м смысле, -- отмахнулся ресторатор, -- костыль крэпко сидит... -- А-а-а, -- успокоился тот. -- Я вас прошу, -- склонился директор ресторана, -- вот здесь хочу иметь картину "Тюлень, играющий мячом", а здесь -- "Белая медведица с медвежатами на льду". -- Вместо вентиляции, мой друг, -- вставился Вахтанг. Все рассмеялись. Директор усмехнулся было, но, увидев, что художник не смеется, посерьезнел. -- Вентиляция здесь -- море, -- миролюбиво поправил он Вахтанга, -- но кълиэнтам в жару будет приятно, кълиэнтам... -- Хорошо, я не чураюсь, как некоторые, -- важно сказал художник и, налив себе большую стопку коньяку, выпил. -- Предлагаю тост за золотой гвоздь нашей осенней выставки! -- раздался голос Вахтанга. Я закрыл глаза. Грохот волн, порывы ветра и порывы безумия. Когда особенно крупная волна прокатывалась под галереей, она скрипела и, казалось, слегка вздымалась, как палуба корабля. -- Еще раз! Аллаверды! "Песня о козлотуре"! Жил горный тур в горах Кавказа, По нем турицы сохли все.. -- В вашем рационе, по-моему, кальция не хватает... -- Браво, Кация! Попросим его "Аллаверды" спеть! Аллаверды ко всем кутилам, Ко всем азартным игрокам, Ко всем бубновым королевам! Аллаверды! Аллаверды! -- Самая красивая среди многостаночниц, -- раздался голос Автандила Автандиловича, -- пусть украсит суровую жизнь труженика пера. Садись сюда, детка! -- Между ножек! -- прокатился надмирный голос красавца с мясокомбината. Кто-то потряс меня за плечо. Я открыл глаза. Незнакомый парень совал мне в руки стакан с боржомом, в котором плавали кусочки льда. -- Она прислала, -- кивнул он в сторону Автандила Автандиловича. Я посмотрел туда и увидел ее. Она сидела рядом с Автандилом Автандиловичем и подмигивала мне. Я медленно вытянул ледяной боржом. Автандил Автандилович, держа огромную кость, выскабливал оттуда костный мозг, намазывал его на хлеб и подносил ей. Я замер, прислушиваясь. -- Очень полезно для растущего организма, -- урчал Автандил Автандилович. -- Куда же мне расти, мне уже двадцать один, -- смеялась она и кусала хлеб, поданный нашим редактором, -- спасибо вам, Автандил Автандилович. У Автандила Автандиловича -- наклон головы в ее сторону, как у ассирийского быка. -- Очень полезно для растущего организма, -- урчит Автандил Автандилович, поглядывая на нее. Теперь уже -- смущенно-агрессивный наклон головы ассирийского быка. -- Объясните, пожалуйста, -- двое танцующих остановились возле художника, -- почему козлотур стоят на силосной башне? Что вы этим хотели сказать? -- Это не силосная башня, -- сказал художник терпеливо, -- это сванская башня -- символ вражды народов, а козлотур ее топчет. -- Ах, вот оно что, -- сказал парень. Все это время он слушал, не переставая обнимать свою девушку. -- А ты говорил, -- сказала девушка, и они, медленно танцуя, отошли, если можно назвать танцем эти едва ритмизированные объятия. -- Кстати, наши турокозы великолепно усваивают силос, -- сказал коллега из-за хребта. -- Если козлотура заставить поголодать, он и доски будет грызть, -- отпарировал Платон Самсонович. Я почувствовал, что начинаю трезветь, и снова выпил. -- Клянусь матерью, если товарищ, Серго не сидел в этой тюрьме! -- Неожиданный голос, кажется, деятеля профсоюза. Я прислушался, но голос его заглушила разбившаяся у берега волна. -- Надо спросить у товарища Бочуа! -- Старые мухусчане помнят... Здесь еще в начале... (Волна да еще гром полностью отключили, что именно помнят старые мухусчане.) -- Рок! Рок! -- Сбацаем, Клавушка! -- Этот Арменак отбил у меня бабу... Что ему сделать? -- Смотря какая баба! -- Дорогой Вахтанг, это правда, что здесь сидел товарищ Серго? -- Не слышу, повторите! -- Баба была -- во! Водяру хлестала -- дай бог! Парашютистка из Киева. Он еще тогда в "Амре" пел. Как услышала его блеяние, так и офонарела. Ну, я, бля, из принципа пригласил его к столу. Ну, ничего, я ему заменю черного полковника. -- Совершеннейшая правда, мой друг. Как раз на этом месте, где мы сидим, была его камера. -- Мы здесь едим и пьем, а они здесь страдали. -- Для того, дорогой мой, они страдали, чтобы мы теперь здесь радовались жизни.. -- Да при чем тут она! Гори она огнем со своим парашютом. Я же из принципа, Славик... -- Я очень извиняюсь, дорогой Вахтанг, что вмешиваюсь. Но камера товарища Серго была в том крыле, мы сейчас там винный подвал содержим. -- ...Приезжают, тоскуя по Севану, а живут у нас на Черном море... -- Пусть живут, кому они мешают! -- Пусть живут, конечно, но я же из принципа, Славик... Если ты тоскуешь... -- Предлагаю организовать экскурсию в камеру товарища Серго! -- Рок! Рок! -- Между ножек! В свете молнии из адской темноты ночи белопенные волны и волны безумия на веранде. Молнии неба и жалкие вспышки нашего фотокора, запечатлевающего пиршество. Неожиданно смолк ливень, смолкла и музыка. Я оглянулся. Музыканты, покинув свое высокое место, сидели за столиком и ели. Чуть отделенный от всех, окруженный щебечущей стайкой поклонниц, ел Арменак. Вернее, давал себя кормить. Из большой тарелки, куда сдернули мясо, по крайней мере, с пяти шампуров, девушка, сидевшая рядом, брала вилкой мясо и отправляла в сладкогласный рот Арменака. Над топырящимся крахмалом салфетки сухонькое надменное лицо. В руке кусок хлеба, который он держит двумя пальцами через бумажную салфетку. Частые порции мяса оттопыривали то одну, то другую щеку. Крепкие желваки, захватывающая дух опасность глотательного движения, нежные, обожающие глаза поклонниц, следящие за ним. -- Сто у вас хорошо -- это девоцки. Русски девоцки -- луци девоцки в мире. -- Ну, неужели только девочки, милый Арменак? -- Мальцики тозе, -- страдальческим глотком освободив переполненный рот, хохочет Арменак. -- Скорпион! -- вдруг раздался мужской голос в сопровождении душераздирающего визга женщины. Все повскакали с мест и, опрокидывая стулья, ринулись на голос. Я тоже вскочил и протиснулся в толпу, окружавшую источник крика. У самого барьера над морем, отвернувшись к воде, стояла та самая девушка, которая подходила вместе со своим парнем к художнику. Парень этот, бледный как полотно, стоял рядом с ней и, держа наткнутого на вилку извивающегося скорпиона, в бешенстве потряхивал этой вилкой перед оплывающей горой директорского туловища. Из жестов этого парня можно было понять, что скорпион откуда-то сверху упал на платье его девушки. -- Выясним, дорогой, все выясним, -- повторял директор, поглядывая то на потолок, то на девушку, -- хотите, в моей машине домой отвезу?.. -- Еще! Еще! -- вдруг раздалось в самой толпе, и она разбрызнулась в разные стороны. -- Скорпионы! Нашествие скорпионов! Я отпрянул к столу, и именно в этот миг рядом со мной на скатерть с омерзительным шорохом, как мне показалось (хотя как можно было услышать шорох в этом грохоте?), шлепнулся скорпион. Я взял бутылку и с отвращением раздавил, вмазал его в бутылку и выбросил ее за барьер. Шум, визг, грохот, истерический смех, вызванный неожиданным танцем какой-то пьяной парочки, которая, прикрывшись от скорпионов зонтом, пустилась в танец, припевая: -- Нам не страшен скорпион, скорпион, скорпион... Все смотрели на Арменака, стоявшего на столе с тарелкой в руке. Вызвав к себе всеобщее внимание, он молча протягивал тарелку в разные стороны, держа ее в вытянутой руке, как бы показывая готовность принять на тарелку любого скорпиона, упавшего с потолка. Не дожидаясь скорпиона, он притянул к себе руку с тарелкой и, нанизывая на вилку куски мяса, несколько раз отправлял их в рот, поворачиваясь в разные стороны, чтобы все его видели, и самой, подчеркнуто яростной, работой челюстей декларируя полную безопасность и призыв, следуя его примеру, продолжать пиршество. -- Ребя, последний автобус! -- крикнул кто-то, и передовики производства повалили к выходу, причем некоторые из них подхватывали своих девушек, а некоторые -- девушек и бутылки с вином. -- Сецас не опасно! Опасно -- мартиос! Априлиос! Где буква "р" есть! -- кричал Арменак, шагая по столам. -- Сецас августос! Наконец янычары, стоявшие вокруг директора, осознали смысл добрых призывов Арменака, во всяком случае, то, что август -- не весенний месяц и в его названии нет буквы "р", они стали бегать вокруг столов, натыкая на шампуры сваливающихся на стол скорпионов и стряхивая их за борт деревянного барьера. Снаружи выстрелила дверца машины, и она рванулась с милицейской скоростью. Я понял, что это Автандил Автандилович. Быстро оглядел столы, предчувствуя, что ее уже нет. Ее и в самом деле не было. Меня охватило ощущение пустоты и безразличия. Услышав рев уносящейся машины Автандила Автандиловича, директор ресторана снова начал бить себя по голове. Заметив это, Арменак, все еще продолжая держать в руке тарелку, подошел к краю стола и оттуда стал гневно утешать директора: -- Ты при цем? Ты ни при цем! Природа! Я закрыл глаза и некоторое время чувствовал, как галерея то всплывает, то проваливается куда-то. Когда я открыл глаза, ресторан был уже почти пуст. Я вышел на посвежевшую улицу. У входа в ресторан стояло две машины. В первой из них сидел Арменак. Гримаса презрительного гнева искажала его профиль. В нем еще доклокатывал спор с толпой. -- Скорпиос, -- пробубнил он внятно, -- ти мана (вашу мать) скорпиос... Сзади суетились музыканты, но он на них ни разу не обернулся, хотя оттуда время от времени доносился девичий щебет. Музыканты осторожно, с расчетливой вместительностью, укладывали в машины девушек и инструменты. Сколько я ни бывал на всякого рода банкетах, всегда музыканты уезжают с девушками, даже если ни одной из них не знали до этого. Машины тронулись, девушки радостно взвизгнули, и еще раз промелькнул суровый профиль Арменака, все еще мысленно укрощающего толпу. И вдруг в свете фары первой и в свете фары второй, мелькнуло ее лицо, лениво защищающееся от света голой рукой, в которой что-то она держала, а что -- я не мог сразу понять, и только когда мелькнуло снова ее лицо и струя света второй машины впилась в ее голые ноги и погасла, я понял, что она держит туфли. Рядом с ней стоял он и перекладывал бутылку коньяку из одного кармана в другой. Разбрызгивая усатые фонтаны воды, машины переправились через ручей, образованный ливневыми водами. Ничего не соображая, а только чувствуя дикую радость, что она не уехала с Автандилом Автандиловичем (только в пьяную голову это могло прийти; да и он бы себе никогда не позволил так публично!!!), я подбежал к ней и схватил ее за руку. И вдруг она так рванулась, словно я передал ей палочку эстафеты, и мы побежали прямо вперед, шлепая ногами по теплой ночной воде, и уже на той стороне услышали его крик: -- Постойте, договоримся! Но я знал, что он отстанет, потому что никогда не решится выбросить бутылку, а мы бежали и бежали, на миг останавливаясь, чтобы перевести дыхание, выхватить беглый поцелуй, как отпить льющееся через край, и снова бежать. Раз в жизни вырваться и вырвать, пусть с кровью, вырвать забвенье, а там пропади все пропадом! Но сейчас бежать и бежать! Бульваром, сквозь дрябло обвисшие, хлещущие ветки олеандров, бежать, задыхаясь от смеха, вспоминая его осторожный, чтобы не разбить бутылку, бег, и снова бежать и, останавливаясь, припадать к этому нежному, пахучему, хохочущему, белозубому, безумному рту -- запомнить его таким! Бежать от неожиданной трели ночного сторожа, спавшего прямо на помосте прибрежного ларька, возвращенного к своим обязанностям звуком наших шагов, и, может быть, потому особенно долгая и сердитая трель свистка, вызвавшая в нас новый приступ смеха. ...Пригородный берег, хруст гравия, скрип песка, шелест, шорох... И долгий, как сон наяву, сырой гул воды и острый, пузырящийся близостью прибоя, воздух. Предрассветный далекий раскат грома с первыми признаками насыщения, отрыжка отдыхающего неба. Боль, боль, всюду боль! На следующий день ресторан был закрыт на ремонт (кстати, пианино почему-то оказалось в море) и только через месяц, уже без всякой помпы, его открыли снова. Нашествие скорпионов одни объясняли тем, что проектировщики здания ресторана не учли, что при сильном ветре струи воды будут сбиваться на одну из наружных стен крепости, примыкающей к галерее, и вода, мол, из-за этой ошибки добралась до скорпионьих гнезд. Другие говорили, что система водостока тут ни при чем, что, видно, скорпионы и раньше при сильном ливне уходили в глубинные, внутренние части крепости. И на этот раз они выползли сюда, не подозревая, что тут делается, и вдруг, попав в бурю электричества и музыки, оглушенные этой непомерной дозой цивилизации, они стали шлепаться вниз, то попадая на пиршественные столы, то на людей, впрочем, без всякого злого умысла. Во время ремонта все открытые части крепостных стен были замазаны каким-то твердым, во всяком случае явно скорпиононепроницаемым, лаком. О судьбе скорпионов, замурованных в этой части крепости, рассказчику ничего не известно. Можно только предполагать. Скорее всего, они покончили жизнь самоубийством (что свойственно скорпионам), если они не догадались вырыть себе подземный ход (что им явно несвойственно, а свойственно заключенным былых идиллических времен, золотому веку неустанно развивающейся науки тюрьмостроения). ___ И вот, всего лишь через год после этого банкета, Автандил Автандилович мне говорит, что в газете о козлотуре ничего или почти ничего не было. После нашей беседы я зашел в городскую библиотеку и попросил у библиографа дать мне справку о всех печатных материалах по козлотуру в нашей газете. Библиограф, юный парень, видимо только окончивший институт, я его раньше здесь не видел, поднялся на второй этаж библиотеки, где находился библиографический кабинет. Я остался внизу, в читальном зале и, стоя у выдачи книг, болтал со знакомой девушкой, работавшей там. Вскоре возвратился библиограф и подал мне карточку, на которой было аккуратно занесено название и дата первой информации о козлотуре, а также дата выхода перепечатанной в нашей газете столичной статьи, критикующей козлотуризацию сельского хозяйства. -- И это все? Он замялся и как-то мило и неуклюже развел руками. У него было такое чистое, почти девичье лицо, и он еще явно не научился спокойно врать. -- А что вам надо? -- Мне нужны все номера нашей газеты, где говорится о козлотуре. -- А для чего? -- спросил он, чувствуя, что нарушает мое естественное право, и от этого страшно неуверенный в себе. Из читального зала к нам стали прислушиваться. -- Дело в том, что на эти материалы надо иметь спецдоступ, -- сказал он тихим голосом, чтобы уменьшить в нем призвук фальши. -- Давно? -- Я так и обмер. -- Не знаю, -- со вздохом облегчения, -- я сам тут недавно... -- Видите ли, -- сказал я ему, -- я из редакции газеты... -- Пойду узнаю у директора... Как только он ушел, я быстро повернулся к девушке, стоявшей на выдаче, и сказал ей: -- Умоляю, подшивки "Красных субтропиков" за последние три года. -- Сейчас, -- кивнула она и вошла в глубь склада. Через минуту она их мне притащила. Я положил их на один из самых дальних столов читального зала и вернулся в закуток, где стоял столик библиографа. Он возвратился и, стоя у своего столика, с печальной строгостью сообщил: -- Директор сказал, что у него относительно журналистов нет никаких указаний. Он продолжал стоять возле своего столика, как бы сочувствуя мне по поводу этой неприятной новости. -- Ну ладно, -- согласился я, притворно смиряясь. -- К сожалению, больше ничем не могу помочь, -- сказал мальчик, неуклюже разводя руками. Мне показалось, что он ожидал от меня большего упорства, и теперь несколько разочарован. Я отошел к своему месту и сел. Начав листать подшивку, почти сразу наткнулся на первую информацию о козлотуре. Номер, в котором была информация, почему-то был вырван из подшивки и просто вложен в нее. Но дальше у меня дело почему-то не пошло. Сколько я ни листал подшивки за три года, ни одного материала по козлотуру в них не оказалось. Что за черт, подумал я, ведь первый большой материал о козлотуре был напечатан примерно через неделю после первой информации. Я начал снова листать подшивку, уже внимательно присматриваясь к числам. И вдруг истина открылась во всей своей полицейской простоте: вырвали! Все номера вырвали из всех подшивок, оставили только первую информацию и последнюю московскую статью, и соответственно точно дают библиографическую справку. Теперь я понял, почему номер газеты с первой информацией оказался вырванным и вложенным в подшивку. Его вырвали по ошибке, а потом снова вложили. Однако же в их безумии есть своя система, думал я, неся назад рыхлую гору оскопленных подшивок. Между тем в редакции дела мои, по-видимому, ухудшались. Я это замечал по лицам сотрудников нашей газеты. Становилось все заметнее, что здороваться со мной доставляет им немало гражданских хлопот, если не гражданского мужества. На одной из редакционных летучек Автандил Автандилович, включая вентилятор, бросил на меня укоризненный взгляд, как бы говорящий: "Ты этого хотел?" Я понял, что что-то будет. И в самом деле, через несколько минут Автандил Автандилович опять заговорил об этом проклятом социологическом исследовании про козлотура. (Оказывается, в этот день в одной из столичных газет снова появилась статья, критикующая тот самый журнал, где было напечатано это исследование.) Он назвал его клеветническим, хотя и признал ошибочной публикацию некоторых материалов по козлотуру в нашей газете. -- Да, -- говорил он, -- нам центральная печать строго указала на это. И справедливо указала, товарищи! И мы полностью принимаем эту критику! (Тут он бросил взгляд на вентилятор, исправно работавший под потолком.) -- Но те, -- продолжал он, подчеркнуто не глядя на меня, -- кто клеветал сам (душа моя плавно опустилась в желудок -- я заметил грозное противоречие между множественным числом указательного местоимения и единственным числом последующего глагола) или способствовал клевете других, в нужное время ответят за клевету. Тут некоторые наши сотрудники стали бросать на меня взгляды, явно говорившие: "Ты видишь, в какое положение ты себя поставил, ты видишь, как нам теперь трудно будет здороваться с тобой?!" "Крепитесь, еще не все потеряно", -- пытался взбодрить я их своими ответными взглядами. Но они рассеянно отводили глаза, давая знать, что не принимают мою бодрость по причине неясности ее источников. Именно после этой летучки, когда я сидел у себя в кабинете, мрачно обдумывая свое положение, раздался звонок. Звонил мой чегемский земляк, внук знаменитого охотника Тендела. Он работал в управлении сельского хозяйства. -- Как дела? -- спросил он голосом, исполненным тайного ликования. -- Плохо, -- сказал я ему и в двух словах изложил суть дела. Нас связывала не заходящая слишком далеко земляческая близость. -- Как раз по этому поводу я тебе и звоню, -- сказал он по-абхазски и по-абхазски же предупредил, чтобы я не переходил на русский язык. -- Есть новости, -- продолжал он, -- светопреставление! Сразу же после работы встретимся! Я с нетерпением дожидался конца рабочего дня. Мы встретились, и он в самом деле рассказал удивительную новость. Оказывается, в управлении сельского хозяйства было совершенно секретное совещание по козлотуру, где вынесли решение собрать всех козлотуров и тайно вывезти в один животноводческий совхоз, потому что у них начали гнить копыта. -- Почему тайно? -- спросил я. -- Сам знаешь, чтобы население не волновалось, -- ответил он. Было совершенно неясно, почему гниение копыт козлотура (или перевозка козлотуров с гниющими копытами) могут вызвать среди населения хотя бы отдельные вспышки недовольства. Сколько я ни просил его показать текст этого постановления, он наотрез отказался. -- Что ты, -- отвечал он, -- у нас гектографом отпечатано сто экземпляров... Будем рассылать по колхозам... Гриф: "Сов. секретно". -- Большое постановление? -- спросил я, хотя, в сущности, размер постановления не играл никакой роли. -- Нет, -- сказал он, -- на одну страницу... Если будут тебя зажимать, ссылайся на него, но не сразу ссылайся, а через три-четыре дня... -- Почему? -- опять не понял я. -- Успеем разослать, -- сказал он, улыбаясь странной улыбкой, -- значит, через какой-то колхоз, а не через нас произошла утечка информации... -- А-а, -- сказал я. Как всегда при наших редких встречах, он предложил пойти с ним на охоту в ближайшее воскресенье. Я ответил, что мне сейчас не до охоты. -- Слыхал про моего спаниеля? -- спросил он радостно. -- Не собака -- человек! Внук Тендела, даже спустившись с гор и став чиновником министерства сельского хозяйства, он не перестал быть внуком Тендела. В сущности, если вдуматься во всю его деятельность, то можно сказать, что все его занятия сводятся к обеспечению условий для настоящей охоты. Говорят, что он опытный охотник, но мне трудно судить, потому что сам я -- никакой, хотя и хаживал с ним на охоту. Однажды он пригласил меня на голубиную охоту. Дело происходило примерно в конце сентября. На рассвете мы выехали из Мухуса и в Гудаутском районе, оставив машину на дороге, взобрались на вершину живописного холма, покрытого стеблями усыхающей кукурузы и редкими, лоснящимися россыпями баклажанов. Некоторое время мы стояли на вершине холма, и я любовался огромной выпуклостью моря, слегка подрумяненного с востока и еще утопающего в сизой мгле на западе. Я не понимал, почему голуби должны пролетать именно над нами, и потому не верил, что они пролетят. И все-таки они дважды пролетали. И оба раза я даже не успевал вскинуть ружье, а он успевал и вскинуть ружье, и выстрелить дуплетом, но все-таки убить и он не успевал. Дикие голуби пролетали со скоростью стрижей. На обратном пути, нисколько не смущаясь неудачей, он наломал десяток початков кукурузы, прибавил к ним примерно столько же увесистых баклажанов и, таким образом заменив охотничью добычу ее вегетарианским вариантом, деловито уложил все это в багажник, и мы поехали назад. По дороге он мне рассказывал о роскоши правительственных охот, куда он допускался в качестве опытного егеря и куда он нередко прихватывал с собой дядю Сандро в качестве другого опытного егеря, хотя, я думаю, дядя Сандро разворачивал свои способности несколько позже, во время охотничьих пиршеств. ...Одним словом, сколько я его ни уговаривал, он не соглашался не только передать экземпляр постановления, но даже показать его издали отказывался. Конечно, я мог ссылаться на то, что оно существует, но если уж они засекретили, они могут и будут отрицать его существование. Через день, встретившись с дядей Сандро, я ему пожаловался на то, что внук Тендела не хочет дать мне экземпляр постановления о козлотурах. Мы сидели в конце "Амры" и пили кофе. -- Попробуйте уговорить, -- попросил я дядю Сандро. -- А оно тебе очень нужно? -- спросил он у меня, делаясь серьезным. -- Могут с работы выгнать, -- сказал я и в двух словах изложил ситуацию. -- Попробую, -- сказал дядя Сандро, отставляя свою чашечку, -- хотя от твоей работы мало нам пользы... Это был намек на то, что я ему ни с пенсией не помог, ни с получением страховочных денег за дом, ни с другими, более мелкими услугами. С этим мы расстались. Но не успел дядя Сандро встретиться с внуком Тендела, как тот сам мне позвонил. -- Ты ничего не слышал? -- спросил он взволнованно. -- Нет, -- сказал я, и почему-то в голове у меня мелькнула безумная мысль, что засекреченные козлотуры сбежали из совхоза и тем самым рассекретили постановление. -- Большего горя со дня смерти дедушки я не знал... -- дребезжал его голос в трубке. (Бедняга Тендел объелся на юбилее своего собственного столетия и отдал богу душу.)... Моего спаниеля украли... Я тебя умоляю, найди мне дядю Сандро, он всех в городе знает... Любые деньги... Пусть найдет... Через два часа, во время обеденного перерыва, я их свел, и дядя Сандро, выслушав его внимательно и указав в мою сторону, сказал: -- Дашь ему документ -- найду твою собаку. Не дашь -- не буду искать... -- Дядя Сандро, как я могу, -- заныл внук Тендела. Но недаром он был представителем охотничьего клана, да и перепелиный сезон был в разгаре. -- Чего ты боишься? -- добил его дядя Сандро. -- Председатели колхозов давно подтерлись твоей бумагой... А он в случае чего скажет, что в колхозе достал... -- Ладно, -- угрюмо согласился внук Тендела, -- ищите как можно быстрей... Если похититель вывезет его из города, потом не найдем. -- Если собака в городе -- найдем, -- сказал дядя Сандро, и мы расстались. На следующий день он пришел ко мне в редакцию с шевелящейся сумкой "Эр Франс" в руке. -- Все в порядке, -- сказал он, -- звони этому бездельнику, пока его собака не нагадила мне в сумку. Платон Самсонович взглянул на шевелящуюся сумку, как бы угадывая связь между ее содержанием и теперь уже далекой, как юность, эпопеей козлотура. Я позвонил внуку Тендела. -- Жив-здоров? -- спросил он. -- Заходите в здание и проходите прямо в уборную! -- крикнул он по-абхазски и положил трубку. И вот мы с дядей Сандро, поднявшись по мраморной лестнице, прошли по одному из коридоров. Указав мне на конец коридора, где была расположена уборная, сам он остановился вначале у одного из кабинетов, куда он должен был зайти, как он сказал, по одному дельцу. -- Обменяетесь, зайди за мной, -- сказал он, передавая мне трепыхнувшуюся сумку "Эр Франс". Я пошел по коридору мимо кабинетов, двери которых иногда были обиты кожзаменителями, рядом с которыми обыкновенные двери, покрытые только серой краской, выглядели обделенными сиротами. Как и всякий учрежденческий коридор, этот коридор логически кончался туалетом, куда я и зашел. Через несколько минут я услышал в коридоре шаги, дверь в уборную распахнулась, но вошел совсем другой для заведующих отделами и членов коллегий... Ах ты, моя золотая! Чувствуешь -- Он протянул руку навстречу качнувшееся к нему взвизгивающей сумке, но тут я напомнил: -- Сначала постановление. Продолжая протягивать одну руку к сумке, он другой рукой вынул из внутреннего кармана пиджака лист бумаги и, протянув, кивнул мне: -- В кабинке прочтешь. Я отдал ему сумку и закрылся в кабинке. Это было то, что мне надо. В подлинности документа у меня не было никаких сомнений. Мне стало весело и хорошо. Что ни говора, видно, власть бумаги все еще сильна в каждом из нас. Пока я просматривал секретный документ, за дверью кабинки раздалось чмоканье поцелуев и визг ошалевшего от радости спаниеля. Удовлетворив первый любовный порыв, внук Тендела вспомнил, что он все-таки работник управления сельского хозяйства. Он снова водворил собаку (кстати, крайне недовольную этим) в сумку "Эр Франс" и с трудом замкнул змейку, частями вжимая внутрь вырывающееся тело собака. -- Я сейчас повезу ее домой, -- сказал он и, знаками показав мне, чтобы я не сразу следовал за ним, вышел из уборной, мурлыкая песенку. Через минуту, пройдя по коридору, я открыл дверь кабинета, в который прошел дядя Сандро. Это был отдел госзакупок. Дядя Сандро сидел у стола спиной ко мне. За столом сидел пожилой человек с серебристой лисьей сединой, очень аккуратный, подтянутый, доброжелательный. Увидев меня, он улыбнулся мне, не прерывая разговора я в то же время показывая, что мой визит замечен и он приглашает меня присесть яд один из стульев, стоящих вдоль стены. Я продолжал стоять, чтобы не затягивать пребывание здесь дяди Сандро. Разговаривая с дядей Сандро, он частью рта время от времени улыбался мне, показывая, что не забывает о моем присутствии, и как бы прося извинения, что не может сразу замяться мной. Говорил он тихо, но на перекатах течения беседы голос его начинал отчетливо журчать. -- Дорогой Сандро Хабугович, -- доносилось до меня, -- мы этот вопрос снова провентилируем... Конечно, временно, только временно приостановлены закупки от частных лиц... Но как раз во вторник приезжает из Тбилиси Георгий Багратович, и не исключено, что он привезет нам оттуда дополнительные инструкции от Тариэла Луарсабовича. Я вам дам телефон Георгия Багратовича и свой, но вы ему не звоните. Во всяком случае, сначала позвоните мне, перед тем как звонить ему, а я, в свою очередь, запишу у себя в календаре, чтобы предварительно проконсультироваться... Говоря это, он с видимым удовольствием сложил лист бумаги, точно разорвал его пополам, тщательно, с не меньшим удовольствием вывел на бумаге, по-видимому, обещанные телефоны, сделал в календаре отметку, чтобы не забыть проконсультироваться. Потом он водворил на место календарь, вставил ручку в деревянный бокальчик, из которого, как из колчана, торчало еще несколько цветных, вероятно, столь же безопасных чернильных стрел, почему-то слегка тряхнул бокальчиком, придав торчащим стрелам более живописный разлет, и явно довольный, что это получилось с первого раза, протянул дяде Сандро бумажку с телефонами. Тут он перевел на меня свою приветливость, напоминая, что присутствие моей личности он ни на минуту не упускал из виду и теперь готов целиком заняться мной. -- Нет, -- сказал я, стыдясь своей неблагодарности, -- я его жду. -- Ах, его, -- повторил он понимающе и, прощально кивнув, снова улыбнулся, на этот раз как бы над своей неловкой недогадливостью, в сущности говоря, простодушием, впрочем, вызванным, если уж говорить начистоту, служебным рвением. Мы вышли из кабинета. Тип такого рода деятеля мне хорошо известен. Такие люди встречаются в некоторых секторах наших учреждений, которым (секторам) полностью или почти полностью удалось прервать живую связь с жизнью. Человек сидит в кабинете -- ему идет зарплата. Сделать он ничего не может, но и сказать это открыто, признать, что он напрасно получает зарплату, естественно, не хочется. Да и потом все это получается не в один день. Постепенное отмирание сектора усиливает внешнюю деятельность работника этого сектора. И когда вы являетесь к нему с каким-то делом, он радостно отдается вам, то есть пишет бумаги, звонит, консультируется, и, в конце концов, выясняется, что ничего сделать нельзя. Но вы после всех его хлопот не только не разочаровываетесь в нем, но даже испытываете тихий, мистический восторг перед совершенством дел его рук. Этот тихий восторг у некоторых перерастает в такой же тихий ужас. Ведь это нелегко узнать, после долгих, мягких, ненастойчивых усилий этого человека по проталкиванию вашего дела, что с самого начала дело было обречено и он об этом прекрасно знал с самого начала. Ведь это все равно, что вы наблюдаете, пусть из-за стекла, но своими глазами наблюдаете многочасовую операцию, которую проделывает хирург над вашим близким, и вдруг узнаете, что больной умер еще до операции и его оперировали только потому, что по плану было намечено его оперировать и были отпущены соответствующие средства для операции, которые необходимо было использовать, и что вас особенно поражает, -- наркоза не пожалели на вашего бедного покойника, наркоза! Именно этот наркоз, как последняя капля, словно его отчасти впрыснули и вам под кожу, повергает вас в тихий благоговейный трепет... Но тут поток моих размышлений был прерван бормотанием дяди Сандро. Мы уже спускались по мраморной лестнице. -- Чтоб тебя столько раз имели чегемские ослы, -- бормотал он, -- сколько ты мне поможешь своими телефонами. Слова его, как всегда, возвратили меня к здоровому чувству действительности. При всей странности предложенного им уравнения, при всей сложности равновесия между активностью чегемских ослов и качеством предлагаемой помощи в его словах не было ни малейшего оттенка мистики. Спустившись с лестницы, я снова взглянул на администратора за стеклянным колпаком. Он сидел, опустив голову, чем-то похожий на зародыш человека во чреве или фантастический стебель с опущенным завитком верхушки. Казалось, сидя в своем парничке, он тщательно прислушивается к своему произрастанию. Все же дядя Сандро, постучав по стекольцу, заставил его обратить внимание на наш уход и, кивком попрощавшись, одновременно поблагодарил за то, что он без всяких хлопот пропустил нас в здание. Кивок был несколько преувеличен в счет, как я думаю, будущих надобностей в этом здании. -- Так как же вы тут скакали на лошади? -- спросил я, когда мы вышли из особняка и пошли по тихому переулочку, обсаженному лавровыми деревьями. -- Чтобы спокойно все рассказать, -- лукаво проговорил дядя Сандро, притрагиваясь к усам, -- мы должны где-нибудь посидеть за маленьким скромным столом. -- Идет, -- сказал я и решил по дороге зайти в редакцию и придумать какой-нибудь повод, чтобы посидеть с дядей Сандро в каком-нибудь уютном закутке, которых, кстати, все меньше и меньше остается в наших краях. Мы свернули на улицу, ведущую прямо к морю. В последнюю минуту, сворачивая с переулка, дядя Сандро протянул руку и сорвал несколько лавровых листьев. Он растер их в ладони и понюхал. Казалось, он прочищал и готовил к застолью органы обоняния. -- Вот это правительство, -- отряхнув ладони, вдруг проговорил он своим привычным тоном человека, который перепробовал все на свете правительства и готов пробовать еще, -- тоже не всегда правильно поступает. -- А что? -- спросил я. -- Перестали брать у населения лавровый лист. У меня килограмм двести есть, никак не могу пристроить... -- А при чем правительство? -- спросил я, догадываясь, о чем он говорил в кабинете этого великолепного мурлыки с лисьей сединой. -- С турками договорились. Теперь они у них покупают лавровый лист... Между прочим, эту версию я много раз слышал, опровергнуть ее хотя бы в местной печати по принятым у нас нормам невозможно, потому что признать слухи существующими -- это отчасти признать их существенность, а признать их существенность -- это значит хотя бы отчасти признать их правдивость. Получается заколдованный круг. Бюрократия, защищая себя, прикрывает все, что можно прикрыть, в том числе и собственные глаза. -- Кто вам сказал? -- спросил я на всякий случай. -- Люди говорят... Да, видно, так оно и есть. Раньше каждый год можно было сдавать государству и деньги за это получать. Теперь не берут. А зачем у турок покупать, когда свой лист некуда деть. Хочу написать Хрущиту... Как ты думаешь, письмо не перехватят? -- Кто, -- не понял я, -- турки? -- Да зачем турки? Наши! -- Да зачем им перехватывать? -- Чтобы недовольство не показать... Но если в Сочи опустить, говорят, доходит. Или через знакомых летчиков, те в Москве бросают в ящик... -- Право же, не знаю, -- сказал я, слегка запутавшись в его нелегальных вариантах связи с Москвой. Мы договорились, что он будет ждать меня возле редакции, пока я не выйду. Уже в дверях, нащупав в кармане заветную бумажку, я вспомнил: -- Дядя Сандро, а где вы нашли его собаку? Он солидно стоял у редакционного стенда и рассматривал фотовыставку. Услышав мои слова, он обернулся, мельком оглядел прохожих и тихо сказал: -- Где спрятал, там и нашел. Одни историографы верны бытописательской правде, другие -- исторической. Если вы спросите у меня, какие из них лучше, я отвечу словами товарища Сталина: -- И те и другие хуже. Таким образом, верный бытописательской и исторической правде одновременно, должен сказать, что версия дяди Сандро относительно мраморной дорожки не вполне подтвердилась, хотя и не вполне опровергнута. Один инженер горсовета (возможно, дядя Сандро сочтет его за эндурца) сказал, что мраморную дорожку не растащили на домашние очаги, а просто залили асфальтом во время ремонта тротуара. Разумеется, сам я не пытался ломом или каким-нибудь еще инструментом пробить асфальт и проверить целость дорожки ввиду непосредственной близости правительственного учреждения и возможности в связи с этим чересчур расширенного толкования моих действий. Так что вопрос остается открытым. Я даже не знаю, что хуже -- залить асфальтом цветную мраморную дорожку или растащить ее на очаги. Пожалуй, я предпочел бы второе, ибо в этом случае хотя бы признается красота этих плит. Впрочем, не исключено, что так оно и было. -------- Глава 13. Пастух Махаз У него было семь дочерей и ни одного сына. А он очень хотел иметь сына, которому можно было бы оставить хозяйство и скот и который стал бы его, пастуха Махаза, продолжением в будущей жизни, когда Махаза уже на этом свете не будет. После каждой дочери он ждал сына, старался зачать сына, но у него рождались только дочери и после четвертой он в глубине души перестал верить, что у него может родиться сын, и с вялым любопытством ждал, чем окончатся очередные роды его жены, хотя и теперь, помимо его разума и воли, в сознании теплилась надежда: а вдруг повезет? Но не было случайного везения. Семь раз, одна за другой, шли дочери, семь богатырских дочерей родила ему его неутомимая жена Маша, из которых старшая уже была замужем за сыном мельника, а младшая еще не ходила в школу, но уже могла растрясти персиковое деревце, чтобы полакомиться его плодами. После седьмой девочки он смирился с тем, что у него не будет сына. Видно, там, наверху, тот, кто решает, каким должен быть урожай кукурузы в этом году, чью именно корову должен медведь выбрать в стаде и зарезать, каким краем села должна пройти туча, наполненная гибельным градом, как мешок камнями, и когда именно должен прорваться этот мешок, словом, тот, кто решает все это, отметил там у себя в небесной книжице, что надо пастуху Махазу не давать зачать мальчика, и приставил следить за этим одного из своих ангелов-слуг. И хотя чегемцы не раз объясняли ему свою теорию чадотворящих форм, то есть что бывают такие женщины, которые носят в себе две чадотворящие формы, формы мальчика и девочки, а есть такие, внутри которых только одна чадотворящая форма, вот она и лепит себе только мальчиков или девочек, он, пастух Махаз, считал все это глупым предрассудком. Когда разговор заходил на эту тему, он всегда насмешливо улыбался и кивал на небо: -- Все в его руках... Если он захочет, женщина и медвежонка родит... Был Махаз человеком мирным и молчаливым, жил в основном на колхозной ферме, вдали от людей. Дома бывал мало, за целое лето спустится, бывало, раз или два с альпийских лугов, чтобы помыться как следует, да сменить белье, да сделать по хозяйству кое-что, и снова в горы. Весной и осенью бывал чаще. Весной вспахивал и засеивал приусадебный участок, а осенью собирал урожай кукурузы и винограда, готовил вино, которое в основном распивали многочисленные гости его жены, которых он терпеть не мог, но вынужден был примириться с ними ввиду неукротимого жизнелюбия и гостелюбия жены. Если его кто обижал из колхозного начальства или соседей, он никогда не находился, чтобы ответить на обиду сразу, и угрюмо замыкался, а обида, бывало, через много дней вырывалась, иногда в совершенно неожиданном месте. Так однажды на альпийских лугах, когда одна коза забралась на слишком отвесную скалу, откуда она могла сорваться и погибнуть, он не только не поленился вскарабкаться на эту скалу, но, поймав ее за ногу одной рукой, другой избил вырывающуюся и ничего