легка прикрытый грушевыми деревьями. Но стрелять могли и с любой другой стороны. Что это? Обознавшийся мститель? Сумасшедший? Перестрелка бандитов? Я не знал, что думать. Я вышел к автобусной стоянке и поехал в город. Я решил, что в милицию сообщать об этом как-то глупо. Возможно, подсознательный страх перед тем, кто стрелял. Люди, которым я об этом случае рассказывал, только пожимали плечами. Прошло несколько дней. Мы со студентами, как обычно, работали на табачной плантации. Вдруг ко мне подходит человек высокого роста и очень сильного сложения. -- Слушай, -- говорит он мне и, похохатывая, бьет по плечу, -- хорошо я тебя напугал! Ты как заяц прыгал на поле! Пойдем выпьем по стаканчику! И я пошел. Я еще тогда не знал, что это знаменитый бандит Уту Берулава, но от его облика веяло такой невероятной звериной силой, что не подчиниться ему было нельзя. Он был хозяином дома, возле которого располагалась наша плантация. Жена его, бесшумная как тень, накрыла нам на стол, и мы сели пить. Кстати, вино было очень хорошее и закуска тоже. Я был весь сосредоточен на том, чтобы выглядеть естественным и дружелюбным. Противно, но что поделаешь! Он мне продемонстрировал цветной телевизор, три холодильника и тот самый автомат. Потом рассказал про какое-то умыкание, в котором принимал участие, и похвастался, что на днях к нему в гости должен заехать некий генерал. -- Кроме птичьего молока, все будет на столе, -- сказал он. Но дело не в этом. Я, слава богу, в тот день унес от него ноги и больше он меня к себе не звал. А дело в том что я видел своими глазами, как эта вот юная женщина вышла вместе с ним из его машины и прошла в его дом -- Не может быть, ты спутал! -- закричал я. -- Я никак не мог спутать, -- сказал он, -- машина остановилась возле его дома, и они вышли из нее. Я стоял в десяти шагах. Да они и не скрывались ни от кого. Огромная фигура Уту рядом с миниатюрной девушкой произвела на меня незабываемое впечатление. -- Когда это было, -- спросил я, -- ты не можешь сказать поточней? -- Три года назад, -- сказал он, -- май месяц... Точней не помню... Я ему тогда, конечно, ничего не сказал, а теперь говорю, потому что все позади. Я думаю, отчаявшись дождаться наказания убийце матери и заметив, что она понравилась этому бандиту, Лора обо всем с ним договорилась. Он убил того, кому служил, и получил за это то, что хотел. По-видимому, она обо всем рассказала Марику, и он напился, чтобы не сойти с ума от боли. Через год они продали дом и переехали в Краснодар, где жила сестра Лоры. С тех пор прошло много лет. Марик с сыном ежегодно в отпуск приезжают к отцу, а Лора никогда. Думаю, что она решила навсегда отрезать этот город от своей жизни. Удалось ли это ей -- не знаю. Многое можно сказать по этому поводу, но я одно скажу -- я ей не судья. На этом Виктор Максимович закончил свой рассказ. Машина уже мчалась по Новому Афону. -- Сильная история, -- сказал Расим, оборачивая к нам свое горбоносое лицо, -- давайте сейчас здесь выпьем кофе, и я вам расскажу о своей встрече с Уту Берулава... А эта девушка в определенных исторических условиях могла бы стать выдающейся личностью... Но напрасно она своему бедному жениху все рассказала... Непедагогично... Можно было скрыть... Есть средства... Он остановил машину возле веранды открытого ресторана. Мы поднялись наверх, уселись за столик и заказали три кофе. -- Вот как я встретился с ним, -- начал Расим, -- я поехал в лагерь под Зугдиди, где сидел один наш однофамилец. Мне нужно было серьезно с ним поговорить, пристыдить его за то, что он позорит наш род, и спросить его, как он в конце концов думает жить дальше! Лагеря, собственно, не было. Заключенные жили в бараках и работали на чайной плантации. И вот нас человек пятнадцать, прибывших на свидание. Каждый стоит и разговаривает со своим родственником. Рядом стоит офицер и присматривает за нами. Вдруг я услышал какой-то испуганный шепоток, все замолчали, и заключенные вместе со своими родственниками сбились в кучу. На месте остались только я со своим однофамильцем и какая-то мингрельская старушка, которая о чем-то горячо упрашивала своего сына-балбеса. Я оглянулся и увидел, что к нам подходит какой-то человек. Внушительного роста, плечистый, с черной бородой до пояса. Потом я узнал, что Уту в заключении всегда отпускал бороду. Одет он был в черную косоворотку, хорошие шерстяные брюки и сапоги. Он подошел к нам, остановился, взглянул на притихшую, сбившуюся группу, а потом обернулся на старушку, которая, не обращая внимания на Уту, продолжала о чем-то упрашивать своего сына. И, видно, это ему понравилось. Он спросил у старушки, чем она недовольна, и та, возможно, приняв его за какого-то начальника, стала выкладывать ему свои горести. Вдруг взгляд Уту упал на офицерика, продолжавшего стоять поблизости, и он ему гаркнул по-мингрельски: -- Ты чего тут? -- Я ничего, я ничего, -- пробормотал офицерик и попятился к группе, которая раболепно стояла в стороне. -- Не беспокойся, мамаша, -- сказал Уту наконец, -- я присмотрю за твоим сыном. С этими словами он легким взмахом ладони дал ее сыну дружеский подзатыльник, так что голова парня откачнулась, как у болванчика. После этого он молча повернулся и ушел... Вот как я видел Уту Берулава... Расим отпил кофе, на минуту замолк, и вдруг его горбоносое лицо озарилось улыбкой воспоминания. -- Слушайте, -- сказал он, -- до чего интересно получается! У нас сегодня день поминовения Уту Берулава! Я сейчас вспомнил, что мой Чагу тоже с ним встречался, только очень давно. Провалиться мне на этом месте, если это был не Уту Берулава! Молодец мой Чагу, не осрамил наш род! Но он сам лучше расскажет об этом, вы мне только напомните! Мы долили кофе, сели в машину, и поехали дальше. Часа через два мы въехали в это горное сельцо. Чагу жил на отшибе. Возле выезда из села улица была перекрыта воротами, чтобы скот не мог пройти на поля. -- Вот его сын ждет нас, -- кивнул Расим на мальчика лет двенадцати, стоявшего возле ворот. Мальчик открыл их и, пропустив машину, подбежал к нам. -- Я пригоню лошадь, -- радостно сказал он, заглядывая в окно. Мы поехали дальше. -- Этот мальчишка -- прекрасный наездник, -- сказал Расим, -- он с девяти лет участвует в районных и республиканских скачках. Дважды брал призы на лошадях своего отца. Машина остановилась возле усадьбы Чагу. Мы вошли во двор. Это был чистый, зеленый, косогористый двор, обсаженный цветущими благоухающими розами. Двор по абхазской традиции -- это как бы главная комната, внутри которой расположены все остальные комнаты. Наши женщины убирают и украшают свой дом, начиная с главной комнаты. Кстати, сам дом Чагу выглядел весьма ветхим и бедным, но рядом с ним был заложен фундамент более обширного строения с одинокой стеной. Из дома нам навстречу вышла пожилая женщина, жена Чагу, ее сын, парень лет тридцати, его жена с грудным младенцем на руках и двумя малышами, цеплявшимися за ее юбку. Мы поздоровались с хозяевами, а Расим, кивнув в сторону недостроенного дома, сказал: -- Сколько же вы будете его строить? Он уже лет пять стоит в таком виде. -- С моим сумасшедшим мы его никогда не построим, -- крикнула жена Чагу, -- мы в колхозе заработали девятнадцать тысяч! Мой сумасшедший поехал в Черкезию и купил две лошади. Расим, дорогой, поговори с ним, пристыди его! -- Хорошо, поговорю, -- важно сказал Расим, -- а где он сам? -- Он по соседству, сейчас придет, -- отвечала хозяйка, кажется, довольная обещанием Расима. Мальчик пригнал рыжую лошадку и загнал ее во двор. -- А ну покажи фотографии, -- сказал ему Расим, Мальчик вбежал в дом и через некоторое время выскочил из него, неся в руке кучу разноформатных фотографий. -- Я же вам альбом купил, почему ты не вклеил их туда? -- спросил Расим. -- Не знаю, -- сказал мальчик и смущенно пожал плечами. Это были изломанные и расплывчатые снимки скачек. Видно, он их часто показывал людям. Изображение толпы и бегущих лошадей. Получение приза верхом на лошади. Наездник, проезжающий мимо трибуны и приветствуемый какими-то начальниками. Тыкая пальцами, мальчик односложно объяснял: -- Я... здесь... Я... -- Я тобой недоволен, -- строго сказал Расим. -- В каком состоянии у тебя снимки? Я же тебе купил альбом. Почему ты их не вклеил туда? Мальчик трогательно прижал голову к плечу и с трудом выдавил: "Не знаю..." Односложность его ответов показалась мне странноватой, и, когда он вошел со снимками в дом, я спросил об этом у Расима. -- Да, -- кивнул он, болезненно поморщившись, как бы признавая наличие ущербной царапины в роду, -- он однажды неудачно упал с лошади... Во двор вошел хозяин дома. Это был сухощавый мужчина лет шестидесяти. Маленького роста, жилистый. Одет он был в галифе и черную сатиновую рубашку, перепоясанную кавказским поясом, на котором сбоку болтался в чехле большой пастушеский нож. Он за руку поздоровался со всеми и, поняв, что Виктор Максимович не абхазец, особенно сердечно с ним поздоровался как с наиболее дальним и потому почетным гостем. -- Долго же вы собирались, -- сказал он, взглянув на Расима, -- вон уже где солнце... Теперь сами решайте, сначала сядем за стол, а потом объездим лошадь или наоборот? -- Нет, нет, -- за всех сказал Расим, -- сначала объездим лошадь, а потом спокойно сядем за стол, выпьем, поговорим... -- Вынеси седло, -- кивнул отец мальчику. Мальчик побежал на кухню и вынес седло и уздечку. Чагу осторожно подошел к лошади и надел на нее уздечку. Мальчик поднес седло. Отец так же осторожно, что-то ласково мурлыкая, оседлал лошадь и затянул подпруги. Лошадь вела себя довольно смирно. Дальше произошло неожиданное для меня. Чагу не сел на лошадь, а стал, держась за поводья, гонять ее вокруг себя, нещадно шлепая камчой. Потом он, перехватив поводья у самой лошадиной морды, стал заставлять ее двигаться назад. Лошадь вздрагивала, дергалась в сторону, вздымала морду и долго не могла его понять. В конце концов он ее заставил пятиться, и она, пятясь, прошла по двору до самой изгороди. Чагу снова привел ее на середину двора. Теперь он совсем коротко перехватил поводья и стал заставлять ее кружиться вокруг себя. Лошадь всхрапывала, упрямилась, но под ударами камчи все быстрее и быстрее кружилась в полуметре от хозяина. И вдруг то ли она слишком круто повернулась, то ли еще что, я не успел заметить, но она опрокинулась на хозяина. Они оба покатились по косогору двора. Мне показалось, что теперь ни лошадь, ни хозяин не сумеют сами встать на ноги. Но они оба вскочили, и лошадник, сделав это на мгновенье раньше, на лету цапнул ее за поводья и не дал уйти. Теперь лошадь так тяжело дышала, что было слышно на весь двор ее хриплое дыхание. Чагу перекинул поводья через шею лошади и вскочил в седло. Лошадь вела себя спокойно. Чагу промчался несколько раз по двору, резко притормаживая у изгороди. Потом он, видимо, решив, что сопротивление лошади недостаточно красочно, стал подымать ее на дыбы. Но она бедняга, долго не понимала его, крутила головой, вспрыгивала в сторону и, наконец, все-таки встала на дыбы. Чагу соскочил с нее, подвел к изгороди и накинул поводья на кол. -- Готова! -- крикнул он по русски и, помахивая камчой, подошел к нам. Стол накрыли на веранде, и ми уселись. Пока мы пили и ели, я несколько раз оглядывался на привязанную лошадь, и мне показалась странной ее абсолютная неподвижность. Она даже хвостом не шевелила. Я спросил у Чагу, чем это объяснить. -- Обижена, обижена, -- сказал он с улыбкой, как о простительном чудачестве еще слишком молодой лошади, -- ничего, скоро пройдет. -- Лошадь, как человек! -- вдруг вскричал Чагу. -- Только не разговаривает. Вот я вам расскажу, что со мной однажды было, а вы переведите нашему гостю. Он кивнул в сторону Виктора Максимовича. -- Лет пять тому назад, -- начал Чагу, -- я возвращался со свадьбы в одном селе. Мы пили всю ночь, и я, конечно, был крепко выпивший. Где-то на полпути я заснул, вывалился из седла и упал на землю. Как я потом сообразил по солнцу, я проспал часов семь-восемь. Проснулся я оттого, что лошадь меня толкала мордой: "Вставай, пора домой". Вокруг меня метров на десять траву словно косой выкосило. Никуда не ушла. Паслась поблизости, сторожила меня, чтобы какая-нибудь свинья не осквернила или зверь не подошел. И уже когда времени оставалось ровно столько, чтобы хорошим шагом к вечеру дойти домой, она меня разбудила: "Вставай, пора домой!" Я сел на свою лошадь, и как раз, когда мы входили в ворота нашего двора, солнце приводнялось (пересоздаю слабую копию абхазского глагола). Видите, как она уразумела, когда надо меня будить. Вот что такое лошадь! Я перевел Виктору Максимовичу слова Чагу. Мы посмеялись. -- Слушай, -- вспомнил Расим, -- что это за бандит когда-то к тебе приходил? Это был Уту Берулава или кто другой? -- Он! Он! -- вскричал Чагу. -- Говорят, его расстреляли и в газете об этом прописали. Я охотился за этой газетой, но не достал. Достань ее мне! -- Зачем тебе газета, -- сказал Расим, -- ты лучше расскажи, как это было. -- А какой он с виду был? -- спросил я у Чагу. -- Большой, -- вскричал Чагу, -- в эту дверь не пройдет. А глаза -- на беременную взглянет -- раньше времени выкинет, такие глаза! -- Оставь его глаза, лучше расскажи, что было, -- перебил его Расим. -- Для гостя по-русски расскажу, -- сказал Чагу, осмелев от выпивки, -- а вы не смейтесь над моим русским. -- Это давно было, -- сказал Чагу, обращаясь к Виктору Максимовичу, -- моя старший сын, вот этот, в армии была. Значит, десять-одиннадцать лет назад. Ночью кто-то стучит. Открываю. Человек стоит. -- Что надо? -- Кушать хочу. Я ему дал кушать и оставил ночевать. Сразу понял -- скрывается от власти. Может, кровник, может, абрек -- не знаю. Я не спрашиваю. Он не говорит. Ага! Вот так живет у меня три дня. Все, что мы кушаем, ему кушать даем, все, что мы пьем, он пьет. Днем он ничего не делает, только пистолета свой чистит. Ночью спит, как мы. На четвертая дня садимся обедать, вот эта моя хозяйка подала, что было. А он мне говорит: -- Чагу, пойди и достань у соседей хорошая вино. Я чуть с ума не сошел! Я крестьянин, у меня простая крестьянская вино. Чем виновата моя вино?! Живет мой дом и посереди моего дома сирет на мой хлеб-соль! -- Моя вино плохая? -- говорю. -- Плохая, -- говорит. -- Моя отца, -- говорю, -- у твоего отца тоже батраком работала? Землю пахал, вино приносил, дрова рубил? -- Много не разговаривай, иди, -- говорит, -- а то узнаешь, кто такой Уту Берулава! Если человек, как скотина, сирет на твой хлеб-соль в твоем доме, или убей его или убей себя! Зачем жить! Ага, думаю, сейчас я тебе покажу плохая вино. У меня в другой комнате висела хорошая двустволка с медвежьим жакан. Сейчас тоже там висит! -- Хорошо, -- говорю, -- сейчас принесу. Он, как зверь, что-то догадал. -- Зачем туда идешь? -- На двор показывает. -- Туда иди! -- Деньги, -- говорю, -- надо взять. Кувшин вина бесплатно никто не даст. -- Хорошо, -- говорит, -- бери. Ага! Я иду другой комната, снимаю ружье и выхожу. Слово не мог сказать! Смерть любая человек боится! Я мать его не оставил! Отца его не оставил! Деда на оставил! Никого не забыл! -- Вставай, выходи, -- говорю, -- свинья в свинарнике надо убивать! Он встает. Жена кричит: "Не убивай, тебя посадят!" -- но я убить не хочу, так пугаю. Хочу сдать его государству в райцентр. Вышли. Теперь как? До райцентра двадцать километров. Лошадь моя во дворе. Тигра, никого, кроме меня, к себе не допускает. Как оседлать? Я говорю жене: -- Держи ружье! Рука, нога, голова -- чем бы ни двигала -- вот это нажимай! Пусть, как мертвая, стоит! Жена моя кричит, не хочет брать ружье. Заставил! Взяла! Он стоит пять-шесть шагов. -- Чем бы ни двигала -- сразу стреляй! -- говорю. Я быстро поймал лошадь, оседлал ее, вынул его пистолета из-под подушки, положил карман, сел на свою лошадь и, как скотину, погнал его впереди себя. По дороге он просил меня отпустить. Деньгь обещал. Большие деньгь! Но я его не слушала. Я его (тут Чагу, не найдя соответствующего русского слова, по-абхазски добавил) искамчил! Всего искамчил! Даже рука устала! Чагу снова перешел на русский. -- И он уже меня ничего не просит. И я успокоил душа. И тут мы проходили, где мелкая ольха растет. Много-много мелкая ольха. И он прыгнул в это мелкая ольха. Я выстрелил -- не попал! Лошадь пустил, но лошадь быстро не может. Ветка мешай! Мелкая ольха мешай! Убежал! Я повернул лошадь. Сдал пистолета в сельсовет. И сказал. Три дня жила -- не сказал. Сказал -- в этот день пришла. Я боялся, что он ночь придет и наш дом пожар сделает. Я достал хороший собака. Но он не пришла. А сейчас все! Сейчас власть его стрелял! -- Лучше бы он сжег наш дом, -- неожиданно по-абхазски вставила хозяйка, до этого молча и внимательно слушавшая своего мужа, -- тогда уж ты построил бы новый... Тут наш Расим стал серьезно увещевать старого Чагу, указывая ему на то, что любовь к лошадям -- это, конечно, дело хорошее, и он призами на скачках прославляет свой род, но все-таки и дом наконец пора построить. Вон и семья разрослась. -- Успеем, успеем, -- сказал Чагу и, с ходу зажигаясь, добавил: -- слава богу, над головой не течет! А ты что в лошадях понимаешь? Охромевшую лошадь бросил в лесу! Все равно, что этого несмышленыша в чащобе оставить! Он ткнул рукой на одного из своих внуков, вместе с братцем стоявшего, прижавшись к материнской юбке. Малыш встрепенулся и еще теснее прижался к матери. Мы поблагодарили хозяйку за угощение, спустились во двор и прошли к машине. Объезженная лошадь все так же неподвижно с опущенным хвостом стояла на привязи. -- Приезжайте на осенние скачки, -- крикнул Чагу напоследок, когда мы уже были в машине, -- черкесскую пущу! Мы поехали по узкой каменистой дороге. Младший сын Чагу, возможно, изображая лошадь, мчался за машиной до самых ворот. Добежав, он открыл их нам, помахал рукой, и мы поехали дальше. -- Единственно, в чем был прав Уту Берулава, -- неожиданно без всякого юмора заметил Расим, -- это то, что у Чагу вино плоховатое. И оно всегда у него было такое! Расим был прав. Но Чагу -- явно настоящий лошадник, а истинная страсть не терпит соперниц. Вечер в саду Однажды из Москвы приехал мой знакомый журналист и сказал, что у него от редакции задание увидеться с Виктором Максимовичем и написать о нем. Я удивился, что об его опытах знают в редакции, и обрадовался за него. Журналист этот был известен достаточно острыми и горькими статьями по вопросам нашего сельского хозяйства. Полгода назад его послали на несколько месяцев в Америку, отчасти, как я думаю, чтобы вознаградить за ненапечатанные статьи, отчасти для того, чтобы он поделился с нашим читателем опытом ведения фермерского хозяйства, хотя бы в тех пределах, в каких этот опыт не мешает идеологии. -- Как съездил? -- спросил я у него. -- Чудесно, -- бодро кивнул он, -- пишу книгу. -- А если одним словом сказать, что главное? -- Одним словом ничего не скажешь, -- ответил он, -- разве что придется повторить слова одного славного фермера. -- А что он сказал? -- Он посмотрел, посмотрел, как мы топчемся на его полях, и сказал: "Вот вернетесь вы к богу, и у вас будет хлеб". Я призадумался над такой своеобразной рекомендацией ведения сельского хозяйства, и мы тут же договорились поехать к Виктору Максимовичу. Мы зашли в гастроном, купили две бутылки коньяка, дрянную колбасу, ибо другой не было, и сыр. Взяли такси и поехали в поселок, где жил Виктор Максимович. Я не совсем точно знал, где расположен его дом, но надеялся сориентироваться. Расплатившись с таксистом, мы свернули с шоссе, прошли по узкой дорожке между двумя приусадебными участками, вышли к железной дороге, прошли под мостом, свернули вправо и, похрустывая пляжной галькой, зашагали вдоль моря. Был теплый день конца сентября. Солнце клонилось к закату, и оттуда почти до самого берега вода была покрыта трепещущим золотом. Пляж был почти пуст, море едва вздыхало, в воздухе стоял легкий запах водорослей. Именно отсюда, со стороны моря, где я тогда рыбачил с товарищами, мне когда-то показали домик Виктора Максимовича, и я теперь надеялся вспомнить его месторасположение. Приусадебные участки в этих местах метра на два возвышаются над пляжем и кое-где в зависимости от доходов хозяев прикрыты от моря деревянной или бетонной дамбой. Неизвестно, как скоро я узнал бы его участок, если б внезапно не увидел торчащее из зелени виноградной беседки крыло махолета. Одновременно с крылом махолета я увидел на пляже прямо под участком Виктора Максимовича сидящего на песке милиционера. Он оказался моим знакомым абхазцем. Увидеть его здесь, на пустынном пляже, было так же странно, как увидеть крыло махолета, торчащее из виноградной беседки. Я почувствовал родство этих двух странностей. И так как одна из этих странностей объяснялась Виктором Максимовичем, естественно было предположить, что и вторая странность объясняется им же. -- Что ты здесь делаешь? -- спросил я по-абхазски, здороваясь с милиционером. -- Сторожу, -- ответил он мне, смущаясь и от смущения склоняя набок голову. Мне показалось, что смущение его усилено тем, что он говорит со мной по-абхазски. По-видимому, он считал, что некоторая нелепость его занятия на языке закона выглядела бы менее нелепой. -- Что сторожишь? -- спросил я, хотя уже понял, что он сторожит. -- Аэроплан его сторожу, -- кивнул он наверх. -- А зачем его надо сторожить? -- спросил я. -- Они боятся, -- ответил он, -- чтобы на нем кто-нибудь не улетел в Турцию. -- Если они этого так боятся, -- сказал я, -- они могли бы запретить ему этим заниматься. -- Запретить нельзя, -- важно сказал милиционер. -- Почему? -- Потому что они хотят посмотреть, -- оживился он, как бы приобщая меня к хитроумному замыслу, -- получится у него что-нибудь или нег. Потому следить следим, а мешать не мешаем. -- Ах, вот как, -- сказал я и, кивнув ему на прощанье, направился вместе с журналистом к деревянной лесенке, подымающейся от пляжа на участок. -- Что он тебе говорил? -- спросил журналист, когда мы прошли в калитку, и я закрыл ее на щеколду. Я ему передал нашу беседу, и мы оба рассмеялись. Тропинка к дому проходила между корявыми мандариновыми кустами. Справа от тропинки стоял сарай, возле которого рос большой пекан, североамериканский родственник нашего грецкого ореха. Слева за мандариновыми кустами начинался сад, где росли груши, инжир и гранатовое дерево, усеянное пунцовыми плодами. Мы подошли к дому, где возле виноградной беседки стоял махолет, как бы молча проповедуя тесноте заросшего сада идею распахнутого пространства. Сад безмолвствовал. Рядом за большим столом, врытым в землю, сидели трое: девушка в голубом сарафане со светящимся узким марсианским лицом, какой-то юноша и Виктор Максимович. Юноша и хозяин дома, низко склонившись к ватманскому листу, заполненному чертежами и формулами, что-то обсуждали. Девушка подняла нам навстречу свое светящееся и как бы исключительно в интересах воздухоплавания суженное лицо. Она улыбнулась нам. Двое остальных нас так и не заметили. -- Виктор Максимович, -- сказал я, выкладывая на стол нашу небогатую снедь, -- оказывается, за вами хвост. Мы поздоровались. -- А-а-а! -- махнул Виктор Максимович голой мускулистой рукой, рукава штормовки у него были закатаны. -- Слава богу, я давно привык. Мы познакомились с его гостями. Девушка, с улыбкой протягивая длинную тонкую, руку, как бы сказала: можете немножко подержаться за мою руку, вам это будет приятно. -- Запомните его имя, -- кивнул Виктор Максимович на юношу, -- будущее светило математики. Он нашел новый случай сохранения двух солитонов после взаимодействия. Для меня это был язык ирокезов. -- Виктор Максимович, -- спросил я, -- откуда вы знаете высшую математику? -- Это, -- сказал он, усаживая нас за стол, -- интересная история. В лагере у меня был учебник высшей математики Лоренца. Каждый день после работы я заваливался спать и спал до отбоя, когда барак затихал. Тут я вставал, брал учебник и шел к параше, потому что это было единственное место, где ночью горел свет и можно было читать. Но чтобы не зачитаться до утра и доспать положенное время, иначе не сохранишь силы для работы, я придумал себе часы. Водяные часы, клепсидра с поправкой на лагерные условия. Лагерники спят беспокойно, кричат во сне, часто встают мочиться. Я приспособился определять время по степени наполнения параши мочой. Юноша, внимательно выслушав рассказ Виктора Максимовича и дождавшись его конца, почему-то передвинул бутылки с коньяком с края стола на его середину, как на более надежное место. -- Где вы учитесь? -- спросил я у него. Если б не слова Виктора Максимовича о его математическом открытии, было бы естественней спросить, в каком он классе, до того он молодо выглядел. -- Я аспирант Московского университета, -- сказал он и посмотрел на девушку. -- Это вы его так омолодили? -- спросил я у нее. -- Да! -- воскликнула она и затряслась от сдавленного хохота. -- Все так находят! Он у нас преподает! Однажды нас встретила знакомая мне девушка и спросила: "Это твой младший брат?" Я так и вырубилась от смеха! Ее худенькое, почти безгрудое тело под голубым сарафаном сейчас сотрясалось от хохота, одновременно как бы отсылая любоваться обаянием одухотворенности ее неправильного лица. -- Людочка, посуетись! -- кивнул аспирант на стол и вдруг плотоядно потер ладони, явно предвкушая выпивку, и теперь стало легче представить его истинный возраст. -- Я сейчас, -- сказала девушка и, взяв двумя пальцами развевающийся ватманский лист, унесла его в дом. Через некоторое время она вышла оттуда с тарелками, вилками, рюмками. Поставив все это на стол, она опять исчезла в проеме дверей и появилась, держа в одной руке тарелку с помидорами, а в другой -- хлебницу с длинной лепешкой лаваша. -- Я вам фруктов нарву, -- сказал Виктор Максимович и, подхватив плетеную корзину, стоявшую в беседке, быстро удалился в глубину сада. Девушка пошла мыть помидоры под краном. Взаимокасание струи воды и двух голых девичьих рук располагало к созерцанию в духе японцев. Однако наше молчаливое созерцание прервал некий толстый небритый человек в мятой рубашке навыпуск, появившийся, как и мы, со стороны моря. В руке он держал приемник "Спидола". Кстати, все прибрежные участки этого поселка имеют по два входа; один со стороны моря, а другой со стороны железной дороги и шоссе. -- Здравствуйте, -- сказал человек, подойдя к столу и удивленно оглядывая нас, -- а где Виктор Максимович? -- Фрукты собирает, -- ответил аспирант, -- позвать? -- Не надо, я подожду, -- ответил толстяк и уселся на скамью. Он некоторое время так сидел, как кошку, держа на коленях приемник, и, надув губы, что-то беззвучно насвистывал, скорее всего изображая непринужденность. По-видимому, он здесь не ожидал чужих людей и теперь считал, что его затрапезный вид создает неправильное представление о его духовной сущности. Чувствовалось, что ему не терпится исправить эту ошибку. -- Извините, -- вдруг сказал он, перестав беззвучно свистеть и оглядывая нас, -- ви кто будете? -- Мы друзья Виктора Максимовича, -- сказал я. -- Аха, друзья, -- согласился толстяк и, дав себе время осознать этот факт, добавил, кивнув на махолет: -- что-нибудь из него вийдит? Только правду -- как мужчины мужчине! -- Уже вышло, -- сказал аспирант, -- он несколько раз взлетал. -- Взлетал, что такое! -- взмахнул толстяк одной рукой, другой продолжая придерживать на коленях приемник. -- Отсюда хотя бы до Очемчири может пролететь?! Девушка, стоявшая у стола и нарезавшая помидоры, замерла и тревожно посмотрела на толстяка, видимо, стараясь представить, как далеко отсюда находится Очемчири. -- Пока нет, но обязательно пролетит, -- сказал аспирант. Девушка благодарно посмотрела на него и взялась за помидоры. -- Двенадцатый номер видите? -- сказал толстяк, туго оборачиваясь к махолету и показывая на цифру. Мы взглянули на цифру, а потом на толстяка. -- Двенадцать "Жигулей" он мог купить на деньги, которые всю жизнь тратил на свои аэропланы! -- воскликнул толстяк. -- Чтобы я своими руками свою маму похоронил, если неправда! Мы промолчали. -- Ви не думайте, -- через некоторое время, поуспокоившись, добавил он, -- я его, как брата, уважаю... Двадцать лет соседи... А там, внизу, кто стоит, знаете? Он кивнул в сторону моря, явно думая, что мы вошли в калитку со стороны железной дороги. -- Видели, -- сказал я. -- Э-э-э, -- закачал головой толстяк и добавил: -- Политика... Возможно, он еще что-то хотел сказать, но тут из сада с корзиной в руке вынырнул Виктор Максимович. -- Привет, Виктор! -- сказал толстяк. -- Здравствуй, Зураб! -- ответил Виктор Максимович и поставил корзину на стол. -- Звук барахлит, -- сказал толстяк, приподымая "Спидолу", -- вот эти прибалты совсем халтурчики стали. Хуже наших. -- Оставь, посмотрю, -- сказал Виктор Максимович не глядя и добавил, отбирая у девушки лаваш, который она взялась нарезать, -- лаваш не режут, а рвут. В саду уже было сумеречно, хотя сквозь виноградные листья еще был виден догорающий над морем закат. Виктор Максимович стал быстро рвать лаваш, раздергивая его, как гармошку. -- Пока, Виктор! -- сказал толстяк и поднялся. -- Оставайся, выпьем по рюмке, -- предложил Виктор Максимович, расправившись с лавашем. -- Ради бога, -- сказал толстяк, останавливаясь и беспомощно приподымая руки, -- гости ждут дома! -- Ладно, -- сказал Виктор Максимович, -- завтра к вечеру заходи! Толстяк исчез в уже сгущающихся сумерках. -- Людочка, свет! -- сказал Виктор Максимович, вынимая из корзины инжир и груши. Мы расселись за столом и приступили к еде и выпивке. Мне не понравилось, как аспирант выпил две первые рюмки. Та особая, как ее ни скрывай, хищность, с которой он отсосал их, подсказывала, что огонек там, внутри него, уже горит и требует топлива. Впрочем, может, это мне и показалось. Кто-то завозился у калитки, обращенной в сторону железной дороги. -- Кого это еще несет, -- проговорил Виктор Максимович, вглядываясь в темноту. Из тьмы появилась какая-то фигура и, осторожно войдя в полосу света, оказалась пожилой женщиной в коричневом платье. -- Извините, -- сказала она, подходя к столу, -- Виктор Максимович, я за мясорубкой. Виктор Максимович встал, небрежно сунул в карман протянутые ему деньги и вошел в дом. Женщина отвернулась от стола и, подперев подбородок ладонью, с такой комической скорбью уставилась на махолет, что я не выдержал и спросил: -- Вам он не нравится? Женщина обернулась к нам и, улыбаясь милой, виноватой улыбкой, призналась с горестной откровенностью: -- Семьи нет... Если б хоть семья была... Он еще не старый, интересный мужчина, скажите -- пусть женится... Деточки будут бегать здесь... Продолжая улыбаться виноватой улыбкой, она смотрела на нас, словно ожидая нашей поддержки. Кстати, Виктор Максимович в самом деле выглядел гораздо моложе своих шестидесяти лет. Больше пятидесяти ему никак нельзя было дать. Некоторые считали это результатом его кефирной диеты. Однажды, когда разговор зашел на эту тему, он улыбаясь, сказал: -- Все обстоит очень просто. Мужчину старят женщины и политика. В молодости, когда я был влюблен и увлекался политикой, я выглядел гораздо старше своих лет. Из дому вышел Виктор Максимович с мясорубкой в руке. -- Ну, как твоя новая курортница? -- передавая мясорубку, спросил он у женщины, словно угадав, о чем она здесь говорила, и насмешливо снижая тему. -- Ах, Виктор Максимович, не говорите, -- пожаловалась она, -- сколько раз я ее предупреждала: "Не лежи так долго на солнце!" Не послушалась, и теперь у нее вся спина сгорела. -- Понятно, -- сказал Виктор Максимович усаживаясь и, обращаясь к нам, добавил: -- Когда на юг приезжает интеллигентная женщина, она на третий день идет с ворохом писем по улице и спрашивает, где почта. А когда приезжает неинтеллигентная женщина, она на третий день ковыляет по улице и спрашивает, где бы купить простоквашу, чтобы обмазать обгоревшее тело. И таких множество. Мы посмеялись наблюдению Виктора Максимовича, которое, может быть, отдаленным образом давало ответ на горестное недоумение женщины по поводу его одиночества. И женщина, как бы отчасти это поняв и смирившись, скорее всего временно, скрылась в темноте, держа в руках починенный Виктором Максимовичем маленький символ домашнего очага. Виктор Максимович стал подробно объяснять журналисту, почему он винтовому аппарату предпочел махолет, а потом постепенно разошелся и выложил свое жизненное кредо. -- Человек должен взлететь сам, без мотора, -- сказал он, -- вся трагедия мировой истории в том, что человек, пытаясь удовлетворить свою самую коренную жажду, жажду свободы, все больше и больше закабаляется. Тысячелетия человеческой истории превратили его психологию в Авгиевы конюшни. Только взлетев, он промоет свою душу и поймет истинную цену земной жизни -- идеям, вещам, людям... Внезапно он прервался, оглядел нас своим кротким и неукротимым взглядом, потом налил полстакана коньяка, поставил его в тарелку, набросал туда несколько кружков колбасы, ломоть лаваша и сказал: -- Людочка, отнеси моему стражу. От тебя ему приятней будет получить угощение... Фонарь лежит на кухонном столе. Девушка принесла фонарь, зажгла его, взяла в руки тарелку и скрылась в темноте, как светлячок, сама себе освещая дорогу. -- Человек должен взлететь, иначе все мы погибнем, а вместе с нами и вся мировая культура, -- продолжал Виктор Максимович, разлив коньяк по рюмкам и кивнув на свой махолет, который, казалось, прислушивается к нему, -- это двенадцатый аппарат, который я сконструировал за свою жизнь. Шесть из них вдребезги разбились. Два -- на земле, а четыре начали разваливаться в воздухе. Кто хотя бы на минуту испытал свободное парение в небе, тот не может не возвратиться на землю обновленным человеком. Он поймет, что это возможно, и будет бесконечно искать во всех формах земной жизни повторения этого счастья распахнутого полета. Он будет искать и добиваться его в книгах, в любви, в дружбе, в работе, во всем! Он приучится чувствовать проявление малейшей пошлости и подлости как омерзительное выражение антиполета, антипарения, как предательство своего собственного испытанного в полете счастья. Человечество ждет великое самовоспитание через полет и парение. Разумеется, это произойдет не в один день. Но когда появятся надежные варианты аппарата и наладится их промышленное производство, они будут ненамного дороже хорошего зонтика. Сегодня нас, изобретателей подобных аппаратов, никто не поддерживает -- ни спортивные организации, ни конструкторские бюро, ни министерства. Но мы должны доказать и докажем свою правоту. -- А много вас? -- спросил я и, не вполне уверенный в уместности своего желания, потянулся за грушей. -- Я переписываюсь с двумя, -- сказал Виктор Максимович, -- один живет в Армавире, другой -- в Полтаве. Но, наверное, есть еще. -- Да, есть, -- подтвердил журналист, -- к нам поступают сведения об этом. Но пока их мало. Внезапно деревья сада и беседка озарились голубоватым, мертвенным светом и махолет побелел в этом свете, словно оголился. Это далекий пограничный прожектор на несколько мгновений просочился в сад, безмолвно вгляделся в него и унесся дальше шарить по берегу. -- С каждым годом их будет все больше, -- сказал Виктор Максимович, -- это неизбежно. Человек должен взлететь, и он взлетит. Никакая диктатура не сможет управлять летающими людьми, потому что у летающего человека будет совсем другая психология. -- А разве ваш милиционер не сможет пристрелить летающего человека? -- спросил журналист. Из темноты пришла девушка и поставила на стол тарелку и стакан. -- Нет, не сможет, -- без всякой улыбки сказал Виктор Максимович, -- потому что он сам тогда будет летающим человеком. -- Ну, как он там? -- спросил аспирант у своей девушки. -- Выпил за мое здоровье, -- сказала она, просияв, -- может, позвать его сюда? -- Это лишнее, -- заметил Виктор Максимович, -- пусть стоит там, где его поставили. -- Неужели они не знают, что без разгона вы отсюда взлететь не можете? -- спросил аспирант. -- Конечно, знают, -- сказал Виктор Максимович, -- но это и есть безумие нашей жизни. Человек ежедневно совершает тысячи подобных глупостей, и мы все им подчиняемся. Но как только человек взлетит, бессмысленность этих глупостей всем станет очевидной. -- А что, в плохую погоду они тоже дежурят? -- спросил я и, встав со стула, потянулся к винограду, свисавшему с края беседки. -- В плохую погоду я их пускаю в сарай, -- сказал Виктор Максимович и, проследив за моими действиями, добавил: -- с южной стороны зрелей. Я сорвал несколько кистей винограда, одну из них протянул девушке, а остальные положил на стол. -- А как давно они дежурят? -- спросил аспирант. Он взял со стола гроздь винограда, словно неосознанно обращая обе кисти, и ту, которую он взял, и ту, которую держала его девушка, в наглядный символ их парности. Но в отличие от своей девушки, которая уже отщипывала ягоды, он только жадно внюхался в гроздь, как бы не решаясь разрушить символ. -- Лет двадцать, -- ответил ему Виктор Максимович подумав, -- с перерывами. После двадцать второго съезда отменили дежурство. Но после чешских событий снова стали дежурить. С некоторым мистическим трепетом я ощутил всепроникающую неотвратимость идеологических щупальцев. Огромный и как бы неуклюжий аппарат идеологии где-то в Москве делает поворот, и в зависимости от него в непомерной дали, здесь, в поселке под Мухусом, возле участка Виктора Максимовича, появляется или исчезает милиционер. И снова фантастическим, синим, дрожащим на листьях светом озарился сад. И опять несколько мгновений белел в этом свете словно оголившийся махолет. Потом свеченье погасло, истекло, и луч прожектора унесся дальше высвечивать берег. Девушка поежилась и, войдя в дом, вышла оттуда с шерстяной кофточкой, накинутой на плечи. Мы выпили по последней рюмке и стали собираться. -- Сейчас дам одеяло моему охламону и провожу вас, -- сказал Виктор Максимович и вошел в дом. Через минуту он вышел с одеялом в руках, пошел в сторону берега и потонул в темноте. Видимо, он остановился над краем участка, потому что раздался его голос: -- Где ты там? Держи! Мы попрощались с аспирантом и его девушкой. Виктор Максимович взял со стола фонарь, и мы, сделав несколько шагов, окунулись в вязкую черноту южной ночи. Виктор Максимович шел сзади, бросая нам под ноги жидкую полоску света. Мы перешли железную дорогу, прошли тропинкой, то и дело теснимой зарослями разросшейся ежевики, и вышли на шоссе к автобусной остановке. -- Если материал пройдет, пришлите газету, -- сказал Виктор Максимович журналисту и пожал нам обоим руки бодрящим рукопожатием, словно пытаясь влить в нас часть своей неукротимой, веры. Мне подумалось -- только мечту и ловить такой сильной и цепкой ладонью. Он ушел в черноту ночи, не зажигая фонаря, потому что хорошо знал дорогу. Последнее В ту зиму Виктор Максимович, как обычно, разобрав и сложив свой махолет, уехал вместе с ним в Москву. Вначале марта я пил кофе в верхнем ярусе ресторана "Амра". День уже был по-весеннему теплый. Чайки с криками носились возле пристани-кофейни, на лету подхватывая куски хлеба, которые им подбрасывали люди, стоя у поручней ограды. К столику, стоявшему рядом с моим, подошел толстый человек с брюзгливым выражением лица. Я сразу же узнал в нем того соседа, который приходил к Виктору Максимовичу со "Спидолой". -- Скажите, -- обратился я к нему, когда он, хлебнув кофе, рассеянно взглянул в мою сторону, -- Виктор Максимович приехал? Толстяк внимательно посмотрел на меня, и лицо его сделалось еще более брюзгливым и сумрачным. Он явно меня не узнал. -- А кто ви ему будете? -- спросил он настороженно. Его настороженный голос вызвал во мне смутное, неприятное чувство. -- Я его друг, -- сказал я, -- однажды, когда мы сидели у него в гостях, вы к нему заходили со "Спидолой"... По мере того как я говорил, лицо его мрачнело и мрачнело, и я все сильнее и сильнее чувствовал приход непоправимого и фальшь своего многословия. Господи, при чем тут "Спидола"! -- Виктор Максимович умер, -- сказал толстяк, и лицо его горестно перекосилось. -- Как?! -- вырвалось у меня. -- Да, -- кивнул он и, отхлебнув кофе, добавил: -- разбился в Москве... Он замолчал,