но тому как гимнастика укрепляет тело, так, несомненно, эта своеобразная духовная палестра делает силы души тверже и непоколебимее. Полагаю, нечто иное хотели символически выразить поэты знаменитым оружием Паллады или евреи, утверждающие, что железо -- знак мудрости, -- как то, что это очень почетный вид состязания, необходимый как для выявления, так и для защиты истины. Не случайно халдеи при рождении будущего философа желали, чтобы Марс смотрел на Меркурия как бы с треугольного положения, ибо вся философия, если лишить ее сражений и битв, стала бы ленивой и сонной. Мне труднее защититься от тех, кто говорит, будто я не способен для такого предприятия: если бы я, считал себя равным, то, пожалуй, был бы нескромным, а если сочту себя неспособным, то буду казаться безрассудным и опрометчивым. Вы видите, в какие теснины я попал, в каком положении оказался, что не могу без вины обещать того, что затем не смогу дать без порицания. Я мог бы привести слова Иова -- "дух существует во всем" -- и вместе с Тимофеем услышать: "пусть никто не осуждает твою молодость". Скажу искренне, что во мне нет ничего ни великого, ни особенного. Не отрицая того, что я образован и питаю страсть к литературе, я все же не присваиваю и не принимаю имени ученого. Отчего же я взвалил на свои плечи это тяжелое бремя? Не потому, что я не сознавал свою слабость, но потому, что знал: быть побежденным в таком сражении, то есть в ученом диспуте, тоже полезно, и в этом его отличительное свойство. Поэтому даже слабому не следует избегать сражения, но более того, он может и должен бросаться в бой. Ибо потерпевший поражение благодаря этому получит от победителя не ущерб, а награду -- ведь он придет к будущим сражениям более ученым и опытным. Вдохновленный такой надеждой, я, слабый солдат, не побоялся вступить в столь тяжелое состязание с самыми сильными и храбрыми. Если же это было сделано смело, то судить следует не столько по моему возрасту, сколько по исходу сражения. Остается, в-третьих, ответить тем, которые возмущены большим числом представленных тезисов, как будто эта тяжесть упала на их плечи, а не мне одному пришлось нести ее, как бы ни было тяжело. Конечно, неприлично и весьма мелочно определять меру чужого труда, да притом в деле, в котором, как говорит Цицерон, чем больше стремиться к умеренности, тем лучше. Несомненно, в таком большом предприятии я по необходимости должен был либо уступить, либо, если смогу, убедить. Не понимаю, почему похвально представить десять тезисов и повинно представлять девятьсот. Если я не выдержу испытания, то ненавидящие пусть меня обвинят, а любящие -- простят. К тому же тот факт, что столь тяжелое и большое предприятие затеял юноша слабых способностей и недостаточно ученый, заслуживает скорее похвалы, чем обвинения. Ведь говорит поэт: если не хватит сил, будет похвальной смелость; в большом деле много значит и желание. Но если в наше время подражатели Горгия Леонтина имеют обыкновение предлагать для диспута не только девятьсот тезисов, но все вопросы по всем наукам, что похвально, то почему мне не позволяется -- или хотя бы пусть не ставится в вину -- поспорить по многим, но конкретным и определенным вопросам? Говорят, что это чрезмерно и честолюбиво. Я же, наоборот, утверждаю, что сделать это не только не лишне, но необходимо, ибо если задуматься о принципе философствования, то станет ясно, что это совершенно необходимо. Те, которые причисляют себя к философским школам Фомы или Скота и у которых сейчас многое в руках, могут обсуждать свою доктрину в немногих предложенных для дискуссии вопросах. Для себя же я решил, никому не присягая на верность, пройдя путями всех учителей философии, все исследовать, изучать все школы. Поскольку надо коснуться всех доктрин, чтобы не казалось, будто я защищаю одну и пренебрегаю остальными, предложенные вопросы в совокупности должны были оказаться многочисленными, даже если совсем мало сказать по каждому из них. Не следует меня порицать, если я буду гостем повсюду, куда меня забросит судьба. Всеми древними было отмечено, что при изучении различных сочинений не следует проходить мимо того, что может натолкнуть на тщательные размышления; это особенно отмечал Аристотель, которого Платон называл поэтому "читателем". Ясно, что лишь недалекому уму свойственно ограничить себя Портиком или Академией. Если не познаешь все школы весьма близко, не сумеешь выделть из них свою собственную. Добавлю, что каждая школа имеет свою особенность. В самом деле, если начать с наших школ, к которым подошла в итоге философия, то у Иоанна Скота есть что-то свежее и спорное, у Фомы -- прочное и однородное, у Эгидия -- чистое и точное, у Франциска -- резкое и остроумное, у Альберта -- старинное, всеобъемлющее и величественное, у Генриха, как мне кажется, -- всегда возвышенное и достойное уважения. У арабов: Аверроэса -- твердое и непоколебимое, Авемпаса и Аль-Фараби -- основательное и обдуманное, Авиценны -- божественное и платоновское. У греков в целом философия чистая и ясная; у Симплиция -- пространная и достоверная, у Темистия -- самая краткая и изящная, у Александра -- последовательная и искусная, у Теофраста -- основательно разработанная, у Аммония -- гладкая и приятная. А если обратиться к платоникам, то -- не говоря о многих, -- у Порфирия радует изобилие доказательств и многообразная религия, у Ямвлиха -- восхищает скрытая философия и мистерии варваров, у Плотина нет ничего особенно предпочтительного, так как он всюду показывает себя достойным восхищения, о вещах божественных говорит божественно, а когда ведет речь о вещах человеческих, покоряет людей такой мудростью и тонкостью мысли, что его с трудом понимают даже сами платоники. Я опускаю более поздних -- Прокла, изобилующего азиатской плодовитостью, и его учеников -- Дамаския, Олимпиодора и многих других, -- у всех у них обнаруживается нечто божественное, что является характерной чертой платоников. И главное, всякая школа, выступающая с более правильным учением и мешающая нападкам на благодеяния разума, только укрепляет истину, а не подрывает, как разгорается, а не гаснет раздуваемое ветром пламя. Движимый этими соображениями, я желал широкого обсуждения взглядов не одной, как некоторым хотелось бы, но многих школ, чтобы благодаря дискуссии по различным вопросам и сопоставлению разных школ яснее засиял свет истины, который Платон называет в "Письмах" восходящим солнцем нашей души. Как можно говорить только о философии многих латинян, то есть Альберта, Фомы, Скота, Эгидия, Франциска, Генриха, опуская греческих и арабских философов, тогда как вся мудрость распространялась от варваров к грекам, от греков к нам, -- настолько, что, как говорят некоторые наши философы, в философствовании достаточно довольствоваться чужими открытиями и совершенствовать добытое другими. Как можно рассуждать с перипатетиками о природе, не обращаясь при этом к Академии платоников, чье учение о божественном было чистейшим и высшим среди всех философских доктрин, как свидетельствует Августин, и только теперь, насколько мне известно (не взыщите на слове), впервые спустя много веков вынесено на публичное обсуждение. Зачем нужно подвергать обсуждению мнения других, если мы без даров приходим на симпозиум ученых, не предлагая ничего своего, то есть добытого нашим умом? Ведь недостойно, говорит Сенека, познавать, только комментируя, словно открытия других ставили преграду нашему творчеству, словно природная сила ума в нас иссякла настолько, что не может создать самостоятельно доказательства пусть не истины, но хотя бы отдаленного о ней напоминания? Ведь если колон землю, а муж жену ненавидят за бесплодие, то, конечно, божественный разум тем более будет ненавидеть бесплодную душу, чем более благородное мог бы ожидать от союза с ней потомство. Поэтому, не довольствуясь тем, что, за исключением главных учений, я многое почерпнул из древней теологии Меркурия Трисмегиста, а также из халдейских мистерий, я предложил для диспута о природе и Боге немало открытого и обдуманного мной самим. Во-первых, -- мысль о примирении Аристотеля и Платона, о чем думали многие, но что никто в достаточной мере не обосновал. Среди римлян Боэций предполагал сделать это, но в конце концов так и не исполнил своего намерения. Симпликий у греков утверждал то же самое; но увы, если бы он действительно сделал то, что обещал! Августин писал в "Академиках", что было немало попыток доказать в глубокомысленных рассуждениях тождество философии Платона и Аристотеля. Иоанн Грамматик говорил, что Платон отличается от Аристотеля только в мнении тех, кто не понимает сказанного Платоном, однако доказывать это он предоставил потомкам. Между прочим, я глубоко убежден, что многие положения Скота и Фомы тоже вполне согласуются с утверждениями Аверроэса и Авиценны, хотя их учения считают противоречащими друг другу. Во-вторых, то, что мы извлекли для себя из этой аристотелевской -- платоновской философии, мы изложили в 72 новых тезисах о физике и метафизике. Уверяю, что если кто-нибудь и сможет разрешить -- а это, кажется, скоро станет ясно -- предложенный мною вопрос о природе и боге, то лишь с помощью более совершенного метода, весьма отличного оттого, которому нас обучали в школах и которым украшают философию ученые нашего времени. И пусть никто не удивляется, почтенные отцы, что я в таком юном возрасте, когда позволено, как говорится, только читать чужие труды, захотел выступить с новой философией. Похвалите ее, если она сможет защитить себя, осудите ее, если она не будет одобрена. Наконец, если нашим открытиям и нашим сочинениям суждено найти признание, то пусть подсчитывают не годы автора, а его заслуги или недостатки. Кроме того, мы предложили и другое нововведение -- способ философствования с помощью чисел, которому следовали античные теологи, особенно Пифагор, Аглаофам, Филолай, Платон и первые платоники, но который был забыт по небрежению потомков, как и прочее прекрасное, так что теперь он едва обретает некоторую форму. Платон писал в "Послезаконии", что среди всех свободных искусств и умозрительных наук более божественной является наука числа. На вопрос, почему человек умнее животного, он отвечал -- потому что умеет считать. Об этом упоминает и Аристотель в "Проблемах". Абуназар писал, что, по мнению Авензоара Вавилонского, тот знает все, кто владеет искусством исчисления. Нельзя было бы правильно судить о вещах, если бы под наукой о числах понималось искусство счета, в котором особенно опытны сейчас купцы. Это отмечал Платон, открыто предостерегая нас от того, чтобы мы не считали божественной арифметику торговцев. В надежде, что после долгих бессонных ночей мне удалось овладеть возвышенной арифметикой, я и обещал, осознавая опасность такого дела, публично ответить с помощью математики на 74 вопроса, которые считаются главными среди тезисов о природе и Боге. Мы выдвинули и положения о магии, смысл которых в том, что есть две магии, одна из которых полностью основана на действиях и власти демонов, что чудовищно и подлежит осуждению; другая же, если хорошо поразмыслить, есть не что иное, как завершающая ступень философии природы. Греки упоминают и ту и другую, одну называя колдовством и не считая ее достойной имени "магия", другую же -- высшую и совершенную науку-- обозначая специальным термином "магия", В самом деле, как утверждает Порфирий, на языке персов "магия" значит то же, что у нас -- толкование и почитание божественного. Итак, отцы, есть большое, даже громадное различие между этими науками. Одну осуждает не только христианская религия, но все законы, всякое хорошо устроенное государство. Другую одобряют и ценят все ученые, все народы, серьезно занимающиеся изучением астрономии и теологии. Первая -- самая лживая из наук, вторая -- надежная и прочная. Всякий, кто занимался первой, всегда делал это тайно, потому что на ее сторонников это навлекало позор и бесчестие; другая стала источником высшей научной славы и почета как в древности, так и в более поздние времена. Среди тех, кто занимался первой, никогда не было ни философа, ни человека, стремящегося к изучению наук, а для овладения второй Пифагор, Эмпедокл, Демокрит, Платон пересекали море и по возвращении восхваляли ее, хотя не раскрывали ее тайн. Первую нельзя обосновать ни доводами, ни ссылками на авторитеты; вторая прославлена выдающимися основателями, особенно двумя -- Ксалмосидом, которому следовал Аббарис Гиперборейский, Зороастром, но не тем, о котором вы, возможно, думаете, а сыном Ормузда. На наш вопрос, чем является та и другая магия, отвечает Платон в "Алкивиаде": магия Зороастра -- это наука о божественном, которой персидские цари обучали сыновей, чтобы те на примере небесного царства научились управлять своим собственным государством. А в "Хармиде" он говорит, что магия Ксалмосида -- это медицина души, благодаря которой достигается душевное самообладание так же, как благодаря другой медицине -- здоровье тела. Этого мнения придерживались позже Каронд, Дамигерон, Аполлоний, Останес и Дардан. Придерживался ее и Гомер, скрывший ее, как и все другие науки, под видом странствований своего Улисса, -- я постараюсь доказать это когда-нибудь в своей "Поэтической теологии". Следовали этому Евдокс и Гермипп и пости все те, кто исследовал мистерии Платона и Пифагора. Из более поздних, кто занимался магией, я назову троих: Алкинда Араба, Роджера Бэкона и Гвилельма Парижского. Упоминал о ней и Плотин, говоривший, что маг -- слуга, а не хозяин природы. Этот ученейший муж, поддерживая и обосновывая одну магию, к другой испытывал столь сильное отвращение, что, будучи приглашен на таинства злых демонов, вполне справедливо ответил, что будет лучше, если они ему представятся, чем он им. Одна магия делает человека рабом, подверженным влиянию злых сил, другая -- их повелителем и господином. Наконец, одна не может завоевать себе ни имени искусства, ни звания науки, а другая включает в себя богатство древних мистерий, ведет к глубочайшему проникновению в скрытые тайны явлений, к познанию природы в целом. Одна, как бы призывая из тьмы к свету среди сил, порожденных и рассеянных в мире милостью Бога, не столько творит чудеса, сколько усердно служит творящей их природе. Другая глубоко изучает гармонию вселенной, которую греки более выразительно называли (взаимное тяготение), и всматривается пристально в тайны природы, воздавая каждой вещи должное почитание -- так называемую ворожбу магов -- в уединенных местах, на лоне природы, в тайниках Бога, выставляя на всеобщее обозрение тайные чудеса, и благодаря этому сама она как бы является их творцом. И как крестьянин подвязывает виноградные лозы к вязам, так маг сочетает землю с небом, то есть низшее женит на силах высшего. Итак, ясно, что насколько одна магия противоестественна и ложна, настолько другая -- божественна и благотворна. И особенно важно то, что одна, предавая человека врагам Бога, отвращает его от Бога, а другая возбуждает в нем восторг перед Божественными Творениями, следствием чего являются вера, надежда и любовь. Ничто не привлекает к религии и богопочитанию больше, чем постоянное созерцание чудотворств Бога. Когда мы хорошо их изучим с помощью естественной магии, о которой шла речь, то в горячей вере и проникновенной любви к Творцу будем петь: "Небеса и вся земля полны величием твоей славы". Но довольно о магии, о которой я уже достаточно сказал, -- я знаю, что многие, подобно собакам, которые лают на незнакомых, часто осуждают и ненавидят то, что им неизвестно. Перехожу к положениям, почерпнутым из древних еврейских мистерий, которые я привел для упрочения священной католической веры и которые, возможно, считают лживыми баснями и вздорной болтовней те, кто не понимает их смысла. Я хочу, чтобы всем было ясно, каковы эти тезисы, откуда проистекают, в какой мере и какими известными авторами подтверждаются, несколько они благочестивы и насколько полезны для защиты нашей религии от дерзкой клеветы евреев. Как знаменитые ученые евреи, так и наши богословы -- Ездра, Иларий, Ориген -- писали, что Моисею на горе божественно открылся не только закон, который он оставил потомкам, записав его в пяти книгах, но и истинное толкование его тайного смысла. И было предписано Богом Моисею, чтобы сделал закон достоянием народа, но толкование закона не записывал бы в книгах и не разглашал, а чтобы открыл его только самому Иисусу Навину, а тот затем -- другим преемникам, самым главным из жрецов, при соблюдении благоговейной тайны. Достаточно было этого простого устного сообщения, чтобы познать могущество Бога, его гнев против нечестивых, снисходительность кдобрым и справедливость во всем, и научиться благодаря спасительным божественным предначертаниям добродетельной жизни и культу истинной религии. Ведь разгласить перед народом тайные мистерии, скрытые под покровом закона, под грубым словесным украшением, эти тайники высочайшей божественности, разве не значило бы бросить святое собакам и метать жемчуг перед свиньями? Итак, скрывать от толпы то, что должно быть сообщено превосходнейшим -- таким, как Павел, утверждавший, что говорил только мудрое, -- было делом божественного предначертания, а не человеческого решения. Древние философы свято соблюдали это правило. Пифагор не написал ничего, за исключением того немногого, что он передал дочери Дамо, умирая. Изваяния сфинксов у египетских храмов указывают на то, что тайные учения следует сохранять в неприкосновенности от невежественной толпы с помощью неразрешимых загадок. Платон, когда писал Дионисию о некоторых высших субстанциях, утверждал, что необходимо говорить загадками, чтобы в случае, если письмо окажется в чужих руках, не было бы раскрыто его содержание. Аристотель заявлял, что его сочинение "Метафизика", в котором речь идет о божественном, опубликовано и в то же время не опубликовано. Что еще добавить? Иисус Христос, наставник жизни, как отмечал Ориген, многое открыл ученикам, которые не захотели, однако, записать все, чтобы не сделать тайное достоянием толпы. Еще больше подтверждает эту мысль Дионисий Ареопагит, говоря, что самые тайные мистерии передавались основателем нашей религии устно, без письмен, от ума к уму. Когда же таким образом открылось посвященным истинное толкование закона, переданного Богом Моисею, то оно получило название Каббала, что по-еврейски означает "принятие"; имеется в виду, что это учение он оставил после себя не в письменных памятниках, а в последовательном ряде откровений, передаваемых как бы по праву наследства от одного к другому. После того как евреи были спасены Киром от вавилонского пленения и был восстановлен храм под Зоровавелем, они обратились к восстановлению закона. Бывший тогда главой церкви Ездра, исправив книгу Моисея и ясно понимая, что вследствие изгнаний, убийств, бегства, пленения израильского народа установленный предками обычай передавать учение устно соблюдаться не может, и чтобы в будущем не пропали тайны высочайшего учения, открытого Моисею Богом, так как невозможно дольше сохранять в памяти комментарии к нему, постановил на собрании самых выдающихся тогда ученых, чтобы каждый сообщил всем то, что сохранил в памяти о тайнах закона, а приглашенные должны были все это записать в семидесяти книгах (по тогдашнему числу ученых на синедрионе). А чтобы вы, отцы, верили в этом деле не только мне одному, послушайте самого Ездру, который сказал так: "По прошествии сорока дней молвил слово Всевышний. То, что ты написал раньше, обнародуй, чтобы прочли достойные и недостойные, а последующие семьдесят книг сохрани для передачи самым ученым мужам твоего народа. В них -- жила разума, источник мудрости и река знания. Так я и сделал". Таковы слова Ездры. Это -- книги науки каббалы, в них -- Ездра ясно и с основанием назвал это -- есть жила разума, то есть невыразимая теология сверхсущной божественности; источник мудрости, то есть подлинная метафизика познаваемых и ангельских форм, рука науки (scientiae flumen), то есть самая надежная философия природы. Папа Сикст IV, предшественник нынешнего папы Иннокентия VIII, при котором мы благоденствуем, заботливо и тщательно следил за тем, чтобы эти книги были изданы на латинском языке для общей пользы нашей религии. Когда он умер, три из них были переведены на латинский. У евреев эти книги пользуются сейчас таким почтением, что никому до сорока лет не разрешается к ним прикасаться. Я приобрел их для себя за немалую цену, перечитывал неустанно, с большим тщанием, и увидел в них-- свидетель мне Бог-- не столько религию Моисея, сколько христианскую. Там я читал то же, что мы ежедневно читаем у Павла, Дионисия, Иеронима и Августина -- о таинстве Троицы, о воплощении слова, о божественности мессии, о первородном грехе, об искуплении его Христом, о небесном Иерусалиме, о падении демонов, об ангельских хорах, о чистилище, о воздаяниях ада. В том, что относится к философии, ты прямо слышишь Пифагора и Платона, первоначала которых так связаны с христианской верой, что наш Августин воздал Богу огромную благодарность за то, что ему в руки попали книги платоников. Вообще у нас с евреями почти не найдется такого спорного вопроса, по которому их нельзя было бы опровергнуть и победить доказательствами из каббалистических книг так, что не останется никакого уголка, в котором они могли бы укрыться. Самым надежным свидетелем этого я считаю Антония Хроника, чрезвычайно знающего человека, который своими ушами слышал, когда был у него на пиру, как Дактиль Еврей, опытный в этой науке, всецело присоединился к христианскому учению о троице. Но, возвращаясь к подлежащим рассмотрению разделам нашего диспута, приведем наше толкование стихов Орфея и Зороастра. Греки читали всего Орфея, а Зороастра частично, халдеи же знали его полностью. Оба считаются отцами и творцами древней науки. Подумайте сами, могу ли я умолчать о Зо-роастре, которого часто и всегда с большим почтением упоминают платоники; Ямвлих пишет, что Пифагор имел теологию Орфея как образец при создании своей философии. Говорят даже, что высказывания Пифагора только потому считаются священными, что основываются на положениях Орфея; здесь находится первоисточник сокровенной науки о числах и всего возвышенного и великого в греческой философии. Но (таков обычай древних богословов) Орфей так глубоко скрыл тайный смысл своих учений под поэтическим покрывалом, что, когда читают его стихи, думают, что за ними нет ничего, кроме пустых басен. Мне хотелось сказать об этом, чтобы стало ясно, сколь трудным было для меня выявить тайный философский смысл загадок и туманных мест басен -- и, главное, без всякой помощи других толкователей в столь тяжелом и неизведанном деле. Собаки лают на меня еще за то, что я будто бы собрал для показа всякие пустяки, словно я не выставил именно все неясные, в высшей степени спорные вопросы, вызывающие распрю между основными философскими школами, словно я не выставил многое из того, что нападающие на меня не знают, да и не стремятся узнать, считая себя главными среди философов. Я настолько далек от подобной ошибки, что попытался ввести спор в возможно более узкие рамки. Впрочем, если бы я захотел расчленить предмет на части, как обыкновенно делают другие, то, наверное, получилось бы бесконечное число. Умолчу о прочем, но разве найдется кто-нибудь, кто не знает, что один тезис из девятисот -- о примирении философии Платона и Аристотеля -- я могу вне всякого подозрения в стремлении к многословию разделить на шестьсот параграфов, если не больше, перечисляя заодно и все те вопросы, по которым другие расходятся, но, как я полагаю, будут приведены мною к согласию. Скажу, однако, хотя это неблагоразумно и не в моем характере, -- но меня заставляют говорить недоброжелатели и завистники, -- что я хочу на этом собрании убедить вас не столько в том, что знаю многое, сколько в том, что знаю, чего не знают многие. Итак, почтеннейшие отцы, поскольку вам уже ясна суть дела, то, чтобы не томить вас, ибо я вижу, что вы, подготовленные и оснащенные, весьма жаждете битвы, -- начнем схватку в добрый час, сигнал уже прозвучал. ДЖОРДАНО БРУНО (1548--1600) Джордано Бруно родился в местечке Нола недалеко от Неаполя. Позднее, по месту рождения, он сам называл себя Ноланцем. Бруно происходил из семьи мелкого дворянина, но уже в ранние годы увлекся науками, теологией и еще юношей стал монахом доминиканского монастыря. Впрочем, исключительно богословское образование, которое Бруно мог получить в монастыре, вскоре перестало удовлетворять его поискам истины. Ноланец увлекся идеями гуманизма, стал изучать философию как древнюю, прежде всего античную, так и современную. Уже в юные годы четкое выражение приобрела одна характерная черта Джордано Бруно -- обладая бескомпромиссным характером, он с юных лет и до конца жизни жестко и бестрепетно отстаивал свои взгляды, не боялся вступать в споры и диспуты. В этой бескомпромиссности нашел выражение тезис о "героическом энтузиазме", которое Бруно выдвигал как главное качество истинного ученого -- в борьбе за истину нельзя испытывать страха даже перед смертью. Но для самого Бруно героическая борьба за истину всю жизнь служила источником его бесконечных конфликтов с окружающими. Один из таких конфликтов, случившийся у молодого монаха с начальством монастыря, привел к тому, что Бруно пришлось бежать из обители. В течение нескольких лет он скитался по городам Италии и Франции. Лекции, которые Бруно посещал в университетах Тулузы и Парижа, тоже нередко заканчивались жаркими спорами Ноланца с профессорами и студентами. Более всего итальянского мыслителя возмущала приверженность преподавателей университетов схоластике, которая, как он считал, уже давно изжила себя. Конфликты с ученым сообществом продолжались и в Англии, где Бруно посещал Оксфордский университет. В эти же годы Джордано Бруно плодотворно работает над собственными сочинениями. В 1584--1585 гг. в Лондоне были опубликованы шесть его диалогов на итальянском языке, в которых он изложил системы своего мировоззрения. Именно в этих сочинениях впервые прозвучали идеи множественности миров, отрицающие традиционное представление о Земле как центре Вселенной. Эти идеи вызвали резкое неприятие у римско-католической церкви как еретические, преступающие церковные догматы. Кроме того, в диалогах Бруно содержалась жесткая и едкая критика, которой он подверг ученых-схоластов. Вновь оказавшись в центре конфликта, вызвав неудовольствие ученых кругов, Ноланец был вынужден покинуть Англию и уехать во Францию. Вскоре он перебрался в Германию, где читал лекции в разных университетах. В 1591 г. он опубликовал новый цикл сочинений, представлявших собой большей частью поэмы, написанные на латинском языке, в которых Бруно развивал свои философские взгляды. Весной 1592 г. Джордано Бруно направился в Италию, с намерением возглавить кафедру математики в Падуанском университете. Но, оказавшись в Венеции, в мае того же года он был арестован местной инквизицией. Через год, по требованию самого папы римского, Бруно был выдан римской инквизиции. В течение нескольких лет, которые он провел в застенках, инквизиторы добивались у Ноланца отречения от его философских взглядов, как еретических. Однако Джордано Бруно все это время продолжал оставаться столь же бескомпромиссным человеком, каким был с юных лет. Наконец, через семь лет состоялся суд, приговоривший философа к смертной казни -- сожжению на костре. 17 февраля 1600 года, в юбилейный год папы Климента VIII, когда в Риме собрались десятки тысяч верующих католиков со всего мира, на Площади цветов Джордано Бруно был сожжен. История донесла до нас его последние слова, обращенные к судьям инквизиции: "Быть может, вы с большим страхом произносите этот приговор, чем я его выслушиваю!" В 1603 г. все произведения Бруно были зачислены в Индекс запрещенных книг, а его имя запретили даже упоминать. Лишь в конце XIX столетия вновь заговорили о бесстрашном философе. 9 июня 1889 г. в Риме на месте казни торжественно открылся памятник Джордано Бруно. Начались и публикации его сочинений на разных языках, в том числе и на русском языке. Перу Джордано Бруно принадлежит большое число произведений, причем некоторые из них не опубликованы до сих пор и хранятся в рукописях. В философском отношении наиболее значимыми являются диалоги "О причинах, начале и едином" и "О бесконечности, вселенной и мирах". Философские воззрения Ноланца формировались под влиянием многих предшествующих учений: неоплатонизма, стоицизма, идей Демокрита и Эпикура, Гераклита, гуманистических теорий. Заметно воздействие концепций арабоязычных философов Аверроэса и Авиценны, а также еврейского философа Авицеброна (которого, впрочем, тогда считали арабом Ибн Гебиролем). Внимательно изучал Бруно и тексты Гермеса Трисмегиста, которого в собственных сочинениях Бруно называл Меркурием. Большое значение для Бруно имела теория Коперника о гелиоцентрическом строении Вселенной, послужившая отправной точкой для его собственных космологических представлений. Современные исследователи подчеркивают серьезное влияние философии Николая Кузанского, особенно учения о совпадении противоположностей. Наверное, только Аристотеля и основывавшихся на нем философов-схоластов Бруно не принимал вовсе и постоянно критиковал. Философским контрапунктом учения Джордано Бруно является учение о совпадении противоположностей, почерпнутое им, как уже говорилось, у Николая Кузанского. Размышляя о совпадении бесконечного и конечного, высшего и низшего, Бруно развивает учение о совпадении максимума и минимума. Используя в том числе и математические термины, он приходит к выводу, что раз максимум и минимум совпадают, то минимум, как наименьшее, является субстанцией всех вещей, "неделимым началом". Но так как минимум -- это "единственная и коренная субстанция всех вещей", то "невозможно, чтобы она имела точное определенное имя и такое название, которое обладало бы положительным, а не отрицательным значением". Поэтому сам философ подчеркивает, что следует различать три рода минимумов: в философии -- это монада, в физике -- атом, в геометрии -- точка. Но разные наименования минимума не отменяют главного его качества: минимум, как субстанция всех вещей, является основой всего, в том числе и максимума: "Так, субстанция вещей нисколько не изменяется, она является бессмертной, ее не рождает никакая возможность и никакая не уничтожает, не портит, не уменьшает и не увеличивает. Благодаря ей рождаются рожденные и в нее они разрешаются". Учение о совпадении минимума и максимума переносится Бруно и в теологию. Его представления о Боге можно охарактеризовать как пантеизм: "Бог есть бесконечное в бесконечном, он находится во всем и повсюду, не вне и над, но в качестве наиприсутствующего", -- писал Ноланец. Развивая свои пантеистические представления, Бруно утверждает: "Природа... есть не что иное, как Бог в вещах". Таким образом, в теологическом плане итальянский мыслитель сближает Бога и природу, а в философском -- форму и материю. В результате саму материю Бруно называет не иначе как "божественное бытие в вещах", тем началом, которое "все производит из собственного лона". Следовательно, мир, в каждом элементе которого присутствует Бог, является одушевленным: "Мир одушевлен со всеми его членами". При этом душа -- это "ближайшая формирующая причина, внутренняя сила, свойственная всякой вещи". Бруно близка неоплатоническая идея о Душе Мира, как формирующей силе, поэтому в его диалогах Душа Мира иногда подменяет собой Бога, ибо является неким мировым Разумом (интеллектом). Учение о совпадении противоположностей, пантеистическая трактовка сущности Бога и признание всемирной одушевленности материального бытия приводят Джордано Бруно к утверждению идеи абсолютного единства мира: "Вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Едина, говорю я, абсолютная возможность, едина действительность, едина форма, или душа, едина материя, или тело, едина вещь, едино сущее, едино величайшее и наилучшее". Таким образом, вселенная "в своем бытии заключает все противоположности в единстве и согласии". Поэтому он приходит к выводу, что "все вещи находятся во вселенной и вселенная во всех вещах; мы в ней, она -- в нас". Именно единство -- это "единое вечное" в мире. Познание единства мира, по убеждению Джордано Бруно, является главной целью познания вообще. "Те философы, -- пишет он, -- которые нашли это единство, обрели себе в подруги мудрость". Продолжает: "Мудрость, истина, единство фактически являются одной и той же вещью". Сами способы познания и их взаимоотношения, Бруно определяет также, как и Николай Кузанский: чувственное познание (sensus) служит основой рассудочного познания (ratio), которое, в свою очередь, является фундаментом разумного или интеллектуального познания (intellectus). Правда, Бруно придает гораздо меньшее значение чувственному познанию, зато он верил в бесконечные возможности разума. Анализируя свойства разума, Бруно, в отличие от Кузанца, не употребляет латинского понятия "интуиция", а использует понятие "ум" ("mens", которое можно перевести и как "дух"). Задача "ума" состоит в том, чтобы вносить высшее единство в познавательную деятельность человека, доводя его до постижения единства мира, выражаемого божественной субстанцией. Само познание представляет собой познание совпадений противоположностей, прежде всего максимума и минимума: "Кто хочет познать наибольшие тайны природы, пусть рассматривает и наблюдает минимумы и максимумы противоречий и противоположностей. Глубокая магия заключается в умении вывести противоположность, предварительно найдя точку объединения", -- писал Ноланец. Интересным в этом отношении представляется мнение Бруно, что любое познание с помощью "ума" ("интеллекта") должно сводиться к упрощению, т.е. к познанию минимума как субстанции всех вещей: "Когда интеллект хочет понять сущность какой-либо вещи, он прибегает к упрощению, насколько это возможно; я хочу сказать, что он удаляется от сложности и множественности, сводя преходящие акциденции, размеры, обозначения и фигуры к тому, что лежит в основе всех вещей". В этом случае, по мнению Бруно, "интеллект ясно этим показывает, что субстанции вещей состоит в единстве, которое он ищет в истине или в уподоблении". Космологические представления Джордано Бруно также определялись его учением о единстве вселенной. Используя мысль Николая Кузанского о том, что центр универсума находится повсюду, а окружности у него в сущности нет нигде, Бруно не только дополняет теорию Коперника, но и развивает ее, утверждая в духе Демокрита идею множественности миров. Иначе говоря, Солнце не может быть центром вселенной, ибо центр находится повсюду. И границ вселенной не существует. Следовательно, не только наша Земля является одной из планет Солнечной системы, но и сам Солнце -- это лишь одна из бесчисленных звезд. Следуя этой логике, Бруно пришел к выводу, что и у других звезд, так же как и у Солнца, должны существовать планетные системы. Более того, множество миров, существующих во вселенной, являются столь же одушевленными, поскольку одушевленным является и наш мир. Та-ким образом, Бруно приходит к убеждению, что миры вселенной не просто одушевлены, но и населены, ибо необходимы носители Души Мира. При этом итальянский мыслитель предполагал существование разных форм жизни, чувственной и разумной, отличной от тех, которые существуют на Земле. Учение Джордано Бруно стало логическим завершением развития всей гуманистической мысли Западной Европы XIV--XVI вв., доведя до абсолюта философский потенциал, заложенный в гуманизме. В дальнейшем западноевропейская философия стала развиваться по пути углубленного познания естественных причин существования мира. О ПРИЧИНЕ, НАЧАЛЕ И ЕДИНОМ Сочинение "О причине, начале и едином" по форме представляет диалоги, в процессе которых собеседники выясняют существо философских идей Джордано Бруно. В данном случае следует иметь в виду, что именем Теофила ("любящий Бога") автор обозначает самого себя. Диксон -- это Александр Диксон, последователь и ученик Бруно. Публикуется по: Бруно Д. Диалоги. М., 1949. С. 273--293. Перевод М. Дынника. ДИАЛОГ ПЯТЫЙ Теофил. Итак, вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Едина, говорю я, абсолютная возможность, едина действительность, едина форма, или душа, едина материя, или тело, едина вещь, едино сущее, едино величайшее и наилучшее. Она никоим образом не может быть охвачена и поэтому неисчислима и беспредельна, а тем самым бесконечна и безгранична, следовательно, неподвижна. Она не движется в пространстве, ибо ничего не имеет вне себя, куда бы могла переместиться, ввиду того, что она является всем. Она не рождается, ибо нет другого бытия, которого она могла бы желать и ожидать, так как она обладает всем бытием. Она не уничтожается, ибо нет другой вещи, в которую она могла бы превратиться, так как она является всякой вещью. Она не может уменьшиться или увеличиться, так как она бесконечна. Как ничего нельзя к ней прибавить, так ничего нельзя от нее отнять, потому что бесконечное не имеет частей, с чем-либо соизмеримых. Она не изменяется в другое расположение, ибо не имеет ничего внешнего, от чего бы могла что-либо потерпеть и благодаря чему пришла бы в возбужденное состояние. Кроме того, так как она в своем бытии заключает все противоположности в единстве и согласии и не может иметь никакой склонности к другому и новому бытию и даже к какому-нибудь другому модусу бытия, она не может быть подвержена изменению в отношении какого-либо качества и не может иметь ничего противоположного или отличного как причины своего изменения, ибо в ней всякая вещь согласна. Она не материя, ибо не имеет фигуры и не может ее иметь, бесконечна и беспредельна. Она не форма, ибо не формирует и не образует другой, ввиду того, что она есть все, есть величайшее, есть единое, есть вселенная. Она неизмерима и не является мерою. Она не охватывает, ибо не больше себя, она не охватывается, ибо не меньше себя. Она не приравнивается, ибо не есть одно и другое, но одно и то же. Будучи одним и тем же, она не имеет бытия и еще бытия, и так как не имеет бытия и еще бытия, то не имеет части и еще части; и вследствие того, что не имеет части и еще части, она не сложна. Она является пределом; она в такой степени является формой, что не является формой; в такой степени -- материей, что не является материей, в такой степени -- душою, что не является душою, ибо она есть все без различий и поэтому она едина; вселенная едина. В ней, конечно, нет большей высоты, чем длины и глубины, отсюда по известному подобию она называется, но не является шаром. В шаре длина такова же, как ширина и глубина, потому что они имеют одинаковый предел; но во вселенной ширина, длина и глубина одинаковы, потому что одинаковым образом они не имеют предела и бесконечны. Если они не имеют половины, четверти и других мер, если нет там меры, нет там и соизмеримой части, нет там абсолютно части, которая бы отличалась от целого. Ибо если пожелать ее назвать частью бесконечного, необходимо назвать ее бесконечным; если она бесконечна, то совпадает в одном бытии с целым; следоват