собой как бы некую сокровищницу, куда складываются воспринятые через чувство формы. -- Для принятия к сведению тех данных, которые не воспринимаются чувством, определена способность суждения. -- Но для сохранения этих данных служит память, которая представляет собой как бы некую сокровищницу таких данных. Об этом свидетельствует то обстоятельство, что способность памяти проявляется в живых существах в отношении каких-либо данных упомянутого рода (например, при различении вредного и полезного). И само понятие прошедшего, которому подчинена память, принадлежит к данным этого рода. Однако надлежит помнить, что в отношении чувственно воспринимаемых форм между восприятием человека и восприятием других живых существ нет никакого различия: и здесь и там происходит некоторое изменение под действием внешнего объекта восприятия. Напротив, по отношению к вышеупомянутым данным между восприятием человека и восприятием иных живых существ есть разница. Животные воспринимают подобного рода данные лишь в силу некоего естественного инстинкта, человек же -- еще и через некоторое сопоставление. И потому то, что в животном именуется естественной способностью суждения, в человеке именуется способностью размышления, ибо она выявляется через некоторое сопоставление данных упомянутого рода. Отсюда эта способность именуется также и частным разумом, которому врачи приписывают особый орган, а именно среднюю часть мозга; и этот частный разум сопоставляет данные частного порядка таким же образом, как умопостигаю-щий разум -- данные общего порядка. -- Что же касается памяти, то человек не только обладает памятью, состоящей, как и у прочих живых существ, в непроизвольном представлении прошедшего, но также и припоминанием, т.е. такой памятью, которая как бы в силлогизмах разбирает прошедшее в соответствии с данными частного порядка. Авиценна предположил бытие пятой потенции, занимающей среднее место между способностью суждений и способностью воображения: к этой потенции будто бы относится расчленение и сопоставление созерцаемых воображением форм, что происходит, например, когда мы, вообразив форму золота и форму горы, составляем из них единую форму золотой горы, которую мы никогда не видели. Но такое действование не наблюдается ни в одном живом существе, кроме человека; а последнему для этого достаточно способности воображения. Последней приписывает это действование также и Аверроэс в своей книге "О чувственном восприятии и его объектах". И потому нет надобности допускать существование каких-либо внутренних способностей чувственной части души сверх следующих четырех: общее чувство, воображение, способность суждения, способность памяти (Сумма теол., 1, 4.78, 4 с). Исходя из предварительных предпосылок необходимо признать, что интеллект есть некоторая потенция души, а не сама сущность последней. Непосредственное начало действования совпадает с самой сущностью вещи лишь в том случае, если само действование совпадает с бытием вещи; ведь отношение потенции к действованию как к своему акту то же, что и отношение сущности к бытию. Но только применительно к Богу умопостигающая деятельность совпадает с бытием. Поэтому только в Боге интеллект есть Его сущность; во всех прочих умопостигающих существах интеллект есть некоторая потенция умопостигающего лица (Сумма теол., I, q. 79, 1 с). ЗАТРУДНЕНИЯ Активный интеллект, о котором говорит Философ, есть нечто принадлежащее к душе. Дабы это стало очевидным, надлежит помыслить вот о чем: приходится предположить превыше человеческой умопостигающей души бытие некоторого высшего интеллекта, от которого душа получает способность умопостижения. Ведь все участвующее в чем-либо, что движимо и несовершенно, требует ранее себя нечто иное, что обладало бы этим свойством по своей сущности и было бы неподвижным и совершенным. Между тем человеческая душа именуется умопостигающей потому, что она участвует в способности умопостижения; свидетельство этому то, что она не вся в целом оказывается умопостигающей, но лишь в некоторой своей части. Далее, она доходит до постижения истины путем умозаключений в некоторых поисках и изменении. Далее, она обладает несовершенной способностью умопостижения: во-первых, она постигает не все, во-вторых же, в тех вещах, которые доступны ее постижению, она движется от потенции к акту. Следовательно, с необходимостью должен быть некоторый высший интеллект, который помогает душе в умопостигающей деятельности (Сумма теол., I, q. 79, 4 с). Если бы активный интеллект не принадлежал душе, но был некоторой обособленной субстанцией, у всех людей был бы единый активный интеллект. Так и понимают дело те, кто полагает единый активный интеллект. -- Но если активный интеллект есть некоторая часть души, как бы некоторая ее способность, в таком случае необходимо признать, что существует множество активных интеллектов в соответствии со множественностью душ, которая в свою очередь соответствует множественности людей, как то было сказано выше. В самом деле, невозможно, чтобы одна и та же способность принадлежала различным субстанциям (Сумма теол., I, q. 79, 5 с). Активный интеллект создает общее понятие, абстрагируя его от материи. Однако для этого не требуется, чтобы интеллект во всех его носителях был един, требуется лишь, чтобы он был един во всех по своему отношению ко всем вещам, из которых он извлекает общее понятие и в отношении которых общее понятие одно и то же. И это свойственно интеллекту постольку, поскольку он нематериален (Сумма теол., I, q. 79, 5 ad, 2). Всеобщее словоупотребление, которому, как полагает Философ (Топика, II, 1, 5, р. 109 А), должно следовать при обозначении вещей, обычно требует, чтобы мудрыми именовались те, кто правильно упорядочивает вещи и хорошо ими распоряжается. Отсюда наряду с прочими представлениями, которые люди создают себе о мудреце, Философ приводит следующее: "Мудрому свойственно упорядочивать" (Метафизика, 1, 2, 3, р. 982 А) (Сумма против язычников, I, 1). Для познания тех истин о Боге, которые могут быть добыты разумом, необходимо уже заранее обладать многими знаниями, ибо почти все изыскания философии подчинены цели богопознания; именно по этой причине метафизика, занимающаяся тем, что относится к Божеству, в ряду философских дисциплин изучается последней (Против язычн., I, 4). Если бы к богопознанию вела одна лишь дорога разума, род человеческий пребывал бы в величайшем мраке неведения: в таком случае богопознание, которое делает людей в высшей степени совершенными и добрыми, приходило бы лишь к немногим, да и к ним лишь по прошествии долгого времени (Против язычн., I, 4). Когда человеку предлагаются некоторые истины в Боге, выходящие за пределы разума, то через это в человеке укрепляется мнение, что Бог есть нечто превышающее все, что можно помыслить (Против язычн., I, 5). Отсюда проистекает и другая польза, а именно подавление самоуверенности, которая есть матерь заблуждения. Ведь есть люди, до такой степени уверенные в своих умственных способностях, что они полагают, будто могут измерять всю природу вещей своим разумом и определять истинное и ложное в зависимости оттого, как это им захочется. Итак, дабы ум человеческий, освободясь от самоуверенности, перешел к скромному исследованию истины, необходимо было, чтобы человеку было свыше предложено нечто всецело выходящее за пределы человеческого разума (Против язычн., I, 5). Каждая вещь активна постольку, поскольку она актуальна. Но то, что не всецело актуально, и активно не во всей своей целостности, но в некоторой своей части. Однако то, что активно не во всей своей целостности, не может быть пер-водвигателем, ибо оно активно через причастность чему-то иному, а не через свою сущность. Итак, перводвигатель, который есть Бог, не имеет ни малейшей примеси потенциальности, но есть чистый акт (Против язычн., I, 16). Подобно тому как вещи свойственно быть активной в меру своей актуальности, таким же образом ей свойственно претерпевать пассивные состояния в меру своей потенциальности: ибо движение есть "акт потенциально существующего" (Физика, 1, 6, р. 201 А). Но Бог совершенно чужд пассивным состояниям и изменениям, как то явствует из сказанного. Следовательно, Он непричастен потенциальности, т.е. пассивной потенциальности (Против язычн., I, 16). Мы видим, что все, что есть в мире, переходит из потенции в акт. Но оно не само переводит себя из потенции в акт, ибо того, что есть в потенции, еще нет, а потому оно не может действовать. Потому следует, чтобы сначала было нечто другое, при помощи чего потенциально сущее было бы переведено из потенции в акт. И затем снова, если и та первая вещь переходит из потенции в акт, необходимо прежде нее предположить еще нечто, что перевело бы ее в акт. Но так не может продолжаться до бесконечности. Потому необходимо дойти до некоторой вещи, которая только актуальна и никоим образом не потенциальна; а ее мы именуем Богом (Против язычн., I, 16). Никакое движение, имеющее своей целью нечто переходящее из потенции в акт, не может быть вечным, ибо с переходом цели в акт движение затихает. Но если перводвижение вечно, необходимо, чтобы оно имело своей целью нечто неизменно и всецело актуальное. Но таковым не может быть ни тело, ни какая-либо способность тела, ибо все тела и способности тел изменчивы сами по себе или по своим акциденциям. Итак, цель перводвижения не есть ни тело, ни способность тела. Но цель перводвижения есть перводвигатель, к которому влечется [все] как бы в любовном томлении. Но это есть Бог. Следовательно, Бог не есть ни тело, ни способность тела (Против язычн., I, 20). Если что-либо относящееся к творениям совместно наблюдают философ и верующий, то их объяснения будут исходить из различных оснований. Ведь философ будет опираться в своих рассуждениях на собственные причины вещей, верующий же -- на первопричину, т.е. он будет говорить: "так дано в Откровении", или: "это относится к славе Божией", или: "могущество Божие беспредельно". Отсюда вера, коль скоро она созерцает высочайшую причину, может быть названа высшей мудростью в соответствии со словами Писания (Второзак, IV, 6): "это есть мудрость ваша и разумение перед лицом народов". И потому человеческая мудрость берет на себя услужение этой мудрости, признавая ее превосходство. Отсюда понятно и то, почему Божественная мудрость порой опирается на основоположения человеческой философии. В самом деле, даже у философов Первая Философия пользуется показаниями всех наук, чтобы сделать свой предмет яснее. Из сказанного следует и то, почему обе дисциплины излагаются в различной последовательности. Ибо в философском учении, которое рассматривает творения в них самих и от них восходит к богопознанию, в самом начале рассматриваются творения и лишь в конце Бог; напротив, в вероучении, которое рассматривает творения лишь в их соотнесенности с Богом, вначале рассматривается Бог и затем творения. И такая последовательность более совершенна, ибо обнаруживает больше сходства с процессом познания самого Бога: ведь Бог, познавая Самого Себя, через это созерцает и остальное (Против язычн., II, 4). Если все сущее, поскольку оно таково, благо, то всякое зло, поскольку оно таково, есть не-сущее. Но для не-сущего, поскольку оно таково, невозможно предположить производящую причину: ведь всякое действующее начало действует постольку, поскольку оно есть актуально сущее, и производит оно нечто себе подобное. Итак, для зла, поскольку оно есть зло, невозможно предположить причину, действующую через себя самое. А потому и невозможно свести все виды зла к единой первопричине, которая через себя самое была бы причиной всех зол (Против язычн., II, 41). То, чего вообще нет, не есть ни благо, ни зло. Но то, что есть, в меру того, что оно есть, есть благо, как мы видели выше. Итак, необходимо, чтобы нечто было злым в меру своего небытия. А это есть ущербно сущее. Итак, зло, поскольку оно таково, есть ущербно сущее, и само зло есть эта ущербность. Но ущербность не имеет причины действующей через себя самое; ведь все действующее действует постольку, поскольку наделено формой, а отсюда следует, что произведение действующего начала также должно быть наделено формой, ибо действующее начало производит подобное себе, если только не действует акцидентально. Итак, остается вывод, что зло не имеет причины, действующей через самое себя, возникает акцидентальным образом в следствиях причин, действующих через себя самих. Следовательно, нет ничего, что было бы через себя самого единой первопричиной всех зол; но первоначало всего есть единое первичное благо, в следствиях которого акцидентальным образом возникает зло (Против язычн., II, 41). Итак, разнородность и неравенство в сотворенных вещах имеют свою причину не в случайности, не в разнородности материи и не во вмешательстве каких-либо причин или заслуг, но в собственном намерении Бога, пожелавшего даровать творению такое совершенство, каким оно только может обладать (Против язычн., II, 45). Каждая вещь, составленная из материи и формы, есть тело. Действительно, материя не может принимать различные формы, иначе как в различных своих частях. Однако это различие частей может иметь место в материи лишь постольку, поскольку в соответствии с существующими в материи измерениями общая материя подвергается разделению на многие: ведь если устранить категорию количества, субстанция окажется неделимой. Но выше показано, что никакая умопостигающая субстанция не есть тело. Следовательно, остается вывод, что она не составлена из материи и формы (Против язычн., II, 50). Как нет "человека вообще" без "этого человека", так нет "материи вообще" без "этой материи". Однако всякая самосущая вещь, составленная из материи и формы, составлена из индивидуальной формы и индивидуальной материи. Интеллект же не может быть составленным из индивидуальных материи и формы. В самом деле, образы мыслимых вещей становятся актуально умопостигаемыми через то, что они подвергаются отвлечению от индивидуальной материи; поскольку же они актуально умопостигаемы, они сливаются воедино с интеллектом. Отсюда следует, что и интеллект должен быть чужд индивидуальной материи. Следовательно, умопостигающая субстанция не составлена из материи и формы (Против язычн., II, 50). ФИЛОСОФИЯ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА (1304--1374) Великий европейский поэт Фран-ческо Петрарка родился в семье небогатых жителей Флоренции, ко времени рождения сына изгнанных из родного города и живших в небольшом местечке Арео. Уже в детстве он вместе с родителями сменил немало разных мест проживания. И это стало своего рода символом всей его судьбы -- в течение жизни он много путешествовал, проживал в разных городах Италии, Франции, Германии. Везде он находил почет и уважение многочисленных поклонников и почитателей его поэтического таланта. Всемирно известной стала многолетняя история любви Петрарки к Лауре, выраженная поэтом в прекрасном цикле канцон и сонетов, опубликованных под названием "Книга песен". Эта книга, а также другие поэтические произведения Петрарки произвели на современников столь большое впечатление, что еще при жизни он признавался одним из величайших поэтов и был увенчан лавровым венком. Однако Петрарка не только поэт, но и своеобразный и интереснейший мыслитель, философ. Именно он первым в Европе сформулировал идеи гуманизма, начал говорить о необходимости возрождения античного духа, идеалов античности. Недаром уже в начале XV в. писали: "Франческо Петрарка был первым, на кого снизошла благодать, и он признал и осознал и вывел на свет изящество древнего стиля, утраченного и забытого". Всю жизнь Петрарку сопровождал некий внутренний конфликт. Воспевая в своем поэтическом творчестве радости земного бытия, Петрарка пытался совместить эту свою направленность с собственными глубокими религиозными чувствами. Эту проблему Петрарка решал своеобразно -- он стремился доказать необходимость изменения официального католического вероучения. Будучи искренне верующим христианином, Петрарка не принимал распространенного схоластического понимания сущности Бога и, прежде всего, установившегося господства рационализированного христианства. Поэтому он призывал не распылять свои силы в бесплодных логических умствованиях, а вновь открыть истинное обаяние всего комплекса гуманитарных дисциплин. Истинная мудрость, по его мнению, заключается в знании метода достижения этой мудрости. Следовательно, необходимо возвратиться к познанию собственной души. Петрарка писал: "Мне не причиняют беспокойство преграда из книг и восхищение земными вещами, поскольку у языческих философов я научился тому, что ничто не достойно восхищения, за исключением только души, против которой все кажется незначительным". Именно с Петрарки начинается первая гуманистическая критика Аристотеля. К самому Аристотелю Петрарка относится с большим уважением, однако использование философами-схоластами аристотелевского стиля мышления, принципов аристотелевской логики для доказательства истин веры его совершенно не устраивают. Петрарка настаивает на том, что чисто логические способы постижения Бога ведут не к знанию, а к безбожию. Сам Петрарка отдавал предпочтение философии Платона и основывающихся на нем сочинениям отцов церкви. Он утверждал, что, если Платон и не достиг истины, то был близок к ней более, чем другие. Признавая "философское первенство" Платона, он риторически спрашивал: "И кто станет отрицать такое первенство, исключая разве шумную толпу глупых схоластов?" И вообще Петрарка призывает к самому активному изучению философского наследия античности, к возрождению идеалов античности, к возрождению того, что позднее получило название "античного духа". Ведь его, как и многих древних мыслителей, интересовали прежде всего внутренние, морально-этические проблемы человека. Франческо Петрарка не создал какого-то законченного философского учения. Более того, он постоянно подчеркивал свое собственное незнание философской проблематики. Но его роль в истории западноевропейской философии заключается в том, что он как бы обозначил главные пути развития философской и общественно-политической мысли своего времени, призвал современников обратить пристальное внимание на проблемы человеческой личности. Он указал и средство, с помощью которого эти проблемы можно осветить -- возрождение античной философии. Вниманию читателей представляется фрагмент из трактата "Моя тайна, или Книга бесед о презрении к миру" -- замечательного литературно-философского произведения, лежащего у истоков европейского Возрождения. Трактат написан в 1342--1343 гг. и отредактирован автором в 1353--1358 гг. Книга построена в форме диалога, который ведут в присутствии молчаливой истины Франциск (Петрарка) и Аврелий Августин. МОЯ ТАЙНА, ИЛИ КНИГА БЕСЕД О ПРЕЗРЕНИИ К МИРУ Публикуется по: Петрарка Ф. Лирика. Автобиографическая проза. М., 1989. С. 357--394. Перевод М. Гершензона. БЕСЕДА ВТОРАЯ Августин Достаточно ли мы отдохнули? Франциск Как будто бы да. Августин Каково теперь твое настроение? И велика ли твоя доверенность? Ибо упование больного -- важный залог выздоровления. Франциск На себя мне нечего надеяться; вся моя надежда -- на Бога. Августин Это разумно. Но теперь возвращаюсь к делу. Многое тебе досаждает, многое оглушает тебя, и ты сам до сих пор не знаешь, сколь многочисленны и сколь сильны окружающие тебя враги. Как человек, видящий густую рать вдали, обыкновенно по ошибке презирает малочисленность врагов, но, по мере того как войско подходит ближе и наступающие когорты все раздельнее предстают пред его глазами, ослепляя его блеском своего оружия, его страх растет и он раскаивается в том, что боялся меньше, чем должно было, --так, думаю, случится и с тобою, когда я соберу пред твоими глазами беды, осаждающие и теснящие тебя со всех сторон; тебе будет стыдно, что ты меньше огорчался и боялся, чем следовало, и уж не будет тебе казаться странным, что твоя душа, так тесно обложенная, не могла прорваться через неприятельские ряды. Ты, несомненно, увидишь, сколь многими противоположными помыслами была подавлена та благотворная мысль, до которой я стараюсь поднять тебя. Франциск Я трепещу в ужасе, ибо если я всегда сознавал, что опасность моя велика, а, по твоим словам, она настолько превышает мою оценку, что в сравнении с тем, чего мне следовало бояться, я почти совсем не боялся, -- то какая мне остается надежда? Августин Худшее из всех несчастий -- отчаяние, и кто предается отчаянию, предается ему всегда преждевременно; поэтому я хотел бы прежде всего внушить тебе, что отнюдь не следует отчаиваться. Франциск Я знал это, но страх отбил у меня память. Августин Теперь обрати ко мне взор и душу; говоря словами наиболее любезного тебе поэта, Сколько народов сошлись, --- взгляни! Какие твердыни, Двери замкнув, на тебя и твоих изощряют железо! Смотри, какие западни ставит тебе мир, сколько пустых надежд тебя обуревает, сколько терзает тебя ненужных забот. Начну с того, что от первых дней творения ввергало в гибельте благороднейшие души; ты должен всячески заботиться, чтобы не впасть в гибель по их примеру. Сколь многие вещи уносят твою душу на пагубных крыльях и после того, как она под предлогом своего врожденного благородства забудет о своей столько раз доказанной опытом неустойчивости, теребят, наполняют и кружат ее, не позволяют ей думать ни о чем другом и внушают ей надменную уверенность в своих силах и самодовольство, доходящее до ненависти к Творцу. Но хотя бы эти вещи действительно были так значительны, какими ты их воображаешь, они должны были бы внушать тебе не гордость, а смирение, так как ты должен помнить, что эти редкие блага достались тебе отнюдь не в силу твоих заслуг. Ибо что делает души подданных более покорными не скажу вечному, но земному владыке, как не зрелище его щедрости, вовсе не вызванной их заслугами? Они стараются тогда добрыми деяниями оправдать милость, которую они должны были бы ранее заслужить. Но теперь тебе будет очень легко понять, как ничтожно все, чем ты гордишься. Ты полагаешься на свой талант, хвалишься начитанностью, восхищаешься своим красноречием и красотою своего смертного тела. Между тем разве ты не видишь, как часто твой талант изменяет тебе во всевозможных делах и как много есть отраслей искусства, в которых ты неспособен сравняться по мастерству с самыми жалкими людьми? Больше того, ты найдешь презренных и ничтожных животных, чьим созданиям ты не в силах подражать при всех усилиях. Теперь попробуй гордись своими дарованиями! Ачтение твое -- что было в нем прока? Из того многого, что ты прочитал, многое ли внедрилось в твою душу, пустило корни, принесло зрелые плоды? Вглядись пристально в свою душу -- ты убедишься, что все, что ты знаешь, в сравнении с тем, чего ты не знаешь, представляет такое же отношение, как ручеек, высыхающий от летнего зноя, по сравнению с океаном. Да и много знать -- на что годится, если, изучив круговращение неба и земли, и протяжение моря, и бег светил, и свойства трав и камней, и тайны природы, вы остаетесь сами себе неизвестными? Если, узнав с помощью Писания прямой путь на крутизну добродетели, вы даете безумию водить вас вкривь и вкось неверной дорогою? Если, помня деяния всех славных мужей, какие жили когда-либо, вы не заботитесь о том, что сами делаете ежедневно? А о красноречии что я могу сказать, как не то, в чем ты сам должен сознаться, -- что в своем расчете на него ты не раз бывал обманут? И какая польза в том, что слушатели, быть может, одобряли твою речь, если твоим же судом она осуждалась? Ибо хотя рукоплескания слушателей кажутся немаловажным успехом красноречия, но если отсутствует внутреннее одобрение самого оратора, -- много ли радости может доставить этат площадной шум. Как ты очаруешь раньше самого себя? Для того-то, конечно, подчас тебе не удавалось стяжать красноречием ожидаемой славы, дабы ты на легком примере мог видеть, какими вздорными пустяками ты кичишься. Ибо, спрашиваю тебя, что может быть ребячливее или даже безумнее, как в полной беспечности обо всем другом и в совершенной косности тратить время на изучение слов и, никогда не видя подслеповатыми глазами собственной мерзости, так услаждаться своей речью, подобно иным певчим пташкам, которые, говорят, до того упиваются сладостью собственного пенья, что умирают от этого? И, что должно еще более заставить тебя краснеть, не раз случалось с тобою, что ты оказывался бессильным изобразить словами те из вещей обычных и повседневных, которые казались тебе недостойными твоего красноречия, А сколь многое в природе не может быть названо за отсутствием собственного имени? Сколь много сверх того вещей, которые хотя и имеют каждая свое особенное название, но выразить их ценность словами -- это чувствуется раньше всякого опыта -- красноречие смертных бессильно? Сколько раз я слышал твои жалобы, сколько раз видел тебя безмолвным и негодующим потому, что и язык и перо оказывались неспособными вполне выразить то, что для мыслящего ума было совершенно ясно и легко понятно? Итак, чего же стоит красноречие, раз оно так скудно и хрупко, раз оно и всего не объемлет, и объятого не в силах охватить целиком? Греки обыкновенно упрекают вас в скудости слов, вы, в свою очередь, греков. Правда, Сенека считает их язык более богатым, но Марк Туллий во введении к своему сочинению о пределах блага и зла говорит: "Не могу надивиться, откуда взялось это необычайное презрение ко всему отечественному. Обсуждать это здесь неуместно, но так я думаю и так часто высказывал: латинский язык не только не скуден, как обычно думают, но даже богаче греческого". То же самое он говорит во многих других местах, а в "Тускуланских беседах" восклицает в ходе рассуждения: "О Греция, вечно считающая себя богатой словами, как ты бедна ими!" И он сказал это с полным убеждением, как человек, сознававший себя первенствующим в латинском красноречии и дерзавший уже тогда оспаривать у Греции славу в этом деле. Вспомним также, что писал в своих "Декламациях" помянутый Сенека, страстный почитатель греческого языка. "Все, -- говорит он, -- римское красноречие может противопоставить заносчивой Греции или чем оно превосходит ее, -- все расцвело вокруг Цицерона". Это высокая похвала, но, без всякого сомнения, вполне справедливая. Таким образом, как видишь, относительно первенства в красноречии идет большой спор не только между вами и греками, но даже между первейшими из наших ученых, и в этом лагере есть люди, которые стоят за них, как в том лагере иные, может быть, держат нашу сторону, что сообщают, например, о знаменитом философе Плутархе. Наконец, наш Сенека хотя и преклоняется, как я сказал, пред Цицероном, очарованный величием его сладостной речи, но в остальном отдает пальму первенства Греции. Цицерон держится противоположного мнения. Если же ты хочешь знать мое суждение об этих вещах, то я признаю правыми обе стороны -- и тех, кто считает Грецию бедной словами, и тех, кто такою считает Италию. Если так по праву говорят о двух столь знаменитых странах, -- на что же могут рассчитывать другие? Подумай, кроме того, как мало ты можешь в этом деле полагаться на свои силы, раз ты знаешь, что вся страна, которой ты лишь ничтожная часть, скудна речью; и тогда тебе станет стыдно, что ты потратил столько времени на дело, в котором полного успеха и невозможно достигнуть, да если бы и было возможно, этот успех был бы совершенно бесплоден. Но перехожу к другим вещам. Ты горд добрыми качествами этого твоего тела? "И не видишь опасностей, окружающих тебя". Но что тебе нравится в твоем теле? Мощность его или цветущее здоровье? Но усталость, возникающая от ничтожных причин, и приступы разнообразных болезней, и укус крохотного червячка, и самый легкий сквозной ветер, и многое в этом роде доказывают, что ничего нет более хрупкого. Или, может быть, тебя обольщает блеск твоей красоты и, видя цвет своего лица или черты его, ты находишь основание удивляться, восхищаться и радоваться? И не устрашила тебя история Нарцисса, и вид мерзости телесной не научил тебя, как жалок ты внутри, и, довольный благообразием внешней оболочки, ты не простираешь дальше свой умственный взор? Но и, помимо других доводов, которые неисчислимы, уже тревожный бег твоей жизни, ежедневно что-нибудь уносящий, должен был бы яснее дня показать тебе, что и красота -- тленный и скоропреходящий цвет. А если бы ты почему-нибудь -- чего ты не посмеешь сказать -- и считал себя обеспеченным против старости, болезней и всего вообще, что искажает красоту тела, -- по крайней мере ты должен был не забывать того последнего, которое разрушает все дотла, и глубоко запечатлеть в своей душе слова сатирика: Смерть единая учит, Как ничтожны людские тела. Вот, если не ошибаюсь, те вещи, которые, питая твою гордыню, мешают тебе сознавать униженность твоего положения и помнить о смерти. Есть и другие причины, к которым теперь я хочу перейти. Франциск Остановись на минуту, прошу тебя, иначе, подавленный многочисленностью твоих обвинений, я не смогу оправиться, чтобы дать ответ. Августин Говори, я охотно подожду. Франциск Не в малое удивление ты поверг меня, поставив мне в упрек многое такое, что, я уверен, никогда не проникало в мой дух. Я ли, по-твоему, полагался на свое дарование? Но поистине единственный признак моего дарования -- тот, что я нисколько не доверял ему. Я ли кичусь книжной начитанностью, давшей мне так мало знаний и так много забот? Можно ли сказать, что я домогался ораторской славы, когда, как ты сам упомянул, именно недостаточность слова для выражения моих мыслей возбуждает во мне сильнейшую досаду? Или ты задался целью испытать меня? Потому что ты знаешь, что я всегда сознавал свое ничтожество, и если подчас ставил себя во что-нибудь, то это случалось лишь тогда, когда я видел невежество других, ибо, как я часто говорю, мы дошли до такого положения, что, по известному выражению Цицерона, ценность человека определяется у нас скорее "слабостью других", нежели его "собственной силою". Да если бы и выпали мне на долю обильно те качества, о которых ты говоришь, чем же они так пышно украсили бы меня, чтобы я мог возгор-диться? Я слишком хорошо знаю себя и не так легкомыслен, чтобы этот соблазн мог волновать меня. Ибо сколь малую пользу принесли мне и талант, и знания, и красноречие, раз они ничем не облегчили недугов, терзающих мою душу, на что, помнится, я обстоятельно жаловался в одном письме! А уж что ты как будто серьезно говорил о моих телесных преимуществах, это едва не вызвало у меня смеха. Я ли полагал свою надежду на это смертное и бренное жалкое тело, когда я изо дня в день ощущаю его разрушение? Избави Бог. В юности, признаюсь, я заботился о своей прическе и об украшении своего лица; но вместе с ранними годами эта забота исчезла, и теперь я по опыту знаю, что прав император Домициан, который, говоря о самом себе в письме к другу и жалуясь на чрезвычайную скоротечность телесной красоты, писал: "Знай, что ничего нет приятнее красоты и ничего кратковременнее". Августин Я мог бы многое возразить на это, но предпочитаю, чтобы тебя пристыдила не моя речь, а твоя совесть. Я не буду действовать упорно и пыткою исторгать у тебя слова, но подобно великодушным мстителям удовольствуюсь простым соглашением, а именно попрошу тебя, чтобы ты впредь всеми силами устранял от себя то, чего, по твоим словам, ты избегал доныне; а если когда-нибудь красота лица начнет соблазнять твою душу, -- подумай, какой вид примут вскоре твои члены, которые теперь тебе нравятся, как гадки и отвратительны они будут и сколь ужасными показались бы тебе самому, если бы ты могтогда их видеть, и часто повторяй себе известные слова философа: "Я рожден для высшего назначения, а не для того, чтобы быть рабом своего тела". Ибо поистине нет большего безумия, как то, что люди, не радея о самих себе, холят члены обитаемого ими тела. Если бы кто-нибудь был на краткое время ввергнут в темную, сырую и зловонную темницу, не стал ли бы он, пока рассудок в нем цел, остерегаться, насколько возможно, всякого соприкосновения со стенами и полом и, ежеминутно готовый к выходу, следить чутким ухом приближение своего освободителя? Аесли бы он оставил эти предосторожности и, весь обмазанный ужасной грязью темницы, со страхом думал бы о выходе; если бы он усердно и заботливо разрисовывал и украшал его стены, тщетно стараясь преобразить естественный вид мокрой от сырости кельи, -- не должно ли бы по справедливости признать его безумным и жалким? Так и вы, несчастные, знаете и любите вашу темницу и прилепляетесь к ней, хотя вас скоро выведут или, вернее, выволокут из нее, и силитесь изукрасить ее, тогда как вам следовало бы ее ненавидеть, как ты сам в твоей "Африке" вложил в уста отцу Великого Сципиона эти слова: Путы мы ненавидим, и внешние цепи страшны нам; То же, что ныне мы любим -- тягчайшие узы свободы. Прекрасное изречение, только бы ты сам сказал себе то, что заставляешь говорить других. Не могу скрыть, что одно слово, которое ты, может быть, считаешь самым скромным во всей своей речи, мне кажется наиболее дерзким. Фран циск Жалею, если сказал что-нибудь надменное, но если деяниям и речам дает меру душа, беру мою во свидетельницы, что я не сказал ничего дерзкого. Августин Однако унижать других -- гораздо худший вид гордости, чем превозносить себя не по заслугам, и я охотно предпочел бы, чтобы прославлял остальных, а себя ставил еще выше их, нежели, чтобы, растоптав всех, ты с неслыханной гордостью выковал из презрения к другим шит для своей скромности. Франциск Прими это как желаешь, но я ни себе, ни другим не придаю большой цены. Мне противно рассказывать, какое мнение я имею о большинстве людей на основании опыта. Августин Себя презирать -- всего безопаснее, других же -- крайне опасно и к тому же вполне бесполезно. Но перейдем к дальнейшему. Знаешь ли, что еще отвращает тебя от цели? Франциск Скажи все что угодно, только в одном не обвини меня; в зависти. Августин Я хотел бы, чтоб гордость вредила тебе не больше, чем зависть, потому что от этого порока ты, на мой взгляд, свободен. Но я хочу сказать о другом. Франциск Отныне ты не смутишь меня никаким обвинением. Скажи открыто, что заставляет меня блуждать вкривь и вкось? Августин Жадное стремление к земным благам. Франциск Заклинаю тебя, перестань. Большей нелепости я никогда не слыхал. Августин Ты сразу вышел из себя и забыл собственное обещание. Ведь речь идет уже совсем не о зависти. Франциск Но об алчности, а этот порок едва ли кому более чужд, чем мне. Августин Ты много оправдываешься, но верь мне, -- ты не так свободен от этой заразы, как тебе представляется. Фран циск Я-то не свободен от порока алчности? Августин И даже от честолюбия. Франциск Ну что ж, тесни меня, нагромождай, исполняй твою должность обвинителя. Я жду, какую новую рану ты захочешь нанести мне. Августин Подлинное свидетельство истины ты называешь обвинением и раною? Поистине, прав был сатирик, сказав: Тот обвинителем станет, кто выскажет истину... и не менее справедливы слова комика; Угодливость родит приязнь, а правда -- злость. Но скажи мне, пожалуйста: к чему эти беспокойства и заботы, гложущие твою душу? Для чего понадобилось тебе в пределах столь короткой жизни строить столь далекие надежды? Жизни размеренный срок Нас учит: безумен умысел дальний. Ты постоянно читаешь это, но оставляешь без внимания. Ты ответишь, вероятно, что тобою руководит в этом деле любовь к друзьям, и постараешься дать красивое имя своему заблуждению. Но какое безумие объявлять войну и ненависть себе самому из желания быть кому-нибудь другом! Фран циск Я не так черств и бездушен, чтобы чураться заботы о моих друзьях, особенно о тех, к кому я привязан ради их добродетели или заслуг; ибо пред одними из моих друзей я преклоняюсь, других уважаю, иных люблю, иных жалею; но, с другой стороны, я и не столь великодушен, чтобы обрекать себя на гибель ради друзей. Разум велит мне, пока я жив, иметь кое-какой запас для дневного пропитания; отсюда мое желание (так как ты мечешь в меня Горациевы копья, то пусть прикроет меня Горациев щит): Был бы лишь книг хороший запас да в житнице хлеба На год, -- не жить на авось, не висеть меж надеждой и страхом. И так как я хочу, говоря его же словами, "обеспечить себе старость приличную и не чуждую Музам", и так как сильно боюсь превратностей сколько-нибудь долгой жизни, я заблаговременно принимаю меры против того и другого и мешаю с поэтическими занятиями заботы о моих частных делах. Но я делаю это спустя рукава, так что до очевидности ясно, что я лишь по нужде унижаюсь до этих забот. Августин Вижу, как глубоко внедрились в твое сердце эти мысли, которые должны служить оправданием безумию. Но почему ты не запечатлел в своей душе и этих слов сатирика: Что мне богатства твои, такою накоплены пыткой? Это ль еше не безумье, не явное мысли затменье -- Жить всю жизнь в нищете, умереть вожделея богатым? Вероятно, тебе кажется очень заманчивым умереть на ложе, покрытом пурпурными тканями, лежать в мраморной гробнице и завещать твоим преемникам спор о богатом наследстве; ведь потому вы и жаждете богатства, что оно доставляет эти преимущества. Бесплодный и, верь мне, безумный труд! Рассмотри в общем человеческую природу и ты увидишь, что она довольствуется малым, если же ты поразмыслишь о собственной, то едва ли рождался человек, который мог бы удовлетворяться меньшим, когда бы только всеобщее заблуждение не сбило тебя с толку. Есть указание или на общественные нравы, или на характер самого говорящего в словах поэта: Скудно питает земля: с деревьев плод каменистый -- Желудь сбираю, кизиль; вырываю травные корни. Ты же, напротив, должен признать, что ничего нет вкуснее и приятнее такой пищи, пока ты живешь сообразно своим убеждениям, а не законам безумствующей толпы. Итак, зачем ты мучаешь себя? Если ты будешь мерить по своей натуре, то ты уже давно богат, а стать богатым по оценке толпы ты никогда не сможешь; чего-нибудь всегда будет не хватать, и погоня за недостающим будет вовлекать тебя в бездны страстей. Помнишь ли, как ты некогда наслаждался своей бродячей жизнью в отдаленной усадьбе? То, прилегши на мураву лугов, ты внимал ворчливому журчанью потока; то, сидя на открытом холме, измерял свободным взглядом простертую пред тобою равнину; то в тени среди палимой солнцем долины одолевал тебя сладкий сон, и ты наслаждался желанной тишиною; и никогда не был празден твой ум, но всегда занят какою-нибудь высокой мыслью, и, сопутствуемый одними Музами, ты никогда не был один; наконец, когда с заходом солнца ты возвращался в свое тесное жилище, довольный своим достоянием, подобно тому старцу, о котором Вергилий говорит: Был он в душе богаче царей, как вечером поздно В дом возвращаясь, столы отягчал некупленным яством, -- разве тогда ты не считал себя без сравнения самым богатым и самым счастливым из смертных? Франциск Увы, теперь я уверен в этом и, вспоминая то время, вздыхаю. Авг