, и явился сюда только для того, чтобы наскоро попрощаться. Никогда еще за всю его бытность на посту предстоятеля Ордена он, Александр, не оказывался в таком неприятном, затруднительном и тягостном положении; большого труда стоило ему сохранять выдержку. Что же делать? Применить насилие, например, подвергнуть Магистра Игры почетному аресту, немедленно, сегодня же вечером, разослать спешное извещение всем членам Коллегии и созвать их сюда? Возможны ли возражения против такой меры? Разве это не самое простое и верное, что можно сделать? И все-таки что-то в нем восставало против такого решения. И чего, собственно, он добьется подобными репрессиями? Магистру Кнехту они не принесут ничего, кроме унижения, Касталии -- вообще ничего, больше всех, пожалуй, выиграет он сам, глава, ибо снимет с себя отчасти груз ответственности, успокоит свою совесть, поскольку ему не придется тогда одному и полностью отвечать за то, что он считает отвратительным и трудным. Но если вообще еще существует малейшая возможность что-то исправить в этом роковом деле, если еще можно сделать попытку воззвать к чувству чести Кнехта, еще мыслимо добиться поворота в его намерениях, -- этого можно добиться только с глазу на глаз. Им двоим, Кнехту и Александру, придется выдержать жестокую схватку, больше никому. И, обуреваемый этими мыслями, он должен был признать, что Кнехт, в сущности, поступил правильно и благородно: не обратившись к Верховной Коллегии, которая для него перестала существовать, он все же явился к нему, предстоятелю, для последней битвы и прощания. Этот Иозеф Кнехт, хотя и совершил нечто запретное и ненавистное, сохранил при этом все свое достоинство и остался тактичным. Магистр Александр решил довериться последнему доводу и не вмешивать в дело весь аппарат Коллегии. Только сейчас, когда решение было найдено, он начал обдумывать все подробности случившегося и прежде всего спросил себя, что по существу было правильно и неправильно в действиях Магистра Игры, который, безусловно, производил впечатление человека, твердо убежденного в истинности своих взглядов и в правомерности своего неслыханного поступка. Теперь, пытаясь подвести дерзкое намерение Магистра Игры под некую формулу, проверить его согласно законам Ордена, которые он знал как никто, Александр пришел к неожиданному открытию, что фактически Иозеф Кнехт отнюдь не нарушил и не имел намерения нарушить букву закона, ибо по закону, который, правда, десятилетиями не применялся, каждый член Ордена был вправе в любое время выйти из него, если он одновременно отказывался от своих прав и от касталийского сообщества. Возвращая доверенные ему печати, заявляя Ордену о своем выходе, удаляясь в некасталийский мир. Кнехт, правда, совершал шаг неслыханный, необычный, страшный, быть может, даже неподобающий, но никак не преступил правила Ордена. Желая совершить этот непостижимый, но формально не противоречивший закону поступок не за спиной главы Ордена, а лицом к лицу с ним, он делал даже больше того, что требовалось от него по букве закона. Но как дошел до такого решения этот окруженный почетом человек, один из столпов иерархии? Как осмелился он руководствоваться в своем, что ни говори, отступническом намерении писаными правилами и пренебречь сотней неписаных, но не менее священных и само собой разумеющихся обязательств, которые должны были ему в этом воспрепятствовать? Александр услышал бой часов, отогнал бесплодные мысли, принял ванну, посвятил десять минут прилежным дыхательным упражнениям и выбрал себе келью для медитации, чтобы за час перед сном накопить в себе силы и спокойствие и затем до утра не возвращаться мыслями к этому предмету. На следующий день молодой служитель проводил Магистра Кнехта из дома для гостей к предстоятелю Ордена и был свидетелем того, как оба обменялись приветствиями. Его, привыкшего видеть искусных мастеров медитации вблизи, все же поразило во внешности, в манерах, в приветствии обоих достойнейших Магистров нечто особенное, для него новое, а именно необыкновенная, высшая степень сосредоточенности и отчетливости. Это было, рассказывал он нам, не совсем обычное приветствие между двумя носителями высшего сана, которое обычно бывало, смотря по обстоятельствам, либо поверхностным и небрежно выполненным церемониалом, либо же торжественно-радостным, праздничным актом, а могло быть и неким соревнованием в вежливости, самоуничижении и подчеркнутом смирении. Сейчас же это выглядело так, словно здесь принимали чужого, например, некоего великого мастера йоги, который прибыл из дальних стран, чтобы выразить главе Ордена свое почтение и помериться с ним силами. Слова и жесты были весьма скромны, но взоры и лики обоих сановных касталийцев полны спокойствия, решимости и собранности, а также скрытого напряжения, словно оба они светились изнутри или были заряжены электрическим током. Больше ничего нашему свидетелю не удалось ни увидеть, ни услышать. Собеседники удалились во внутренние покои, вероятно, в частный кабинет Магистра Александра, и оставались там несколько часов, причем никому не велено было их беспокоить. Все, что стало известно об их беседе, было впоследствии рассказано депутатом Дезиньори, которому кое-что поведал сам Иозеф Кнехт. -- Вчера вы застали меня врасплох, -- начал предстоятель Ордена, -- и чуть не вывели из равновесия. За истекшие часы я кое-что обдумал. Моя точка зрения, разумеется, не изменилась, я -- член Коллегии и орденского правления. Согласно букве закона, вы имеете право заявить о своем выходе из Ордена и сложить с себя свои обязанности. Вы пришли к выводу, что ваш пост стал для вас бременем, и считаете нужным попытаться начать новую жизнь вне Ордена. А что, если я вам предложу сделать такую попытку, но не так, как вы сгоряча решили, а, допустим, взяв длительный или даже не обусловленный сроком отпуск? Что-то похожее, кстати, содержалось и в вашем ходатайстве... -- Не совсем, -- возразил Кнехт. -- Будь мое ходатайство удовлетворено, я бы остался в Ордене, но все равно ушел бы со своего поста. То, что вы так любезно предлагаете, было бы уверткой. Впрочем, Вальдцелю и Игре мало было бы толку от Магистра, который надолго, на неопределенное время ушел в отпуск и о котором нельзя суверенностью сказать, что он вообще вернется. А если бы он и появился снова через год, через два, он бы многое растерял из того, что ему необходимо знать и что касается его поста, дисциплины и Игры, и ничему новому бы не научился. Александр: -- Кое-чему, возможно, он все же научился бы. Возможно, он бы узнал, что мир за пределами Касталии не совсем таков, каким он его себе представлял, что мир этот столь же мало нуждается в Иозефе Кнехте, как Кнехт в нем, и он вернулся бы успокоенный и был бы рад вновь очутиться в прежнем надежном окружении. -- Ваша доброта простирается слишком далеко. Я вам очень благодарен и все же не могу ею воспользоваться. Ведь я ищу не удовлетворения своего любопытства и не мирской жизни, нет, я ищу безусловности. Я вовсе не хочу выйти в широкий мир, имея за спиной лазейку на случай разочарования, не хочу быть осторожничающим путешественником, который выползает из своей норы, чтобы немного повидать белый свет. Напротив, я жажду риска, осложнений, опасностей, я изголодался по реальной задаче, по делу, по лишениям и пукам. Смею ли я просить вас не настаивать на вашем столь великодушном предложении и вообще не пытаться поколебать меня или манить назад? Это бы ни к чему не привело. Мой приезд к вам потерял бы для меня всю свою ценность и святость, если бы принес мне запоздалое, уже ненужное исполнение моей просьбы. С момента отправки этой просьбы я успел шагнуть далеко вперед; путь, на который я ступил, теперь для меня -- единственно возможный, он -- мой закон, родина, служение. Вздохнув, Александр кивнул головой, признавая его правоту. -- Итак, допустим, -- промолвил он, не теряя терпения, -- что вас действительно невозможно ни смягчить, ни переубедить, что вы, вопреки внешней очевидности, являете собой глухого, не внемлющего ни авторитету, ни разуму, ни доброте, что вы человек, одержимый амоком или охваченный безумием, которому нельзя становиться поперек дороги. Поэтому я избегаю пока вас уговаривать или влиять на вас. Но тогда исполните то, ради чего вы сюда приехали, поведайте мне историю вашего отступничества, объясните мне ваши действия и решения, столь нас ужаснувшие! Будь то исповедь или оправдание, будь то обвинение -- все равно, я хочу это услышать. Кнехт кивнул. -- Одержимый амоком благодарит вас и радуется. Я не намерен выступать с обвинениями. То, что я хотел бы сказать, если бы это не было так трудно, так невероятно трудно выразить словами, для меня имеет смысл оправдания, вы же можете принять это как исповедь. Он откинулся в кресле и поглядел вверх, туда, где свод еще хранил бледные очертания стершейся росписи тех времен, когда в Хирсланде был монастырь, -- призрачные, тонкие следы линий и красок, цветов и орнаментов. -- Мысль о том, что должность Магистра может наскучить, что можно отказаться от нее, посетила меня впервые уже через несколько месяцев после моего назначения. В один прекрасный день я сидел и перелистывал записную книжечку моего некогда прославленного предшественника, Людвига Вассермалера, в которой он, прослеживая месяц за месяцем целый год своего пребывания на посту Магистра, дает своим преемникам советы и указания. И я напал на его предостережение, на его напоминание о том, что к публичной Игре следующего года надо готовиться загодя. Если же ты не чувствуешь вдохновения, если не хватает тебе изобретательности, необходимо настраивать себя путем концентрации. В тот час я, самый молодой из всех Магистров, еще чувствовал в себе избыток сил и, прочитав это предостережение, признаться, улыбнулся в своем юношеском высокомерии над заботами старого человека. Но уже тогда я почуял в его словах и нечто серьезное -- что-то вроде опасности, что-то грозное и гнетущее. Задумавшись над этим, я еще в то время пришел к решению: если в моей жизни наступит день, когда мысль о предстоящей Игре вместо радости внушит мне тревогу, вместо гордости -- страх, я не стану в муках выжимать из себя идеи, а уйду в отставку и верну Коллегии врученные мне знаки отличия. Так впервые в мою душу запала эта мысль, но, конечно, в ту пору, когда я только-только осилил большое напряжение, большие трудности моей новой должности, когда паруса мои были полны ветра, я в глубине души не очень-то верил, что когда-нибудь превращусь в старика, устану от работы и жизни, что и мне когда-нибудь с сокрушением и замешательством придется изведать, как нелегко изобретать новые идеи для нашей Игры. Так или иначе, подобное решение зародилось во мне. Вы меня в то время хорошо знали, почтеннейший Магистр, возможно, даже лучше, нежели я сам знал себя, вы были моим советчиком и исповедником в первые, самые тяжелые дни моего пребывания на посту и совсем недавно покинули Вальдцель. Александр испытующе взглянул на него. -- Мне, пожалуй, никогда не давали более приятного поручения, -- сказал он, -- я был доволен вами и самим собой, как это редко случается в жизни. Если верно, что за все приятное, выпадающее нам на долю, мы должны расплачиваться, я, видно, должен сегодня нести кару за свою тогдашнюю восторженность. В то время я по-настоящему гордился вами. Сегодня я не могу этого сказать. В том, что Орден по вашей милости испытает такое разочарование, а Касталия будет глубоко потрясена, есть доля и моей вины. Быть может, когда я был вашим ментором и советчиком, мне бы следовало побыть еще несколько недель в Селении Игры и более жестко взяться за вас, более строго проверить. Кнехт весело встретил его взор. -- Вы не должны испытывать таких угрызений совести, domine, иначе я буду вынужден напомнить вам о некоторых наставлениях, какие вам пришлось делать мне, когда я, новоиспеченный Магистр, с трудом справлялся со своими обязанностями и своей ответственностью. И в одну из таких минут -- я только что вспомнил об этом -- вы сказали мне как-то: если бы я, Magister Ludi, был злодеем и тупицей, если бы я делал все, чего Магистр делать не должен, если бы даже сознательно стремился, находясь на высоком посту, причинить нашей любимой Касталии как можно больше вреда, эго встревожило бы ее не больше, взволновало бы не глубже, нежели камешек, брошенный в озеро. Мелкий всплеск, несколько кругов -- и все! Так прочен, так незыблем наш касталийский порядок, так неприкосновенен ее дух. Помните ли вы это? Нет, в моих стараниях быть возможно более дурным касталийцем и принести Ордену наибольший вред вы, безусловно, не виноваты. И вы знаете также, что мне никогда не удастся серьезно поколебать ваше спокойствие. Но я хочу рассказать вам, что было дальше. То, что я уже в начале моей магистерской деятельности смог принять подобное решение, то, что я этого решения не забыл и теперь готов его осуществить, связано со своеобразным душевным состоянием, которое посещает меня время от времени и которое я называю "пробуждением". Но об этом вы знаете, я уже однажды рассказывал вам об этом, когда вы были моим духовным наставником, и даже сетовал, что со дня моего вступления в должность у меня уже не бывает такого состояния, и я все более от него отдаляюсь. -- Вспоминаю, -- подтвердил Магистр Александр, -- я был тогда несколько озадачен вашей способностью переживать подобное, ибо в нашей среде она встречается крайне редко, а за пределами Касталии проявляется в самых разнообразных формах: иногда у гениев, особенно у государственных деятелей или полководцев, но также и у слабых, полупатологических индивидуумов со способностями ниже среднего уровня, как-то: у ясновидящих, телепатов, медиумов. Ни с одним из этих человеческих типов: ни с военными героями, ни с ясновидящими или рудознатцами -- у вас, с моей точки зрения, не было ничего общего. Более того, вы мне казались тогда, да и вплоть до вчерашнего дня, образцовым членом Ордена: рассудительным, ясно сознающим свою роль, послушным. Подверженность власти таинственных голосов, будь то божественных или демонических, будь то голоса собственного сокровенного "я", казалась мне нисколько вам не свойственной. Поэтому я истолковал эти "пробуждения", описанные вами, просто как мгновенные осознания собственного роста. Мне кажется вполне естественным, что такие душевные состояния надолго перестали вас тогда посещать: вы только что заняли высокий пост и возложили на себя задачу, которую пока ощущали как слишком просторную одежду, вам еще надлежало в нее врасти. Скажите, однако: верили ли вы когда-нибудь, что эти "пробуждения" представляют собой нечто вроде откровения высших сил, весть или зов из сфер некой объективной, вечной или божественной истины? -- Вот тут-то мы и подошли к стоящей передо мной в эту минуту весьма трудной задаче, -- сказал Кнехт, -- выразить словом то, что ускользает от слова; превратить в рациональное то, что определенно внерационально. Нет, манифестациями божества, или демона, или абсолютной истины я эти свои пробуждения не считал. Весомость и убедительность моим переживаниям придает не доля содержащейся в них истины, не их высокое происхождение, божественность или еще что-либо в этом роде, но их реальность. Они ужасающе реальны, подобно тому как сильная физическая боль или стихийное бедствие, вроде урагана и землетрясения, кажутся нам совсем по-иному заряженными реальностью, слитностью с настоящим моментом, неизбежностью, нежели обычные дни и состояния. Предшествующий грозе порыв ветра, который гонит нас скорее под крышу и напоследок еще пытается вырвать из рук дверь, или жестокая зубная боль, которая, кажется, сосредоточивает всю напряженность, все страдания и конфликты мира в нашей челюсти, -- это явления, чью реальность или смысл мы вольны позднее оспорить, если склонны к подобным шуткам, но в ту минуту, когда мы их переживаем, они не терпят ни малейшего сомнения и до ужаса реальны. Подобного рода обостренной действительностью обладают и мои "пробуждения", отсюда и название их; в эти часы я ощущаю окружающее так, словно я долгое время пребывал во сне или полусне, а теперь вдруг пробудился и бодр и вспоминаю все ярко, как никогда прежде. Минуты великих страданий или потрясений -- что относится и к событиям всемирной истории -- обладают убедительной силой необходимости, они воспламеняют в нас чувство угнетающей реальности и напряжения. Такие напряжения могут разрешиться прекрасным и светлым или же сумбурным и мрачным. Но, во всяком случае, то, что происходит в эти минуты, будет казаться нам великим, необходимым, важным и будет существенно отличаться и выделяться среди того, что происходит повседневно. -- А теперь давайте попробуем, -- продолжал Кнехт, передохнув, -- взглянуть на дело с другой стороны. Помните ли вы легенду о святом Христофоре?{2_12_02} Да? Так вот, этот Христофор был человеком великой силы и храбрости, но он не пожелал стать господином и править, он пожелал служить. Служение было его силой и его ремеслом, оно ему давалось лучше всего. Но ему было далеко не безразлично, кому служить. Он непременно должен был служить самому могущественному, самому великому господину. И если до него доходил слух о властелине, который был еще могущественней, он предлагал свои услуги новому. Этот великий слуга всегда был мне по душе, и я, наверное, слегка похож на него. Во всяком случае, в ту, единственную для меня пору, когда я мог располагать собой, то есть в студенческие годы, я долго искал и колебался, какому властелину мне служить. Так я долгое время держался вдали от Игры, не доверял ей, хотя давно уже признал в ней самое драгоценное, самое своеобразное детище нашей Провинции. Я уже вкусил от этой приманки и знал, что нет на земле ничего более притягательного и более сложного, чем посвятить себя Игре, и я довольно рано понял, что эта восхитительная Игра требует не наивных любителей, согласных посвятить ей часок отдыха, а тех, кем она завладеет целиком, кто готов подчиниться ей и служить всю жизнь. И вот какой-то внутренний инстинкт, какое-то наивное стремление к простоте, цельности, здоровью противилось во мне тому, чтобы навеки принести в жертву этому волшебству все свои силы и интересы, предостерегало меня от духа вальдцельского Vicus lusorurn, как от некоего духа специализации и виртуозности, правда, утонченного, чрезвычайно развитого, но оторванного от жизненной и человеческой целокупности и замкнувшегося в своем высокомерном одиночестве. Годами меня терзали сомнения, я проверял себя, покуда не созрело решение, и я, несмотря на свои колебания, посвятил себя Игре. Я это сделал, ибо во мне жило упомянутое Стремление искать самых высоких целей и служить самому великому господину. -- Понимаю, -- сказал Магистр Александр. -- Но сколько бы я ни раздумывал, что бы вы мне ни рассказывали о себе, неизменно я наталкиваюсь на один и тот же источник всех ваших особенностей. Вы слишком сильно чувствуете свое "я" или слишком от него зависите, а это отнюдь не то же самое, что быть большой личностью. Один может быть звездой первой величины по своей одаренности, силе воли, выдержке, но он так хорошо центрирован, что без всяких трений и затрат энергии включается в ритм системы, к которой принадлежит. Другой так же богато одарен, быть может, даже больше, но ось его "я" не проходит точно через центр, и он растрачивает половину своих сил на эксцентрические движения, которые изнуряют его самого и мешают всем окружающим. Вы, по-видимому, принадлежите к этой второй категории. Правда, сознаюсь, что вы великолепно умели это скрывать. С тем большей силой поразило нас это зло сегодня. Вы рассказали мне сейчас про святого Христофора, и я должен сказать: если в этом образе и есть нечто величественное и трогательное, то как образец служения нашей иерархии он никуда не годится. Кто хочет служить, должен неизменно служить тому владыке, которому он присягнул в верности, служить до гроба, а не с тайным намерением переметнуться к другому, более импозантному господину, как только такой отыщется. Иначе слуга ставит себя судьей над своим господином, что вы сейчас и делаете. Вы всегда хотите служить самому великому властелину, и вы настолько простодушны, что беретесь сами определять степень величия тех владык, среди которых вы выбираете своего. Кнехт выслушал его с глубоким вниманием, и на лицо его легла легкая тень печали. Он сказал: -- Преклоняюсь перед вашим суждением, господин Магистр, иного я от вас и не ожидал. Позвольте мне, однако, досказать мою повесть, осталось немного. Итак, я стал мастером Игры и долгое время пребывал в уверенности, что служу величайшему из владык. Недаром мой друг Дезиньори, наш покровитель в Федеральном Совете, однажды весьма наглядно изобразил, каким заносчивым, спесивым, надутым виртуозом Игры, каким чистокровным касталийцем я был когда-то. Но я должен еще объяснить вам, какое значение со студенческих лет, с начала моих "пробуждений" имело для меня слово "transcendere". Оно засело у меня в памяти, я полагаю, при чтении одного из философов-просветителей и под влиянием Магистра Томаса фон дер Траве{2_5_06} и с тех пор стало для меня, как и слово "пробуждение", подлинно магическим словом, требовательным и побуждающим идти вперед, дарящим утешение и столь много обещающим. Моя жизнь, твердил я себе, должна стать преступанием пределов, непрерывным восхождением с низшей ступени на высшую, я должен преодолевать и оставлять за собой одно пространство за другим, как музыка раскрывает, проигрывает и завершает одну тему за другой, один темп за другим, не утомляясь, не смыкая глаз, всегда бодрствуя, всегда начеку. Благодаря моим "пробуждениям" я наблюдал, что такие ступени и пространства действительно существуют и что в конце определенного отрезка жизни каждый раз появляется оттенок увядания, желание смерти, но потом все меняется, подходишь к новому пространству, новому пробуждению, новому началу. И обо всем этом, что выражается для меня одним словом "transcendere", я рассказываю вам, ибо считаю, что оно может дать ключ к пониманию моей жизни. Решение посвятить себя Игре было важной ступенью, и такой же ступенью было первое ощущение моей слитности с иерархией. И, будучи на посту Магистра, я продолжал так же подниматься со ступени на ступень. Наилучшим, что дала мне моя деятельность на этом посту, было следующее открытие: не только занятия музыкой и Игра могут сделать человека счастливым, но и работа воспитателя и наставника. Постепенно я узнал, что работа эта приносит мне тем большую радость, чем моложе и неиспорченнее мои питомцы. Это открытие, наряду со многими другими, привело к тому, что годами во мне росло желание воспитывать все более юных, что я охотнее всего пошел бы работать учителем в начальную школу, короче говоря, мое воображение иногда увлекало меня в области, лежавшие далеко за пределами моих официальных обязанностей. Он умолк. Предстоятель заметил: -- Вы все больше изумляете меня, Магистр. Вы рассказываете о вашей жизни, и речь идет почти исключительно о приватных, субъективных переживаниях, личных желаниях, этапах развития и решениях! Я, право, не предполагал, что касталиец вашего ранга может так смотреть на себя и на свою жизнь. В его голосе зазвучали не то упрек, не то грусть, и это опечалило Кнехта. Но он овладел собой и бодро воскликнул: -- Но, Досточтимый, ведь сейчас мы говорили не о Касталии, не о Коллегии или иерархии, а исключительно обо мне, о психологии человека, которому, к несчастью, выпало на долю навлечь на вас большие неприятности. Говорить о своей работе на посту Магистра, об исполнении мною моего долга, о том, достоин я или недостоин звания касталийца и Магистра, мне не пристало. Моя работа, как и вообще внешняя сторона моей жизни, вся на виду и может быть проверена каждым; вряд ли вы найдете в ней многое, что заслуживало бы порицания. Но мы сейчас говорим совсем о другом, я хочу сделать для вас понятным тот путь, которым я пошел в одиночку и который вывел меня сегодня из Вальдцеля, а завтра выведет из Касталии. Будьте же добры, выслушайте меня до конца. Моими сведениями о существовании другого мира за пределами нашей маленькой Провинции я обязан не штудиям и книгам, в которых этот мир представал передо мной только как далекое прошлое, но вначале моему школьному товарищу Дезиньори, гостю оттуда, а позднее, во время моего пребывания у бенедиктинцев -- отцу Иакову. Собственными глазами я видел мирскую жизнь очень мало, но через этого человека я получил представление о том, что называется историей, и, возможно, это и послужило причиной изоляции, в которую я попал по моем возвращении. Я вернулся из монастыря в край, почти не имеющий понятия об истории, в Провинцию ученых и адептов Игры, в общество чрезвычайно почтенное и чрезвычайно привлекательное; но я с моим смутным представлением о внешнем мире, с моим растревоженным любопытством, с моим сочувственным интересом к этому миру оказался в полном одиночестве. Многое здесь могло меня и утешить: здесь было несколько человек, которых я очень высоко ставил, и сделаться их коллегой казалось мне огромной, смущающей честью и счастьем; кроме того, здесь было множество хорошо воспитанных, высокообразованных людей, достаточно работы и много способных и достойных любви учеников. За время обучения у отца Иакова я усвоил, что я не только касталиец, но и человек, что мир, "весь свет" имеет касательство и ко мне, требует и от меня участия в его жизни. Из этого открытия вытекали потребности, желания, нужды, обязательства, следовать которым я ни в коем случае не мог. Мирская жизнь в глазах касталийцев была отсталой, малоценной жизнью, полной беспорядка и грубости, страстей и рассеяния, в ней, по их мнению, не было ничего прекрасного и желанного. Но на самом деле мир с его жизнью был бесконечно шире и богаче тех представлений, какие могли сложиться у касталийца. Этот мир находился в непрерывном становлении, он сам творил историю, он был полон вечно новых начинаний; этот мир, пусть хаотичный, был отчизной и плодородной почвой, на которой произрастали все судьбы, все взлеты, все искусства, все человеческое, он рождал языки, народы, государства, культуры, он создал и нас, и нашу Касталию, и он же будет свидетелем нашего умирания и останется жить после нас. Мой наставник Иаков пробудил во мне любовь к этому миру, и любовь эта непрерывно росла и требовала пищи, а в Касталии не было ничего, что могло бы питать ее. Здесь мы жили за пределами мира, мы сами стали маленьким, совершенным, застывшим в своем развитии и переставшим расти мирком. Он глубоко вздохнул и помолчал немного. Предстоятель тоже ничего не говорил и только выжидательно смотрел на Кнехта, поэтому тот задумчиво кивнул ему и заговорил: -- Оказалось, я должен нести двойное бремя, и это длилось долгие годы. Мне надо было управлять большим ведомством и отвечать за него, а с другой стороны, мне надо было справиться со своей любовью к внешнему миру. Моя работа -- и это было мне ясно с самого начала -- не должна была страдать от этой любви. Напротив, как я полагал, она должна от нее выиграть. Если бы я даже -- надеюсь, что это было не так -- несколько хуже, не столь безупречно выполнял свою работу, чем следовало ожидать от Магистра, я все равно сознавал бы, что я живей и бодрственней сердцем, нежели иной самый безукоризненный из моих коллег, и у меня было что дать моим ученикам и сотрудникам. Я видел свою задачу в том, чтобы, не порывая с традициями, постепенно, осторожно расширять и подогревать касталийскую жизнь и мышление, чтобы влить в нее струю свежей крови от мира и от истории, и по счастливому стечению обстоятельств в то самое время в миру, за пределами Касталии, у одного мирянина зародились подобные же мечты о сближении и взаимопроникновении Касталии и мира: то был Плинио Дезиньори. Магистр Александр, слегка поджав губы, проговорил: -- Да, от влияния на вас этого человека я никогда не ожидал ничего доброго, равно как и от вашего незадачливого протеже Тегуляриуса. Так это Дезиньори окончательно склонил вас порвать с иерахией? -- Нет, domine, но он отчасти, сам того не сознавая, помог мне. Он вдохнул немного свежего воздуха в мою застоявшуюся жизнь, благодаря ему я вновь соприкоснулся с внешним миром и лишь тогда смог убедиться и сознаться самому себе, что мой путь здесь, у вас, подходит к концу, что я уже не способен испытывать искреннюю радость от своей работы и пора положить конец этой муке. Еще одна ступень пройдена, я миновал еще одно пространство, и этим пространством на сей раз была Касталия. -- Как вы об этом говорите! -- покачал головой Александр. -- Словно Касталия недостаточно обширна, чтобы на всю жизнь дать достойное занятие многим и многим. И вы всерьез думаете, что вы измерили и преодолели это пространство? -- О нет! -- живо отозвался его собеседник. -- Ничего подобного я никогда не думал. Говоря, что я достиг границы этого пространства, я лишь имел в виду: все, чего я как личность мог добиться на моем посту, сделано. Вот уже некоторое время я стою на той грани, где моя работа как Магистра Игры превращается в бесконечное повторение уже сделанного, в пустые формальные экзерсисы, и я выполняю ее без радости, без воодушевления, порой даже почти без веры. Пришла пора прекратить это. Александр вздохнул. -- Таков ваш взгляд, но Орден и его правила предусматривают иное. В том, что и у члена Ордена бывают свои настроения, что он порой устает от своих обязанностей, нет ничего нового и удивительного. Тут на помощь приходят правила, они указывают путь, как восстановить гармонию и заново обрести центрированность. Неужели вы забыли об этом? -- Отнюдь нет, Досточтимый! Вам легко обозреть мою работу, ведь еще совсем недавно, по получении моего послания, вы подвергли контролю дела в Селении Игры и меня самого. Вы могли убедиться, что работа выполняется, канцелярия и архив в порядке, Magister Ludi не обнаруживает ни признаков болезни, ни каких-либо причуд. Именно тем правилам, которые вы мне некогда столь искусно внушили, я обязан, что не сдался, не потерял ни сил, ни выдержки. Но мне это стоило огромного труда. И теперь, к сожалению, мне стоит не меньшего труда убедить вас в том, что мною движут отнюдь не настроения, не причуды или прихоти. Но удастся ли мне это или нет, на одном я буду настаивать: вы должны признать, что моя личность и моя деятельность до того моменты, когда вы их в последний раз проверили, были безупречны и полезны. Неужели я требую от вас слишком многого? В глазах Магистра Александра блеснула усмешка. -- Уважаемый коллега, -- сказал он, -- вы разговариваете со мной так, будто мы оба частные лица, непринужденно беседующие друг с другом. Но это относится лишь к вам одному, поскольку вы теперь, в самом деле, -- частное лицо. У меня же все иначе: то, что я думаю и говорю, я говорю не от своего имени, а как глава Ордена, и я должен отвечать за каждое слово своего руководства. То, что вы здесь сегодня говорите, не будет иметь никаких последствий; как ни важны для вас ваши речи, они так и останутся речами частного лица, защищающего свои собственные интересы. Но я по-прежнему занимаю свой пост и несу за него ответственность, и то, что я сегодня скажу или сделаю, может иметь свои последствия. Перед вами и в вашем деле я представляю Коллегию. Далеко не безразлично, примет ли Коллегия ваше объяснение событий и, может быть, даже признает вашу правоту. Вы изображаете дело так, будто вы, хотя таили в голове особенные мысли, до вчерашнего дня были безупречным, кристально чистым касталийцем и Магистром; что, хотя на вас находили минуты колебаний и усталости, вам тем не менее всегда удавалось преодолеть и подавить их. Допустим, я поверю в это, но как прикажете мне понять такой чудовищный факт, что безупречный, непогрешимый Магистр, который вчера еще выполнял каждое предписание Ордена, сегодня вдруг совершает дезертирство? Воля ваша, мне все же легче вообразить себе Магистра, в чьей душе уже довольно давно зреет червоточина, который, хотя и выдает себя за вполне хорошего касталийца, в действительности уже давно таковым не является. И еще я спрашиваю себя: почему вы, собственно, так добиваетесь установления того факта, что вы до самого последнего времени оставались верным своему долгу? Поскольку вы уже пошли на этот шаг, нарушили обет послушания и дезертировали, вам не должно быть никакого дела до того, что о вас будет думать Орден. Но Кнехт возражал: -- Позвольте, Досточтимый, как может мне не быть никакого дела? Речь идет о моей репутации, о моем добром имени, о памяти, какую я здесь по себе оставлю. Речь, тем самым, идет о возможности для меня работать вне Касталии, но для ее пользы. Я нахожусь у вас не для того, чтобы обелить себя, и тем более не для того, чтобы добиться одобрения моего поступка Коллегией. Я предвидел уже, что мои коллеги будут смотреть на меня как на личность сомнительную и своеобычную и готов с этим смириться. Но я не хочу, чтобы меня считали предателем или сумасшедшим, с таким приговором я согласиться не могу. Я совершил поступок, который вы не можете не осуждать, но я совершил его, ибо иначе не мог, ибо таково мое назначение, таков мой жребий, и я в него верю и добровольно буду его нести. Если вы этого не желаете признать, -- значит, я потерпел поражение и весь наш разговоре вами ни к чему. -- Мы все время кружимся на одном месте, -- ответил Александр. -- Я должен, оказывается, признать, что при известных условиях воле отдельного человека дано право нарушать законы, в которые я верю и которые обязан защищать. Но не могу же я одновременно верить в наш порядок и признать за вами приватное право этот порядок нарушать, -- не перебивайте меня, прошу вас. Я могу лишь согласиться с тем, что вы, по всей видимости, убеждены в смысле вашего опасного шага и в своем праве совершить его, что вы искренне видите в этом свое призвание. Вы, разумеется, не рассчитываете на одобрение мною вашего поступка. Но одного вы добились: я отказался от первоначальной мысли вернуть вас в лоно Ордена и склонить вас к отмене вашего решения. Я не возражаю против вашего выхода из Ордена и передам Коллегии заявление о вашем добровольном отказе от занимаемого поста. Больше я ничем не могу вам помочь, Иозеф Кнехт. Магистр Игры жестом выразил свою покорность. Потом тихо вымолвил: -- Благодарю вас, господин предстоятель. Ларчик я вам уже вручил. Теперь я отдаю вам (для передачи Верховной Коллегии) мои записи о положении дел в Вальдцеле, прежде всего о репетиторах, а также о тех нескольких людях, кто, по моему разумению, наиболее подходит в качестве преемника на посту Магистра. Он вытащил из кармана и положил несколько сложенных листков бумаги. Затем он встал, предстоятель тоже. Кнехт подошел к Александру и долго с грустным дружелюбием смотрел ему в глаза. Потом вежливо поклонился ему и сказал: -- Я хотел вас попросить дать мне на прощанье руку, но теперь вижу, что должен от этого отказаться. Вы всегда были мне особенно дороги, и сегодняшний день ничего в этом не изменил. Прощайте, дорогой и уважаемый Друг! Александр молчал. Бледность покрыла его лицо; какой-то миг казалось, будто он хочет поднять руку и протянуть ее уходящему. Он почувствовал, что глаза его увлажнились; нагнув голову, он ответил на поклон Кнехта и отпустил его. После того как ушедший затворил за собой дверь, Александр постоял еще некоторое время неподвижно, прислушиваясь к удалявшимся шагам, и когда они отзвучали и все смолкло, он с минуту походил по комнате, пересекая ее из конца в конец, пока снаружи опять не послышались шаги и кто-то тихонько не постучал в дверь. Вошел молодой прислужник и объявил, что какой-то посетитель желает говорить с Магистром. -- Скажи ему, что я смогу принять его через час и что я прошу его быть кратким, ибо меня ждут неотложные дела. Нет, погоди! Ступай в канцелярию и передай секретарю, пусть срочно созовет на послезавтра заседание Коллегии и сообщит всем ее членам, что присутствие их обязательно, и только тяжелая болезнь может извинить неявку. Кроме того, сходи к кастеляну и скажи, что завтра утром я должен ехать в Вальдцель, пусть распорядится к семи часам подать мне экипаж... -- Разрешите доложить, -- заметил юноша, -- господин Магистр мог бы воспользоваться экипажем Магистра Игры. -- Как так? -- Досточтимый прибыл вчера в экипаже. А только что он вышел из дому, сказав, что дальше пойдет пешком и оставляет экипаж здесь в распоряжении Коллегии. -- Хорошо. Тогда я поеду завтра в вальдцельском экипаже. Повторите, пожалуйста, мои распоряжения. Прислужник повторил: -- Посетитель будет принят через час и ненадолго. Первый секретарь должен на послезавтра созвать заседание, присутствие всех обязательно, только тяжелая болезнь освобождает от явки. Завтра, в семь часов утра, -- отъезд в Вальдцель в экипаже Магистра Игры. Когда молодой человек вышел, Магистр Александр вздохнул и подошел к столу, за которым только что сидел с Кнехтом; в ушах его все еще звучали шаги этого непонятного человека, которого он любил больше, чем кого бы то ни было, и который причинил ему такую боль. Всегда, еще с тех пор, как Кнехт служил под его руководством, он любил этого человека, и среди других его качеств ему особенно нравилась его походка, твердая и ритмичная, и в то же время легкая, почти невесомая, колеблющаяся между важностью и детскостью, между повадкой жреца и повадкой танцора, своеобычно притягательная и аристократическая походка, отлично шедшая к лицу и голосу Кнехта. Не менее гармонировала она и с его специфической манерой нести сан касталийца и Магистра, с присущими ему властностью и веселостью, что напоминало порой благородную сдержанность его предшественника, Магистра Томаса, порой же простоту и сердечность старого Магистра музыки. Итак, он уже отбыл, поторопился, ушел пешком, бог весть куда, и скорее всего Александр никогда больше с ним не встретится, никогда не услышит его смех, не увидит, как его красивая рука с длинными пальцами чертит иероглифы Игры. Предстоятель взял лежавшие на столе исписанные листки и начал их читать. Это было краткое завещание, составленное в очень скупых выражениях, по-деловому, часто лишь наметки вместо фраз, и предназначены они были, чтобы облегчить руководству работу при предстоящей ревизии Селения Игры и при выборах нового Магистра. Красивым мелким почерком были записаны умные замечания, в словах и форме букв отражалась неповторимая, ни на кого непохожая личность Иозефа Кнехта не меньше, чем в его лице, голосе, походке. Нелегко будет Коллегии найти равного ему преемника: подлинные властители и подлинные характеры встречаются редко, и каждую личность надо рассматривать как подарок и счастливую случайность, даже здесь, в Касталии, в Провинции избранных. Ходьба доставляла Иозефу Кнехту удовольствие, он уже много лет не странствовал пешком. Да, если вспомнить хоро