жениху и невесте хочется побыть или погулять вдвоем), а всего более за то, что она, Эрнестина, вообще торчит здесь, в Лайме. Бедняжке выпали на долю извечные муки всех единственных детей - постоянно находиться под колпаком неусыпной родительской заботы. С тех пор как она появилась на свет, при малейшем ее кашле съезжались врачи; когда она подросла, по малейшей ее прихоти в дом созывались портнихи и декораторы; и всегда малейшая ее недовольная гримаса заставляла папу с мамой часами втихомолку терзаться угрызениями совести. Пока дело касалось новых нарядов и новой обивки стен, все шло как по маслу, но существовал один пункт, по которому все ее bouderies {Капризы (франц.).} и жалобы не производили никакого впечатления. Это было ее здоровье. Родители вбили себе в голову, что она предрасположена к чахотке. Стоило им ощутить в подвале запах сырости, как они переезжали в другой дом; если во время поездки за город два дня подряд шел дождь, они переезжали в другую местность. Половина Харли-стрит обследовала Эрнестину и не нашла у нее ровно ничего; она ни разу в жизни ничем серьезным не болела; у нее не было ни вялости, ни хронических приступов слабости, характерных для этого недуга. Она могла - то есть могла бы, если бы ей хоть раз разрешили, - протанцевать всю ночь напролет, а наутро как ни в чем не бывало отправиться играть в волан. Но она была так же неспособна поколебать навязчивую идею своих любящих родителей, как грудной ребенок - сдвинуть с места гору. О, если б они могли заглянуть в будущее! Эрнестине суждено было пережить все свое поколение. Она родилась в 1846 году. А умерла она в тот день, когда Гитлер вторгся в Польшу. Обязательной частью совершенно ненужного ей режима было ежегодное пребывание в Лайме у тетки, сестры ее матери. Обычно она приезжала сюда отдохнуть после лондонского сезона; нынче ее отправили пораньше - набраться сил для свадьбы. Бризы Ла-Манша, несомненно, шли ей на пользу, но всякий раз, когда карета начинала спускаться под гору к Лайму, на лице ее изображалось уныние арестанта, сосланного в Сибирь. Общество в этом городишке было так же современно, как тетушкина громоздкая мебель красного дерева; что же до развлечений, то для молодой девицы, которой было доступно все самое лучшее, что только мог предложить Лондон, они были хуже чем ничего. Поэтому ее отношения с тетушкой Трэнтер напоминали скорее отношения резвой девочки, этакой английской Джульетты, с ее прозаической кормилицей, нежели отношения племянницы с теткой. И в самом деле, если бы прошлой зимой на сцене не появился спаситель - Ромео и не пообещал разделить с нею одиночное заключение, она бы взбунтовалась - по крайней мере она была почти уверена, что взбунтовалась бы. Эрнестина, несомненно, обладала волей гораздо более сильной, чем мог допустить кто-либо из окружающих, и более сильной, чем допускала ее эпоха. Но, к счастью, она питала должное уважение к условностям и, подобно Чарльзу - что вначале главным образом и привлекло их друг к другу, - умела иронически относиться к собственной персоне. Будь она лишена этой способности, а также чувства юмора, она была бы скверной избалованной девчонкой; и ее, несомненно, спасало то, что именно так ("Ах ты, скверная, избалованная девчонка!") она частенько обращалась к самой себе. Эрнестина расстегнула платье и подошла к зеркалу в сорочке и нижних юбках. Несколько секунд она влюбленным взглядом рассматривала свое отражение. Шея и плечи были у нее под стать лицу; она и впрямь была очень хорошенькая, пожалуй, самая хорошенькая среди всех своих знакомых девушек. И, как бы желая это доказать, она подняла руки и распустила волосы - поступок, по ее понятиям, в чем-то греховный, но необходимый, как горячая ванна или теплая постель в зимнюю ночь. И на какое-то поистине греховное мгновенье она вообразила себя падшей женщиной - балериной или актрисой. А потом, если бы вам случилось за нею подсматривать, вы увидели бы нечто весьма занятное. Она вдруг перестала вертеться и любоваться своим профилем и быстро подняла глаза к потолку. Ее губы зашевелились. Она поспешно открыла один из шкафов и накинула пеньюар. Ибо мысль, мелькнувшая у нее, когда она совершала все эти пируэты и краем глаза увидела в зеркале уголок своей кровати, была явно сексуальной - ей почудилось сплетенье обнаженных тел, как в статуе Лаокоона. Пугало ее не только то, что она ровно ничего не знала о реальных подробностях совокупления, - тень жестокости и боли, которая, в ее представлении, омрачала этот акт, казалась ей несовместимой с мягкостью жестов и скромностью дозволенных ласк, которые так привлекали ее в Чарльзе. Раз или два ей случалось видеть, как совокупляются животные, и с тех пор ее преследовало воспоминание об этом грубом насилии. Поэтому она придумала для себя нечто вроде заповеди - "не смей!" - и тихонько повторяла эти слова всякий раз, как в ее сознание пытались вторгнуться мысли о физической стороне ее женского естества. Но заклинай не заклинай, а от природы не уйдешь. Эрнестине хотелось иметь мужа, ей хотелось, чтобы этим мужем был Чарльз, хотелось иметь детей; только цена, которую, как она смутно догадывалась, придется за них заплатить, казалась ей непомерной. Она не понимала, зачем Господь Бог допустил, чтобы Долг, принимая столь звероподобное обличье, испортил столь невинное влечение. Это же чувство разделяла большая часть современных ей женщин и большая часть мужчин; и неудивительно, что понятие долга стало ключом к нашему пониманию викторианской эпохи и, уж если на то пошло, внушает такое отвращение нам самим {Здесь уместно вспомнить строфы из поэмы "In Memoriam", которые я цитирую в качестве эпиграфа к этой главе. Приведенное стихотворение (XXXV) содержит, несомненно, самый странный из всех странных аргументов этой знаменитой антологии тревожных раздумий по поводу загробной жизни. Утверждать, что если бессмертия души не существует, то любовь - всего лишь похоть, свойственная сатирам, значит обращаться в паническое бегство от Фрейда. Царствие Небесное было Царствием Небесным для викторианцев в значительной степени потому, что "низменное тело", а заодно и фрейдово Id, они оставляли на земле. (Примеч. автора.)}. Загнав в угол природу, Эрнестина подошла к туалетному столику, отперла ящик и достала оттуда свой дневник в черном сафьяновом переплете с золотым замочком. Из другого ящика она вытащила спрятанный там ключ, отперла замочек и раскрыла альбом на последней странице. В день помолвки с Чарльзом она вписала сюда по месяцам все числа, которые отделяли этот день от свадьбы. Два месяца были уже аккуратно вычеркнуты, оставалось приблизительно девяносто дней. Эрнестина вынула из альбома карандашик с наконечником из слоновой кости и вычеркнула двадцать шестое марта. До конца дня было еще девять часов, но она часто позволяла себе эту невинную хитрость. Затем она перевернула десятка полтора уже исписанных убористым почерком страниц (альбом ей подарили на Рождество) и открыла чистый листок, на котором лежала засушенная веточка жасмина. Эрнестина взглянула на цветок, потом наклонилась и понюхала. Ее распущенные волосы рассыпались по странице, и она закрыла глаза, чтобы проверить, удастся ли ей воскресить в воображении тот восхитительный день, когда она думала, что умрет от радости, когда она плакала, плакала без конца, тот незабываемый день, когда... Но тут на лестнице послышались шаги тетушки Трэнтер, и Эрнестина, поспешно спрятав дневник, принялась расчесывать свои мягкие каштановые волосы. 6 Мод, моя белоснежная лань, ты ничьею не станешь женой... А. Теннисок. Мод (1855) Когда священник вернулся в гостиную со своим предложением, на лице миссис Поултни изобразилось полнейшее неведение. А когда имеешь дело с подобными дамами, то взывать без успеха к их осведомленности по большей части означает с успехом вызвать их неудовольствие. Лицо миссис Поултни как нельзя лучше подходило для того, чтобы выражать это последнее чувство: глаза ее отнюдь не являли собою "прибежище молитвы бессловесной", как сказано у Теннисона, а отвислые щеки, переходившие в почти двойной подбородок, и поджатые губы ясно свидетельствовали о презрении ко всему, что угрожало двум ее жизненным принципам, из коих первый гласил (я прибегну к саркастической формулировке Трайчке): "Цивилизация - это мыло", а второй: "Респектабельность есть то, чего я требую от всех". Она слегка напоминала белого китайского мопса, вернее, чучело мопса, ибо в качестве профилактического средства против холеры носила у себя на груди мешочек с камфарой, так что за ней Повсюду тянулся легкий запах шариков от моли. - Я не знаю, кто это такая. Священника обидел ее высокомерный тон, и он задался вопросом, что было бы, если б доброму самарянину вместо несчастного путника повстречалась миссис Поултни. - Я не предполагал, что вы ее знаете. Эта девушка родом из Чармута. - Она девица? - Ну, скажем, молодая женщина, дама лет тридцати или больше. Я не хотел бы строить догадки. - Священник понял, что не слишком удачно начал речь в защиту отсутствующей обвиняемой. - Но она в весьма бедственном положении. И весьма достойна вашего участия. - Она получила какое-нибудь образование? - О да, разумеется. Она готовилась в гувернантки. И служила гувернанткой. - А что она делает сейчас? - Кажется, сейчас она без места. - Почему? - Это длинная история. - Я бы желала ее услышать, прежде чем говорить о дальнейшем. Священник снова уселся и рассказал ей то - или часть того (ибо в своей смелой попытке спасти душу миссис Поултни он решился рискнуть спасением своей собственной), - что ему было известно о Саре Вудраф. - Отец этой девушки был арендатором в имении лорда Меритона близ Биминстера. Простой фермер, но человек наилучших правил, весьма уважаемый в округе. Он позаботился о том, чтобы дать своей дочери порядочное образование. - Он умер? - Несколько лет назад. Девушка поступила гувернанткой в семью капитана Джона Тальбота в Чармуте. - Он даст ей рекомендацию? - Дорогая миссис Поултни, если я правильно понял наш предыдущий разговор, речь идет не о найме на служ бу, а об акте благотворительности. - Миссис Поултни кивнула, как бы извиняясь,- что редко кому доводилось видеть. - Без сомнения, за рекомендацией дело не станет. Она покинула его дом по собственной воле. История такова. Вы, вероятно, помните, что во время страшного шторма в декабре прошлого года близ Стоунбэрроу выбросило на берег французский барк - кажется, он шел из Сен-Мало. И вы, конечно, помните, что жители Чармута спасли и приютили трех членов его экипажа. Двое были простые матросы. Третий, сколько мне известно, служил на этом судне лейтенантом. При крушении он сломал ногу, но уцепился за мачту, и его прибило к берегу. Вы, наверное, читали об этом в газетах. - Да, может быть. Я не люблю французов. - Капитан Тальбот, сам морской офицер, весьма великодушно вверил этого... иностранца попечению своих домашних. Он не говорил по-английски, и мисс Вудраф поручили ухаживать за ним и служить переводчицей. - Она говорит по-французски? - Волнение, охватившее миссис Поултни при этом ужасающем открытии, было так велико, что грозило поглотить священника. Но он нашел в себе силы поклониться и учтиво улыбнуться. - Сударыня, почти все гувернантки говорят по-французски. Нельзя ставить им в вину то, чего требуют их обязанности. Но вернемся к французскому джентльмену. Увы, я должен сообщить вам, что он оказался недостойным этого звания. - Мистер Форсайт! Она нахмурилась, однако не слишком грозно, опасаясь, как бы у несчастного язык не примерз к небу. - Спешу добавить, что в доме у капитана Тальбота ничего предосудительного не произошло. Более того, мисс Вудраф никогда и нигде ни в чем предосудительном замешана не была. Тут я всецело полагаюсь на мистера Фэрси-Гарриса. Он знаком со всеми обстоятельствами гораздо лучше меня. - Упомянутый авторитет был священником Чармутского прихода. - Но французу удалось покорить сердце мисс Вудраф. Когда нога у него зажила, он отправился с почтовой каретой в Уэймут, чтобы оттуда отплыть во Францию - так по крайней мере все полагали. Через два дня после его отъезда мисс Вудраф обратилась к мисс Тальбот с настоятельной просьбой разрешить ей оставить должность. Мне говорили, что миссис Тальбот пыталась дознаться почему. Однако безуспешно. - И она позволила ей уйти сразу, без предупреждения? Священник ловко воспользовался случаем. - Совершенно с вами согласен. Она поступила весьма неразумно. Ей следовало быть осмотрительнее. Если бы мисс Вудраф служила у более мудрой хозяйки, эти печальные события, без сомнения, вообще бы не произошли. - Он сделал паузу, чтобы миссис Поултни могла оценить этот завуалированный комплимент. - Я буду краток. Мисс Вудраф отправилась вслед за французом в Уэймут. Ее поступок заслуживает всяческого порицания, хотя, как мне говорили, она останавливалась там у своей дальней родственницы. - В моих глазах это ее не оправдывает. - Разумеется, нет. Но вы не должны забывать об ее происхождении. Низшие сословия не столь щепетильны в вопросах приличий, как мы. Кроме того, я не сказал вам, что француз сделал ей предложение. Мисс Вудраф отправилась в Уэймут, полагая, что выйдет замуж. - Но разве он не католик? Миссис Поултни казалась самой себе безгрешным Патмосом в бушующем океане папизма. - Боюсь, что его поведение свидетельствует об отсутствии какой бы то ни было христианской веры. Но он, без сомнения, убедил ее, что принадлежит к числу наших несчастных единоверцев в этой заблуждающейся стране. Спустя несколько дней он отплыл во Францию, пообещав мисс Вудраф, что, повидавшись со своим семейством и получив другой корабль - при этом он еще солгал, будто по возвращении его должны произвести в капитаны, - он вернется прямо в Лайм, женится на ней и увезет ее с собой. С тех пор она ждет. Теперь уже очевидно, что человек этот оказался бессердечным обманщиком. В Уэймуте он наверняка надеялся воспользоваться неопытностью несчастной в гнусных целях. Но столкнувшись с ее твердыми христианскими правилами и убедившись в тщетности своих намерений, он сел на корабль и был таков. - Что же сталось с нею дальше? Миссис Тальбот, конечно, не взяла ее обратно? - Сударыня, миссис Тальбот дама несколько эксцентричная. Она предложила ей вернуться. Но теперь я подхожу к печальным последствиям случившегося. Мисс Вудраф не утратила рассудок. Вовсе нет. Она вполне способна выполнять любые возложенные на нее обязанности. Однако она страдает тяжелыми приступали меланхолии. Не приходится сомневаться, что они отчасти вызваны угрызениями совести. Но боюсь, что также и ее глубоко укоренившимся заблуждением, будто лейтенант - человек благородный и что в один прекрасный день он к ней вернется. Поэтому ее часто можно видеть на берегу моря в окрестностях города. Мистер Фэрси-Гаррис, со своей стороны, всячески пытался разъяснить ей безнадежность, чтобы не сказать - неприличие ее поведения. Если называть вещи своими именами, сударыня, она слегка помешалась. Наступило молчание. Священник положился на волю языческого божества - Случая. Он догадывался, что миссис Поултни производит в уме подсчеты. Согласно своим принципам она должна была вознегодовать при одной лишь мысли о том, чтобы позволить подобной особе переступить порог Мальборо-хауса. Но ведь Господь потребует у нее отчета. - У нее есть родня? - Сколько мне известно, нет. - На какие же средства она живет? - На самые жалкие. Сколько мне известно, она подрабатывает шитьем. Мне кажется, миссис Трэнтер давала ей такую работу. Но главным образом она живет на те сбережения, которые сделала раньше. - Значит, она позаботилась о будущем. Священник рблегченно вздохнул. - Если вы возьмете ее к себе, сударыня, то за ее будущее я спокоен. - Тут он пустил в ход свой последний козырь. - И быть может - хоть и не мне быть судьей вашей совести, - спасая эту женщину, вы спасетесь сами. Ослепительное божественное видение внезапно посетило миссис Поултни - она представила себе леди Кот-тон, которой утерли ее праведный нос. Она нахмурилась, глядя на пушистый ковер у себя под ногами. - Пусть мистер Фэрси-Гаррис приедет ко мне. Неделю спустя мистер Фэрси-Гаррис в сопровождении священника Лаймского прихода явился с визитом, отведал мадеры, кое-что рассказал, а кое о чем - следуя совету своего преподобного коллеги - умолчал. Миссис Таль-бот прислала пространное рекомендательное письмо, которое принесло больше вреда, чем пользы, ибо она самым постыдным образам не заклеймила как следует поступок гувернантки. В особенности возмутила миссис Поултни фраза: "Мсье Варгенн был человек весьма обаятельный, а капитан Тальбот просит меня присовокупить, что жизнь моряка - не лучшая школа нравственности". На нее не произвело ни малейшего впечатления, что мисс Сара "знающая и добросовестная учительница" и что "мои малютки очень по ней скучают". Однако очевидное отсутствие у миссис Тальбот должной требовательности и ее глупая сентиментальность в конечном счете сослужили службу Саре - они открыли перед миссис Поултни широкое поле деятельности. Итак, Сара в сопровождении священника явилась для собеседования. Втайне она сразу понравилась миссис Поултни - она казалась такой угнетенной, была так раздавлена случившимся. Правда, выглядела она подозрительно молодо - на вид, да и на самом деле, ей было скорее лет двадцать пять, чем "тридцать или больше". Но скорбь, написанная на ее лице, ясно показывала, что она грешница, а миссис Поултни не желала иметь дело ни с кем, чей вид не свидетельствовал о принадлежности к этой категории. Кроме того, она вела себя очень сдержанно, что миссис Поултни предпочла истолковать как немую благодарность. А главное, воспоминание о многочисленных уволенных ею слугах внушило старухе отвращение к людям развязным и дерзким, то есть к таким, которые отвечают, не дожидаясь вопросов, и предупреждают желания хозяйки, лишая ее удовольствия выбранить их за то, что эти желания не предупреждаются. Затем, по предложению священника, она продиктовала Саре письмо. Почерк оказался превосходным, орфография безупречной. Тогда миссис Поултни устроила еще более хитроумное испытание. Она протянула Саре Библию и велела ей почитать. Она долго размышляла над выбором отрывка, мучительно разрываясь между псалмом 118 ("Блаженны непорочные") и псалмом 139 ("Избави меня, Господи, от человека злого"). В конце концов она остановилась на первом, и теперь не столько прислушивалась к голосу чтицы, сколько старалась найти хоть какой-нибудь роковой намек на то, что Сара не слишком близко принимает к сердцу слова псалмопевца. Голос у Сары был внятный и довольно низкий. В нем сохранились следы местного произношения, но в те времена аристократический выговор не приобрел еще такого важного социального значения, как впоследствии. Многие члены Палаты лордов и даже герцоги говорили с акцентом, свойственным их родным краям, и никто не ставил им это в упрек. Быть может, вначале голос Сары понравился миссис Поултни по контрасту с невыразительным чтением и запинками миссис Фэрли. Но под конец он просто ее очаровал, равно как и чувство, с каким Сара произнесла: "О, если бы направлялись пути мои к соблюдению уставов Твоих!" Оставался короткий допрос. - Мистер Форсайт сказал мне, что вы сохраняете привязанность к этому... иностранцу. - Я не хочу говорить об этом, сударыня. Если бы подобные слова осмелилась произнести какая-нибудь служанка, на нее немедленно обрушился бы Dies Irae {День гнева (лат.).}. Однако они были сказаны открыто, без страха, но в то же время почтительно, и на сей раз миссис Поултни решила пропустить их мимо ушей. - Я не потерплю у себя в доме французских книг. - У меня их нет. И английских тоже, сударыня. Добавлю, что книг у Сары не было потому, что она их все продала, а вовсе не потому, что она была ранней предшественницей небезызвестного Мак-Люэна. - Но Библия у вас, разумеется, есть? Девушка покачала головой. - Дорогая миссис Поултни, - вмешался священник, - предоставьте это мне. - Мне сказали, что вы исправно посещаете церковь. - Да, сударыня. - Продолжайте в том же духе. Господь не оставляет нас в беде. - Я стараюсь разделить вашу веру, сударыня. Наконец миссис Поултни задала самый трудный вопрос - тот, от которого священник заранее просил ее воздержаться. - Что, если этот... этот человек вернется? Но Сара опять поступила наилучшим образом: она ничего не сказала, а только опустила глаза и покачала головой. Все более укрепляясь в своем благодушии, миссис Поултни сочла это признаком безмолвного раскаяния. Так она вступила на стезю благотворительности. Ей, разумеется, не пришло в голову спросить, почему Сара, отказавшись поступить на службу к людям менее строгих христианских правил, чем миссис Поултни, пожелала войти в ее дом. На то было две весьма простые причины. Во-первых, из окон Мальборо-хауса открывался великолепный вид на залив Лайм. Вторая причина была еще проще. У Сары оставалось ровным счетом семь пенсов. 7 Наконец, чрезвычайно возросшая производительная сила в отраслях крупной промышленности, сопровождаемая интенсивным и экстенсивным ростом эксплуатации рабочей силы во всех остальных отраслях производства, дает возможность непроизводительно употреблять все увеличивающуюся часть рабочего класса и таким образом воспроизводить все большими массами старинных домашних рабов под названием "класса прислуги", как, например, слуг, горничных, лакеев и т. д. К. Маркс. Капитал (1867) Утро, когда Сэм открыл шторы, нахлынуло на Чарльза так, как на миссис Поултни (она в это время еще похрапывала) должно было, по ее представлениям, нахлынуть райское блаженство после надлежащей торжественной паузы, которая последует за ее кончиной. Раз десять в году на известном своим мягким климатом дорсетском побережье выпадают такие дни - не просто приятные, не по сезону мягкие дни, а восхитительные отблески средиземноморского тепла и света. В.такую пору природа как бы теряет рассудок. Пауки, которым полагается пребывать в зимней спячке, бегают по раскаленным ноябрьским солнцем камням, в декабре поют черные дрозды, в январе распускаются первоцветы, а март передразнивает июнь. Чарльз сел на постели, сорвал с головы ночной колпак, велел Сэму распахнуть окна и, опершись на руки, залюбовался льющимся в комнату солнечным светом. Легкое уныние, угнетавшее его накануне, рассеялось вместе с облаками. Он чувствовал, как теплый весенний воздух ласкает ему грудь сквозь полураскрытый ворот ночной рубашки. Сэм правил бритву, и из принесенного им медного кувшина поднимался легкий парок, неся с собой Прустово богатство ассоциаций - длинную вереницу таких же счастливых дней, уверенность в своем положении, в порядке, спокойствии, Цивилизации. Под окном застучали подковы по булыжной мостовой - к морю, не спеша, проехал всадник. Расхрабрившийся ветерок колыхал потрепанные шторы из красного плюша, но на солнце даже они казались красивыми. Все было великолепно. И таким, как это мгновенье, мир пребудет вечно. Послышался топот маленьких копыт и жалобное блеянье. Чарльз встал и выглянул в окно. Напротив чинно беседовали два старика в украшенных гофрировкою "смоках". Один из них, пастух, опирался на палку с крюком. Дюжина овец и целый выводок ягнят беспокойно топтались посреди дороги. К 1867 году еще не перевелись живописные народные костюмы - остатки далекой английской старины, и в каждой деревушке нашлось бы с десяток стариков, одетых в эти длинные свободные блузы. Чарльз пожалел, что не умеет рисовать. Провинция, право же, очаровательна. Он повернулся к своему лакею. - Честное слово, Сэм, в такой день хочется никогда не возвращаться в Лондон. - Вот постойте еще на сквозняке, так, пожалуй, и не вернетесь, сэр. Хозяин сердито на него взглянул. Они с Сэмом были вместе уже четыре года и знали друг друга гораздо лучше, чем иная - связанная предположительно более тесными узами - супружеская чета. - Сэм, ты опять напился. - Нет, сэр. - Твоя новая комната лучше? - Да, сэр. - А харчи? - Приличные, сэр. - Quod est demonstrandum {Что и требовалось доказать (лат.).}. В такое утро даже калека запляшет от радости. А у тебя на душе кошки скребут. Ergo {Следовательно (лат.).}, ты напился. Сэм опробовал острие бритвы на кончике мизинца с таким видом, словно собирался с минуты на минуту опробовать его на собственном горле или даже на горле своего насмешливо улыбающегося хозяина. - Да тут эта девчонка, на кухне у миссис Трэнтер, сэр. Чтоб я терпел такое... - Будь любезен, положи этот инструмент. И объясни толком, в чем дело. - Вижу, стоит. Вон там, внизу. - Он ткнул большим пальцем в окно. - И орет на всю улицу. - И что же именно, скажи на милость? На лице Сэма выразилось негодование. - "Эй, трубочист, почем нынче сажа?" - Он мрачно умолк. - Вот так-то, сэр. Чарльз усмехнулся. - Я знаю эту девушку. В сером платье? Такая уродина? - Со стороны Чарльза это был не слишком честный ход, ибо речь шла о девушке, с которой он раскланялся накануне - прелестном создании, достойном служить украшением города Лайма. - Не так чтоб уж совсем уродина. По крайности с лица. - Ах вот оно что. Значит, Купидон немилостив к вашему брату кокни. Сэм бросил на него негодующий взгляд. - Да я к ней и щипцами не притронусь. Коровница вонючая! - Сэм, хоть ты неоднократно утверждал, что родился в кабаке... - В соседнем доме, сэр. - ...в непосредственной близости к кабаку... Мне бы все же не хотелось, чтобы ты употреблял кабацкие выражения в такой день, как сегодня. - Да ведь обидно, мистер Чарльз. Все конюхи слышали. "Все конюхи" включали ровно двух человек, из коих один был глух как пень, и потому Чарльз не выказал ни малейшего сочувствия. Он улыбнулся и знаком велел Сэму налить ему горячей воды. - А теперь, сделай милость, принеси завтрак. Я сегодня побреюсь сам. Да скажи, чтобы мне дали двойную порцию булочек. - Слушаю, сэр. Однако Чарльз остановил обиженного Сэма у дверей и погрозил ему кисточкой для бритья. - Здешние девушки слишком робки, чтобы так дерзить столичным господам - если только их не раздразнить. Я сильно подозреваю, Сэм, что ты вел себя фривольно. - Сэм смотрел на него, разинув рот. - И если ты немедленно не подашь мне фри-штык, я велю сделать фри-кассе из задней части твоей жалкой туши. После чего дверь захлопнулась, и не слишком тихо. Чарльз подмигнул своему отражению в зеркале. Потом вдруг прибавил себе лет десять, нахмурился и изобразил этакого солидного молодого отца семейства, сам снисходительно улыбнулся собственным ужимкам и неумеренному восторгу, задумался и стал влюбленно созерцать свою физиономию. Он и впрямь был весьма недурен: открытый лоб, черные усы, такие же черные волосы; когда он сдернул колпак, волосы растрепались, и в эту минуту он выглядел моложе своих лет. Кожа у него, как и полагается, была бледная, хотя и не настолько, как у большинства лондонских денди, - в те времена загар вовсе не считался символом завидного социально-сексуального статуса, а, напротив, свидетельствовал лишь о принадлежности к низшим сословиям. Пожалуй, по ближайшем рассмотрении лицо это выглядело глуповатым. На Чарльза вновь накатила слабая волна вчерашнего сплина. Без скептической маски, с которой он обычно появлялся на людях, собственная физиономия показалась ему слишком наивной, слишком незначительной. Всего только и есть хорошего, что греческий нос, спокойные серые глаза. Ну и, конечно, порода и способность к самопознанию. Он принялся покрывать эту маловыразительную физиономию мыльной пеной. Сэм был на десять лет моложе Чарльза; для хорошего слуги он был слишком молод и к тому же рассеян, вздорен и тщеславен, мнил себя хитрецом, любил паясничать и бездельничать, подпирать стенку, небрежно сунув в рот соломинку или веточку петрушки; любил изображать заядлого лошадника или ловить решетом воробьев, когда хозяин тщетно пытался докричаться его с верхнего этажа. Разумеется, каждый слуга-кокни по имени Сэм вызывает у нас в памяти бессмертный образ Сэма Уэллера, и наш Сэм вышел, конечно, из той же среды. Однако минуло уже тридцать лет с тех пор, как на мировом литературном небосклоне засверкали "Записки Пиквикского клуба". Интерес Сэма к лошадям, в сущности, был не глубок. Он скорее напоминал современного рабочего парня, который считает доскональное знание марок автомобилей признаком своего продвижения по общественной лестнице. Сэм даже знал, кто такой Сэм Уэллер, хотя книги не читал, а только видел одну из ее инсценировок; знал он также, что времена уже не те. Кокни его поколения далеко ушли от прежних, и если он частенько вертелся на конюшне, то лишь с целью показать провинциальным конюхам и трактирной прислуге, что он им не чета. К середине века в Англии появилась совершенно новая порода денди. Существовала еще старая аристократическая разновидность - чахлые потомки Красавчика Браммела, известные под названием "щеголи"; но теперь их конкурентами по части искусства одеваться стали преуспевающие молодые ремесленники и слуги с претензией на особую доверенность хозяев, вроде нашего Сэма. "Щеголи" прозвали их "снобами", и Сэм являл собою великолепный образчик сноба в этом узком смысле. Он обладал отличным нюхом на моду - таким же острым, как "стиляги" шестидесятых годов нашего века - и тратил большую часть своего жалованья на то, чтобы не отстать от новейших течений. Он отличался и другой особенностью, присущей этому новому классу,- изо всех сил старался усвоить правильное произношение. К 1870 году пресловутый акцент Сэма Уэллера, эта извечная особенность лондонца из простонародья, был предметом не меньшего презрения снобов, чем буржуазных романистов, которые все еще продолжали (и притом невпопад) уснащать им диалоги своих персонажей-кокни. Снобы вели жестокую борьбу со своим акцентом, и для нашего Сэма борьба эта чаще кончалась поражением, чем победой. Однако в его выговоре не было ничего смешного, напротив, он был предвестником социального переворота, чего Чарльз как раз и не понял. Вероятно, это произошло потому, что Сэм вносил в его жизнь нечто весьма ему необходимое - ежедневную возможность повалять дурака, вновь превратиться в мальчишку-школьника и на досуге предаться своему любимому, хоть и весьма малопочтенному занятию - извергать (если можно так выразиться) дешевые остроты и каламбуры - вид юмора, с на редкость бесстыдной откровенностью основанный на преимуществах образования. И хотя может показаться, что манера Чарльза усугубляла и без того тяжкое бремя экономической эксплуатации, я должен отметить, что его отношение к Сэму отличалось известной теплотой и человечностью, что было намного лучше той глухой стены, которой столь многие нувориши в эпоху нуворишества отгораживались от своей домашней прислуги. Коне