мью и судорожно сцепил пальцы, так что суставы их побелели: и все смотрел, смотрел вперед, во мрак. Но голос не унимался. Друг мой, тебе не приходит в голову, что есть только одна вещь на свете, которую она любит больше, чем тебя? Постарайся понять: именно потому, что она истинно любит тебя, она хочет подарить тебе то, что любит еще больше. И я скажу тебе, отчего она проливает слезы: оттого, что у тебя недостает мужества принести ей в ответ тот же дар. Какое право она имела подвергать меня столь жестокому испытанию? А какое право имел ты родиться на свет? Дышать? И жить в довольстве? Я всего лишь воздаю кесарю... Кесарю - или мистеру Фримену? Это обвинение низко. А что ты воздаешь мне? Это и есть твоя дань? Ты вбиваешь в ладони мне гвозди. Да позволено мне будет заметить - у Эрнестины тоже есть руки; и она страдает от боли. Руки, говоришь? Интересно, что написано у нее на руке. Покажи мне ее ладонь! Я не вижу в ее линиях счастья. Она знает, что нелюбима. Ее удел - быть обманутой. И не единожды, а многократно, изо дня в день - пока длится ее замужняя жизнь. Чарльз уронил руки на спинку передней скамьи и зарылся в них лицом. У него было почти физическое ощущение раздвоенности, при которой возможность активно сопротивляться уже отнята: он беспомощно барахтался в водовороте потока, разделяющегося на два рукава и готового скрутить и унести его вперед, в будущее - по своему, а не по его выбору. Мой бедный Чарльз, попытай собственное сердце: ведь ты хотел, не правда ли, когда приехал в этот город, доказать самому себе, что не стал еще пожизненным узником своего будущего. Но избежать этой тюрьмы с помощью одного только решительного поступка так же невозможно, как одолеть одним шагом путь отсюда до Иерусалима. Этот шаг надо совершать ежедневно, мой друг, ежечасно. Ведь молоток и гвозди всегда наготове; они только ждут подходящей минуты. Ты знаешь, перед каким выбором стоишь. Либо ты остаешься в тюрьме, которую твой век именует долгом, честью, самоуважением, и покупаешь этой ценой благополучие и безопасность. Либо ты будешь свободен - и распят. Наградой тебе будут камни и тернии, молчание и ненависть; и города, и люди отвернутся от тебя. Я слишком слаб. Но ты стыдишься своей слабости. Что пользы миру в том, если я сумею пересилить свою слабость? Ответа не было. Но что-то заставило Чарльза подняться и подойти к алтарю. Сквозь проем в деревянной решетке он долго смотрел на крест над алтарем; потом, не без некоторого колебания, прошел внутрь и, миновав места для певчих, стал у ступенек, ведущих к алтарному возвышению. Свет, горевший на другом конце церкви, сюда почти не проникал. Чарльз едва различал лицо Христа, но испытывал сильнейшее, необъяснимое чувство сродства, единства. Ему казалось, что к кресту пригвожден он сам - разумеется, он не отождествлял свои мучения с возвышенным, символическим мученичеством Иисуса, однако тоже чувствовал себя распятым. Но не на кресте - на чем-то другом. Его мысли о Саре принимали иногда такое направление, что можно было бы предположить, будто он представлял себя распятым на ней; но подобное богохульство - и в религиозном, и в реальном смысле - не приходило ему в голову. Он ощущал ее незримое присутствие; она стояла вместе с ним у алтаря, словно готовясь к брачному обряду, но на деле с иною целью. Он не сразу мог выразить эту цель словами, но через какую-то секунду вдруг понял. Снять с креста того, кто распят! Внезапное озарение открыло Чарльзу глаза на истинную сущность христианства: не прославлять это варварское изображение, не простираться перед ним корысти ради, рассчитывая заработать искупление грехов; но по стараться изменить мир, во имя которого Спаситель принял смерть на кресте; сделать так, чтобы он мог предстать всем живущим на земле людям, мужчинам и женщинам, не с искаженным предсмертной мукой лицом, а с умиротворенной улыбкой, торжествуя вместе с ними победу, свершенную ими и свершившуюся в них самих. Стоя перед распятием, он впервые до конца осознал, что его время - вся эта беспокойная жизнь, железные истины и косные условности, подавленные эмоции и спасительный юмор, робкая наука и самонадеянная религия, продажная политика и традиционная кастовость - и есть его подлинный враг, тайный противник всех его сокровенных желаний. Именно время обмануло его, заманило в ловушку... время, которому чуждо было само понятие любви, свободы... но оно действовало бездумно, ненамеренно, без злого умысла - просто потому, что обман коренился в самой природе этой бесчеловечной, бездушной машины. Он попал в порочный круг; это и есть его беда, несостоятельность, неизлечимая болезнь, врожденное уродство, все, что ввергло его в полное ничтожество, когда реальность подменилась иллюзией, слова - немотой, а действие - оцепенелостью... Да еще эти окаменелости! Он при жизни превратился в подобие мертвеца. Он стоит на краю бездонной пропасти. И еще одна вещь не давала ему покоя. Как только он вошел в эту церковь, его охватило - и уже не покидало - странное чувство, появлявшееся, впрочем, всякий раз, как он входил в пустую церковь: чувство, будто он здесь не один. Он ощущал у себя за спиной молчаливое присутствие целой многолюдной толпы прихожан. Он даже оглянулся назад. Никого. Пустые ряды скамей. И Чарльза пронзила мысль: если бы со смертью все и вправду кончалось, если бы загробной жизни не было, разве я тревожился бы о том, что подумают обо мне те, кого нет на свете? Они не знали бы и не могли судить. И тут же он сделал большой скачок: они и не знают, и не могут судить. Надо сказать, что столь смело отринутая Чарльзом гипотеза насчет контроля со стороны усопших не давала покоя его современникам и наложила тягостный отпечаток на всю эпоху. Ее весьма четко изложил Теннисон в пятидесятой главке "In Memoriam". Послушайте: Хотим ли мы, чтоб те, кого мы Оплакали и погребли, Не покидали сей земли? Сомненья эти всем знакомы. Нам не дает покоя страх, Что нам пред ними стыдно будет, Что нас усопшие осудят, Что упадем мы в их глазах. Когда б ответ держать пришлось, Ничто бы не было забыто... Должно быть, мудрость в смерти скрыта, И мертвым мы видны насквозь. Они на нас взирают строго, Пока идем земным путем; Но снисхождения мы ждем От наших мертвых - и от Бога. "Должно быть, мудрость в смерти скрыта, и мертвым мы видны насквозь". Все существо Чарльза восставало против этих двух мерзостных положений, против макабрического стремления идти в будущее задом наперед, приковав взор к почившим праотцам, - вместо того чтобы думать о еще не рожденных потомках. Ему казалось, что его былая вера в то, что прошлое продолжает призрачно жить в настоящем, обрекла его - и он только сейчас осознал это - на погребение заживо. Этот мысленный скачок не был, однако, поворотом к безбожию: Христос не потерял в глазах Чарльза своего величия. Скорее наоборот: он ожил и приблизился; он сошел для него с креста - если не полностью, то хотя бы частично. Чарльз повернулся спиной к деревянному изображению, потерявшему для него всякий смысл, - но не к самому Иисусу. Он вышел из алтарной ограды и вновь принялся расхаживать по проходу, глядя на каменный пол. Перед его взором возник теперь совершенно новый мир: иная реальность, иная причинная связь, иное мироздание. В его мозгу проносились чередой вполне конкретные картины будущего - если хотите, иллюстрации к новой главе его воображаемой автобиографии. Это были вдохновенные минуты. Но подобный миг высшего взлета, как правило, длится недолго - если помните, миссис Поултни потратила каких-нибудь три секунды (по часам в ее собственной гостиной - мрамор и золоченая бронза, антикварная вещь?) на путь от вечного спасения до леди Коттон. И я погрешил бы против правды, если бы скрыл, что как раз в эти минуты Чарльз вспомнил о своем дядюшке. Он был далек от того, чтобы возлагать на сэра Роберта ответственность за свой собственный расстроившийся брак и за возможный скандальный мезальянс; но он знал, что сэр Роберт сам станет корить себя. Его воображению представилась еще одна непрошеная сценка: Сара и леди Белла. Странно сказать, он видел, кто в этом поединке поведет себя более достойно; если бы на месте Сары была Эрнестина, она сражалась бы с леди Беллой ее же оружием, тогда как Сара... ее глаза... они знали, чего стоят любые колкости и оскорбления, они могли безмолвно проглотить - и поглотить их, превратить в ничтожные пылинки в бескрайней небесной лазури! Одеть Сару! Повезти ее в Париж, во Флоренцию, в Рим! Вряд ли уместно будет сейчас ввести сравнение со святым Павлом на пути в Дамаск. Но Чарльз остановился - увы, опять-таки спиной к алтарю, - и лицо его озарилось неким сиянием. Может быть, это был просто отсвет газовой горелки при входе; и если он не сумел придать обуревавшим его благородным, но несколько абстрактным мыслям подобающую зримую форму, не будем его строго судить. Он мысленно увидел Сару стоящей под руку с ним в Уффици; вам это может показаться банальным, однако для Чарльза это был символ, квинтэссенция жестокой, но необходимой (если мы хотим выжить - это условие действует и сегодня) свободы. Он повернулся и направился к скамье, где сидел раньше; и поступил вдруг вопреки рациональной логике - опустился на колени и произнес молитву, правда, короткую. Потом подошел к выходу, убавил в лампе газ, оставив только чуть видный язычок пламени, похожий на блуждающий огонек, и покинул церковь. 49 Слуг держу я по-прежнему двух, их занятье - злословить и красть А. Теннисон. Мод (1885) Чарльз без труда отыскал дом священника и позвонил у дверей. Ему отворила служанка, но за нею в прихожую выглянул и сам хозяин. Служанка удалилась, а священник - совсем еще юнец, носивший для солидности бакенбарды, - подошел взять у Чарльза тяжелый старинный ключ. - Благодарю вас, сэр. Я служу божественную литургию каждое утро, в восемь. Вы надолго в Эксетер? - Увы, нет. Я здесь en passage {Проездом (франц.)}. - Я надеялся вас еще увидеть. Я ничем больше не могу вам помочь? И он сделал приглашающий жест - ничтожный молокосос! - в сторону двери, за которой находился, по всей видимости, его кабинет. Уже в церкви Чарльз обратил внимание на показную пышность церковного убранства; и сейчас, как он понял, ему предлагалось исповедаться. Не нужно было быть волшебником, чтобы увидать сквозь стену непременные аксессуары исповедальни - скромную статую Пресвятой Девы, аналой... Хозяин дома принадлежал к молодому поколению священников, не успевшему принять участие в трактарианском движении; но зато он мог всласть - и безнаказанно, поскольку доктор Филпотс сам принадлежал к Высокой церкви, - тешиться внешней стороной церковных ритуалов, пеленами, ризами и прочим: среди духовенства того времени это была весьма распространенная форма дендизма. Секунду Чарльз в раздумье смотрел на него - и решил остаться при своей новой вере: не глупее же она этой. Он учтиво отклонил приглашение, откланялся и пошел своей дорогой. От официальной религии он избавился до конца дней своих. Своей дорогой... вы, может быть, подумаете, что эта дорога прямиком вела к "семейному отелю"? Наш с вами современник наверняка пошел бы прямехонько туда. Но на пути у Чарльза неприступной крепостной стеной высилось проклятое чувство Долга и Приличия. Первой его задачей было очиститься от прошлых обязательств; только тогда он мог с чистым сердцем предложить свою руку. Он начал понемногу понимать, в чем состоял Сарин обман. Она знала, что он любит ее; и знала, что он слеп и не видит истинной глубины этой любви. Ложная версия о том, как ее соблазнил и предал Варгенн, и другие ее фантазии были всего лишь уловкой, средством помочь ему прозреть; и то, что она говорила, после того как он наконец понял все, было тоже лишь испытанием его новообретенной веры. Испытания он не выдержал и с позором провалился; и тогда она прибегла к тем же уловкам, чтобы убедить его, будто она его недостойна. Только величайшее душевное благородство могло подвигнуть ее на такое самопожертвование. Если бы он сообразил это раньше, бросился к ней, и заключил ее в объятия, и назвал своею, и не дал бы ей воспротивиться! И если бы - мог бы добавить, но не добавил Чарльз - ему не мешала роковая преграда в виде дихотомии, столь свойственной викторианскому мышлению (быть может, наиболее плачевное следствие навязчивой идеи раскладывать все по полочкам) и приучившей викторианцев видеть "душу" как нечто более реальное, чем тело, - гораздо более реальное, их единственное по-настоящему реальное "я"; викторианская душа вообще была почти не связана с телом: она парила в вышине, пока животное начало копошилось где-то на земле; и в то же время из-за досадного просчета, непонятной дисгармонии в природе вещей душа против воли влеклась вслед за низким животным началом, как воздушный шарик на ниточке за своенравным, капризным ребенком. Тот факт, что у всех викторианцев наблюдалось раздвоение личности, мы должны прочно уложить на полку нашего сознания; это единственный багаж, который стоит взять с собой, отправляясь в путешествие по девятнадцатому веку. Наиболее явственны - и наиболее общеизвестны - проявления этой двойственности у поэтов, которых я так часто цитирую, - у Теннисона, Клафа, Арнольда, Гарди; но, пожалуй, с не меньшей ясностью она выразилась в странных политических метаниях справа налево и обратно таких деятелей, как молодой Милль и Гладстон; в повальных неврозах и психосоматических заболеваниях среди людей умственного труда, ни в чем остальном меж ду собою не схожих - таких, как Чарльз Кингсли и Дарвин; в потоке проклятий, поначалу обрушившихся на прерафаэлитов, которые пытались - по мнению их современников - покончить с раздвоенностью и в искусстве, и в жизни; в бесконечной, непримиримой вражде между Свободой и Ограничением, Излишеством и Умеренностью, внешней Пристойностью и внутренним сознанием Греховности, между громкими призывами к Женскому Образованию и тихим страхом перед Женской Эмансипацией; наконец - и весьма прозрачно - в маниакальной манере все сокращать и редактировать, так что в результате о подлинном Милле или подлинном Гарди более полное представление можно составить не по опубликованным автобиографиям, а по кускам, выброшенным из них при немилосердной переделке... можно больше почерпнуть из писем, чудом уцелевших от огня, из интимных дневников и прочих щепочек, летевших в стороны при рубке леса. Редчайший в истории пример столь последовательного искажения фактов, подмены истинного содержания парадным фасадом - и самое печальное, что попытка увенчалась успехом: легковерное потомство все это проглотило! Поэтому я думаю, что лучший путеводитель по эпохе - "Доктор Джекил и мистер Хайд": под полупародийной оболочкой "романа ужасов" кроется глубокая правда, обнажающая суть викторианского времени. Раздвоенность была присуща всякому викторианцу; и Чарльз в тот вечер находился между двух (если не более!) огней. Повернув на Фор-стрит и приближаясь к "Кораблю", он репетировал в уме слова, которые произнесет его воздушный шарик, когда своевольный ребенок снова предстанет перед Сарой, - он заранее готовил возвышенные доводы, страстно-убедительные речи; услышав их, она зальется слезами благодарности и признается наконец, что не может без него жить. Он так живо вообразил себе эту сцену, что меня даже тянет описать ее. Но суровая реальность - в лице Сэма - уже поджидает моего героя в дверях гостиницы. - Понравилась вам служба, мистер Чарльз? - Я... я по дороге заблудился, Сэм. И вдобавок насквозь промок. - Взгляд, которым Сэм удостоил хозяина, был, напротив, подчеркнуто сух. - Сделай одолжение, приготовь мне ванну. И подай ужин в номер. - Слушаюсь, мистер Чарльз. Минут через пятнадцать Чарльз был уже раздет догола и поглощен непривычным для него занятием - стиркой. Он растянул свою запятнанную кровью рубашку на краю сидячей ванны, которую наполнил для него Сэм, и усердно тер ее куском мыла. При этом чувствовал он себя преглупо, и результаты тоже были не блестящие. Когда Сэм некоторое время спустя принес на подносе ужин, он застал хозяйскую одежду раскиданной как попало, а белье даже оказалось в ванне и намокло. Не говоря ни слова, Сэм собрал все и унес, и Чарльз втайне порадовался, что заслужил у Сэма репутацию безнадежного неряхи по части гардероба. Поужинав, он раскрыл свой дорожный бювар. "Моя любимая! Одна половина моего существа испытывает невыразимое наслаждение, обращаясь к Вам подобным образом, в то время как другая сомневается, дозволительно ли называть так женщину, которую еще так мало понимаешь. С одной стороны, мне представляется, что я знаю Вас, как никто другой; с другой стороны, я чувствую, что многое в Вас по-прежнему скрыто от меня, как было скрыто в день нашей первой встречи. Я говорю это вовсе не для того, чтобы оправдать мое сегодняшнее поведение, но чтобы объяснить его. Оправданий мне нет; но я хотел бы верить, что в известном смысле минувший вечер принес нам обоим пользу, поскольку он ускорил ревизию моей совести, которую следовало произвести уже давно. Не стану докучать Вам излишними подробностями, но мое решение бесповоротно. Дорогая моя, таинственная Сара, знайте: то, что связало нас, отныне свяжет нас навеки. Я слишком хорошо сознаю, что не имею права в теперешнем своем положении просить Вас о встрече и тем более рассчитывать на тесное и повседневное общение, которое помогло бы мне узнать Вас до конца. Поэтому первейшей необходимостью я почитаю расторгнуть мою помолвку. Предполагать, что этот брак может оказаться счастливым, с самого начала было чистым безумством; дурные предчувствия преследовали меня еще до того, как в мою жизнь вошли Вы. Поэтому умоляю Вас не винить за это себя. Винить следует лишь мою слепоту, которая помеша ла мне разобраться в своей собственной душе. Если бы я был на десять лет моложе и если бы нынешнее время и общество не изобиловало моментами, вызывающими у меня глубокую неприязнь, я, возможно, и был бы счастлив, женившись на мисс Фримен. Я совершил непростительную ошибку, забыв, что мне не двадцать два, а тридцать два. Итак, завтра поутру я еду в Лайм. Это будет мучительная поездка, и Вы поймете, что мысли мои сейчас заняты только тем, чтобы успешно завершить свою миссию. Но выполнив сей тяжкий долг, я буду думать только о Вас - вернее, о нашем общем будущем. Не знаю, какая прихоть судьбы привела меня к Вам, но, с Божьего соизволения, теперь никто и ничто Вас у меня не отнимет - если только Вы сами не отвергнете меня. Позвольте наперед предупредить Вас, что свой отказ Вам придется подкрепить гораздо более вескими аргументами, чем те, которые я выслушал сегодня. Надеюсь, бесценная моя загадка, что никакие новые отговорки Вам не понадобятся. Сердце Ваше знает, что я навеки Ваш - и жажду назвать Вас моею. Сара, любимая, должен ли я говорить, что отныне питаю только самые честные намерения? Я грежу о том дне, когда смогу задать Вам тысячу вопросов, оказать тысячу знаков внимания, доставить тысячу радостей... И, разумеется, я постараюсь никоим образом не задеть Вашу деликатность. Я не буду иметь ни секунды покоя и счастья, пока не заключу Вас вновь в свои объятия. Ч. С. P.S. Перечитав свое письмо, я замечаю в нем какую-то официальность, которой нет и следа в моем сердце. Простите меня. Вы так близки мне и в то же время так далеки - я не умею, не могу выразить словами то, что чувствую. Любящий Вас Ч." Это медленно, но неуклонно воспарявшее ввысь послание явилось итогом нескольких черновиков. Было далеко за полночь, и Чарльз решил, что нет нужды посылать письмо безотлагательно. Сара скорее всего уже выплака лась и уснула; пусть она переживет еще одну, последнюю печальную ночь - и получит радостную весть поутру. Он перечел письмо несколько раз подряд и уловил в его тоне неприятный отголосок собственных недавних писем к Эрнестине из Лондона; с какой натугой, с какими муками они писались - для соблюдения приличий, для проформы... И тогда он добавил постскриптум. Он все еще, как несколько часов назад признался Саре, не узнавал себя; но сейчас, разглядывая в зеркале свое лицо, он испытывал что-то вроде почтительного восхищения. Он чувствовал прилив отваги, уверенность в себе - теперешнем и будущем - и некую неповторимость: ведь он совершил нечто беспримерное и необыкновенное. Его желание сбывалось: он снова стоял на пороге путешествия, которое обещало быть вдвойне приятным благодаря желанной спутнице. Он попробовал представить себе Сару в незнакомых обличьях - смеющейся, танцующей, поющей... Вообразить ее в таком виде было нелегко - и все же возможно... он вспомнил ее улыбку, поразившую его в тот день, когда их чуть не застигли в лесу Сэм и Мэри. Это была - теперь он понял - провидческая улыбка, прозрение будущего. А тот раз, когда он помог ей встать на ноги - с каким бесконечным наслаждением он посвятил бы этому все свои силы в более широком смысле: в предстоящей им совместной жизни! Если ему грозят только эти камни и тернии, то их он как-нибудь стерпит. Имелась, правда, небольшая заноза в лице Сэма. Но Сэма нетрудно было выбросить из головы - и, коли уж на то пошло, как всякого слугу, легко уволить. И так же просто вызвать звонком. Наутро Чарльз именно так и поступил - хотя час был непривычно ранний. Явившись, Сэм застал хозяина в халате, с запечатанным письмом и еще каким-то пакетом в руках. - Сэм, это надо спешно отнести по адресу, который на конверте. Передашь и минут десять подождешь ответа. Если ответа не будет - я думаю, что не будет, но на всякий случай подожди, - так вот, если ответа не будет, немедля возвращайся. И по дороге найми экипаж, да такой, чтобы он не тащился, как черепаха. Мы едем в Лайм. - И добавил: - Вещей никаких не бери. Нынче же вечером будем обратно. - Нынче вечером, мистер Чарльз? А я думал... - Неважно, что ты думал. Делай, как велено. Сэм принял подобострастно-лакейский вид и удалился. Не спеша спускаясь по лестнице, он отчетливо понял, что мириться с таким положением дальше нельзя. Но как вступить в бой, не располагая нужными сведениями? Питаясь одними только разноречивыми слухами о расположении войск противника? Он не отрываясь смотрел на конверт. Там стояло черным по белому: "Мисс Вудраф, семейный отель Эндикоттов". Вот наглость! И едет в Лайм - на один день? А багаж оставляет?! Сэм повертел в руках бумажный сверток, взвесил на ладони письмо... Толстое, листа три, не меньше. Он воровато оглянулся кругом, потом пощупал печать... И мысленно послал ко всем чертям человека, выдумавшего сургуч. И вот он снова стоит перед Чарльзом, уже одетым в дорогу. - Ну? Что? - Ответа нет, сэр. Чарльз отвернулся, боясь, что лицо может выдать его. - А что карета? - Дожидается, сэр. - Отлично. Я скоро спущусь. Сэм удалился, и едва за ним закрылась дверь, как Чарльз сжал голову руками - и потом развел их в стороны торжествующим жестом, словно актер перед аплодирующими, восторженными зрителями; на губах у него играла удовлетворенная, счастливая улыбка. Дело в том, что, перечитав накануне в девяносто девятый раз свое письмо, Чарльз добавил к нему еще один постскриптум Он решил послать Саре брошь - ту самую, которую мы уже видели в руках у Эрнестины. Он умолял оказать ему честь, приняв его подарок, и тем самым дать ему знак, что и его извинения за вчерашнее поведение тоже великодушно приняты Этот второй постскриптум кончался так: "Подателю сего приказано ждать. И если он принесет обратно то, что я передаю с ним... но нет, я не верю, что Вы будете так жестоки". И все-таки бедняга Чарльз не находил себе места, покуда Сэм отсутствовал. И вот мы вновь видим Сэма - понизив голос, он торопливо и страстно что-то говорит и одновременно с опаской озирается по сторонам. Место действия - скрытый от посторонних глаз уголок за кустом сирени, что растет у входа на кухню, в саду у тетушки Трэнтер. Время действия - после полудня; косые солнечные лучи, проникая сквозь ветки, освещают набухающие белые почки. Второе действующее лицо - Мэри; щеки ее пылают, и она то и дело прикрывает ладонью рот. - С ума сойти, это ж с ума сойти! - Все дядюшка. Из-за старика и он спятил. - А как же наша барышня - с ней-то что теперь будет, Сэм? И они одновременно поднимают глаза к окнам, затененным ветками деревьев, - словно опасаясь, что вот-вот услышат предсмертный крик или увидят падающее тело. - Ты лучше скажи - с нами-то как? С нами что будет? - Ох, Сэм, до чего ж обидно. - Я тебя люблю, Мэри... - Ох, Сэм... - Думаешь, я только так тебе голову морочил, время проводил? Я скорей помру, чем тебя брошу. - Что ж нам делать-то, Господи? - Ты только не плачь, голубка моя, не плачь. Хватит с меня господских фокусов. Больно много строят из себя, а тем же миром мазаны! - Он схватил ее за плечи. - И пускай их милость не надеются, что каков хозяин, таков и слуга. Нет, дудки-с! Коли из вас двоих выбирать, я знаю, кого выберу. - Он выпрямился во весь рост, как солдат перед атакой. - Возьму расчет - и дело с концом. - Сэм! - Ей-богу. Камни буду таскать. На хлеб заработаю. - А деньги, что он обещал? Плакали теперь эти денежки! - Мало что обещал! Легко обещать, коли нечего дать. Не-ет, с него уж теперь ничего не слупишь. - Их взгляды скрестились: в его глазах было ожесточение, в ее - отчаяние. Но вдруг он хитро улыбнулся и протянул к ней руки. - А сказать тебе, кто может раскошелиться? Ежели мы с тобой не будем зевать и сыграем наверняка? 50 Из этих различных соображений, я полагаю, неизбежно вытекает, что как с течением времени деятельностью естественного отбора образуются новые виды, так другие виды будут редеть и наконец исчезать Формы, наиболее близко конкурирующие с теми, которые изменяются и совершенствуются, конечно, пострадают всего более. Ч. Дарвин. Происхождение видов (1859) В Лайм они приехали около двух. На короткое время Чарльз поднялся в номер, который сохранял за собой. Несколько минут он нервно расхаживал взад и вперед, как давеча в церкви; но теперь он терзался муками иного рода, пытаясь одеть свое сердце броней в преддверии объяснения с Эрнестиной. Его снова охватил уже знакомый нам экзистенциалистский страх; может быть, он предвидел это заранее - и потому поспешил сжечь свои корабли, отослав письмо Саре. Он пытался повторить про себя бессчетные убедительные слова, которые придумал по пути из Эксетера: они крутились и мелькали у него в голове, словно осенние листья. Наконец он взял себя и шляпу в руки и отправился. Ему открыла Мэри - с широчайшей улыбкой на лице. Она оказалась первой, на ком он испробовал свой скорбно-торжественный вид. - Добрый день. Можно видеть мисс Эрнестину? Не успела Мэри вымолвить слова, как в прихожую выглянула сама Эрнестина. Она лукаво улыбнулась. - Нельзя! Моей дуэньи нет дома. Но так и быть - входите. И она снова скрылась в гостиной. Чарльз отдал Мэри шляпу, расправил лацканы сюртука, проклял тот день, когда родился, и, собравшись с духом, переступил порог камеры пыток. Эрнестина, которая стояла у окна, выходящего в залитый солнцем сад, радостно повернулась к нему. - Сегодня утром пришло письмо от папы... Чарльз! Чарльз?! Что-нибудь случилось? И она быстро пошла к нему навстречу. Он не решался взглянуть на нее - и уставился в пол. Она замерла, не сводя с него встревоженных глаз, и наконец перехватила его взгляд - горестный и полный замешательства. - Чарльз? - Покорнейше прошу вас - сядьте. - Да в чем же дело? - Сейчас я вам все объясню, я за этим приехал. - Почему вы так странно на меня смотрите? - Потому что не знаю, как сказать вам то, что я должен сказать. По-прежнему не отрывая глаз, она попятилась и села в кресло у окна. Он все еще молчал. Она протянула руку к письму, лежавшему на столике рядом. - Папа... - Но увидев, с каким выражением Чарльз взглянул на нее, она осеклась. - Ваш батюшка проявил редкостную доброту... но я не смог сказать ему всей правды. - Правды? Какой такой правды? - Правда состоит в том, что я, после многочасовых сосредоточенных и крайне мучительных размышлений, пришел к заключению, что я вас недостоин. Она побледнела как мел. На мгновенье ему показалось, что она вот-вот лишится чувств, и он шагнул вперед, чтобы успеть подхватить ее; но она только подняла руку и прикоснулась пальцами к плечу, точно желая убедиться, что это не сон. - Чарльз... вы, верно, шутите? - К моему глубочайшему прискорбию... я не шучу. - Вы - недостойны меня?! - Положительно недостоин. - И вы... о Боже, это какой-то кошмар. - Все еще не веря, она подняла на него глаза и робко, искательно улыбнулась. - Но вы же послали мне телеграмму... Нет, это шутка! - Как мало вы знаете меня, если допускаете мысль, что я способен шутить на подобную тему. - Но как же... как же телеграмма?! - Я послал ее раньше, чем принял решение. И только теперь, увидев, как он потупил взгляд, она начала мало-помалу постигать смысл его слов. Он предугадывал этот момент и страшился его заранее. Если она сейчас упадет в обморок или ударится в истерику... что тогда делать? Он не мог выносить боли, слез; может статься, еще не поздно пойти на попятный, признаться во всем и вымолить прощение... Но Эрнестина в обморок не упала: посидев некоторое время (Чарльзу оно показалось му чительно долгим) с закрытыми глазами и поборов дрожь, пробежавшую по ее телу, она совладала с собой. Она была истая дочь своего отца: может быть, она и не прочь была бы упасть в обморок - но перед лицом столь низкого предательства... - В таком случае соблаговолите объясниться. Он с облегчением перевел дух. Нанесенная рана, по-видимому, была не смертельна. - В двух словах всего не расскажешь. Она сложила руки на коленях и смотрела вниз, поджав губы, с отчужденно-ледяным выражением. - Можете не ограничиваться двумя. Прерывать вас я не собираюсь. - Я всегда питал к вам - и продолжаю питать - глубочайшее уважение и привязанность. У меня никогда не было сомнений в том, что вы будете прекрасной женой тому счастливцу, который сумеет завоевать вашу любовь. Но я также - к стыду своему - сознавал, что мои намерения не вполне благородны и бескорыстны. Я имею в виду ваше богатое приданое и то обстоятельство, что вы у отца единственная дочь. В глубине души я всегда понимал, Эрнестина, что жизнь моя до сих пор проходила без цели и смысла, что я ничего не успел совершить. Нет, умоляю вас, выслушайте меня до конца. Когда минувшей зимой я начал подумывать о женитьбе, когда мой выбор пал на вас, я поддался сатанинскому соблазну. Я понял, что если мое предложение будет встречено благосклонно, то такая блестящая партия вернет мне веру в себя, поможет мне прочно встать на ноги. Заклинаю вас, не думайте, что мною руководил один лишь холодный расчет. Вы мне очень понравились. Я искренне надеялся, что расположение со временем перерастет в любовь. Она медленно подняла голову и глядела на него исподлобья - пустым, невидящим взглядом. - Вы ли это говорите? Я просто ушам не верю... Это не вы, это кто-то другой - двуличный, бессердечный, жестокий... - Я понимаю, что слышать это должно быть тяжело... - Тяжело! - Ее лицо вспыхнуло обидой и гневом. - Это называется тяжело? Видеть, как вы стоите тут передо мной - и преспокойно объявляете, что никогда не любили меня?! Последние слова она почти выкрикнула, и он почел за лучшее закрыть ближайшее к ней открытое окно. Приблизившись почти вплотную - она опять потупила голову, - он заговорил со всею мягкостью, какую мог себе позволить, не нарушая дистанции. - Я не ищу оправданий. Я просто пытаюсь вам объяснить, что мой преступный замысел не зиждился целиком на расчете. Преступлением было бы довести этот замысел до конца. Между тем как раз этого я не хочу - иначе разве я открылся бы вам? Единственное мое желание - убедить вас, что обманывал я не вас, а самого себя. Вы можете обвинить меня в чем угодно - в малодушии, в эгоизме... в чем хотите, но только не в бессердечии. Из ее груди вырвался прерывистый вздох. - И что же заставило вас вдруг прозреть? - Внезапное разочарование, которое я испытал, когда ваш батюшка сообщил мне, что не видит причин расторгать нашу помолвку. Я понял, что втайне надеялся на другой исход... Я полностью сознаю всю мерзостность этого чувства, но не могу утаить его от вас. - Она метнула на него убийственный взгляд. - Я пытаюсь быть честным. Ваш батюшка проявил редкое великодушие в том, что касалось моих изменившихся обстоятельств. И этим он не ограничился - он предложил мне, со временем, партнерство в своем деле. В ее глазах опять сверкнули молнии. - Я так и знала, так и знала! Все оттого, что мой отец торговец! И это всегда пугало вас! Что, скажете, я не права? Он отвернулся к окну. - С этим я давно уже свыкся. К вашему батюшке я отношусь с глубоким почтением; во всяком случае, стыдиться родства с ним означало бы проявлять непростительный снобизм. - Говорить можно что угодно - и при этом поступать наоборот! - Если вы думаете, что его предложение меня ужаснуло, то вы совершенно правы. Но ужас этот был вызван моей полнейшей непригодностью к тому, что имел в виду ваш батюшка, а вовсе не самим предложением. Итак, позвольте мне закончить свое... объяснение. - Оно разбивает мне сердце. Он опять повернулся к окну. - Попытаемся сохранить по мере сил то уважение, которое мы всегда испытывали друг к другу. Вы не должны полагать, будто мною руководили исключительно эгоистические побуждения. Мне все время не давала покоя мысль, что, женившись на вас без той любви, которой вы заслуживаете, я совершу несправедливость - и по отношению к вам, и по отношению к вашему батюшке. Если бы мы с вами были другими людьми... но мы такие, как есть, нам обоим достаточно одного взгляда, одного слова, чтобы понять, взаимна ли наша любовь... - Мы и думали, что понимаем! - прошипела она сквозь зубы. - Милая моя Эрнестина, это как вера в Бога. Можно долго притворяться верующим. Но рано или поздно притворство выйдет наружу. Загляните поглубже в свое сердце: я уверен, что в нем иногда уже шевелились сомнения, пусть слабые. Разумеется, вы не давали им воли, вы повторяли себе, что я... Она зажала уши руками, потом медленно провела ладонями по лицу. Наступила долгая пауза. Наконец она произнесла: - А можно теперь сказать мне? - Разумеется. - Я знаю, что для вас я всегда была хорошенькой... безделушкой, годной разве только на то, чтобы украшать гостиную. Я знаю, что я невежественна. Что я избалована. Что я заурядна. Я не Клеопатра, не Елена Троянская. Я знаю, что моя нелепая болтовня режет вам слух, что я докучаю вам заботами о будущем устройстве дома, что вы сердитесь, когда я смеюсь над вашими окаменелостями... Наверно, я просто еще недостаточно взрослая. Но я надеялась, что ваша любовь и попечение... и ваши обширные знания... помогут мне сделаться лучше. Я верила, что всему научусь - и стану вам достойной спутницей, и дождусь того, что вы оцените мои старания, полюбите меня за все, что я сделала ради вас. Вы ведь не знаете - да и откуда вам знать! - но такие мысли возникали у меня при нашей первой встрече; именно этим вы меня и привлекли. Отец выставил меня на обозрение, как... как приманку-и дал мне выбирать из сотни претендентов на мою руку. Не все они были только охотники за приданым, не все были ничтожества. И я предпочла вас отнюдь не пото му, что по своей наивности и неразумности не могла понять, кто чего стоит. Вы сразу показались мне умнее остальных, щедрее, опытнее. Я помню, как вскоре после нашей помолвки записала у себя в дневнике - я его сейчас принесу, если вы мне не верите! - что вам не хватает веры в себя. Я тогда же это почувствовала. Вам кажется, что вы неудачник, что вас не ценят, презирают, не знаю что еще... вот я и хотела сделать вам такой свадебный подарок... подарить вам веру в себя. Наступила томительная пауза. Эрнестина сидела, не поднимая головы. Чарльз тихо произнес: - Вы напоминаете мне, сколь многого я лишаюсь, теряя вас. Увы, я слишком хорошо себя знаю. То, чего не было, воскресить нельзя. - И это все, что значат для вас мои слова? - Они много значат для меня, очень много. Он умолк, хотя знал, что она ждет продолжения. Разговор принимал неожиданный оборот. Он был растроган и пристыжен тем, что услышал; но не мог показать вида, что ее слова тронули и смутили его - и продолжал хранить молчание. Она заговорила опять - совсем тихо, глядя себе под ноги. - Если вы примете во внимание то, что я сейчас сказала... может быть... может быть, еще... - Она запнулась, не находя слов. - Не поздно передумать? Должно быть, его голос нечаянно дрогнул, и в его тоне ей послышалось то, чего он вовсе не имел в виду, но так или иначе она вдруг взглянула на него с выражением страстной мольбы. В глазах у нее стояли едва сдерживаемые слезы; личико, в котором не было ни кровинки, жалко кривилось - она изо всех сил пыталась сохранить хотя бы видимость спокойствия. Все это было для него как нож острый; он сам, сам был как нож - и чувствовал всю глубину нанесенной им раны. - Чарльз, прошу вас, умоляю вас - подождите немножко. Я действительно глупа и невежественна, я не знаю, чего вы от меня хотите... хотя бы скажите мне, в чем моя вина... научите меня, что мне сделать, чтобы угодить вам... я готова выполнить любое ваше желание... мне ничего не нужно, я все брошу, от всего откажусь - ради вашего счастья. - Полно, вы не должны так говорить. - А как же мне еще говорить? Я не могу иначе... Вот вчера принесли телеграмму - я плакала от радости, сто раз поцеловала этот листок бумаги, и не думайте, что если я часто смеюсь и шучу, то мне недоступны серьезные чувства... Я... - Голос ее вдруг прервался и затих, потому что в ее сознание ворвалась запоздалая, но острая догадка. Она гневно сверкнула на него глазами. - Вы лжете мне! Случилось что-то еще... после того как вы послали телеграмму. Он отошел к камину и встал к ней спиной. И тут она разрыдалась. Выносить это было выше его сил. Собравшись с духом, он оглянулся, надеясь, что она хотя бы опустила голову или заслонила лицо руками; но она плакала открыто, не таясь, и смотрела прямо на него; и, перехватив его ответный взгляд, приподнялась, протянула к нему руки каким-то беспомощным жестом, словно перепуганный, потерявшийся ребенок, сделала полшага и упала на колени. И тотчас Чарльза охватила мгновенная, неистовая ненависть - не к Эрнестине, а ко всему создавшемуся положению: к чему эта полуправда, почему не сказать ей все прямо? Пожалуй, более всего его состояние было похоже на состояние хирурга, на столе у которого лежит человек, смертельно раненный в бою или пострадавший в автомобильной катастрофе: идут минуты, и врачу не остается ничего другого, как решиться на жестокую, радикальную операцию, сделать ее скорее, немедленно. Да, надо сказать правду. Он подождал, пока рыдания утихли. - Я хотел избавить вас от лишних огорчений. Но вы правы. Случилось что-то еще. Медленно, с трудом она поднялась на ноги и прижала ладони к щекам, ни на секунду не сводя с него глаз. - Кто она? - Вы ее не знаете. Ее имя вам ничего не скажет. - И она... и вы...