елец стоял и пристально рассматривал одну витрину. Сердце у бедняги упало, но он бочком приблизился к мистеру Фримену и робко встал у него за спиной. - Небольшой эксперимент, мистер Фримен. Сию минуту прикажу убрать. Рядом остановилось еще трое прохожих. Мистер Фримен бросил на них быстрый взгляд, затем взял управляющего под руку и отвел на несколько шагов. - А теперь следите внимательно, мистер Симпсон. Они простояли в стороне минут пять. Мимо других витрин люди проходили не задерживаясь, но перед этой неизменно останавливались. Некоторые, точно так же как мистер Фримен, сперва машинально скользили по ней взглядом, потом возвращались рассмотреть как следует. Боюсь, что описание этой витрины вас несколько разочарует. Но чтобы оценить ее оригинальность, надо было сравнить ее с остальными, где однообразными рядами громоздились товары с однообразными ярлычками цен; и надо вспомнить, что, не в пример нашему веку, когда цвет человечества верой и правдой служит всемогущей богине - Рекламе, викторианцы придерживались нелепого мнения, будто доброе вино не нуждается в этикетке... В витрине, на фоне строгой драпировки из темно-лилового сукна, был размещен великолепный набор подвешенных на тонких проволочках мужских воротничков всевозможных сортов, фасонов и размеров. Но весь фокус заключался в том, что они составляли слова. И слова эти кричали, форменным образом вопили: У ФРИМЕНА НА ВСЯКИЙ ВКУС. - Это лучшее убранство витрины за весь текущий год, мистер Симпсон. - Совершенно с вами согласен, мистер Фримен. Очень смело. Сразу бросается в глаза. - "У Фримена на всякий вкус..." Именно это мы и предлагаем - иначе к чему держать такой ассортимент товаров? "У Фримена на всякий вкус..." - превосходно! Отныне эти слова должны стоять во всех наших проспектах и каталогах. Он двинулся обратно в магазин. Управляющий угодливо улыбнулся. - Это в большой степени ваша собственная заслуга, мистер Фримен. Помните, тот молодой человек - мистер Фэрроу... вы ведь сами изволили определить его к нам. Мистер Фримен остановился. - Фэрроу? Не Сэм ли? - Кажется, да, сэр. - Вызовите его ко мне. - Он нарочно пришел в пять часов утра, сэр, чтобы успеть до открытия. Таким образом Сэм, робея и краснея, наконец предстал перед великим человеком. - Отличная работа, Фэрроу. Сэм низко поклонился: - Я со всем моим удовольствием, сэр. - Сколько у нас получает Фэрроу, мистер Симпсон? - Двадцать пять шиллингов, сэр. - Двадцать семь шиллингов шесть пенсов. И не успел Сэм рассыпаться в благодарностях, как мистер Фримен проследовал дальше. И это было еще не все: в конце недели, когда Сэм явился за своим жалованьем, ему вручили конверт. В конверте лежали три соверена и карточка со словами: "В награду за усердие и изобретательность". С тех пор прошло каких-то девять месяцев, а жалованье Сэма взлетело до головокружительных высот: он получал целых тридцать два шиллинга шесть пенсов; и поскольку среди приказчиков, ведавших оформлением витрин, он приобрел репутацию человека незаменимого, он начал сильно подозревать, что, вздумай он попросить новой прибавки, ему не откажут. Сэм взял у стойки еще одну порцию джина - сверх своей обычной нормы - и вернулся на место. Полному Сэмову довольству мешал один недостаток, от которого его сегодняшним наследникам в сфере рекламы удалось с успехом избавиться: у него была совесть... а может быть, просто ощущение незаслуженности свалившегося на него счастья. Миф о Фаусте испокон веков присутствует в сознании цивилизованного человека, и хотя цивилизованность Сэма не простиралась до таких пределов, чтобы знать, кто такой Фауст, он был тем не менее наслышан о сделках с дьяволом и о том, чем они кончаются. Поначалу все идет как нельзя лучше, но рано или поздно дьявол является и требует расплаты. С Фортуной шутки плохи: она стимулирует воображение, заставляя предвидеть тот день, когда она от нас отвернется; и чем благосклоннее она сейчас, тем больше мы боимся лишиться ее покровительства. Ему не давало покоя еще и то, что он не обо всем рассказал Мэри. Других секретов от жены он не имел и всецело полагался на ее суждение. По временам его, как прежде, охватывала охота завести собственное дело, ни от кого не зависеть; уж теперь, кажется, в его способностях сомневаться не приходилось... Но Мэри, с присущим ей чисто крестьянским здравым смыслом, знала, какое поле подо что пахать, и ласково - а иной раз и не очень - убеждала мужа возделывать свой сад на Оксфорд-стрит. И хотя это еще мало успело отразиться в их произношении и словаре, они явно продвигались вверх по общественной лестнице - и оба отлично это сознавали. Мэри вся ее жизнь казалась сном. Выйти замуж за человека, который получает тридцать с лишним шиллингов в неделю! Когда ее отец, возчик, отродясь не зарабатывал больше десяти! Жить в доме, снятом за девятнадцать фунтов в год! Но чудеса на этом не кончались. Совсем недавно перед ней проследовала вереница малых сих, которые явились наниматься к ней на службу. Только подумать, что всего-навсего два года назад в служанках ходила она сама! Она опросила ровно одиннадцать претенденток. Почему так много? Боюсь, что у Мэри были несколько превратные представления о том, как надо играть новую для нее роль хозяйки: она изо всех сил старалась сделать вид, будто ей чрезвычайно трудно угодить (тут она следовала скорее урокам племянницы, нежели тетки). Но одновременно она придерживалась правила, хорошо известного женам молодых и интересных мужчин. Решающим моментом в выборе прислуги была не сообразительность, не расторопность, а полнейшая женская непривлекательность. Сэму она сказала, что в конце концов остановилась на Гарриэт и положила ей шесть фунтов в год просто потому, что пожалела ее; и какая-то доля правды в этом тоже была. В тот вечер, когда Сэм, приняв двойную порцию джина, воротился домой к бараньему жаркому, он обнял Мэри за располневшую талию, поцеловал ее и взглянул на брошку, которую она носила на груди, - всегда носила дома и всегда снимала, выходя на улицу, чтобы, польстившись на брошку, ее не задушил какой-нибудь гарроттер. - Ну-с, как там наши жемчуга с кораллами? Мэри улыбнулась и потрогала брошку. - Давно с тобой не видались, Сэм. И они постояли, обнявшись и глядя на эмблему своей удачи - удачи вполне заслуженной, если говорить о Мэри; а для Сэма наконец пришла пора расплаты. 58 Я не нашел ее примет - И ни единого сигнала Ее душа мне не послала; Ее уж нет, ее уж нет... Томас Гарди. В курортном городке: 1869 год А что же Чарльз? Если бы по его следам все эти двадцать месяцев должен был идти какой-нибудь добросовестный сыщик, я от души бы ему посочувствовал. Чарльз побывал почти во всех городах Европы, но нигде не задерживался подолгу. Он отдал дань вежливости египетским пирамидам и Святой земле. Он видел сотни достопримечательных - и просто примечательных - мест, поскольку посетил также Грецию и Сицилию, но смотрел на все вокруг невидящим взором; все это были только шаткие стены, воздвигнутые между ним и небытием, последней пустотой, полнейшей бесцельностью. Стоило ему пробыть где-то больше недели, как его охватывала непереносимая тоска и апатия. Он так же пристрастился к перемене мест, как курильщик опиума к своему зелью. Обыкновенно он путешествовал один, в лучшем случае с каким-нибудь местным драгоманом или слугой-проводником. Крайне редко он присоединялся к другим путешественникам и терпел их общество несколько дней; почти всегда это были французы или немцы. От англичан он бежал, как от чумы, и если общительно настроенные соотечественники порывались завести с ним знакомство, он окатывал всех без разбора ледяным душем равнодушия. Палеонтология, вызывавшая у него теперь слишком болезненные ассоциации с событиями той роковой весны, его больше не интересовала. Запирая перед отъездом свой дом в Кенсингтоне, он предложил Геологическому музею забрать лучшие экспонаты из его коллекции, а остальное раздарил студентам. Мебель он отдал на хранение и поручил Монтегю снова сдать внаем дом в Белгравии, когда срок предыдущей аренды истечет. Жить там он больше не собирался. Он много читал и вел путевой дневник, однако описывал лишь внешние впечатления, довольствуясь перечнем мест и событий и совершенно не касаясь того, что творилось у него в душе, - просто нужно было как-то скоротать долгие вечера в уединенных тавернах и караван-сараях. Единственным способом выразить свои сокровенные чувства сделались для него стихи; в поэзии Теннисона ему открылось величие, сравнимое с величием Дарвина - если можно сравнивать столь различные области. Разумеется, Теннисона Чарльз ценил совсем не за то, за что славили его викторианцы, официально увенчавшие его громким званием лауреата. Любимой поэмой Чарльза стала "Мод", на которую в ту пору как раз обрушилось всеобщее пре зрение и которая почти единодушно объявлена была недостойной пера мастера; он перечитал ее, наверное, раз десять, а некоторые главки - десятки раз. С этой книгой он никогда не расставался. Собственные его стихи не выдерживали с ней никакого сравнения, и он скорее бы умер, чем показал кому-нибудь свои слабые опыты. Но два четверостишия я все же процитирую - чтобы вы поняли, каким он виделся себе в дни своего изгнания. Чужие горы, реки, города, Чужие лица, языки без счета Я рад бы их не видеть никогда, Они не лучше мерзкого болота. Так что же привело меня сюда? Остаться здесь - или стремиться дале? Что для меня страшней: клеймо стыда Или закона грозные скрижали? А чтобы помочь вам избавиться от оскомины, которая наверняка осталась у вас во рту после этих стихов, я приведу другое стихотворение, гораздо более замечательное; Чарльз знал его наизусть и почитал - пожалуй, это единственное, в чем мы с ним могли бы согласиться - благороднейшим образцом лирики викторианской эпохи. Мы в море жизни словно острова. Нас разделяют мели и проливы. Бескрайняя морская синева Нам плещет в берега, пока мы живы. На карту мира мы нанесены Как точки без длины и ширины. Но пробудились вешние ручьи, И месяц выплыл из-за туч тяжелых; И чу! уже ночами соловьи Божественно поют в лесистых долах... Им вторят ветры и несется вдаль Призывное томленье и печаль. Близки и в то же время далеки, Разлучены безжалостной пучиной, Бесчисленные эти островки, Что встарь слагались в материк единый; Их зорко стережет морская гладь - А друг до друга им рукой подать... Кто обратил, едва лишь занялось, Их пламя в груду угольев остылых? Кто присудил им жить навечно врозь? Бог, Бог своею властью разделил их; ОН так решил - я вам от Бога дан Слепой, соленый, темный океан. {Мэтью Арнольд. "К Маргарите" (1853). (Примеч. автора.)} Однако, пребывая в состоянии мрачной безысходности и многого себе не прощая, Чарльз за все время ни разу не помышлял о самоубийстве. В ту минуту великого прозрения, когда он увидел себя освобожденным от, оков своего века, своего происхождения, своего класса и своего отечества, он еще не успел осознать, до какой степени эту свободу олицетворяла для него Сара; он отважился на изгнание в уверенности, что будет в нем не одинок. Теперь он не возлагал больших надежд на новообретенную свободу; ему казалось, что он всего-навсего сменил одну западню - или тюрьму - на другую. Единственной отрадой, спасительной соломинкой, за которую он цеплялся в своем одиночестве, было сознание, что он изгой - но не такой, как все; что он сумел принять решение, которое по силам лишь немногим, - неважно, мудрый или глупый это был поступок и к чему он приведет в конце концов. Временами, при виде какой-нибудь четы молодоженов, он вспоминал об Эрнестине и начинал искать в своей душе ответа на вопрос: завидует он им или сочувствует? И убеждался, что во всяком случае не жалеет об этой упущенной возможности. Как ни горька его участь, она все же благороднее той, которую он отверг. Путешествие Чарльза по Европе и Средиземноморью длилось месяцев пятнадцать, и за все это время в Англии он не показывался. Он ни с кем не вел переписки и только изредка посылал Монтегю деловые распоряжения - вроде того, куда в следующий раз переводить деньги. Монтегю был также уполномочен время от времени помещать в лондонских газетах объявление: "Просим Сару Эмили Вудраф или лиц, осведомленных о ее теперешнем местопребывании...", но откликов на эти объявления не поступало. Сэр Роберт, узнав о расстроившемся браке племянника из его письма, вначале принял эту новость с неудовольствием, но потом махнул рукой, поскольку все его мысли были заняты сладостным предвкушением собственного семейного счастья. Черт возьми, Чарльз еще молод, он найдет себе другую невесту - не хуже прежней, а то и получше; пока же хорошо и то, что он избавил сэра Роберта от неприятного родства с семейством Фрименов. Перед отъездом за границу племянник явился засвидетельствовать почтение миссис Белле Томкинс; дама эта ему решительно не понравилась, и он пожалел дядю. Он вторично отклонил предложение сэра Роберта считать Маленький дом в его поместье своим - и ни словом не обмолвился о Саре. Ко дню свадьбы он пообещал вернуться, но с легким сердцем нарушил обещание, отговорившись вымышленным приступом малярии. Близнецы, вопреки его предположению, на свет не появились, но сын и наследник родился, как положено, спустя год и месяц после отъезда Чарльза из Англии. К тому времени он настолько свыкся со своей судьбой, что больше не роптал, и, отослав поздравительное письмо, решил, что ноги его никогда не будет в Винзиэтте. Нельзя сказать, чтобы он вел исключительно монашеский образ жизни: в лучших европейских отелях знали, что англичане ездят за границу "встряхнуться", и не скупились на соответствующие услуги; но все это ни в коей мере не затрагивало его чувств. Плотские утехи он вкушал с немым равнодушием стороннего наблюдателя, граничащим с цинизмом; они вызывали не больше эмоций, чем вид древнегреческих храмов или вкус ресторанной еды. Тут действовали только гигиенические соображения. Любви на свете больше не было. Порой, в каком-нибудь соборе или картинной галерее, ему вдруг чудилось, что Сара стоит рядом - и тогда его сердце начинало учащенно биться, и он не сразу переводил дух. Дело было не только в том, что он запрещал себе предаваться ненужной роскоши - тоске о прошлом: он все больше и больше терял ощущение грани между истинной Сарой и той, которую он создал в мечтах. Одна была олицетворение Евы - вся тайна, и любовь, и глубина; другая же была полупомешанная авантюристка, какая-то ничтожная гувернантка из захолуст ного приморского городка. Он даже пытался вообразить, что было бы, если бы она встретилась ему не тогда, а сейчас: вполне вероятно, что он не поддался бы, как в первый раз, безумству и самообману. Он не бросил печатать объявления в газетах, но начал думать, что если на них так никто и не отзовется, то, может быть, это и к лучшему. Злейшим его врагом была скука; и именно скука - точнее, один невыносимо скучный парижский вечер, когда он вдруг понял, что не хочет ни оставаться в Париже, ни ехать снова в Италию, Испанию или еще куда-нибудь в Европу, - послужила причиной того, что его потянуло к своим. Вы думаете, что я имею в виду Англию? Нет, на родину он вовсе не стремился, хотя после Парижа и съездил туда на неделю. Случилось так, что по пути из Ливорно в Париж он познакомился с двумя американцами - пожилым господином из Филадельфии и его племянником. Быть может, его соблазнила возможность с кем-то поговорить по-английски - хотя к их акценту он привык не сразу; так или иначе, он почувствовал к ним явную симпатию. Правда, их простодушные восторги по поводу всего, что им показывали (Чарльз сам водил их по Авиньону и вместе с ними ездил любоваться Везеле), вызывали у него улыбку, но зато в них не было ни грана ханжества. Новые знакомые Чарльза отнюдь не принадлежали к карикатурному типу тупых янки, который, согласно расхожему мнению викторианской поры, был повсеместно распространен в Соединенных Штатах. Если они чем-то и уступали европейцам, то исключительно степенью знакомства с Европой. Старший из американцев был человек весьма начитанный и судил о жизни трезво и проницательно. Как-то вечером после обеда они с Чарльзом, в присутствии племянника, который только слушал, затеяли пространный спор о сравнительных достоинствах метрополии и мятежной колонии; и критические, хотя и облеченные в вежливую форму, отзывы американца об Англии пробудили живой отклик в душе Чарльза. Если отвлечься от американского акцента, то взгляды его собеседника очень напоминали его собственные; у него даже мелькнула смутная мысль, навеянная невольной аналогией с выводами Дарвина: американцы по сравнению с англичанами - новый вид; вполне возможно, что когда-нибудь они вытеснят отживающий старый... Я, разумеется, не хочу сказать, что у Чарльза появилась мысль об эмиграции в Америку, хотя туда ежегодно устремлялись тысячи англичан из беднейших сословий. Земля обетованная, которая виделась им по ту сторону Атлантики (не без воздействия самой бессовестной лжи в истории рекламы), мало соответствовала идеалу Чарльза: он мечтал об обществе более простом и спокойном, населенном людьми прямодушными и добропорядочными - такими, как этот пожилой господин и его безукоризненно воспитанный племянник. Разницу между Старым и Новым Светом филадельфиец сформулировал весьма лаконично: "У себя дома мы, как правило, говорим то, что думаем. В Лондоне же у меня сложилось впечатление - простите за прямоту, мистер Смитсон: помоги вам Бог, если вы не говорите только то, чего не думаете". Но на этом дело не кончилось. Обедая в Лондоне с Монтегю, Чарльз поделился с ним своими соображениями. К иллюзиям Чарльза насчет Америки Монтегю отнесся с прохладцей. - Вряд ли среднее количество людей, с которыми там можно найти общий язык, значительно превосходит то, что мы имеем здесь, Чарльз. Нельзя в одно и то же время устроить у себя вместилище для всего европейского сброда и продолжать следовать по пути цивилизации. Впрочем, там много старых городов, которые не лишены приятности. - Он отхлебнул глоток портвейна.- Кстати, вполне возможно, что она уехала как раз в Америку. Вам, наверное, это уже приходило в голову. Говорят, дешевые пакетботы битком набиты молодыми женщинами, мечтающими за океаном подцепить мужа. Я, разумеется, вовсе не хочу сказать, что у нее тоже могла быть такая цель, - поспешно добавил он. - Об этом я как-то не думал. Сказать вам по правде, в последние месяцы я вообще о ней почти не думал. Я потерял всякую надежду. - В таком случае езжайте в Америку и утешьтесь в объятиях какой-нибудь прекрасной Покахонтас. По слухам, женихи из благородных английских фамилий в Америке в большой чести, а выбор невест весьма богатый - pour la dot comme pour la figure {Как по части приданого, так и по части наружности (франц.)}, так что была бы охота... Чарльз улыбнулся, но чему именно - то ли мысли о двойной привлекательности американских невест, то ли тому, что он уже заказал себе билет на пароход, не дожидаясь совета Монтегю, - остается только гадать. 59 Я устал, уразуметь отчаясь, Что я есть, чем должен был бы стать И корабль несет меня, качаясь, День и ночь вперед, в морскую гладь Мэтью Арнольд Независимость (1854) По пути из Ливерпуля Чарльза отчаянно качало, качало день и ночь, и он почти не расставался со спасительным жестяным тазиком; а когда его немного отпускало, по большей части предавался размышлениям о том, зачем его вообще понесло в это не тронутое цивилизацией полушарие. Может быть, и хорошо, что он заранее готовился к худшему. Бостон виделся ему как жалкое скопище примитивных бревенчатых хижин; и когда долгожданным солнечным утром перед ним возник живописный город, застроенный кирпичными зданиями, с его мягкими красками, лесом белых церковных шпилей и величественным золотым куполом Капитолия, он был приятно поражен. И первое впечатление от Бостона его не обмануло. Как прежде его покорили филадельфийцы, так теперь его покорило бостонское общество - смесь изысканной любезности и прямодушия. Торжественных приемов в его честь не устраивали, но по прошествии недели те два-три рекомендательных письма, которые он привез с собой, обернулись потоком приглашений, и Чарльзу открылся доступ во многие бостонские дома. Перед ним гостеприимно распахнулись двери Атенея; он удостоился чести пожать руку сенатору, а позже свою морщинистую старческую ладонь ему протянул человек еще более знаменитый (хотя и менее болтливый и хвастливый) - Дейна-старший, один из основоположников американской литературы, которому в то время было уже под восемьдесят. С писателем несравненно более знаменитым, интересной беседы с которым, впрочем, скорее всего не получилось бы - даже если бы Чарльзу каким-то чудом удалось проникнуть в кружок Лоуэлла в Кембридже - и который тогда стоял на пороге решения, прямо противоположного по мотивам и направлению, и сам напоминал корабль, готовый в любой момент сорваться с якоря и наперекор стихиям пуститься в свое извилистое локсодромическое плаванье к благодатной, но илистой гавани английского города Рая (стоп! я, кажется, начинаю подражать мастеру!), Чарльзу познакомиться не довелось. И хотя он добросовестно засвидетельствовал почтение "колыбели свободы", посетив Фаней-холл, ему пришлось столкнуться и с некоторой холодностью, чтобы не сказать враждебностью: Британии не могли простить той двойственной позиции, которую она заняла в недавней войне между Севером и Югом, и среди американцев бытовал стереотип Джона Буля, столь же карикатурно-упрощенный, как дядя Сэм. Но Чарльз явно не укладывался в рамки этого стереотипа: он открыто заявлял, что Войну за независимость считает справедливой, он восхищался Бостоном как передовым центром американской науки, антирабовладельческого движения - и прочая, и прочая. Колкости насчет чаепитий и красных мундиров он сносил с невозмутимой улыбкой - и изо всех сил старался не выказывать высокомерия. Две особенности Нового Света пленили его больше других: во-первых, восхитительная новизна природы - новые растения, деревья, птицы и вдобавок - это он обнаружил, когда переправился через реку, носившую его имя, и посетил Гарвард - дивные новые окаменелости. Во-вторых, ему понравились сами американцы. Правда, на первых порах его немного коробило их недостаточно тонкое чувство юмора; раза два ему даже пришлось испытать конфуз, когда его шутливые замечания принимались за чистую монету. Но все это с лихвой искупалось той открытостью, прямотой в обращении, трогательной любознательностью, щедрым гостеприимством, с которыми он сталкивался повсюду; у американской наивности был очаровательно свежий вид, особенно радующий глаз после нарумяненных щек европейской культуры. Лицо Аме рики довольно скоро приобрело для Чарльза ярко выраженные женские черты. В те дни молодые американки отличались гораздо большей свободой в обращении, чем их европейские современницы: движение за женское равноправие по ту сторону Атлантики насчитывало уже два десятка лет. Их уверенность в себе Чарльз нашел чрезвычайно симпатичной. Симпатия оказалась взаимной, поскольку среди бостонских жителей - или по крайней мере жительниц - Лондон еще сохранял непререкаемый авторитет по части светского общения. В таких обстоятельствах было легче легкого потерять голову, но Чарльза безотлучно преследовала память о позорном документе, который вынудил его подписать мистер Фримен. Эта память неумолимо, как злой дух, вставала между ним и любым невинным девичьим лицом; лишь одно-единственное лицо на свете могло бы даровать ему прощение. Тень Сары чудилась ему в лицах многих американок: в них было нечто от ее мятежного вызова и безоглядной прямоты. Отчасти благодаря им в нем снова ожил ее прежний образ; он окончательно уверился в ее незаурядности; именно здесь такая женщина могла бы найти свое настоящее место. А может быть, она его нашла? Он все чаще и чаще задумывался над словами Монтегю. До Америки пятнадцать месяцев он провел в странах, где женская внешность и манера одеваться слишком резко отличались от тех, к которым он привык, и там ничто или почти ничто не напоминало ему о Саре. Здесь же он оказался в окружении женщин по большей части англосаксонского или ирландского происхождения; и в первые дни десятки раз останавливался как вкопанный при виде рыжевато-каштановых волос, свободной стремительной походки или похожей фигуры. Однажды, направляясь в Атеней, он увидел впереди, на боковой дорожке парка, какую-то девушку. Он тут же свернул и пошел по траве прямо к ней - так он был уверен, что это Сара. Но то была не она. Заикаясь, он пробормотал извинения и двинулся своей дорогой дальше, но долго не мог прийти в себя: такую бурную встряску пережил он за эти несколько секунд. Назавтра он дал свое объявление в одну из бостонских газет. И с тех пор, переезжая с места на место, он в каждом городе давал объявления. Выпал первый снег, и Чарльз двинулся к югу. Манхэттен понравился ему гораздо меньше Бостона. Две недели он прогостил у своих давешних спутников по Франции и позднейшее скептическое отношение к их родному городу (одно время в ходу была острота: "Первый приз - неделя в Филадельфии, второй приз - две недели") наверняка бы счел несправедливым. Из Филадельфии он переместился еще южнее, посетил по очереди Балтимор, Вашингтон, Ричмонд и Роли, всякий раз наслаждаясь новыми пейзажами и новым климатом; я имею в виду климат метеорологический, поскольку политический - шел уже декабрь 1868 года - был в ту пору далеко не из приятных. Чарльз побывал в опустошенных городах и повидал ожесточившихся людей, которых разорила Реконструкция; бездарный семнадцатый президент, Эндрю Джонсон, должен был вот-вот уступить место еще более катастрофическому восемнадцатому - Улиссу Гранту. В Виргинии Чарльзу пришлось столкнуться с пробританскими настроениями, хотя по странной иронии судьбы (правда, он мог этого не знать) многие его собеседники в Виргинии, а также в обеих Каролинах, были прямыми потомками тех малочисленных представителей имущих слоев эмиграции, что в 1775 году отваживались выступать за отделение американских колоний от метрополии. Теперь же эти господа вели безумные речи о повторном выходе из федерации и воссоединении с Британией. Но Чарльз сумел дипломатично обогнуть все острые углы и остался цел и невредим. Он вряд ли понял до конца, что происходит в этой стране, однако в полной мере ощутил величие ее просторов и грандиозные запасы энергии, использовать которую мешала бессмысленная разобщенность нации. Чувства его, быть может, не так уж сильно отличались от тех, которые испытывает англичанин в сегодняшних Соединенных Штатах: так много отталкивающего, так много привлекательного; так много лжи, так много честности; так много грубости и насилия, так много искреннего стремления к лучшему общественному устройству. Январь он провел в разоренном Чарльстоне и здесь впервые задался вопросом, кто он, собственно, - путешественник или эмигрант. Он заметил, что в его язык уже понемногу проникают американские словечки и обороты речи; все чаще у него являлось желание примкнуть к какой-либо из спорящих сторон - вернее, он стал яснее ощущать происходящий в нем, как и в самой Америке, раскол: к примеру, он считал отмену рабства справедливой, но в то же время понимал и возмущение южан, слишком хорошо знающих, что стоит за демагогическими речами саквояжников по поводу освобождения негров. Ему нравились и бледные красавицы южанки, и пышущие гневом капитаны и полковники, но его все сильнее тянуло в Бостон - щечки там были румянее, души белее... все-таки пуританская чистота имела свои преимущества. Он окончательно уверился, что более подходящего места ему не найти; и словно для того, чтобы доказать это способом от противного, двинулся дальше на юг. Теперь он не томился скукой. Знакомство с Америкой, в особенности с Америкой тех лет, дало (или вернуло) ему нечто очень существенное - веру в свободу; царившая вокруг всеобщая решимость определять судьбы нации на собственный страх и риск - невзирая на не всегда удачные прямые результаты - скорее воодушевляла его, чем угнетала. Он понял, что нередко казавшаяся ему смешной провинциальность американцев как раз спасает их от ханжества. Даже имевшиеся в изобилии доказательства мятежных настроений, недовольства, тенденция к тому, чтобы брать закон в свои руки - весьма опасный процесс, при котором судья так легко превращается в палача, - словом, вся эндемия насилия, порожденная опьяневшей от свободы конституцией, находила в его глазах известное оправдание. Юг был охвачен духом анархии, но даже это Чарльз готов был предпочесть железному и косному порядку, который правил у него на родине. Но он выразил все это сам. В один прекрасный вечер, еще в Чарльстоне, он случайно забрел на океанский мыс, обращенный в сторону Европы - до нее было добрых три тысячи миль. Там он сочинил стихотворение - чуть более удачное, чем то, отрывок из которого я приводил в предыдущей главе. За чем они стремились? Что за цель Одушевляла их во время оно? За истиной, которая досель Неведома сединам Альбиона? Я в их краю чужой, но мне сродни Пыл юности в их мыслях и порывах, Их вера в то, что породят они Людей иных - и более счастливых. Они проложат путь ко временам, Когда все будут братьями до фоба, И рай земной они построят там, Где правили неравенство и злоба. И пусть самонадеянная мать Твердит, что сын привязан к ней навеки, Младенец только начал ковылять - Он вырвется из-под ее опеки. И с гордостью за юную страну - Начало лучших, будущих Америк - Он глядя вдаль, благословит волну, Что вынесла его на этот берег. И теперь - в окружении этих туманно-жеманных ямбов и риторических вопросительных знаков (правда, рифма в конце - "Америк/берег" - пожалуй, не так уж плоха), мы на один абзац покинем Чарльза. Прошло уже почти три месяца с тех пор, как Мэри сообщила мужу взволновавшую его новость; сейчас конец апреля. За это время Сэм окончательно залез в долги к Фортуне, получив в дар свое долгожданное второе издание - на сей раз мужского пола. Стоит теплый воскресный вечер; в воздухе разлит аромат золотисто-зеленых почек и перезвон церковных колоколов; на кухне бренчит посуда - это его недавно оправившаяся после родов жена вместе с прислугой готовит ужин; и пока Сэм наверху забавляется с детьми - девочка уже начинает ходить и цепляется за отцовские колени, где лежит трехнедельный сынишка, кося своими темными глазенками (Сэм от них в восторге: "Ишь, востроглазый, шельмец!"), - случается невероятное: что-то в этом младенческом взгляде пронзает Сэмову далеко не бостонскую душу. Два дня спустя, когда Чарльз, успевший к тому времени добраться до Нью-Орлеана, вернулся к себе в гостиницу с прогулки по Vieux Carre {Старинная часть города (от французского названия старой площади - Вье-Карре - в центре Нью-Орлеана.)}, портье протянул ему телеграмму. В ней стояло: "ОНА НАШЛАСЬ. ЛОНДОН. МОНТЕГЮ" Чарльз прочитал эти слова и отошел к дверям. После стольких месяцев ожидания, стольких событий... невидящим взором он смотрел на шумную улицу. Неизвестно отчего, без всякой эмоциональной связи, на глаза у него навернулись слезы. Он вышел наружу и, став у подъезда гостиницы, закурил сигару. Минуты через две он возвратился к конторке портье. - Не можете ли вы мне сказать... когда отплывает ближайшее судно в Европу? 60 Она пришла, она уж здесь, Моя отрада, Лалаге! Томас Гарди. Ожидание У моста он отпустил экипаж. Был последний день мая - погожий и теплый; дома утопали в зелени, небо сияло голубизной в разрывах курчавых, как белое руно, облаков. Летучая тень на минуту окутала Челси, хотя на том берегу, где тянулись складские строения, было по-прежнему солнечно. Монтегю объяснить ему ничего не мог. Сообщение пришло по почте: листок бумаги, на нем имя и адрес - больше ничего. Он лежал у Монтегю на столе, и Чарльзу вспомнилась первая записка с адресом, которую прислала ему Сара; но здесь почерк был совсем другой - аккуратно, по-писарски выведенные буквы. Только предельная лаконичность чем-то напоминала давнюю Сарину записку Следуя инструкциям, полученным в ответной телеграмме Чарльза, Монтегю действовал с величайшей осмотрительностью. Ни в коем случае нельзя было неосторожными расспросами спугнуть ее, дать ей возможность снова замести следы. Функции сыщика он возложил на одного из своих служащих, и тот, вооружившись описанием, которое Чарльз в свое время составил для наемных агентов, сообщил, что по указанному адресу действительно проживает женщина, чьи приметы полностью отвечают описанию, и что известна она как миссис Рафвуд Эта прозрачная перестановка слогов окончательно подтвердила правдивость анонимной записки; что же касается "миссис" перед фамилией, то после первого мгновенного испуга Чарльз понял, что скорее всего этот титул надо понимать как раз наоборот. В Лондоне одиноко живущие женщины довольно часто прибегали к такой нехитрой маскировке. Нет, разумеется, Сара не вышла замуж. - Я вижу, эта записка послана из Лондона. Вы не догадываетесь, кто бы мог... - Письмо пришло в мою контору, следовательно, оно исходит от кого-то, кто видел наши объявления. Но адресовано оно персонально вам, значит, этот кто-то знает, в чьих интересах мы действуем. В то же время за вознаграждением, которое мы предлагали, никто не явился. Я склоняюсь к тому, что она написала сама. - Но почему она так долго молчала? Почему до сих пор не решалась открыться? К тому же почерк безусловно не ее. - Монтегю только молча развел руками. - А больше ваш служащий ничего не узнал? - Он в точности следовал указаниям, Чарльз. Я запретил ему наводить справки. Просто он однажды оказался поблизости, когда с ней поздоровался кто-то из дома по соседству. Так мы узнали имя. - А что это за дом, где она живет? - Солидный, порядочный дом. Повторяю его слова. - Вероятно, она там служит в гувернантках. - Вполне возможно. К концу этого обмена репликами Чарльз отвернулся к окну - и, надо сказать, весьма своевременно, поскольку выражение лица Монтегю выдавало, что кое о чем он умалчивает. Он не позволил своему посланному расспрашивать соседей, но себе он позволил его расспросить. - Вы намерены увидеться с ней? - Милый мой Гарри, не для того же я пересек Атлантику...- Чарльз улыбнулся, как бы извиняясь за свой запальчивый тон. - Я знаю, о чем вы хотите спросить. Ответить я не могу. Простите - дело это слишком интимное. И, говоря по правде, я сам еще не могу разобраться в своих чувствах. Может быть, пойму, когда увижу ее. Я знаю только одно она... ее образ неотступно преследует меня. Я знаю, что должен непременно увидеться с ней... поговорить .. вы понимаете. - Вам непременно нужно задать вопросы сфинксу - Можно и так сказать. - Ну что ж, почему бы и нет... Только не забывайте, что грозило тем, кто не мог разгадать загадку. Чарльз состроил скорбную гримасу. - Если выбор только такой: молчание или моя погибель, то можете заранее сочинять надгробную речь. - От души надеюсь, что она не понадобится И они обменялись улыбками. Но сейчас, когда Чарльз приближался к обители сфинкса, ему было не до улыбки. Этот район Лондона был ему незнаком; у него заранее составилось впечатление, что это какой-то второразрядный вариант Гринвича и что здесь доживают остаток дней отставные морские офицеры. В викторианскую эпоху Темза была куда грязнее, чем сейчас: по воде вечно плавали отбросы и прочая дрянь, и при каждом приливе и отливе в воздухе распространялось отвратительное зловоние. Однажды его не вынесла даже палата лордов, единодушно отказавшись заседать в таких условиях. Река считалась разносчиком заразных болезней, в том числе знаменитой холерной эпидемии, и иметь дом на берегу Темзы в то время было далеко не так престижно, как в наш дезодорированный век. Тем не менее Чарльз отметил, что здания на набережной выглядели вполне импозантно; и хотя избрать такое местопребывание могли только люди с весьма своеобразным вкусом, очевидно было, что не бедность вынудила их к этому. Наконец, с дрожью в коленях и с бледностью на лице и вдобавок со смутным чувством унижения - его новая, американская индивидуальность бесследно растворилась под напором глубоко укоренившегося прошлого, и он испытывал смущавшую его самого неловкость от того, что он, джентльмен, ищет аудиенции у гувернантки, в сущности немногим отличающейся от прислуги, - он подошел к заветным воротам. Ворота были кованые, чугунные, за ними начиналась дорожка, упиравшаяся в парадное крыльцо высокого кирпичного особняка, фасад которого до самой крыши был увит глицинией; в густой зелени уже кое-где начинали распускаться бледно-сиреневые кисти соцветий. Он взялся за медный дверной молоток и постучал два раза; подождав секунд двадцать, постучал снова. На этот раз ему открыли. В дверях стояла горничная. За ее спиной он разглядел обширный холл со множеством картин; их было столько, что ему показалось, будто он попал в картинную галерею. - Я хотел бы повидать миссис... Рафвуд. Если не ошибаюсь, она здесь живет... Горничная была молоденькая, большеглазая девушка, со стройной фигуркой, почему-то без обычного для служанок кружевного чепчика. Он даже усомнился, горничная ли она, и если бы не белый передник, он не знал бы, как к ней обратиться. - Позвольте узнать ваше имя? Она не добавила "сэр" - пожалуй, это и впрямь не горничная; и выговор у нее не такой, как у простой служанки. Он протянул ей свою визитную карточку. - Пожалуйста, скажите, что я нарочно приехал повидаться с ней издалека. Девушка не церемонясь прочла карточку. Нет, конечно, она не горничная. Казалось, что она пребывает в нерешительности. Но тут в дальнем конце холла скрипнула дверь, и на пороге показался господин лет на шесть-семь старше Чарльза. Девушка с облегчением повернулась к вошедшему: - Этот джентльмен желает видеть Сару. - Вот как? В руке он держал перо. Чарльз снял шляпу и адресовался уже к нему: - Если вы будете настолько любезны... Я хорошо знал ее до того, как она переехала в Лондон. Господин смерил гостя коротким, но пристальным, оценивающим взглядом, от которого Чарльза слегка покоробило; к тому же в его внешности - может быть, в небрежно-броской манере одеваться - было что-то неуловимо еврейское, что-то от молодого Дизраэли... Господин посмотрел на девушку. - Она сейчас?.. - По-моему, они просто беседуют. Больше ничего. "Они" - это, вероятно, ее воспитанники. Дети хозяев. - Тогда проводите его наверх, милочка. Прошу вас, сэр. С легким поклоном он исчез - так же внезапно, как и появился. Девушка сделала Чарльзу знак следовать за ней. Входную дверь ему пришлось закрывать самому. Пока он шел к лестнице, он успел окинуть взглядом картины и рисунки, развешанные по стенам. Он достаточно ориентировался в современном искусстве, чтобы узнать школу, к которой принадлежало большинство работ; он узнал и художника - того самого знаменитого, может быть печально знаменитого художника, чью монограмму он заметил на нескольких картинах. Фурор, прои