лечить; он настолько нетерпелив ко всему, что его мучает, что помышляет только о том, как бы поскорее отделаться от недуга, не считаясь с ценой, которую необходимо за это платить. Мы убедились на тысяче примеров, что средства, применяемые им самим, обычно идут ему же во вред; избавиться от терзающей в данное мгновение боли вовсе не значит окончательно выздороветь, если при этом общее состояние не улучшилось. <...> Я настолько люблю сбрасывать с себя бремя каких бы то ни было обязательств, что порою почитал прибылью различные проявления неблагодарности, нападки и недостойные выходки со стороны тех, к кому, по склонности или в силу случайного стечения обстоятельств, испытывал кое-какое дружеское расположение, ибо я рассматриваю их враждебные действия и их промахи как нечто такое, что целиком погашает мой долг и позволяет мне считать себя в полном расчете с ними. И хотя я продолжаю платить им дань внешнего уважения, возлагаемую на нас общественною благопристойностью, все же я немало сберегаю на этом, так как, делая по принуждению то же самое, что делал и раньше, движимый чувством, я тем самым несколько ослабляю напряженность и озабоченность моей внутренней воли (est prudentis sustinere ut cursum, sic impetum benevolentiae3), которая у меня чрезмерно настойчива и беспокойна, во всяком случае для человека, не желающего, чтобы его беспокоили; и эта экономия до некоторой степени возмещает ущерб, причиняемый мне несовершенствами тех, с кем мне приходится соприкасаться. Мне, разумеется, неприятно, что они теряют в моих глазах, но зато и я не очень внакладе, так как уже не считаю себя обязанным расточать им в такой мере свою внимательность и преданность. Я не порицаю того, кто меньше любит своего ребенка, потому что он покрыт паршою или горбат, и не только тогда, когда тот коварен и злобен, но и тогда, когда он попросту несчастлив и жалок (сам господь этим способом обесценил его и определил ему место ниже естественного), лишь бы при этом охлаждении чувств соблюдалась мера и должная справедливость. По мне, кровная близость не сглаживает недостатков, напротив, она их, скорее, подчеркивает. 1 Перевод Н. Я. Рыковой. 2 Стремясь не столько к изменению существующего порядка, сколько к его извращению (лат, ), -- Цицерон. 3 Мудрому надлежит сдерживать порывы своей приязни, каксдерживаютбегконя (лат.). -- Цицерон. Итак, насколько я знаю толк в искусстве оказывать благодеяния и платить признательностью за те, что тебе оказаны, -- а это искусство тонкое и требующее большого опыта, -- я не вижу вокруг себя никого, кто до последнего времени был бы независимее, чем я, и менее моего в долгу перед кем бы то ни было. Да и вообще, нет никого, кто был бы в этом отношении так же чист перед людьми, как я. nес sunt mihi nota potentum Munera1. Государи с избытком одаряют меня, если не отнимают моего, и благоволят ко мне, когда не причиняют мне зла; вот и все, чего я от них хочу. О сколь признателен я господу богу за то, что ему было угодно, чтобы всем моим достоянием я был обязан исключительно его милости, и также еще за то, что он удержал все мои долги целиком за собой. Как усердно молю я святое его милосердие, чтобы и впредь я не был обязан кому-нибудь чрезмерно большой благодарностью! Благодатная свобода, так долго ведшая меня по моему пути! Пусть же она доведет меня до конца! Я стремлюсь не иметь ни в ком настоятельной надобности. In me omnis spes est mihil2. Это вещь, доступная всякому, но она легче дос тижима для тех, кого господь избавил от необходимости бороться с естественными и насущными нуждами. Тяжело и чревато всевозможными неожиданностями зависеть от чужой воли. Мы сами -- а это наиболее надежное и безопасное наше прибежище -- не слишком в себе уверены. У меня нет ничего, кроме моего "я", но и этой собственностью я как следует не владею, и она, к тому же, мною частично призанята. Я стараюсь воспитать в себе крепость духа, что важнее всего, и равнодушие к ударам судьбы, чтобы у меня было на что опереться, если бы все остальное меня покинуло. Гиппий из Элиды, водя дружбу с музами, запасся не только ученостью, чтобы, в случае необходимости, с радостью прекратить общение со всеми другими, и не только знанием философии, чтобы приучить свою душу довольствоваться собой и, если так повелит ее участь, мужественно обходиться без радостей, привносимых извне; он, кроме того, был настолько предусмотрителен, что научился стряпать для себя пищу, стричь свою бороду, шить себе одежду и обувь и изготовлять все необходимые ему вещи, дабы, насколько это возможно, рассчитывать лишь на себя и избавиться от посторонней помощи. Гораздо свободнее и охотнее пользуешься благами, предоставленными тебе другим, в том случае, если пользование ими не вызывается горестною и настоятельною необходимостью и если в твоей воле и в твоих возможностях достаточно средств и способов обойтись и без них. Я хорошо себя знаю. И все же мне трудно себе представить, чтобы где-нибудь на свете существовали щедрость столь благородная, гостеприимство столь искреннее и бескорыстное, которые не показались бы мне исполненными чванства и самодурства и были бы свободными от налета упрека, если бы судьба заставила меня к ним обратиться. Еслидавать -- удел властвующего и гордого, то принимать -- удел подчиненного <...> 1 И мне неведомы дары могущественных (лат.). -- Вергилий. 2 Вся моя надежда только на себя (лат.). -- Теренций. Итак, я хочу сказать, что если уж нужно быть всегда связанным каким-то долгом, то это должно иметь более твердые основания, нежели та зависимость, о которой я сейчас говорю и в которую меня ставят обстоятельства этой ужасной войны, а также, что мои обязательства не должны быть настолько тягостны, чтобы от них зависели моя жизнь и моя смерть: такая зависимость меня подавляет. Я тысячу раз ложился спать у себя дома с мыслью о том, что именно этой ночью меня схватят и убьют, и единственное, о чем я молил судьбу, так это о том, чтобы все произошло быстро и без мучений. И после своей вечерней молитвы я не раз восклицал: Impius haec tam culta novalia miles habebit!1 Ну, а где против этого средство? Здесь -- место, где родился и я и большинство моих предков; они ему отдали и свою любовь и свое имя. Мы лепимся к тому, с чем мы свыклись, И в столь жалком положении, как наше, привычка -- благословеннейший дар природы, притупляющий нашу чувствительность и помогающий нам претерпевать всевозможные бедствия. Гражданские войны хуже всяких других именно потому, что каждый из нас у себя дома должен быть постоянно настороже. Quam miserum porta vitam muroque tueri, Vixque suae tutum viribus esse domus2. Величайшее несчастье ощущать вечный гнет даже у себя дома, в лоне своей семьи. Местность, в которой я обитаю, -- постоянная арена наших смут и волнений; тут они раньше всего разражаются и позже всего затихают, и настоящего мира тут никогда не видно. Turn quoque cum pax est, trepidant formidine belli3, quoties pacem fortuna lacessit Нас iter est bellis. Melius, fortuna, dedisses Orbe sub Eos sedem, gelidaque sub Arcto Errantesque domos4. Чтобы уйти от этих горестных размышлений, я впадаю порой в безразличие и малодушие; ведь и они некоторым образом прививают человеку решительность. Мне нередко случается, и притом не без известного удовольствия, представлять себе со всею наглядностью свою гибель и ждать своего смертного часа; опустив голову, в полном оцепенении, погружаюсь я в смерть, не рассматривая и не узнавая ее, словно в мрачную и немую пучину, которая тотчас смыкается надо мной и сковывает меня неодолимым, беспробудным, бесчувственным сном. И то, что последует, как я предвижу, за быстрой и насильственной смертью, утешает меня в большей мере, чем страшат обстоятельства, при которых она постигнет меня. Говорят, что если не всякая долгая жизнь -- хорошая жизнь, то всякая быстрая смерть -- хорошая смерть. Я не столько боюсь умереть, сколько свожу знакомство с тем, что предшествует смерти, -- с умиранием. Я таюсь и съеживаюсь посреди этой грозы, -- она должна меня ослепить и похитить стремительным и внезапным порывом, которого я даже не почувствую. 1 И все эти столь тщательно возделанные пашни захватит какой-нибудь нечестивый воин! (лат.). -- Вергилий. 2 Какая жалкая участь оберегать свою жизнь с помощью стен и ворот и не быть по-настоящему в безопасности, несмотря на прочность своего дома (лат.). -- Овидий. 3 Даже когда царит мир, люди дрожат от страха перед войной (лат.). -- Лукан. 4 Всякий раз, когда судьба нарушает мир, здесь разражаются войны. О судьба, лучше бы ты назначила мне жить в стране Эос или в кочующем доме под студеной Медведицей (лат.). -- Лукан. Эос -- богиня зари. Если розы и фиалки, как утверждают некоторые садовники, произрастая поблизости от лука и чеснока, и вправду пахнут приятнее и сильнее, потому что те извлекают из земли и всасывают в себя все, что ни есть в ней зловонного, то почему бы и закоснелым в преступлениях людям моей округи также не всосать в себя всего яда из моего воздуха и моего неба и своим соседством со мной не сделать меня настолько чище и лучше, чтобы я не погиб окончательно и бесповоротно? В целом это не так, но кое-что в этом роде все же возможно: например, доброта прекраснее и привлекательнее, когда она -- редкость, а враждебность и несхожесть всего окружающего усиливает и укрепляет стремление делать добро, воспламеняя душу и необходимостью бороться с препятствиями, и жаждою славы. Грабители сами по себе не проявляют ко мне особой враждебности. А разве я не отвечаю им тем же? Вздумай я взяться за них, и мне бы пришлось иметь дело со множеством людей. Те, у кого одинаково злая воля, каково бы ни было различие в их положении, таят в себе одинаковую жестокость, бесчестность, грабительские наклонности, и все это в каждом из них тем отвратительнее, чем он трусливее, чем увереннее в себе и чем ловчее умеет прикрываться законами. Я в меньшей степени ненавижу преступление явное, совершенное в пылу борьбы, чем содеянное предательски, тихою сапой. Наша лихорадка напала на тело, которому она нисколько не повредила; в нем тлел огонь, и вот вспыхнуло пламя; больше шуму, чем настоящей беды. <...> К чему эти высоко взнесенные вершины философии, если ни одному человеческому существу все равно до них не добраться, и к чему эти правила, которым не подчиняются наши обычаи и которые людям не по плечу? Я часто вижу, как нам предлагают такие образцы жизни, следовать которым не имеют ни малейшей надежды -- и, что еще хуже, охоты -- ни тот, кто их предлагает, ни его слушатели. От того же листа бумаги, на котором он только что начертал обвинительный приговор по делу о прелюбодеянии, судья отрывает клочок, чтобы написать любовное письмецо жене своего сотоварища, и та, к кому вы придете, чтобы насладиться с нею запретной любовью, вскоре затем, в вашем же присутствии, обрушится на точно такие же прегрешения какой-нибудь из своих товарок, да еще с таким возмущением, что куда до нее самой Порции. И такой-то осуждает на смерть за преступления, которые считает в душе не более чем проступками. В моей юности мне довелось видеть, как некий дворянин в одно и то же мгновение протянул народу одной рукой стихи, выдающиеся как своей прелестью, так и распущенностью, а другую -- самое горячее обличение в безбожии и разврате, какого уже давно не доводилось выслушивать миру. Таковы люди. Законам и заповедям предоставляется жить своей жизнью, мы же живем своею; и не только вследствие развращенности нравов, но зачастую и потому, что придерживаемся других взглядов и смотрим на вещи иными глазами. Послушайте какое-нибудь философское рассуждение -- богатство мысли, красноречие, точность высказываний потрясают ваш ум и захватывают вас, но в нем вы не обнаружите ничего такого, что бы всколыхнуло или хотя бы затронуло вашу совесть, -- ведь обращаются не к ней. Разве не так? Аристон говорил, что и баня и урок -- бесполезны, если они не смывают грязи и после них человек не становится чище. Отчего же! Можно грызть и самую кость, но сначала из нее следует высосать мозг: ведь и мы, лишь влив в себя доброе вино из превосходного кубка, принимаемся рассматривать вычеканенный на нем рисунок и судить о работе мастера. , Во всех философских сообществах древности всегда можно найти такого работника, который в поучение всем оглашает свои правила воздержности и умеренности и вместе с тем предает гласности свои сочинения, воспевающие любовь и распутство. И Ксенофонт, предаваясь любовным утехам с Клинием, написал против аристиппова учения о наслаждении. Это происходило с упомянутыми философами не потому, что они переживали какие-то чудесные превращения, находящие на них волнами. Нет, это то самое, из-за чего Солон предстает перед нами то самим собой, то в облике законодателя; то он говорит для толпы, то для себя; и для себя он избирает правила естественные и не стеснительные, ибо уверен в крепости и незыблемости заложенных в нем добрых начал. Curentur dibii medicis maioribus aegri1. Антисфен разрешает мудрому любить, как он того пожелает, и делать все, что бы он ни счел полезным, не связывая себя законами; ведь он прозорливее, чем они, и ему лучше ведомо, что есть настоящая добродетель. Его ученик Диоген говорил, что страстям следует противопоставлять разум, судьбе -- твердость, законам -- природу. Желудки, подверженные расстройству, нуждаются в искусственных ограничениях и предписаниях. Что до здоровых желудков, то они попросту следуют предписаниям своего естественного влечения. Так и поступают наши врачи, которые едят дыню, запивая ее молодым вином, между тем как держат своих пациентов на сахарной водице и хлебном супе. "Я не знаю, какие они пишут книги, -- говорила куртизанка Лаиса, -- в чем их мудрость, какие философские взгляды они проповедуют, но эти молодцы столь же часто стучатся ко мне, как и все остальные". Так как наша распущенность постепенно уводит нас за пределы дозволенного и допустимого, нашим житейским правилам и законам была придана, и во многих случаях без достаточных оснований, излишняя жестокость. Nemo satis credit tantum delinquere quantum Permittas2. Было бы желательно установить более разумное соотношение между требуемым и выполнимым; ведь цель, достигнуть которой невозможно, и поставлена, очевидно, неправильно. Нет ни одного честного человека, который, сопоставив свои поступки и мысли с велениями законов, не пришел бы к выводу, что на протяжении своей жизни он добрый десяток раз заслуживал виселицы, и это относится даже ктем, карать и казнить которых было бы и оченьжалко, принимая во внимание приносимую ими пользу, и крайне несправедливо. Olle, quid ad te De cute quid faciat ille, vel ilia sua?3 А иной, может статься, и не нарушает законов, и все же недостоин похвалы за свои добродетели, и философия поступила бы вполне справедливо, если бы его как следует высекла. Взаимоотношения тут крайне сложные и запутанные. Мы не можем и помышлять о том, чтобы считать себя порядочными людьми, если станем исходить из законов, установленных для нас господом богом; мы не можем притязать на это и исходя из наших законов. Человеческое благоразумие еще никогда не поднималось до такой высоты, которую оно себе предписало; а если бы оно ее и достигло, то предписало бы себе нечто высшее, к чему бы всегда тянулось и чего жаждало; вот до чего наша сущность враждебна всякой устойчивости. Человек сам себя заставляет впадать в прегрешения. Отнюдь не умно выкраивать для себя обязанности не по своей мерке, а по мерке кого-то другого. Кому же предписывает он то, что по его же собственному разумению никому не под силу? И неужели он творит нечто неправое, если не совершает того, чего не в состоянии совершить? 1 Пусть опасно больные лечатся у лучших врачей (лат.). -- Ювенал. 2 Никто не считает, что он грешит сверх или хотя бы в меру дозволенного (лат.). -- Ювенал. 3 Что тебе, Олл, до того, как поступили со своей кожей такой-то или такая-то? (лат.). -- Марциал. Законы обрекают нас на невозможность выполнять их веления, и они же судят нас за невыполнение этих велений. Если безобразная наша свобода выказывать себя с разных сторон -- действовать по-одному, рассуждать по-другому -- и простительна, на худой конец, тем, кто говорит о чем угодно, но только не о себе, то для тех, кто говорит исключительно о себе, как я, она решительно недопустима; моему перу подобает быть столь же твердым, как тверда моя поступь. Общественная жизнь должна отражать жизнь отдельных людей. Добродетели Катона были для его века чрезмерно суровыми, и, берясь наставлять других, как человек, предназначенный для служения обществу, он мог бы сказать себе, что его справедливость если и не окончательно несправедлива, то по меньшей мере слишком суетна и несвоевременна. И мои нравы, которые отличаются от общепринятых всего на какой-нибудь волосок, нередко восстанавливают меня против моего века и препятствуют моему сближению с ним. Не знаю, обоснована ли моя неприязнь к обществу, в котором я должен вращаться, но зато я очень хорошо знаю, насколько с моей стороны было бы необоснованно жаловаться на то, что оно относится ко мне неприязненнее, чем я к нему. Добродетель, потребная для руководства мирскими делами, есть добродетель с выпуклостями, выемками и изгибами, чтобы ее можно было прикладывать и пригонять к человеческим слабостям, добродетель не беспримесная и не безыскусственная, не прямая, не беспорочная, не устойчивая, не незапятнанная. Одного из наших королей упрекают за то, что он слишком бесхитростно следовал добрым и праведным увещаниям своего исповедника. Государственные дела требуют более смелой морали: exeat aula Ouivultessepius'. Как-то раз я попытался руководствоваться при исполнении моих служебных обязанностей воззрениями и набором жизненных правил -- строгих, необычных, жестких и беспорочных, придуманных мною в моем углу или привитых мне моим воспитанием, которые я применяю в моей частной жизни если не без некоторых затруднений, то все же уверенно; короче говоря, я попытался руководствоваться добродетелью отвлеченной и весьма ревностной. И что же! Я обнаружил, что мои правила совершенно неприемлемы и, больше того, даже опасны. Кто затесывается в толпу, тому бывает необходимо пригнуться, прижать к своему телу локти, податься назад или, напротив, вперед, даже уклониться от прямого пути в зависимости от того, с чем он столкнется; и ему приходиться жить не столько по своему вкусу, сколько по вкусу других, не столько в соответствии со своими намерениями, сколько в соответствии с намерениями других, в зависимости от времени, от воли людей, в зависимости от положения дел. Платон говорит, что кому удается отойти от общественных дел, не замарав себя самым отвратительным образом, тот, можно сказать, чудом спасается. И он же говорит, что, веля своему философу стать во главе государства, он имеет в виду не какое-нибудь развращенное государство вроде Афин -- и тем более вроде нашего, в котором сама мудрость, и та потеряла бы голову. Ведь и растение, пересаженное в совершенно непривычную и непригодную для него почву, скорее само приспособляется к ней, чем приспособляет ее к себе. 1 Кто хочет остаться честным, тот должен покинуть двор (дат.). -- Лукан. Я чувствую, что если бы мне пришлось полностью отдаться подобным занятиям, я был бы вынужден во многом изменить себя и ко многому примениться. Даже если бы я смог это сделать (а почему бы и нет, будь только у меня достаточно времени и старания), я бы ни за что этого не захотел; небольшого опыта, который я имею в этих делах, оказалось достаточно, чтобы я проникся к ним отвращением. Правда, я ощущаю, как в душе у меня копошатся смутные искушения, порождаемые во мне честолюбием, но я одергиваю себя и не даю им над собой воли: At tu, Catulle, obstinatus obdura1. Меня не призывают к подобной деятельности, и я нисколько этим не огорчаюсь. Свободолюбие и приверженность к праздности -- мои основные свойства, а эти свойства совершенно несовместимы с упомянутым занятием. Мы не умеем распознавать человеческие способности; их оттенки и их границы с трудом поддаются определению и едва уловимы. На основании пригодности кого-либо к частной жизни заключать о его пригодности к исполнению служебных обязанностей -- значит делать ошибочное заключение: такой-то прекрасно себя ведет, но он не умеет вести за собой других, такой-то творит "Опыты", но не очень-то горазд на дела; такой-то отлично руководит осадой, но не мог бы руководить сражением в поле; такой-то превосходно рассуждает в частной беседе, но он плохо говорил бы перед народом или перед лицом государя. И если кто-нибудь отлично справляется с тем-то и тем-то, то это говорит скорее всего о том, что с чем-либо другим ему, пожалуй, не справиться. Я нахожу, что души возвышенные не меньше способны на низменные дела, чем низкие -- на возвышенные. <...> Узы, которые должны связывать наш разум и нашу волю и которые должны укреплять нашу душу и соединять ее с нашим Творцом, такие узы должны покоиться не на человеческих суждениях, доводах и страстях, а на божественном и сверхъестественном основании; они должны покоиться на авторитете Бога и Его благодати: это их единственная форма, единственный облик, единственный свет. Так как вера управляет и руководит нашим сердцем и нашей душой, то естественно, что она заставляет служить себе и все другие наши способности, в зависимости от их важности. Поэтому нет ничего невероятного в том, что на всей вселенной лежит некий отпечаток руки этого великого Ваятеля и что в земных вещах есть некий образ, до известной степени схожий с создавшим и сформировавшим их Творцом. Он наложил на эти возвышенные творения печать своей божественности, и только по неразумению нашему мы не в состоянии ее обнаружить. Он сам заявляет нам об этом, говоря, что "эти невидимые дела Его раскрываются нам через дела видимые". Раймунд Сабундский потратил немало усилий на изучение этого важного вопроса, и он показывает нам, что нет такого существа на свете, которое отрицало бы своего Творца. Было бы оскорблением Божественной благости, если бы вселенная не была заодно с нашей верой. Небо, земля, стихии, наши душа и тело -- все принимают в этом участие, надо лишь уметь найти способ использовать их. Они сами наставляют нас, когда мы оказываемся в состоянии их понять. В самом деле, наш мир -- не что иное, как священный храм, открытый для человека, чтобы он мог созерцать в нем предметы, не созданные смертной рукой, а такие, как солнце, звезды, вода и земля, которые Божественное провидение сотворило доступными чувствам для того, чтобы дать нам представление о вещах, доступных лишь высшему разуму. "Ибо невидимое Его, -- как говорит апостол Павел, -- вечная сила Его и Божество, от создания мира чрез рассматривание творений видимы, так что они безответны". * Но ты, Катулл, продолжай упорствовать (лат.). -- Катулл. Atque adeo faciem coeli non invidet orbi Ipse deus, vultusque suos corpusque recludit Semper volvendo; seque ipsum inculcat et offert Ut bene cognosci possit, doceatque vivendo Oualis eat, doceatque suas attendere leges1. Наши человеческие доводы и рассуждения подобны косной и бесплодной материи; только благодать Божия их образует: она придает им форму и ценность. Подобно тому как добродетельные поступки Сократа или Катона остаются незачтенными и бесполезными, поскольку они не были направлены к определенной цели, поскольку они не знали истинного Бога и не были проникнуты любовью к Творцу всех вещей и повиновением Ему, -- точно так же обстоит дело и с нашими взглядами и суждениями: они имеют некое содержание, но остаются неопределенной и бесформенной массой, не просветленной до тех пор, пока очи не соединяться с верой и Божией благодатью. Так как доводы Раймунда Сабундского пронизаны и озарены верой, то она делает их несокрушимыми и убедительными; они могут служить первым вожатым ученика на этом пути. Его рассуждения до известной степени подготовляют ученика к восприятию Божией благодати, с помощью которой достигается и в дальнейшем совершенствуется наша вера. Я знаю одного почтенного и весьма образованного человека, который признался мне, что он выбрался из заблуждений неверия с помощью доводов Раймунда Сабундского. Если даже лишить эти доводы той веры, которая является их украшением и подтверждением, и принять их просто в качестве чисто человеческих суждений для опровержения тех, кто склонился к чудовищному мраку неверия, то и в этом случае они остаются непоколебленными и настолько убедительными, что им нельзя противопоставить никаких других равноценных доводов. Таким образом, мы можем сказать нашим противникам: Si melius quid habes, accerse, vel imperium fer2, либо признайте силу наших доказательств, либо покажите нам какие-нибудь другие более обоснованные и более несокрушимые доводы. <...> ТОМАС МОР (1478--1535) Томас Мор родился в семье известного лондонского юриста, королевского судьи. После двух лет учебы в Оксфордском университете, Томас Мор, по настоянию отца, закончил юридическую школу и стал адвокатом. Со временем Мор приобрел известность и был избран в английский парламент. В начале XVI века Томас Мор сближается с кружком гуманистов Джона Колета, в котором знакомится с Эразмом Роттердамским. Впоследствии Мора и Эразма связывала тесная дружба. Под влиянием друзей-гуманистов формируется и мировоззрение самого Томаса Мора -- он начинает изучать труды античных мыслителей, выучив греческий язык, занимается переводами античной литературы. Не оставляя литературных трудов, Томас Мор продолжает свою политическую деятельность -- он был шерифом Лондона, председателем палаты общин английского парламента, получил рыцарское звание. В 1529 году Мор занял высший государственный пост в Англии -- стал лордом-канцлером. 1 Сам Бог дозволил миру созерцать небо; вечно врашая его, Он открывает свои лики и тело; и Он запечатлевает и обнаруживает себя самого, чтобы можно было достоверно Его постигать, чтобы научить нас в проявлениях жизни распознавать Его поступь и соблюдать Его законы (лат.). 2 Если есть у тебя нечто лучшее, предложи, если же нет -- покоряйся (лат.). Но в начале 30-х годов XVI века положение Мора резко изменилось. Английский король Генрих VIII решил осуществить в стране церковную реформу и встать во главе церкви. Томас Мор отказался присягнуть королю как новому главе церкви, покинул пост лорда-канцлера, но был обвинен в государственной измене и в 1532 году заточен в Тауэр. Через три года Томас Мор был казнен. В историю философской мысли Томас Мор вошел прежде всего как автор книги, ставшей своего рода триумфом гуманистической мысли. Написал ее Мор в 1515--1516 гг. и уже в 1516 году, при активном содействии Эразма Роттердамского, вышло в свет первое издание под названием "Весьма полезная, а также занимательная, поистине золотая книжечка о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопия". Уже при жизни это сочинение, кратко называемое "Утопией", принесло Мору всемирную славу. Само слово "Утопия" придумано Томасом Мором, составившем его из двух греческих слов: "оu" -- "не" и "topos" -- "место". Буквально "Утопия" означает "место, которого нет" и недаром сам Мор переводил слово "Утопия" как "Нигдея". В книге Мора рассказывается о неком острове под названием Утопия, жители которого ведут идеальный образ жизни и установили у себя идеальный государственный строй. Само название острова подчеркивает, что речь идет о явлениях, которых нет и, скорее всего, не может быть в реальном мире. Книга написана в форме бесед между путешественником-философом Рафаэлем Гитлодеем, самим Томасом Мором и нидерландским гуманистом Петром Эгидием. Повествование состоит из двух частей. В первой части Рафаэль Гитлодей высказывает свое критическое мнение об увиденном им современном положении в Англии. Во второй, написанной, кстати, раньше первой, -- Рафаэль Гитлодей излагает своим собеседникам утопийский образ жизни. Уже давно замечено, да этого не скрывает и сам автор, что "Утопия" задумана и написана как своеобразное продолжение платоновского "Государства" -- как и у Платона, в сочинении Томаса Мора дается описание идеального общества, так как его представляли себе гуманисты XVI столетия. Поэтому вполне понятно, что в "Утопии" можно найти определенный синтез религиозно-философских и социально-политических взглядов Платона, стоиков, эпикурейцев с учениями самих гуманистов и прежде всего с "философией Христа". Так же как и Платон, Мор видит основной принцип жизни в идеальном обществе в одном -- общество должно быть построено на принципе справедливости, который недостижим в реальном мире. Рафаэль Гитлодей обличал своих современников: "Разве что ты сочтешь справедливым, когда все самое лучшее достается самым плохим людям, или посчитаешь удачным, когда все распределяется между совсем немногими, да и они живут отнюдь не благополучно, а прочие же вовсе несчастны". Утопийцам же удалось создать государство, построенное на принципах справедливости. И недаром Гитлодей с восхищением описывает "мудрейшие и святейшие установления утопийцев, которые весьма успешно управляют государством с помощью весьма малочисленных законов; и добродетель там в цене, и при равенстве всем всего хватает". Как возможно существование общества справедливости? Томас Мор обращается к идеям Платона и устами своего героя заявляет: "Для общественного благополучия имеется один-единственный путь -- объявить во всем равенство". Равенство предполагается во всех сферах -- в хозяйственной, социальной, политической, духовной и т.д. Но прежде всего в имущественной сфере--в Утопии отменена частная собственность. Именно отсутствие частной собственности, по мнению Томаса Мора, создает условия для рождения общества всеобщей справедливости: "Здесь, где все принадлежит всем, ни у кого нет сомнения, что ни один отдельный человек ни в чем не будет иметь нужды, если только он позаботится о том, чтобы были полны общественные житницы". Более того, "оттого что здесь нет скаредного распределения добра, нет ни одного бедного, ни одного нищего". И -- "хотя ни у кого там ничего нет, все, однако же, богаты". В том же ряду стоит и тезис Томаса Мора о вреде денег -- деньги в Утопии также отменены и, следовательно, исчезли все отрицательные моменты, порождаемые деньгами: жажда наживы, скаредность, стремление к роскоши и т.д. Однако устранение частной собственности и денег не является для Томаса Мора самоцелью -- это всего лишь средство для того, чтобы общественные условия жизни предоставили возможность развитию человеческой личности. Более того, сам факт добровольного согласия утопийцев жить без частной собственности и денег связан прежде всего с высокими нравственными качествами жителей острова. Рафаэль Гитлодей описывает утопийцев в полном соответствии с теми идеалами гармонически развитой личности, которые вдохновляли мыслителей Эпохи Возрождения. Все утопийцы -- это высокообразованные, культурные люди, которые умеют и любят трудиться, сочетая физический труд с умственным. Будучи самым серьезным образом озабочены идеями общественного блага, они не забывают заниматься собственными телесным и духовным развитием. В Утопии, по убеждению Томаса Мора, царит полная веротерпимость. На самом острове мирно сосуществуют несколько религий, при этом никто не имеет право вести споры по религиозным вопросам, ибо это расценивается как государственное преступление. Мирное сосуществование разных религиозных общин связано с тем, что постепенно на острове распространяется вера в Единого Бога, которое утопийцы называют Митрой. В этом смысле на Мора несомненное влияние оказало учение Марсилио Фичино о "всеобщей религии". Но в то же время Томас Мор идет и дальше Фичино, ибо напрямую связывает идею Единого Бога с пантеистической идеей Божественной природы: "При том, что в Утопии не у всех одна и та же религия, все ее виды, несмотря на их разнообразие и множество, неодинаковыми путями как бы стекаются к единой цели -- к почитанию Божественной природы". И пантеизм выражен Мором с наибольшей силой из всех предшествующих гуманистов. Религиозные убеждения утопийцев гармонично сочетаются с их великолепным знанием светских наук, в первую очередь, философии: "...Никогда они не говорят о счастье, чтобы не соединить с ним некоторые начала, взятые о религии, а также философии, использующей доводы разума, -- без этого, они полагают, само по себе исследование истинного счастья будет слабым и бессильным". Причем удивительным образом философские учения утопийцев в точности похожи на учения гуманистов, хотя, как известно, остров Утопия никак не связан с другой землей. Религиозно-философские воззрения утопийцев в сочетании с принципами равенства создают условия для высокого уровня развития нравственных начал на острове. Рассказывая о добродетелях жителей Утопии, Томас Мор, устами Рафаэля Гитлодея, излагает опять же гуманистическую "апологию наслаждения". Ведь в понимании гуманистов сами человеческие добродетели были напрямую связаны с духовными и телесными наслаждениями. По сути дела, Утопия -- это гуманистический образ совершенного общежития. В этом образе гармонично сочетаются торжество индивидуального с общественными интересами, ибо само общество и создано для того, чтобы дать возможноть расцветать человеческим талантам. В то же время, каждый утопией прекрасно понимает -- его благополучие и духовная свобода напрямую связаны с тем общественным строем всеобщей справедливости, который установлен на Утопии. Самый образ утопийского общежития, где упразднены частная собственность, денежное обращение, привилегии, производство роскоши и т.д., стал своего рода кульминацией гуманистических мечтаний об "идеальном государстве". "УТОПИЯ". ФРАГМЕНТЫ Публикуется по: Томас Мор. Утопия. М., 1978. С. 160-167, 200-226, 255-280. Перевод Ю. М. Каган. <...> "Из этого, -- говорит он, -- не получится ничего, кроме того, что, стремясь излечить от бешенства других, я сам вместе с ними утрачу разум. Ибо если я желаю говорить правду, то мне и необходимо ее говорить. Впрочем, не знаю, приличествует ли философу говорить ложь, но это не для меня. Хотя эта моя речь, возможно, будет неприятна и тяжела для них, я не вижу, однако, почему она должна казаться до нелепости необычной. Оттого что если бы я говорил то, что изображает Платон в своем "Государстве", или то, что делают утопийцы в своем, тогда, хотя все это -- как, разумеется, оно и есть -- очень хорошо, однако это может показаться чуждым, потому что здесь у отдельных людей имеется частная собственность, а там все общее. Тот, кто предостерегает от опасностей и указывает на них, не может быть приятен тем, кто, направляясь по противоположному пути, решил уничтожить вместе с собой и других. Моя же речь, иными словами, что в ней было такого, чего не говорили бы повсюду, чего не подобало бы говорить? Действительно, если надобно опускать как необычное и нелепое все, что извращенные нравы людей сделали таковым, чтобы могло оно казаться чуждым, то и от христиан надлежит нам скрывать почти все, чему учил Христос. Он, однако же, не только запретил это скрывать, но повелел открыто, на крышах проповедовать то, что сам прошептал им на ухо. Очень большая часть его слов гораздо более чужда нравам людей, чем то, что содержалось в моей речи. Разве что проповедники, люди хитрые, полагаю, последовали твоему совету и, узнав, как тяжело людям приспособить свои нравы к требованию Христа, приладили Его учение к людским нравам, словно линейку из мягкого свинца, чтобы по крайней мере хоть как-то соединить их. Тем самым, я вижу, они не достигли ничего, кроме того, что дурным людям оказалось возможно быть беспечнее; сам я, давая советы правителям, конечно, добился бы того же. Ибо, стань я думать обратное (а это означало бы, что я вообще ни о чем не думаю) или думай я то же самое во всех случаях, как говорит у Теренция Микион, я был бы пособником их безумия. Ибо я не вижу, для чего этот твой окольный путь, по которому, полагаешь ты, надобно идти, и в случае невозможности сделать все благим, постараться наиболее удачно повернуть это и обратить в наименьшее зло. Оттого что нет там места для притворства и нельзя закрывать глаза; надобно открыто одобрять наихудшие советы и подписывать наигубительнейшие указы. Бесчестно даже хоть сколько-нибудь хвалить дурные установления, это достойно лазутчика и почти что предателя. Более того, оказавшись среди таких сотоварищей, которым легче испортить самого лучшего человека, чем исправиться самим, ты не встретишь ничего, в чем бы ты мог оказаться хоть сколько-нибудь полезен. Тебя развратит их порочная жизнь, или же, пребывая невинным и непорочным, ты станешь покрывать чужую злобу и глупость. Очень далеко от того, чтобы на этом самом окольном пути можно было бы повернуть к лучшему. Поэтому Платон в прекраснейшем своем сравнении показывает, что мудрецам с полным основанием должно воздерживаться от управления государством. Ибо они видят, что народ высыпал на улицы и мокнет под непрекращающимся ливнем, но не в силах убедить людей укрыться от дождя и стать под крышу. Они знают, что если сами выйдут, то ничего не добьются, а только вымокнут все вместе; они пребывают в доме, полагая достаточным, что если не могут они излечить чужую глупость, то по крайней мере сами целы. Хотя, конечно, мой Мор (если сказать тебе по правде, что у меня на душе), мне кажется, повсюду, где есть частная собственность, где все измеряют деньгами, там едва ли когда-нибудь будет возможно, чтобы государство управлялось справедливо или счастливо. Разве что ты сочтешь справедливым, когда все самое лучшее достается самым плохим людям, или постигаешь удачным, когда все распределяется между совсем немногими, да и они живут отнюдь не благополучно, а прочие же вовсе несчастны. Поэтому я наедине с самим собой обсуждаю мудрейшие и святейшие установления утопийцев, которые весьма успешно управляют государством с помощью весьма малочисленных законов; и добродетель там в цене, и при равенстве всем всего хватает. С другой стороны, я сравниваю с их нравами великое множество других народов, постоянно все упорядочивающих и никогда не имеющих достаточного порядка; у них повсюду каждый называет своей собственностью то, что он найдет; законов, издающихся каждый день, там недостаточно для того, чтобы им подчинялись, чтобы они могли кого-нибудь защитить или достаточно четко отделить от чужого то, что кто-то называет своей собственностью. Это легко подтверждают бесконечно и неизменно там появляющиеся, но никогда не кончающиеся раздоры. Когда, говорю, размышляю я об этом наедине с собой, то становлюсь справедливее к Платону и менее удивляюсь, что он счел для себя недостойным вводить какие-либо законы для тех людей, которые отвергли уложения, распределяющие все блага поровну для всех. Ибо этот наимудрейший человек легко увидел наперед, что для общественного благополучия имеется один-единственный п