оплошно посеянное мною самим зло обильно всходило, бойко росло и пускало завитки всяких дьявольских склок и неприятностей... Назову своих дам романтически Дездемоной и Розаурой{392}. Дездемона была нрава демонического, и на нее порой находило бешенство, как на вашу, любезнейший, Микомикону! Розаура, напротив, умела надрывать людям сердце миной глубочайшего страдания, горчайшего упрека, оскорбленной ни за что ни про что души, которая выдает себя лишь нечленораздельными, но пронзительными звуками. Впору было лопнуть от досады, когда, стоило только отвергнуть какую-нибудь пошлость, появлялись все эти симптомы. Дездемона была, вне всякого сомнения, как актриса, гораздо лучше, Розаура зато моложе и красивее, а поскольку описанная страдальческая мина ей к тому же еще весьма шла, то понятно, что легко загорающаяся молодежь в партере была за нее, а я терпел дурную игру. Если Дездемона не могла играть Турандот или шекспировскую Джульетту, ибо молодость и физическая прелесть - непременные условия для этих ролей, то в точности так же моя маленькая хорошенькая Розаура портила роль героической девы. Но вы нисколько не удивитесь - это уж в порядке вещей, - что обе стремились именно к тем ролям, которые были противны их естеству... Сегодня идет "Орлеанская", через несколько дней пойдет новая для публики и долгожданная "Турандот". Играет Дездемона, потому что Розауре я снова отказал в этой роли, хотя она и красуется в ее репертуаре. Появляются симптомы глубокого горя, и за два дня до "Турандот" Розаура лежит в постели, смертельно больна... Негодница знала, что роль эту некем занять, а отсрочка премьеры нанесет мне чувствительный удар... Я лечу к ней. Бледная как смерть (то есть без румян), с выражением страдания на лице, она в полузабытьи лепечет мне: "Я очень больна!.." Следующий далее вздох означает: "Вы, вы, ужасный человек, убили меня!" - и первый тенор, а равно и сентиментальный молодой человек, играющий в комедиях второго, а в спальне Розауры первого любовника, оба, пребывая у одра в горе и скорби, тотчас прикладывают к глазам носовые платки. Я участливо присаживаюсь у изголовья, осторожно беру бессильно повисшую руку Розауры, сладчайшим голосом глубочайшей растроганности, в том регистре, в каком лет тридцать назад говорили изнемогающие от безнадежности любовники, горестно лепечу: "Ах, Розаура!.. Какой удар для меня... Погибли мои надежды... Не суждено публике насладиться высоким искусством!" Она думает, что я говорю о "Турандот", и в уголках ее рта мелькает злорадная улыбка. "Ах, вы не знаете, - продолжаю я, повышая голос до самых страдальческих нот, - вы не знаете, что через две недели я собирался дать "Марию Стюарт", что эта роль предназначалась вам... Ах, но теперь!.." Розаура не проронила ни звука, мне следовало продолжать говорить, но я благоразумно умолк и заполнил паузу только двумя-тремя вздохами - под аккомпанемент тенора и первого любовника. "К тому времени, - тихонько начинает Розаура приподнимаясь, - к тому времени, любезный директор, я, возможно, поправлюсь! Пришлите мне роль для повторения... я эту роль играла уже четыре раза... не без успеха... ведь в роли Марии Стюарт меня вызывали... пять раз!" С этими словами она утомленно откидывается на подушки... "Ах, Розаура, дитя мое, - начинаю я, стирая с глаз слезинки, - ах, вы же знаете, каково мне с распределением ролей, каково мне с публикой!.. Если "Турандот" не состоится, то разве "Мария Стюарт" не единственная пьеса, способная успокоить обманутую в своих ожиданиях публику? Но тогда Марию Стюарт должна играть Дездемона, а королеву - наша Элиза". "Что? - восклицает Розаура несколько резче, чем то могло бы позволить ослабленное состояние больной. - Что? Дездемона - хрупкую Стюарт, Элиза - гордую королеву!.. Неужели действительно нет никакой другой пьесы?" Мягко, но с большей определенностью я говорю: "Нет, дорогая Розаура!.. Вместо "Турандот" придется дать "Марию Стюарт", публика уже оповещена". Опять тишина... вздохи... покашливание и т.д. "Должна признаться, - начинает Розаура, - что с сегодняшнего утра я чувствую себя уже гораздо лучше, чем вчера вечером..." "Может быть, это вам только кажется, милая барышня. Ведь вы и в самом деле донельзя бледны, и вид у вас очень измученный... я так беспокоюсь!" - "Добрый, милый, душевный... Знаете ли вы, что я, может быть, уже послезавтра смогу сыграть Турандот... ради вас..." - "Что вы, Розаура! Вы принимаете меня за чудовище, за бессердечного варвара? Нет!.. Никогда не идти "Турандот" на моей сцене, если это сопряжено с малейшей опасностью для вашего драгоценного здоровья!.." Началось состязание в благородстве, продолжавшееся до тех пор, пока мы наконец не предоставили решить дело врачу. Какое он принял решение, вы, дорогой друг, можете себе, конечно, представить, как и то, что "Турандот" в назначенный день была дана, а позднее (слово нужно держать) Розаура играла Марию Стюарт. Злые языки находили в знаменитой сцене ссоры двух королев (Дездемона была Елизаветой) грубоватую кислинку перехода на личности... Но кто станет так уж дотошно выискивать всякие привкусы. Серый. О, любезнейший друг и коллега!.. Да, я называю вас так от всей души!.. Я восхищаюсь вами! Нет, такое спокойствие духа, с каким вы проделываете подобные дела, мне не дано!.. Ах, моя вспыльчивость, моя необузданность, из-за которых я так часто бываю непоследователен! Коричневый Вы еще молодой человек. Ах!.. Нужно пройти долгий путь, чтобы не расшибать ноги об острые камни, повсюду разбросанные... Однако мы совсем отвлеклись от вашего Гусмана, от вашей Микомиконы. Рассказывайте дальше! Серый. Чего я ждал с полной уверенностью, то и случилось. Не прошло и часа, как от моей примадонны пришла записка с приложенной ролью Микомиконы. Ярость превратила ее вообще-то довольно изящный почерк в варварские каракули, но нетрудно было разобрать, что она все сваливала на меня и начинала свару с "четвертого пункта". Коричневый. Хо-хо!.. Смотри "Как вам это понравится" Шекспира, шут Оселок... Итак, она начала со "смелого упрека"? Серый. Именно - напрямик заявив, что партия царицы, как она после тщательного разучивания убедилась, совершенно не соответствует ее голосу, что вся манера этого немецкого пения ей чужда и она удивлена моим требованием, чтобы она пела такое... Отклонить этот отказ я никак не мог. Коричневый. Совершенно верно, не то дело дошло бы до упрямого возражения, а затем, через прочие степени, до жестокой распри. А поручить роль другой исполнительнице? Серый. Это я мог сделать и тут же сделал... Отвергнутую партию получило одно добродушное юное существо, еще готовое на любую роль и в пределах посредственного превосходное, так что все, казалось, уладилось, хотя я и побаивался тирана Кая, зная, сколь сильно влияние на него разгневанной примадонны. Я очень удивился, когда господин Кай повел себя совершенно спокойно и стал прилежно посещать репетиции... Послезавтра должна состояться премьера, а сегодня... сегодня... вот сейчас я получаю от этого гнусного тирана такую пакостную записку!.. Послушайте: "Сожалею, что не могу и не буду петь партию Кая. Лишь в угоду Вам я снизошел до того, чтобы разучить этот готический сумбур и посещать репетиции, но оказалось, что такое дикое пенье, которое и пеньем-то нельзя назвать, идет лишь во вред моему горлу, моему голосу. Я уже хриплю и не буду столь глуп, чтобы усугублять это зло... Всего доброго". Коричневый. Вы, конечно, тут же расторгли контракт с ним? Серый. Ах, дорогой мой и милый друг, в том-то и беда, что я не могу это сделать, не обидив публику, любимцем которой он стал, хотя лишь в известном роде! Коричневый. Послушайте опытного практика. Менее всего надо бояться в театре недолгого ропота публики из-за ухода так называемого любимца. Я утверждаю, что таковых вообще уже нет... Позвольте начать издалека!.. Нам, спокойным, рассудительным немцам, искони был чужд граничащий с безумием энтузиазм, с каким всегда чествовали и, пожалуй, поныне чествуют своих виртуозов драматического искусства французы и итальянцы. Никогда немецкий князь не посвящал в рыцари за их бессильные трели изнеженных евнухов, как то было с Фаринелли{396}, никогда немецкая публика не обожествляла при жизни, как это не раз случалось, актера, певца. Когда в Венеции пел знаменитый Маркези, я видел собственными глазами, как, накричавшись до хрипоты, нахлопавшись так, что руки у них уже не шевелились, люди как сумасшедшие катались по скамьям, закатывая глаза, стеная и охая. Восторг или, вернее, экстаз походил на пагубные последствия опьянения опиумом... Но к делу! Душа немца сходна с незамутненным спокойным озером, которое вбирает в свою глубину картины жизни и хранит их, во всей их яркости и чистоте, с величайшей любовью. Эта любовь была некогда щедрой наградой артисту, она-то и создавала любимцев. Такими любимцами публики были наши Экгофы, наши Шредеры{396} и пр. Когда на сцене говорил Шредер, царила такая внимательная тишина, что слышен был малейший вздох. Когда после великолепного монолога раздавались бурные аплодисменты, это было непроизвольным выражением испытанных в глубине души чувств, а не ребяческой радостью по поводу какой-нибудь рискованной смелости либо в музыке, либо в тексте, либо в жестикуляции. Тогда в драматическом искусстве царила достойная немцев серьезность: мы не дрались в театре, не ломали себе шеи в вестибюлях, как прежде в Париже глюкисты и пиччинисты{396}, зато в критических баталиях жило неустанное стремление к высшему смыслу, который составляет цель любого искусства. Вспомним драматургические труды Лессинга. О том, как все больше исчезала эта серьезность, уступая место дурачащему весь мир вялому, бесцветному легкомыслию, мне незачем, пожалуй, распространяться. Любопытно, что постепенно чисто драматургические труды совсем исчезли, а за театр взялись все подвизающиеся на ниве искусства журналы, которые в постоянной рубрике "Театральные новости" дают плоские отзывы о бледных пьесах и сомнительных комедиантах. Да, всякий, у кого есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и пальцы, чтобы писать, мнит себя ныне способным и признанным выступать в качестве театрального цензора. Какому-нибудь свекольных дел комиссару Шперлингу, проживающему в том или ином городишке, пронзят сердце голубые глаза мадам Ипсилон, и мир узнает нечто неслыханное. Первая трагическая муза, высочайший идеал всего искусства, живет, оказывается, в этом самом городишке, зовется мадам Ипсилон, была вызвана в "Иоганне фон Монфокон"{397} после того, как опустился занавес, и поблагодарила публику любезнейшим образом... Я сказал, что некогда любимцев создавала душа зрителей, их любовь. Любовь эта погибла в мертвящей мертвечине, а с нею погибли и любимцы. Что некогда шло из глубины сердца, то ныне плод минутного возбуждения, и если прежде аплодировали артисту, оценивая его исполнение в целом, то ныне ладонями зрителей движут лишь частности, независимо от того, подходят ли они к целому или нет. Ничего нет на свете легче, чем сорвать аплодисменты таким способом, можно даже составить на манер катехизиса перечень этих приемов... Громко вскрикнуть, когда уже уходишь со сцены... зарычать... топнуть ногой... ударить себя по лбу... при случае разбить стакан-другой... сломать стул... - вот находки для нынешних наших героев, которые в своих корчах смирного буйства похожи не столько на пьяного драгуна в трактире, сколько на сбежавшего с урока, впервые надевшего высокие сапоги и накурившегося табаку школьника... Но я слишком отвлекся!.. Серый. Никоим образом. Теперь и вы начинаете злиться, а я, подобно юмористическому мизантропу Жаку в "Как вам это понравится", всегда готов злиться с теми, кто зол. Коричневый. Я хотел только сказать, что этот легкий, этот дешевый способ срывать аплодисменты порождает в артисте не только ребяческую самоуверенность, но в то же время и известное презрение к публике, над которой он, по его мнению, властвует, а публика с лихвой отплачивает ему за это, тем скорее приравнивая даже настоящего артиста к пошлому фигляру, что первый не гнушается пользоваться пошлыми приемами, которыми владеет второй... Ах!.. Жертвой этой глупости не раз оказывался один недавно умерший актер{397}, которого мир признавал по крайней мере в чем-то действительно великим художником. Ради мгновенной бури аплодисментов он ведь часто поступался достоинством и правдой игры. Серый. Какая, однако, нужна бледность духа, какая неартистическая душонка, чтобы придавать значение таким взрывам восторга, ни на чем не основанным. Коричневый. Не похож ли такой взрыв, любезнейший, на внезапное чиханье после понюшки крепкого табаку? Серый. Ха-ха-ха! В самом деле!.. А что чиханье заразительно, это мы все знаем... Еще бы, еще бы! А что скажете вы о злосчастных вызовах?.. У меня внутри все переворачивается. Когда публика орет, в кассе у меня звенят талеры, ибо на следующее же утро наверняка придет записочка с упорным требованием прибавки: "Поскольку я, любезный директор, как Вы вчера убедились, имею у публики полнейший успех, то следовало бы... и т.д.". Господи, как отразить натиск на муками и трудом добытое достояние, которое недобрый капризный ветер, того и гляди, развеет в прах!.. Что скажете вы о вызовах? Коричневый. Мое мнение зиждется полностью на теории любви и любимцев... Когда-то вызов был редкой почетной наградой заслуженно любимому артисту, теперь он служит чаще всего для потешного фарса, который в Англии обычно следует за каждой серьезной пьесой и которым в Германии публика угощает себя сама. Но нельзя отрицать, что часто благодаря этому сохраняется известное равновесие. Серый. Что вы имеете в виду? Коричневый. Если, что редко случается, замечают подлинную заслугу и вызывают актера, которому удался не какой-то момент в роли, а сама роль, если ему захочется теперь хорошенько погреться в лучах своей славы, то сразу же вслед за этим с таким же ребяческим ликованием требуют выхода какого-нибудь прощелыги, потому что он забавно кривлялся или орал что есть сил, и при том истинном, почетном для художника успехе все остается по-старому. Серый. А что актер стремится к успеху у публики больше, чем какой-либо другой художник, чье произведение не столь преходяще, как звук и жест, это, мне кажется, совершенно естественно. Коричневый. Разумеется, но настоящий художник всегда отличит истинный успех от ложного, уважая лишь первый и позволяя влиять на свою игру только ему. Если при исполнении комических ролей искренний, от души смех зрителей лучше всего доказывает актеру, что играет он хорошо, то в трагедии свидетельством правдивой игры может быть, вероятно, трагическая напряженность публики. Каково было бы художнику, если бы при исполнении роли Франца Моора в "Разбойниках" ему шумно аплодировали после ужасного рассказа о страшном сне?.. Разве он не убедился бы, что вместо правдивой игры брал каким-то мишурным блеском?.. Напротив, мертвая тишина по окончании рассказа, глубокие, тяжелые вздохи, быть может, глухие возгласы, тихое "ах!", как бы невольно вырвавшееся из сдавленной груди, - все это, напротив, докажет ему, что ему удалось потрясти зрителей так, как то способна сделать лишь совершеннейшая правдивость игры. Я слышал, как говорил об этих явлениях один превосходный актер{399}, подлинный художник. Он утверждал, что, хотя отчетливо разглядеть какое-нибудь лицо в публике сквозь ослепляющие огни рампы нельзя, да он никогда и не направляет нацеленных взглядов на публику, он все-таки в сценах такого рода мысленно видит оцепеневшие от страха лица зрителей и что, изображая ужас, он чувствует, как у него самого леденеет кровь. Но от этого озноба в нем пробуждается какой-то высший дух, сходный внешне с лицом, чью роль он исполняет, и дальше играет уже не сам он, а этот дух, хотя его "я", которое он не перестает сознавать, наблюдает и направляет игру. Серый. Ваш актер и впрямь выказал истинное, творческое естество художника. Лишь вдохновение, управляемое и направляемое витающим над ним разумом, создает классическое произведение искусства. Роль была создана вдохновенным существом, скрытым поэтом, а сознание собственного "я" было разумом, который выманил скрытого поэта наружу и дал ему силу физически, во плоти, войти в жизнь. Но сколь немногие способны на такую двойственность... Да, да!.. Гениальный артист часто создает образ, которого вовсе и не было перед глазами у автора. Коричневый. Ах!.. Вы напомнили мне нечто совершенно отличное от того, о чем я говорил... Меня начинает бить озноб, стоит лишь мне об этом подумать... Какой убогой и жалкой должна быть пьеса, если в нее вопреки замыслу автора можно вставить, вернее, если в ней можно видоизменить действующее лицо, не разрушив при этом целого!.. Но, к сожалению, было и есть множество пьес, где персонажи подобны чистым листам, заполнит которые лишь исполнитель. Многие так называемые писатели умышленно угождают таким способом тщеславному актеру и ничем не отличаются от театрального композитора, который строит непрочный помост для прыжков заносчивого певца и из повелителя превращается в жалкого подручного. Мне сразу становится тошно, когда я слышу, что та или иная роль, та или иная партия написана для того или иного актера или певца. Разве настоящему писателю пристало быть привязанным к отдельным лицам! Разве не принадлежат образы, явившие свою могучую правду, всему миру?.. К сожалению, актеры избалованы этим безобразием, а поскольку господь весьма редко наделяет их подлинным поэтическим чутьем и критическим даром, они стригут всех под одну гребенку и на свой лад, как им заблагорассудится, изображают персонажей даже воистину поэтических пьес. Что из этого получается, легко представить себе. Когда-то, помню, один молодой актер, поступивший в мою труппу, захотел сыграть Корреджо{400}. Я стал доказывать, что это затея рискованная, - поскольку его предшественник был превосходен. "Видел его, - прервал он меня равнодушно, почти презрительно и с довольной улыбкой продолжал: - Но я переиначу всю роль. Я только и создам характер!" Мне стало не по себе от этих слов, и я робко спросил, что же он создаст и каким же образом. "Я покажу Корреджо, - сказал он с величайшим чувством собственного достоинства, - вдохновенным художником, живущим целиком в сфере божественного искусства". На это я возразил, что это само собой разумеется, что так и должно быть, что только таким образом приобретает трагическую остроту конфликт с бедной, скудной внешней действительностью и что предыдущий исполнитель толковал эту роль именно так. Он снова довольно насмешливо и досадно усмехнулся; он дал понять, что лишь гениальный артист, как он, способен, хотя самому автору ничего подобного и в голову не приходило, придать жизнь этому великолепному характеру одним махом. "Как же вы это сделаете?" - спросил я довольно нетерпеливо. С легким поклоном он ответил самым учтивым образом: "На всем протяжении роли Корреджо я буду играть совершенно глухого!" Серый. Чудесно, чудесно!.. Даже в посредственных пьесах, по-моему, не годится переступать через замысел автора и нести от себя такое, о чем он и не помышлял. Часто слышишь о том или ином большом актере, что какую-то крошечную, ничтожную с виду роль, которая совершенно не сцеплена с пьесой, он играет так превосходно, расцвечивает настолько оригинально, что затмевает всех и вся в своем окружении. Быть может, смотреть на это и приятно, но что все построение, вся пьеса идет из-за этого к черту, не подлежит никакому сомнению. Коричневый. Сущая правда, и корень этого непотребства - не что иное, как беспредельное тщеславие, стремление покрасоваться за счет автора и исполнителей других ролей... Серый. Отчего это особое, ребяческое тщеславие присуще только актерам? Коричневый. Вы повторяете свою прежнюю жалобу, и теперь, достаточно долго злившись на них и ссорившись с ними, я не премину сказать и в пользу наших жрецов искусства кое-что весьма важное. Верно, что в большинстве они (исключений немного) тщеславны, неуживчивы, своенравны, капризны, экстравагантны, но, подобно проклятию первородного греха, которое несем на себе мы все, если не на самом искусстве, то, во всяком случае, на связанном с ним ремесле тяготеет, по-видимому, то же проклятие, от которого они никуда не могут уйти... Я знавал юнцов, обладавших веселым нравом, здравым, свободным умом и сильной волей, которые, по внутреннему порыву, посвящали себя театру и при полном здоровье впадали в особое актерское безумие, стоило лишь им ступить на роковые подмостки. Серый. Не заложена ли в своеобразии искусства некая скрытая опасность, о которой слабые души не подозревают, и уж тем более не борются с ней? Коричневый. Именно!.. Я вижу, вы уже знаете, дорогой друг и уважаемый коллега, где торчит этот риф из темной воды... Мне, пожалуй, не стоит и продолжать. Серый. Нет, очень прошу! Коричневый. Есть ли еще какое-нибудь искусство, которое было бы чуть ли не целиком основано на личности художника, кроме искусства сценического? Его условие - выставление напоказ определенного лица, на что указывают уже сами слова "лицедей", "лицедейство". Однако при этом надо помнить, что выставление напоказ собственной личности есть как раз грубейшая ошибка актера. Истинный художник сцены должен обладать особой духовной силой, чтобы представить себе заданный автором персонаж вживе, то есть со всеми внутренними мотивами, проявляющимися внешне в языке, жестах, походке. Во сне мы творим незнакомых людей, которые, как двойники, с полной достоверностью вбирают в себя чьи-то, даже самые незначительные черты. Этой умственной операцией, проводимой нами в темном для нас самих и таинственном состоянии сна, актер должен управлять в полном сознании, произвольно, короче говоря, исполняя то или иное произведение, он должен воспроизвести лицо, которое имел в виду автор, живо и достоверно, но одной умственной силы мало. К ней должен еще прибавиться тот редкий дар, благодаря которому художник владеет своей внешностью до такой степени, что каждое, даже самое малое его движение обусловливается его внутренней волей. Речь, походка, осанка, жесты принадлежат уже не актеру как индивидууму, а лицу, которое, будучи творением писателя, предстало актеру достоверно живым и теперь излучает такой ослепительный свет, что актерское "я" меркнет, блекнет и исчезает. Полное отрицание, вернее, забвение собственного "я", есть поэтому первое требование сценического искусства. Серый. Ах! Много ли одухотворенных такой силой? Коричневый. Может быть, это была замечательная страна, богатства которой смыл потоп, но на песчаной равнине нет-нет да поблескивают еще крупицы золота, позволяя нам представить себе настоящее Эльдорадо... Ведь есть разные степени духовных способностей, и право же, само понимание этих главных требований сценического мастерства, стремление понять их, добрая воля приносят благие плоды даже тогда, когда актер обладает описанной духовной силой лишь в малой степени. Но большинство актеров, захваченных, к сожалению, пошлостью, пригоняют заданную роль к своей индивидуальности так, как пригоняет к их фигуре костюм, который они наденут, театральный портной. Не лицо, созданное писателем, видят они перед собой, а свое собственное и поступают в точности как человек, который говорит: "В данных обстоятельствах я по своему характеру и по своим склонностям поведу себя так-то и так-то". Не отдавая себе в этом ясного отчета, они так становятся тем стереотипным характером, который, рядясь то и дело в новое платье, только дразнит и дурачит людей. Автор начисто исчезает, ибо, вместо того чтобы актер служил ему неким органом, он сам должен подчиниться актеру. Серый. Вы, сдается мне, хотите сказать что-то в защиту наших жрецов искусства, но я из ваших уст слышу только дурное. Коричневый. Я описал редкие милости природы, своеобразные органические качества, только благодаря которым актер поднимается к художественной правде. Постоянным прилежанием и глубоким пониманием достигается многое, однако, как всяким подлинным художником, настоящим актером надо родиться. Например, неустанно преодолевать какие-то невыгодные для сценической игры качества удается порой настолько, что именно из этого возникает, кажется, некая оригинальность. Но подчеркиваю - кажется, ибо эта кажущаяся оригинальность есть не что иное как манерность, а ей ни в каком искусстве не место... Довольно!.. Гениальным актером надо родиться. Но поскольку экономная природа отнюдь не расточает таких высших даров, а приберегает их для своих рожденных под особенно счастливой звездой детей, а театр, состоящий сплошь из высокоодаренных художников, найдется разве что в каком-нибудь небесном Эльдорадо, то мы, директоры, должны изрядно снизить свои требования, заботясь лишь о том, чтобы как можно больше пускать публике пыль в глаза. Благословен театр, имеющий два-три таких таланта, часто ведь на мрачном театральном небосклоне блещет лишь одна-единственная яркая звезда!.. Очень высоко ценить, беречь и обхаживать должен поэтому директор тех, в ком есть хотя бы подлинное внутреннее понимание, ибо оно стремится прорваться наружу, что всегда на пользу. Еще от директора требуется особая осмотрительность, особое умение расставлять артистов, у которых это понимание начисто отсутствует и которые, замкнувшись в собственном "я", не видят ничего, что выходит за их ограниченный кругозор, - умение расставлять их так, чтобы эта расстановка создавала некий эффект. Собственной личностью таких актеров надо пользоваться как слепым, бессознательно действующим органом. Но как простительны становятся все пороки жрецов искусства, когда понимаешь, что порождены эти пороки лишь конфликтом слабосильной природы их обладателей с могучим искусством, которому те жаждут отдаться. При такой терпимости, при снисходительном признании недостатка таланта, а главное при том доскональном знании слабых сторон наших жрецов искусства, которое дает нам над ними ироническую власть, досада, высасывающая из нас все соки, непременно сходит на нет. Непоколебимая твердость воли в решающих дело вопросах с примесью мягкой, а часто и лишь кажущейся уступчивости в несущественных, но, на взгляд глупцов, необычайно важных пустяках - хороший фундамент для воздвижения театрального трона... Мне незачем упоминать о мелких уловках, даже о крупице умной злости, безусловно необходимых директору, вы знаете это не хуже моего. Прибавлю только, что наши жрецы искусства, прежде всего наши театральные дамы, хоть их и считают упрямыми и капризными, по сути совсем не злы и похожи на невоспитанных детей, которые тотчас перестают плакать, как только дашь им какую-нибудь блестящую куколку... Вы глядите на меня, однако, так угрюмо?.. Вероятно, у вас еще много тяжелого на сердце, или вам что-то в моей директорской теории пришлось не по вкусу? Серый. О!.. Вы просто читали у меня в душе!.. Но, увы!.. На какие я только ни шел ухищрения, чтобы расположить к себе своих жрецов искусства! Впрочем - не буду больше жаловаться. Зачем докучать вам, сетуя на недовольных, которым не по нраву все, что не санкционировано сорокалетним опытом, на мужчин, которые, хотя у них качается голова и дрожат ноги, порываются играть любовников, на дам, которые в своих ролях, как остановившиеся итальянские часы, неизменно показывают двадцать четыре... Но боже мой!.. Куда мы забрели, отвлекшись от моего прекрасного Кая!.. Вы, стало быть, того мнения, что я должен слушаться не публики, а лишь самого себя и прогнать этого несносного фата? Коричневый. Конечно, и безотлагательно! Серый. Публика заропщет. Коричневый. Поропщет недельку, потом начнет сожалеть, станет неистово аплодировать после каждой ноты, которую Кай, может быть, еще пропоет, а когда он действительно уедет, забудет его через две недели! Серый. Первую страшную бурю я должен буду выдержать тогда, когда станет известно, что постановка "Гусмана, льва" не состоится. Сперва явится Ампедо и осыплет меня упреками и бранью... Он будет говорить о равнодушии, о злой воле и т.д., и я это проглочу. На следующей репетиции - недовольные лица и громкий ропот певцов и певиц, ведь они и вправду напрасно тратили время и силы, разучивая трудные партии, выступить в которых им не придется. То же самое будет с дирижером, ведь он в поте лица своего неутомимо вдалбливал в головы то, что нужно было вдолбить, а теперь не пожнет того, что посеял. Затем - машинист: "На кой черт все эти замечательные машины, которые не свистят и не скрипят..." Парикмахер прижимает к груди искусственные парики, гладит своего воспитанника Гусмана и вопит, непристойно косясь в мою сторону: "Так прозябают во мраке таланты... гений! Что? Опера Ампедо не пойдет?.. Ха! Так оно и бывает, когда дело касается постановки гениального произведения!.." Затем - всяческая брань, обращенная только ко мне, ко мне одному, ни в чем не повинному! Коричневый. Постарайтесь успокоить публику какой-нибудь интересной новинкой, даже невысокого достоинства. Дайте ей какую-нибудь блестящую штучку, и буря быстро утихнет... Или вот что!.. Не использовать ли вам собаку? Она ведь обучена для сцены... Серый. Великолепная мысль!.. Но талант собаки проявляется очень односторонне. Наскоро подготовить ее для новой роли будет трудно. Коричневый. Остановитесь на том, что она умеет, вставьте сцену в какую-нибудь известную пьесу, считающуюся ходкой в вашем репертуаре. Есть пьесы, в которые можно вставить все что угодно. Не могли бы вы примешать к "Пробным ролям"{405}, к "Актеру поневоле"{405}, или как там еще называются все эти протеические пьесы, что-нибудь гениально-собачье? Серый. Нет!.. Ничего не выйдет, собака слишком настроена и натаскана на сентиментальное. Разве что в "Человеконенавистничестве и раскаянии"{405} она могла бы выступить в роли защищающей Евлалию{405} болонки и с успехом напасть на незнакомца, своего прежнего хозяина, которого знать не желает, с тех пор как он отверг свою жену. Та спасла бы супруга от зубов собаки, вышло бы очень трогательно!.. Но пьеса эта слишком стара, да и Евлалии тоже состарились. Пожалуй, в "Гедвиге"{405} собака могла бы недурно сыграть, рыча и кусаясь, или в "Неистовстве партий"{405}, весьма изящно неистовствуя! Коричневый. Подумайте, как это сделать, но вообще я советую дать сцены с собакой в музыкальном сопровождении, поскольку пес, не будучи сам славным певцом, все же, вероятно, привык к музыке. Серый. О!.. О!.. Я вижу теперь, что вы - опытнейший мастер театральной кухни!.. Но мне придется еще выдержать тяжкую борьбу с моими прелестными господами и дамами, которые никогда не хотят того, чего хочу я. Постоянно пребывая в разладе друг с другом, они бывают единодушны только тогда, когда нужно воспротивиться моей воле и расстроить мой замысел! Коричневый. Несчастен тот, чья злая судьба пожелала собрать под одним началом такие беспокойные и упрямые головы! Серый. Не думайте, однако, что мне так и не удалось привлечь художников, сочетающих со своим искусством здравый ум и добросовестный труд, но чуть ли не с каждым возникает какая-нибудь загвоздка. Мне, например, всей душой предан актер, который играет характерные роли настолько чудесно, что вполне заслуживает стать любимцем публики в том высоком смысле, как вы это изложили. Он относится к искусству серьезно, и отсюда то неутомимое трудолюбие, с каким он не столько заучивает роли, сколько вживается в них. Но никогда нельзя быть уверенным, что роль удастся ему во всех частностях, потому что какая-то непонятная раздражительность, вызванная затаившимся у него в душе мрачным недоверием, может мгновенно вывести его из себя. Это недоверие направлено и против других, и против него самого. Неправильно произнесенная партнером реплика, несвоевременный выход персонажа на сцену, даже упавший во время монолога меч, подсвечник и т.п., особенно шепот поблизости, в котором ему обычно слышится упоминание его имени, - все, что ни произойдет по вине случая или человеческой слабости, он принимает за злоумышленную помеху своей игре, сбивается от злости, а потом набрасывается даже на доброжелательных друзей. Точно так же он негодует на себя самого, если, например, обмолвился или если вдруг что-то в собственной игре покажется ему неподобающим. Коричневый. О боже! Вы в точности описали того превосходного актера{406}, которого мне из года в год дарила весна, потому что в эту пору он хорошо себя чувствовал в том приветливом южном краю, где играла моя труппа. В меньшей мере, чем он сам полагал, имело глубокое внутреннее недовольство, его снедавшее, подоплеку физического характера, ибо, как то часто случается, не определившаяся в жизни воля, недостигнутое ясное понимание цели, на которую направлены усилия, было чисто психической причиной его недовольства. Актер этот в недоверчивости, вернее в мнительности, о которой вы говорили, дошел до того, что любой пустяк, случившийся во время игры, принимал за умышленно пущенную в него стрелу. Подвинутый в ложе стул, тихий шепот двух зрителей, почти неслышный, но бог весть каким органом им услышанный или, вероятно, только увиденный, когда он сам до предела возвышал голос в эффектных местах, - все это настолько выводило его из себя, что он часто умолкал или даже с грубой бранью покидал сцену... Так я сам был свидетелем, как в роли короля Лира в сцене проклятья, которую он, как и всю роль, играл очень сильно и очень правдиво, он вдруг умолк, медленно опустил поднятую руку, устремил горящий взгляд на ложу, где несколько барышень обсуждали, наверное, - впрочем, тихонько, - такое важное дело, как новый наряд, а затем, подойдя к самой рампе, с легким поклоном в сторону злосчастной ложи, весьма внятно произнес: "Когда гогочут гуси, умолкаю!" - и ровным шагом покинул сцену. Что публика вознегодовала и ему пришлось принести извинение, вы, конечно, легко можете себе представить... Мы говорили о вызовах... Так вот, для актера, о котором я рассказываю, ничего не было несноснее, чем когда его вызывали, если ему казалось, что он скверно провел свою роль... До сих пор раскаиваюсь в том, что однажды, когда он прекрасно сыграл Гамлета, но, по его мнению, испортил несколько мест, я, несмотря на его отказ, заставил его выйти на зовы публики... Он вышел медленно, величаво, подошел к самой рампе, обвел удивленным взглядом партер и ложи, сложил на груди руки и торжественным голосом произнес: "Господи, прости им, ибо не ведают, что творят!.." Можете себе представить, как тут все застучали, зашикали, засвистели. А он вернулся в уборную в прекрасном расположении духа, словно свалил с плеч великую тяжесть!.. Серый. Нет!.. До этого мой дорогой характерный актер не дошел. Действительно, когда он хочет сыграть или сыграет какую-нибудь роль, он не перестает о ней говорить и расспрашивать. Это следствие того недоверия, которое делает ему честь, ибо оно свойственно подлинному художнику. Коричневый. Верно!.. Только скучные ремесленники-портачи вполне довольны всем, что ни сотворит их любимое "я", и всегда бывают в ладу с собой. Без ясного чувства недостижимого идеала, без неустанного стремления к нему нет художника. Только это недоверие не должно вырождаться в сплошное недовольство и превращаться в ипохондрическое самоистязание, которое парализует творческую силу. Пусть в момент творчества вдохновение будет веселым и вольным, лишь бы только рассудок не отпускал поводья. У актера, о котором я говорил, это недоверие, это недовольство превратились в самую настоящую болезнь. Дело дошло до того, что в бессонные ночи он слышал вокруг себя разговоры, темой которых был он и в которых, как правило, жестоко осуждалась его игра. Он все пересказывал мне, и я только диву давался, ибо тут были тончайшая художественная критика, проникновеннейшее понимание каждого момента, а все это сделал только, пользуясь выражением Шуберта*, внутренний поэт. ______________ * Шуберт. "Символика сна". (Примеч. автора.) Серый. Скажите лучше - говорящая совесть!.. Выраженное словами глубокое понимание собственной индивидуальности... Spiritus familiaris* выходит наружу и, как независимое существо, говорит человеку высокие слова... Господи, всем своим господам и дамам я пожелал бы такого бесенка, чтоб задавал им перцу. ______________ * Здесь: душа (лат.). Коричневый. Часы царя Филиппа - и то было бы недурно! Серый: Что вы подразумеваете под Филипповыми часами? Коричневый. Филипп Македонский велел ежедневно говорить ему: "Ты человек!" Это навело самого юмористического из всех юмористических писателей - вряд ли мне нужно называть имя Лихтенберга{408} - на великолепную мысль о говорящих часах, вам, вероятно, известную. Серый. О говорящих часах?.. Мысль эту помню лишь смутно. Коричневый. Есть часы с боем, которые в первую четверть часа играют четверть, во вторую - половину, в третью - три четверти какой-нибудь музыкальной фразы, а отбивая час, играют ее целиком. Так вот, говорит Лихтенберг, недурно было бы с помощью особого устройства заставить часы произносить слова "Ты еси человек!", разбив это предложение, как музыкальную фразу, на четыре четверти. В первую четверть часы возглашают "ты", во вторую - "ты е...", в третью - "ты еси", а отбивая час - все предложение. Справедливо говорит Лихтенберг, что возглас третьей четверти, "ты еси", так и побуждает подумать, пока часы не пробили полный час, кто ты, собственно, есть. Право, я думаю, что такой школьный экзамен, поневоле устроенный в душе себе самому, был бы для многих тягостен... страшен... жуток. Серый. Но я все еще не понимаю, как ваши Филипповы часы... Коричневый. Представьте себе, что такие затейливые часы стоят в актерской уборной... представьте себе, что какой-нибудь чванный актер, в богатом облачении, соответствующем его роли героя или царя, красуется перед большим зеркалом, благосклонно улыбаясь богу, который сверкает в его глазах, играет на его губах, поправляет даже кружевные оборки его старонемецкого жабо или придает живописность складкам его греческого плаща... Может быть, бог этот только что метал молнии в какого-нибудь беднягу коллегу, простого смертного... гремел, неистовствовал... может быть, дал какой-то вздорный бой директору... может быть, он полон сладкого нектара, которым его напоила сама пошлость... Огни зажглись, оркестр настраивает инструменты... три четверти шестого... И тут, медленно и глухо, часы возглашают "Ты - е - си"... Не думаете ли вы, что бог немного опомнится? Не возникнут ли у него от этого призрачного возгласа какие-то сомнения, не придет ли ему даже на ум, что он нечто совсем иное, чем бог?.. Серый. Боюсь, что ваш актер, не долго думая, дополнит это чем-нибудь вроде "человекобог", "феникс театрального мира", "великолепный виртуоз". Коричневый. Нет, нет!.. Есть моменты, когда некая таинственная сила вмиг срывает блестящий покров с самого тщеславного эгоиста, и он вынужден ясно увидеть и признать свою жалкую голость. Например, в грозовую, душную, бессонную ночь любезное "я" ведет себя часто совершенно иначе, чем днем. А уж при таком неожиданном призрачном возгласе, который отдается в душе металлическим звоном колокола!.. Но вернемся к вашему актеру с говорящей совестью. Вы сказали, что он заслуживает того, чтобы стать любимцем публики в том высшем смысле, в каком стали ими Экхофы... Шредеры..