те с женой! -- А то не придет на дармовщинку-то! -- зазвенел Тендел так, что лошадь опять попыталась шарахнуться. -- Моя бы воля, я бы их в адское пекло пригласил! -- Хорошо, -- сказал Кязым, поворачивая и без того все время воротившего морду коня, -- я, может, немного запоздаю, без меня садитесь! -- А то б не сели! -- крикнул Тендел. -- Спешься все-таки, Кязым, не пожалеешь! Испробуй моей грушевой! Птицу на лету сечет, анассыни! Но Кязым уже спускался к верхнечегемской дороге. Остальную часть дня до вечера Кязым крыл дранью новый табачный сарай. Кунта помогал ему. Вечером, когда они закончили работу, Кязым договорился с ним, что они завтра с раннего утра отправятся в лес щепить дрань. Кунта не понимал, для чего им надо щепить дрань, когда ее еще оставалось на несколько дней работы. Но, как всегда, подчиняясь воле Кязыма, не стал перечить -- ему видней. Кязым нарочно решил щепить дрань и завтра и послезавтра, чтобы до самой пирушки в доме старого Тендела не встречаться с Теймыром. Рано утром, прихватив сыр и чурек, Кязым на целый день ушел с Кунтой в лес. Он предупредил жену, чтобы она, если его спросит Теймыр, не говорила, где он. Когда он вечером, побледневший от усталости, пришел домой, жена ему сказала, что Теймыр трижды заходил и спрашивал его. Она об этом говорила ему, поливая из кувшинчика воду, а он, закатав рукава на сильных, волосатых руках и заложив воротник сатиновой рубашки, умывался. -- Ну и что ты ему сказала? -- спросил Кязым, подставляя огромные ладони под струю воды. -- Я ему сказала, что ты пошел на поля, -- ответила жена. -- А он что? -- спросил Кязым и, не дожидаясь ее ответа, плеснул на лицо воду и с хрустом потер ладонями защетинившиеся щеки. -- А он спросил: "Правда ли, что брат твой попал в беду?" Жена подала Кязыму мыло, и он, намылив руки и лицо, снова подставил ковш ладоней под струю воды. Нуце хотелось побыстрей ему все рассказать, но она подчинялась его ритму. Снова плеснув в лицо воду и снова подставив под струю ладони, он наконец спросил: -- А ты что? -- А я говорю: "Правда!" -- как ты научил. -- А он что? -- А он говорит: "Какого дьявола твой муж просил поделиться?! Чем это я должен делиться?!" -- А ты что? -- А я говорю: "Откуда я знаю! Это ваше мужское дело". -- Правильно, -- одобрил Кязым, протирая мокрыми руками свою крепкую с выпуклым кадыком шею, -- я вижу -- ты умница. -- А он еще два раза приходил. Говорит: "Не нашел его ни на плантациях, ни на кукурузниках". А я говорю: "Может, в правление ушел". А он говорит: "Ну я его там перехвачу!" Никогда в жизни я столько не врала! -- Ты умница, -- сказал Кязым, разгибаясь, -- другого слова не подберешь. -- То-то же, -- сказала Нуца довольная, -- хоть раз в жизни признал меня умной. -- Ну-ну, -- сказал Кязым и, сняв с ее плеча полотенце, вытер лицо и руки. Отдав жене полотенце, он вошел в кухню и, усевшись перед огнем на скамью, стал сворачивать цигарку. Он сильно устал за этот день, но был доволен и тем, что они с Кунтой много драни нащепили, и тем, как вел себя Теймыр, и особенно тем, что он это поведение предвидел. -- Если завтра придет Теймыр, -- сказал он жене, подумав, -- скажи ему, что я пошел с Кунтой щепить дрань в котловину Сабида. -- Я что-то ничего не понимаю, -- удивилась Нуца, ставя узкий, длинный столик между очагом и скамьей, -- разве вы не над домом Исы щепили дрань? -- Ничего, -- сказал Кязым, -- пусть походит. -- Лопни мои глаза, -- сказала Нуца, вынимая мамалыжной лопаточкой из котла порции дымящейся мамалыги, накладывая их на чисто выскобленный столик и пришлепывая мамалыжной лопаточкой, -- если я чего понимаю. Не стыдно морочить почтенного, хотя бы по возрасту, человека. -- Сукин сын он, а не почтенный человек, -- сказал Кязым. -- Все же бывший председатель, -- заметила Нуца, беря из тарелки и втыкая в каждую порцию мамалыги по два куска сыра, -- хоть и не любил наш дом. -- Сукин сын он, а не председатель, -- сказал Кязым, насмешливо потеплевшими глазами глядя на малыша, который пробирался к своему месту рядом с ним. Дети расселись, и Нуца присела за край столика. -- Так что ж ты у него деньги просишь? -- спросила она, энергично отщипывая горячую мамалыгу от своей порции. -- А вот это уже не твое бабье дело, -- сказал Кязым и, вынув из мамалыги размякший сыр, вяло надкусил его. ___ Вечером, когда он, бледный от усталости, с топориком-цалдой, перекинутым через плечо и поддерживающим вязанку дров на другом плече, вернулся домой, жена его встретила руганью. Она сказала, что Теймыр опять приходил, и она ему сказала, что муж ушел щепить дрань в котловину Сабида, и он там полдня прорыскал и, не найдя Кязыма, вернулся в Большой Дом и до того здесь разорался, что сбежались женщины из табачного сарая. -- Все идет как надо, -- сказал Кязым, -- подогрей мне воды, я побреюсь и вымоюсь. Он наладил бритву и, глядя в зеркальце, поставленное на очажный карниз, время от времени прикладывая к лицу мокрую горячую тряпку и после этого смазывая щеки мылом, тщательно побрился. -- Пепе, -- сказала старшая дочка, -- какой ты стал красивый. Дай я тебе волосы подровняю сзади, а то ты зарос. -- Ну ладно, -- согласился он и уселся на скамью у очага. Щелкая ножницами, дочка стала выравнивать ему волосы. Она всегда с удовольствием стригла его. -- Ты почти совсем не седой, пепе, -- щебетала она, -- и у тебя никакой лысины нет. -- Ага, -- согласился он, покорно склонив свою голову. -- Почему ты не заведешь усы, пепе? -- спросила дочка. -- Тебе усы пойдут. -- Обойдусь, -- сказал он, вставая и отряхивая плечи. Потом он вымылся в кладовке, переоделся в чистое белье, надел серую шерстяную рубаху, новые черные шерстяные галифе, натянул мягкие кавказские сапоги, перепоясался своим тонким поясом с ножом в кожаном чехле и, сдвинув назад складки рубахи на своем поджаром животе, вышел на кухню. После этого он уселся у очага и целый час там просидел, покуривая и сдержанно заигрывая со своим Гуликом. Малыш сидел на овечьей шкуре и, склонив свое пухловекое лицо, нежно озаренное огнем очага, строил из кукурузных кочерыжек вавилонскую башню. Он параллельно ставил две кочерыжки, сверху поперек нижних ставил еще две, и так постепенно росла башня, но в какое-то мгновенье она обрушивалась, и малыш, как и все несмышленыши, не понимая, что вавилонская башня на то и вавилонская башня, что обречена рухнуть, раздраженно сопя, начинал ее снова возводить. Именно об этом думал Кязым, хотя, конечно, и не этими словами, поглядывая на своего малыша, и иногда, наклонившись, подправляя неровно поставленные кочерыжки. Нуца уже начинала готовиться к ужину, когда он вышел из дому. Было прохладно, и он, поеживаясь, стал подыматься на верхнечегемскую дорогу. Ночь была звездная, ясная. Облака, целых два дня кроившие и перекраивавшие небо, так и не сумев его обложить, куда-то скрылись. Так кончается ничем, подумал Кязым, всякое слишком затянувшееся дело. Луны еще не было, но белые камни верхнечегемской дороги посвечивали в темноте. Косогор над дорогой темнел зарослями бирючины, ежевики, держидерева. В темени кустов, как странные призраки допотопных животных, серели огромные валуны. Оттуда доносилась песнь цикад. Язык вселенского безмолвия и грусть вечности угадывались в покорном тиканье цикад, тогда как далекий лай собак напоминал о тепле человеческого жилья, об уюте временной радости жизни. Казалось, вечность грустит о недоступном ей уюте временной радости жизни, а уют временной радости жизни сладок душе человека самой недоступностью вечной жизни на этой земле. Кязым вдруг вспомнил свою первую любимую лошадь, своего прославленного вороного иноходца, которого он имел в дни далекой молодости. Эту лошадь много раз пытался у него купить известный лошадник Даур. Он жил в селе Джгерда. Даур много раз предлагал Кязыму большие деньги за его лошадь, потом он предлагал ему большие деньги и хорошую лошадь в придачу, но Кязым, гордый за своего скакуна, никогда не соглашался его продать. Потом Даур смирился и больше не заговаривал с ним об этом, но стал часто заезжать к нему домой, и многие говорили Кязыму: -- Ох, уведет твоего иноходца этот человек! Ох, недаром зачастил он к тебе! Приглядывается! Но Кязым не верил в коварство этого человека. Так ему подсказывало сердце, хотя и ему казались странноватыми эти наезды Даура: то ночь застала его в Чегеме, то гроза заставила свернуть с дороги, то еще что-нибудь. Так продолжалось около двух лет. Однажды Кязым, случайно проснувшись на рассвете, увидел, что постель его гостя пуста. Они спали в одной комнате. Он решил, что тот по нужде вышел из дому, но прошло достаточно много времени, а тот все не возвращался. Кязым встревожился. Он встал, быстро приоделся и вышел во двор. Подходя к конюшне, он заметил, что дверь ее приоткрыта, и почувствовал, что кровь в его теле остановилась. Он шагнул в приоткрытую дверь и замер. Даур стоял возле его лошади, гладил ее длинную гриву, почесывал холку и нашептывал ей какие-то слова, иногда целовал ее в морду. Нет, конокрад так себя не ведет! Потрясенный увиденным, Кязым отшатнулся от дверей, как если бы случайно застал влюбленных за ласками, не предназначенными для чужих глаз. Он сам любил лошадей, но, чтобы взрослый мужчина ласкал лошадь и целовал ее в морду как мальчишка, этого он никогда не видел. Так вот почему Даур стал часто ездить к нему, вот почему ночь или непогода заставали его в Чегеме! Его тоскующая душа тянулась сюда, жаждала видеть полюбившуюся лошадь, трогать ее, нашептывать ей нежные слова. Кязым тихо вернулся в дом и лег в свою постель. Примерно через час в комнату вошел Даур. Утром они встали, позавтракали, немного выпили, и гость собрался в дорогу. Кязым, разумеется, ни слова не сказал о том, что он видел. Когда домашние, провожая гостя, вышли из дому и Махаз, младший брат Кязыма, подвел лошадь Дауру к веранде, Кязым вошел в конюшню, вывел под уздцы своего иноходца и поставил его рядом с лошадью Даура. -- Ты что, Кязым, тоже собрался куда-то? -- спросил Даур. -- Нет, -- сказал Кязым и, подойдя к его лошади, взялся за подпруги. -- Я уже затянул их, -- сказал гость, еще не понимая, в чем дело. -- А я решил их ослабить, -- усмехнулся Кязым и, отпустив подпруги, снял седло и, не глядя на бледнеющего Даура, перенес седло на свою лошадь. Все, кто был рядом, застыли изумленные, а бледный Даур молчал, и только плеть камчи, которую он держал в руке, тихо-тихо подрагивала. Так говорили потом домашние, рассказывая об этом. -- Я меняю свою лошадь, -- сказал Кязым, прерывая неловкое молчание, -- она мне поднадоела... Твоя лошадь не хуже... -- Кязым, ты даже сам не знаешь, что ты сделал, -- промолвил Даур и больше ничего не мог сказать. Он уехал. Кязым знал, что сделал, и никогда не жалел о том, что расстался с любимой лошадью. Это было совсем не то, что потом случилось с Куклой. Это было все равно что отдать любимую дочь за достойного человека. И он ее отдал и никогда не жалел об этом. Конечно, Даур потом пригласил его к себе, устроил в его честь большой пир и подарил ему серебряный кинжал редкой работы. -- Кязым, -- несколько раз, склоняясь к нему, говорил на пиру Даур, -- помни, что ты утолил мою жизнь, а мне недолго осталось! Но я теперь ни о чем не жалею! -- Чтоб твой язык отсох, Даур! -- дважды вскричала его бедная мать, уловив его слова. -- Зачем ты убиваешь меня! Но Даур в ответ ей ничего не говорил. Тогда Кязым не придал большого значения его хмельным признаниям, хотя и знал, что кровь лежит на его роду. Его дядя двадцать лет назад убил по законам кровной мести представителя рода Тамба. Дядю арестовали, выслали в Сибирь, и он там умер. У дяди не было детей, и Даур мог стать жертвой будущего кровника. Но сам дядя погиб, с тех пор прошло двадцать лет и можно было надеяться, что там, в роду Тамба, удовлетворившись смертью дяди Даура, остыли. Как водится в таких случаях, тот род, за которым кровь, избегает возможных встреч с родом, за которым остается право на выстрел. Представители его не посещают места, где живут их враги, и, собираясь на какие-нибудь свадебные или поминальные пиршества не близких людей, путем сложных расчетов вычисляют через многоступенчатость родства возможность появления на этих сборищах своих кровников и, если эта возможность более или менее реальна, избегают их. Примерно через год после того, как Кязым отдал своего иноходца Дауру, тот проезжал в десяти километрах от села, где жили его кровники. Поравнявшись с мельницей, он решил прикурить от мельничного костра и, спешившись, зашел на мельницу. Мельница работала, но мельник спал на лежанке. Даур не стал его будить. Нагнувшись, он прикурил от костра, а когда повернулся к выходу, увидел, что в дверях, с топором в руке, стоит сын человека, убитого его дядей. Как потом выяснилось, тот искал заблудившуюся корову и, оказавшись рядом с мельницей и увидев лошадь, привязанную возле нее (нет, он не знал, чья это лошадь), решил зайти на мельницу и спросить у путника, не видел ли тот где-нибудь на дороге корову. Смерть Даура была страшной и быстрой. Кровник этот молча, неимоверной силы ударом топора отсек ему голову. Голова рухнула в костер и выкатилась из него, а плеснувший из огня фонтан искр посыпался на мельника. Спросонья, ничего не понимая, тот привскочил с лежанки и увидел перед собой безголовое тело человека, которое, еще мгновенье постояв, тоже рухнуло. Кровник схватил отрубленную голову и, загасив затлевшие на ней волосы, поставил ее на лежанку рядом с мельником, который к этому времени, оказывается, уже сошел с ума. Он не выдержал перехода от мирного сна под шум мельничных жерновов к такой ужасной яви. Кровник не стал скрываться, обо всем рассказал сам, его судили и отправили в Сибирь. Кстати, много лет спустя, он тоже там умер на строительстве Комсомольска-на-Амуре. Эта история долго помнилась в Кенгурийском районе. И каждый раз, когда Кязым вспоминал ее, хотя с тех пор прошло почти тридцать лет, в ушах его звучало хмельное пророчество Даура: "Кязым, ты утолил мою жизнь, а мне немного осталось!" По народной примете, месть сына, если он был во чреве матери, когда его отца убили, бывает особенно свирепой. Так было и на этот раз. Не яд ли материнского горя, думал Кязым, всасывает плод в таких случаях? Думая об этом, он дивился мудрости народных примет и верил, что есть судьба и есть люди, которые ее чувствуют. Даур был таким. Он чувствовал судьбу так же, как чувствовал лошадь. И если нет судьбы, почему именно поблизости от мельницы у него сломалось кресало? В кармане трупа Даура нашли сломанное кресало. Или он, волнуясь от близости опасного села, слишком сильно ударил кресалом о кремень и оно сломалось? А потом, устыдившись своего волнения, спешился и зашел на мельницу? Но почему именно в это время мельник спал? Если б он не спал, возможно, он сумел бы встать между ними. И такое бывало. Почему так далеко забрел кровник в поисках коровы и почему именно в этот час он подошел к мельнице? Есть судьба человека и есть судьба рода, думал Кязым. И он по опыту своей жизни точно знал, что есть роды, где многие хорошо чувствуют лошадь. Таким был род Даура. Есть крепкожилые роды, где многие люди обладают огромной телесной силой, хотя выглядят обычно. Таким был род его кровника. И есть роды, где часто рождаются мудрые, а есть роды, где часто рождаются хитрые, и есть роды, легкие на подъем, и есть роды тяжелодумов, и есть роды, где много сердечных людей. Но таких мало или они быстрей вымирают? И бывают роды, уже ошибочно думал Кязым, переходя на себя, которым не дается грамота. Сам-то он никогда не ходил в школу, потому что в его время никакой школы в Чегеме не было. Но сейчас дети его плохо учились, и он, внешне насмешничая над ними, в глубине души болезненно переживал это. ...Когда он подходил к дому Тендела, оттуда уже доносился нестройный гул голосов, из которого время от времени вырывался пронзительный голос самого хозяина Кязым открыл ворота и пересек двор, удивляясь и настораживаясь от того, что собака не дает о себе знать. У самого дома она вырвалась из-под лестницы, соединяющей кухонную веранду с горницей, и почти молча, яростно взрыкнув, кинулась на него. Выбросив ей навстречу правую ногу, он вдвинул носок сапога в ее распахнутую пасть Собака, завыв от боли, отскочила. И уже издали обрушила на него истерический лай. К этому времени с криками выскочили из дому Тендел и его внук. -- Да что она, взбесилась, что ли?! -- заорал Тендел и швырнул в собаку дровину, подхваченную на кухонной веранде. Швырок оказался точным, и собака, завыв, скрылась в темноте. -- Неужели укусила? -- спросил Тендел, подходя к Кязыму. Кязым приподнял ногу и в полосе света, льющегося из распахнутой двери дома, рассмотрел сапог. Он был цел. -- Нет, -- сказал Кязым, -- меня не так-то просто укусить. -- Очумела, своих не узнает! -- крикнул Тендел, сверкнув глазами в темноту, куда убежала собака. -- Старается, -- усмехнулся Кязым, -- чтобы после пирушки ей перепало побольше. Когда они вошли в большую комнату, где происходило праздничное пиршество, гости радостно повскакали, приветствуя его и раздвигаясь, чтобы уступить ему место. Кязым сел напротив Тимура, злобно и подозрительно поглядывавшего на него. Жена его вместе с хозяйкой и невесткой Тендела обслуживала сдвинутые столы. Потом она уселась в конце стола, где сидели еще две женщины. Все шло как надо. -- Мир перевернулся, -- крикнул Бахут с того конца стола, где он сидел рядом с Тенделом, -- Кязым на выпивку опоздал! Бахут был мингрельцем и произносил его имя на свой лад. Они любили друг друга, хотя, конечно, никогда в жизни не говорили об этом, а, наоборот, бесконечно подтрунивали друг над другом. -- Опоздал, -- сказал Кязым, поудобней усаживаясь, -- потому что домой к Теймыру заходил, а он, оказывается, уже здесь. -- Чего это ты ко мне заходил? -- спросил Тимур, исподлобья поглядывая на него глазами затравленного кабана. Хозяйка поставила перед Кязымом тарелку с мамалыгой и мазанула на нее шматок аджики. -- Да жена моя говорила, что ты заходил ко мне несколько раз, -- сказал Кязым миролюбиво и, взяв из большой тарелки кусок мяса, притронулся им к аджике, надкусив как всегда без аппетита, стал жевать. Лениво жуя, он смотрел на Тимура, и в глубине его маленьких синих глаз таилась насмешка. В свежевымытом чесучовом кителе Тимур сидел перед ним, все еще крепкий, бритоголовый, с тем волевым выражением власти, которую он уже утратил, но все еще хранил на лице. По этому выражению Кязым мог узнать начальника в любой толпе, и было непонятно, их выбирают по этому выражению или оно вырабатывается от власти над людьми. Но в глубине темных глаз Тимура не было власти, Кязым это ясно видел, а была смертная тоска по власти, и страх, и неуверенность. -- Так ты же все прячешься от меня? -- сдерживая себя, тихо клокотнул Тимур. Хозяйка поставила Кязыму чайный стакан и налила в него вино. От вояки, которая якобы сечет птицу на лету, он отказался. Кязым не света приподнял стакан и, пожелав благодати дому, выпил и снова взялся за мясо. Тимур, наклонив вперед бритую голову, ждал. -- Чего это мне прятаться от тебя, -- сказал Кязым и надкусил мясо, -- я ничего не украл, чтобы прятаться... Вяло жуя, он смотрел на Тимура, и в глубине его маленьких синих глаз таилась насмешка. -- Какого дьявола ты приходил ко мне за деньгами, -- сказал Тимур, сдержанно клокоча, -- откуда у меня такие деньги? В общем шуме их разговор пока еще не привлекал внимания застольцев. -- Нет так нет, -- сказал Кязым, смеясь одними глазами; выпив вино, твердо поставил стакан на стол, -- я же не насильво их у тебя беру... -- Ты ведь сказал моей жене, чтобы я поделился, -- клокотнул Тимур, и Кязым заметил, что даже его бритая голова побагровела. -- Это как понять? -- Так и понимай, -- ответил Кязым, продолжая смеяться глазами. Оказывается, все же остроухий старый охотник уловил внешний смысл их разговора. -- Нашел у кого деньги просить! -- с того конца стола закричал Тендел, сверкая своими ястребиными глазами -- Да Теймыр -- как та синица, которой сказали, что ее помет -- лекарство. Так после этого она все норовила над морем какнуть! -- Поделиться, -- мрачно усмехнулся Тимур, не обращая внимания на крики Тендела, -- откуда у меня такие деньги! -- Вот ты удивляешься, что я у тебя просил деньги, -- сказал Кязым, -- а надо бы удивляться, что ты два дня меня ищешь, чтобы сказать: у тебя денег нет. -- Ну и что? -- спросил Тимур, замирая с мослаком в руке и стараясь не дать себя перехитрить. -- Да разве человек, -- сказал Кязым, продолжая посмеиваться одними глазами, -- которому нечего дать" ищет человека" который у него просил деньги? Ведь если человек, у которого просили деньги, ищет человека, который просил деньги, значит, они у него есть и он хочет поделиться. -- Я тебя искал, кулацкое отродье, -- изо всех сил сдерживаясь, тихо клокотнул Теймыр, -- чтобы сказать, до **чего я жалею, что не упек вас в тридцатом в Сибирь! Тут Тимур сгоряча преувеличил своя возможности. Во время коллективизации в Абхазии мало кого тронули, а из Чегема и вовсе ни одного человека не выслали. Истинный народный оратор, председатель Совнаркома Абхазии Нестор Лакоба тогда на многочисленных сходках уговорил народ, тонкими иносказаниями он дал ему понять, что разделяет его тревогу, но надо смириться, чтобы сохранить себя. И народ, поварчивая, смирился. -- Да, -- сказал Кязым, теперь состругивая ножом кусочки мяса с кости и отправляя их в рот, -- тут ты промахнулся. Потому как ключ тогда у тебя был в руках, а теперь у меня. -- Какой ключ?! -- спросил Тимур, и страх застыл в его глазах, С приоткрытым ртом он, не шевелясь, смотрел на Кязыма. -- Ключ от власти, -- приспустил поводья Кязым, продолжая посмеиваться своими синими глазами, -- так что теперь он у меня в руках. -- Власть? Подумаешь, бригадир, -- презрительно сказал Тимур, вглядываясь в Кязыма, и стараясь поверить, что он именно это имел в виду, и в то же время чувствуя ужас бессилия перед двойственностью его намеков. И эта двойственность намеков, этот просвет, позволяющий уйти от прямого ответа, был хуже, чем если бы Кязым его прямо обвинил в том, на что он ему как бы подмигивал своими невыносимо смеющимися глазами. А между тем кое-кто из окружающих уже посматривал на них, хотя никто не понимал того, что стоит за их разговором. -- Оставь ты этого вырыгу, Кязым! -- крикнул с того конца стола Тендел, опять сверкнув в их сторону ястребиными глазами. Все рассмеялись. Тендел иногда употреблял слова, которые никто не понимал. И сложность их понимания была в том, что иногда в обычной речи у него выскакивали слова из особого охотничьего языка, понятного только посвященным А иногда он сам бессознательно так выворачивал обычные слова, что они звучали необычно. Именно это и случилось сейчас. -- Что это, еще за вырыга? -- смеясь, стали спрашивать у Тендела. -- Вырыга, -- просто объяснил Тендел, -- это такой человек, который не столько пьет, сколько вырыгивает. -- Лучше я отсяду от него, -- сказал Тимур, шумно вставая, -- а то этот человек доведет меня до преступления! -- Я даже знаю, какого по счету, -- сказал Кязым, взглянув на него, и, смеясь одними глазами, приподнял ладонь, как бы готовый для наглядности показать на пальцах количество преступлений Тимура. Тимур опустил бритую голову и, что-то бессвязно бормоча, перешел и сел поближе к Тенделу. -- Хватит бурунчать, -- миролюбиво сказал ему старый охотник, -- ты, Теймыр, давно безрогий, а все боднуть норовишь. Лучше сиди здесь и слушай мой рассказ. Старый Тендел стал рассказывать историю своей женитьбы. При этом жена его, еще очень бодрая старушка, стоявшая над столами с чистым полотенцем, перекинутым через руку, приподняв брови от старания вникнуть в каждое слово, слушала его рассказ, словно дело касалось не ее, а какой-то другой женщины. Дополнительный комизм ее облика, не оставшийся не замеченным застольцами, заключался в том, что она одновременно с искренним любопытством к рассказу выражала всем своим видом бдительную готовность тут же ответить на скрытые или откровенные выпады мужа, оскорбляющие достоинства ее рода. Готовность эта, как показывал ее достаточно большой опыт, была не излишней. По словам Тендела, это случилось в дни его далекой молодости, когда он еще не выдурился. Тут гости прервали его рассказ дружным смехом, выражая этим смехом уверенность, что он еще и до сих пор не выдурился. Тендел не обратил ни малейшего внимания на этот смех, а жена его, просияв от удовольствия, радостно закивала головой: дескать, так оно и есть, дескать, кому, как не ей, знать, что он еще не выдурился! Так вот, продолжал Тендел, в те дни, когда он еще не выдурился, пришлось ему кутить в одном доме в селе Кутол. И там, когда гости порядочно выпили и начались пляски, в круг вошла хозяйская дочь в белом платье. В знак необыкновенной плавности ее танца, в знак непорочной чистоты ее скольжения кто-то из близких девушки поставил ей на голову бутылку с вином, и она в таком виде, ни разу не качнувшись, сделала два круга. Кто его знает, сколько бы кругов она еще сделала, но тут Тендел не выдержал. Не в силах иначе выразить свой восторг перед девушкой и ее искусством, он выхватил свой смит-вессон и выстрелом разбил бутылку на голове девушки. Девушка, по словам Тендела, прервала танец (было бы странно, если б она продолжала его, вся облитая красным вином), а гости и хозяева просто омертвели от этой неслыханной дерзости. Первым опомнился сам Тендел. -- Считайте, что я в вашем доме "бросил пулю"! -- крикнул он, надо думать, уж во всяком случае, не менее пронзительным голосом, чем в старости, и, перепрыгнув через стол, бросился к выходу. Он вскочил на своего коня, стоявшего у коновязи, и, не теряя времени на открывание ворот, прямо перемахнул через плетень и, сопровождаемый грохотом выстрелов, к счастью, ни одна пуля не задела его, галопом влетел в лес, расположенный недалеко от дома. "Оставить пулю" по абхазским обычаям вот что означает. Родственники жениха, приехавшие свататься в дом невесты и договорившиеся обо всем, оставляют хозяевам газырь с пулей и стреляют в воздух. Газырь с пулей и выстрел в воздух скорее всего символизируют нешуточность договора, право на смертоносный исход в случае нарушения его с той или другой стороны. Но жених-самозванец, "оставляющий пулю", да еще таким образом, -- это было неслыханной дерзостью. Однако вернемся к Тенделу. Проскакав около трех верст, лошадь его неожиданно грохнулась на землю, и когда Тендел, выпростав ногу из стремени, встал, она была мертва. Не понимая, в чем дело, Тендел ее обошел и вдруг увидел, что живот лошади распорот чуть ли не на целый метр. Заглянув в рану, Тендел был поражен -- внутри было пусто. Видно, когда он перемахивал через плетень, лошадь напоролась на кол и у нее вывалился желудок. -- Теперь вы мне скажите, -- пронзительно закричал Тендел, -- кто-нибудь слышал про лошадь, которая, спасая хозяина, с вываленным нутром проскакала три версты?! Тут гости стали смеяться, говоря, что лошадь могла потерять желудок где-нибудь по дороге, может быть, совсем близко от того места, где она рухнула на землю. -- Нет! Нет! -- закричал Тендел. -- Я почувствовал, когда перемахнул через плетень, как что-то шмякнулось подо мной, да сгоряча не оглянулся! Тендел зацокал языком, с необыкновенной живостью переживая гибель любимой лошади, и обратил теперь свой взыскующий ястребиный взгляд на жену, как бы поражаясь неравноценности жертвы и полученной награды. Тут жена его потупилась и, неожиданно взвеяв полотенце, лежавшее у нее на руке, перекинула его через плечо, как бы милосердием волшебства на миг создав мираж того белого платья и именно через это волшебство, как и должно быть, призывая его к справедливости, то есть к необходимости ту лошадь сравнивать с той девушкой, а не с этой, хоть и бодрой, но отжившей старушкой. Тендел посмотрел на нее, но, то ли не поняв ее намека, то ли не придав ему значения, повернул свой ястребиный взгляд на застольцев и продолжал рассказ. По словам Тендела, родители и братья той полюбившейся ему девушки (видно, все-таки поняли намек) поклялись никогда не отдавать свою дочь и сестру за этого безумного головореза. Видать, продолжал Тендел, они, не слишком доверяя своему дому и своей храбрости (тут жена его насторожилась, но оскорбление было недостаточно четким, и она промолчала) и зная о его неслыханной дерзости, припрятали свое чудище (нет, не поняли намека) у родственника, жившего в другом селе. Он был еще более дерзкий головорез. -- По их разумению, -- добавил старый Тендел. При этом жена его всем своим обликом выразила готовность дать отпор явно приближающемуся, но еще недостаточно приблизившемуся оскорблению ее рода. -- Но они, -- сказал Тендел столь многозначительно, что теперь не только жена, но и гости с доброжелательным любопытством стали ожидать приближающееся оскорбление, однако Тендел и на этот раз его избежал, -- не знали, что только я один держу в руках секрет этого человека. Оказывается, именно этот родственник убил стражника два года тому назад и только один Тендел во всем Кенгурийском районе знал об этом. И этот человек не только не препятствовал ему, но, наоборот, помог тайно от своих родственников умыкнуть ее. -- Вот так она оказалась в моем доме, -- закончил Тендел, -- хотя толку от нее еще никто не видел. А теперь давайте выпьем, мои гости, а то я вас совсем словами заморил! Гости, взглянув на жену Тендела, благодарно прошумели, показывая, что утверждение о ее бестолковом пребывании в доме Тендела полностью отвергается обилием выпивки и закуски на столе. -- В каждом деле есть свой ключ, -- сказал Кязым, -- и, кто его держит в руке, тому он и служит. -- Истинно говоришь, Кязым! -- закричал Тендел. -- Ключ от этого человека я держал в своих руках, а они, дурье, этого не знали! Жена Тендела, несколько отвлекшаяся окончанием истории женитьбы и оживившимся застольем, вздрогнула от неожиданности, но быстро взяла себя в руки. -- Уж дурнее тебя, -- отпарировала она, -- не то что в моем роду, в твоем роду нет! -- Молчи! Молчи! -- закричал Тендел. -- Жалко, что я тебе тогда спьяну в голову не попал! Когда Кязым произносил свои слова, Теймыр опустил голову и больше за время пирушки ее ни разу не поднял. "Кажется, готов", -- подумал Кязым. Кязым перевел взгляд на Бахута. Он вспомнил, что Бахут во время рассказа старого охотника поерзывал, то сдвигая на затылок свою сванку, которую он снимал, только ложась в постель, то снова надвигая ее на брови. Это был верный признак, что Бахут сам хочет рассказать свою знаменитую историю. И хотя почти все, сидящие за столом, ее слышали, а некоторые неоднократно, Бахут явно хотел рассказать ее еще раз. -- Слушай, Тендел, -- сказал Кязым, -- учти, что Бахут от тебя сегодня не уйдет, если не расскажет, как продавал свое вино. -- Нет, зачем, кацо, -- стал ломаться Бахут, -- если все слышали, я не буду рассказывать, но если люди не слышали -- другое дело. -- Давай, давай, Бахут, -- крикнул старый охотник, -- а я потом кое-чего добавлю к тому, что ты расскажешь! Гости одобрительно прошумели, показывая готовность, выпив по стаканчику, послушать историю Бахута. Бахут сдвинул свою сванскую шапочку на затылок и, залучившись своими маленькими масличными глазками, приступил к рассказу. -- О да, -- начал он грузино-мингрельским присловьем, приблизительно означающим: "Так вот..." -- О да, мы встретились с этим Вахтангом позапрошлой зимой на поминках в Анастасовке. И там же договорились. Я ему даю двадцать ведер вина, а он мне привозит двадцать пудов кукурузы. Через три дня он приезжает на арбе, дело уже было к вечеру, и привозит мне кукурузу. Я открываю ворота и веду арбу к дому. О да, мы выгружаем четыре мешка и вносим в кухню. А потом вместе с моим сыном, втроем, выкатываем из подвала двадцативедерную бочку и, положив доски, вкатываем ее на арбу. И тут он уже хотел уехать, но я, на дурную свою голову, его удержал. Неудобно, человек первый раз пришел в мой дом и теперь, стакан вина не выпив, уйдет. -- Давай, -- говорю и веду его на кухню, -- попробуй вино, что ты купил. Может, я тебе кислятину продал. В шутку так ему говорю, а мы уже на кухне. -- Нет, -- говорит он мне неожиданно, -- я не буду пробовать вино, которое ты мне продал. -- Почему? -- удивляюсь я. -- Потому что, -- говорит, -- кукурузу, которую я тебе привез, ты не взвесил, значит, ты мине доверяешь. Раз ты мине доверяешь, значит, я тебе тоже доверяю. Вино, которое я купил, пробовать не буду, но другое вино, пожалуйста, выпьем. Уах! Но у меня другого вина нет. Одна "изабелла". Было около десяти ведер "качича", но мы его давно выпили. Теперь что делать? Мы уже на кухне, и жена накрыла на стол, а он требует другое вино. А другого вина у меня нет, и так отпустить его тоже стыдно. И я говорю: -- Хорошо, будем пить другое вино. О да, мы садимся за стол и начинаем пить. И я вижу -- вино ему нравится, хорошо идет. Он хвалит мое вино, мне тоже приятно, и мы так сидим, пьем, а мои домашние все ушли спать. И вдруг он мне говорит: -- Слушай, мне это вино очень понравилось. Давай заменим то, которое я купил, на это вино. Я всю жизнь любил такое вино. Уах! Теперь что я ему скажу? У меня другого вина нет -- одно вино. И я немножко так замялся, не зная, что сказать, а он это по-своему понял. Он понял, что я ему не хочу это вино продавать. -- Ты, -- говорит, -- не стесняйся, если это вино дороже. Я тебе еще кукурузу привезу, ради такого вина мне ничего не жалко! -- Слушай, -- говорю, -- дело не в этом. У меня сейчас нет другого вина. Но я вижу -- не верит и начинает обижаться. -- Зачем, -- говорит, -- ты для меня жалеешь это вино? Если в два раза больше стоит, в два раза больше дам! -- Слушай, -- говорю, -- дело не в этом. Идем попробуй, если то вино, которое я тебе продал, хуже, тогда ты будешь прав. И вот мы среди ночи идем к арбе. Слава богу, кругом снег, все видно. Залезаем на арбу, я открываю бочку, вытягиваю шлангом вино, переливаю в банку и даю ему. Про-бу-ет! Но вижу -- не доверяет. Может, вино слишком холодное было, потому не понял, может, характер, еще не знаю. И он мне говорит: -- Ничего плохого про это вино не скажу, но то вино мне больше нравится. Я всю жизнь мечтал про такое вино. Уах! Что теперь я ему скажу? Что?! -- Слушай, -- говорю, -- у меня другого вина нет. Было около десяти ведер "качича", давно выпили. Я тебя угостил этим вином, потому что неудобно было. Ты в мой дом пришел первый раз, и я хотел, чтобы ты стакан вина выпил в моем доме. Нет, вижу, не доверяет и начинает цепляться. -- Значит, -- говорит, -- ты мне то же самое вино давал? -- Да, -- говорю, -- другого нет. -- Тогда, -- говорит, -- сейчас идем взвесим всю мою кукурузу! -- Зачем? -- говорю. -- Потому что, -- говорит, -- ты не взвесил мою кукурузу, значит, ты мине доверяешь. А я попробовал твое вино -- выходит, я тебе не доверяю. Если я тебе не доверяю, и ты мине не доверяй! Уах! Сейчас среди ночи взвешивать его кукурузу? А у меня безмен только десять кило берет. Это сколько раз надо вешать? Бахут оглядел застольцев, как бы прося войти в его бедственное положение. -- Тридцать два раза! -- смеясь, подсказал ему Кязым. -- Тридцать два раза! За это время я совсем с ума сойду от него! И тогда я так соображаю -- эту бочку он уже не возьмет через свое ослиное упрямство. Но у меня еще одна двадцативедерная бочка стоит в подвале. Думаю -- лучше ту бочку выкатить, а эту вкатить, чем еще полночи возиться с его кукурузой. -- Хорошо, -- говорю, -- у меня в подвале, как ты видел, еще одна бочка стоит. Как раз то вино, которое ты пил! Хочешь -- бери! -- Давай, -- кричит, -- ту бочку! Не жалей хорошее вино на хорошего человека! Что делать? Теперь сына, значит, надо будить. Вдвоем вкатить бочку не сможем. Но сына будить тоже стыдно. Скажет -- взрослые люди глупости делают. Но еще хуже будет, если сына разбужу, а этот попробует вино и опять скажет: ты мне не то вино даешь. Потому что в подвале тоже холодно, а он вкус холодного вина не соображает. -- Хорошо, -- говорю, -- идем в подвал. Я тебе даю ту бочку, но ты сначала попробуй вино. Еле-еле в кухне нахожу свечку -- проклинаю и жену, и этого Вахтанга, и эти поминки, где мы встретились. Идем в подвал, опять вытягиваю из шланга пол-литровую банку и даю ему попробовать. Про-бу-ет! -- О! О! О! -- говорит. -- Вот это вино я мечтал купить. Зови сына! О да, потихоньку вхожу в дом и бужу сына. Молодой -- крепко спит. Еле разбудил. Но правду тоже сразу сказать не могу -- стыдно, кацо, стыдно! -- Бочку, -- говорю, -- сынок, надо на место поставить. Помоги! -- Что вы, -- бурчит сын и одевается в темноте, -- столько времени делали, если не могли сторговаться! Мы выходим во двор и втроем скатываем бочку с арбы и вкатываем ее в подвал. И теперь начинаем выкатывать ту бочку, а сын ничего не понимает. -- Папа, -- удивляется он, -- что вы делаете? Это то же самое вино! Вы от пьянства совсем с ума сошли! А этот проклятый Вахтанг, которого я, на свою голову, встретил на поминках, еще издевается надо мной. -- Ох, Бахути, -- говорит, точно, как Кезым, говорит, -- зачем ты сына, еще такого молодого, неправде учишь! Я против того вина слова не скажу! Но это вино как раз по моему вкусу! Вижу, сын надулся, готов нас обоих убить. Кое-как вкатили эту бочку на арбу, и сын молча поворачивается и уходит. О да, думаю, наконец, уедет этот проклятый человек. Провожаю арбу до ворот. И вдруг он не останавливается? Останавливается! И только тут я понял, что на поминках ни о каком деле договариваться нельзя. Ты с человеком на поминках договариваешься о деле, а он приезжает к тебе домой и устраивает твои поминки. -- Слушай, -- говорит, -- выходит, что я твое вино попробовал, а ты мою кукурузу не взвесил! Значит, ты мине доверяешь, а я тебе не доверяю? Значит, ты ставишь из себя более благородный человек? Не выйдет! Идем взвесим мою кукурузу! Уах! Я уже готов и эту бочку ему отдать, и кукурузу отдать, лишь бы он уехал! Но разве он согласится! -- Слушай, -- говорю, все еще держу себя в руках, -- вино -- одно дело, кукуруза -- другое дело! Если ты два-три литра моего вина выпил, это не значит, что я должен два-три кило твоей кукурузы скушать! Я и так на глаз вижу, сколько там пудов в мешках! -- Нет, -- говорит, -- выходит, ты мине доверяешь, а я тебе не доверяю. Или взвесим мою кукурузу, или забирай свое вино, а я заберу свою кукурузу! Значит, снова сына будить?! Он убьет меня! Но Бахут не был бы Бахутом, если бы не придумал то, что придумал. -- Слушай, -- нарочно спокойно говорю, -- сейчас поздно. Мы оба устали. Завтра приедешь и взвесим кукурузу. -- Нет, -- говорит, -- зачем завтра приезжать, когда я сегодня здесь. Ну, тут я ему показал. Безумному человеку надо через его безумность вправлять ум. -- Значит, ты мине не доверяешь! -- кричу я ему от души. -- Ты в моем доме принял хлеб-соль, и ты боишься в моем доме до завтра оставить мешки! Ты думаешь, Бахут, как нищий, залезет в твои мешки, вытащит кукурузу, а завтра скажет, что там не хватает?! Ты плюешь на мой хлеб-