или Генриха, радостно, сердечно приветствуя его. Но не очень-то обращал он на них внимание, а сразу же направил шаги свои к ландграфу и почтительно поклонился сначала ему, потом графине Матильде. После чего сказал: он совсем исцелился теперь и, если даже его по каким-то причинам и не примут назад в число мастеров, все же просит дозволения исполнять свои песни наравне со всеми. Ландграф отвечал ему: хотя он и отсутствовал некоторое время, но из числа мастеров не выбывал; непонятно, отчего бы ему чувствовать себя чужим в этом прекрасном дружеском кругу. Обняв Генриха, ландграф указал ему место между Вальтером Фогельвейдом и Вольфрамбом Эшинбахом - прежнее его сиденье. Скоро все заметили, что Офтердинген очень переменился. Прежде он бродил себе, глядя в землю, опустив голову, а теперь он ходил прямо, с высоко поднятой головой, шаги его были уверенны и энергичны. Лицо его было по-прежнему бледным, однако взгляд, который никак не мог остановиться ни на чем, был теперь твердым, пронизывающим. Вместо глубокой меланхолии на лице была написана мрачная горделивость, а странное подрагивание мышц порой выдавало в нем какую-то злую насмешку. Он не отвечал мастерам и молча занял свое место. Другие пели, а он смотрел в облака, ерзал на сиденье, считал на пальцах, зевал, короче говоря, всеми возможными способами выказывал скуку и неудовольствие. Вольфрамб фон Эшинбах восхвалил в своей песне ландграфа, а потом запел о вернувшемся друге, которого уже считали погибшим, и столь проникновенно и искренне описал картину его возвращения, что тронул всех до глубины души. А Генрих Офтердинген лишь поморщил лоб и, отвернувшись от Вольфрамба, взял несколько необычных аккордов на своей лютне. Выйдя на середину, он начал петь и запел столь странно и столь отлично от того, как пели другие, что все были поражены, а потом и до крайности изумлены происходившим. Чудилось, будто каждым новым звуком он мощно ударяет в темные врата чуждого рокового царства, будто он призывает мистерии неведомой силы, влачащей там свое существование. Потом он воззвал к созвездиям, его лютня зазвучала приглушеннее - зато всем почудилось, будто слышен стал хоровод небесных сфер. Потом громче загудели аккорды лютни, послышалось жаркое дыхание, картины бурного любовного счастья яркими красками загорелись в Эдеме сластолюбия, открывшемся пред взором всех. И всякий ощутил в своей душе волны ужаса. Когда Офтердинген закончил, все были погружены в глубокое молчание, а затем его сменила буря восторгов. Дама Матильда стремительно поднялась со своего места, подошла к Офтердингену и в знак победы увенчала его чело венком, который был у нее в руках. Лицо Офтердингена покрылось густой краской, он опустился на колени и страстно прижал к своей груди руки прекрасной дамы. Вставая, он пылающим взором своим пронзил верного Вольфрамба, который хотел было подойти к нему, но отступил назад, словно его коснулась рука злого духа. И лишь один человек не присоединился к хору восторженных голосов - то был сам ландграф, который, пока Офтердинген пел, становился все задумчивее и задумчивее и не желал ни слова сказать в похвалу его неслыханной песни. Офтердинген, казалось, был разгневан этим. Случилось так, что поздним вечером, после наступления глубокой темноты, Вольфрамб повстречал наконец друга, которого напрасно разыскивал весь вечер, в аллее сада. Он бросился к нему, прижал его к своей груди и сказал: - Итак, любимый брат мой, ты стал теперь первым мастером пения, и едва ли другой такой сыщется на всей земле. Но как же постиг ты все то, о чем не подозревали все мы, не подозревал и ты сам? Какой дух научил тебя странным напевам иного мира? О великолепный, о высокий мастер, дай еще раз обнять тебя! - Хорошо то, - начал Генрих Офтердинген, избегая объятий друга, - хорошо то, что ты понимаешь, насколько вознесся я над так называемыми мастерами, над всеми вами, или, лучше сказать, сколь одинок я в тех высоких и родных мне сферах, куда тщетно стремитесь все вы, идя своими ложными путями. Коль скоро это так, ты не обидишься на меня, если я скажу, что всех вас с вашим паршивым пением считаю одинаково глупыми и скучными. - Так ты презираешь нас, - протянул Вольфрамб. - Прежде ты чтил нас, а теперь не желаешь иметь с нами ничего общего? Любви и дружбы нет больше в твоем сердце, и все потому, что ты достиг большего мастерства, чем все мы, остальные! И меня, меня не считаешь ты стоящим своей любви, а все потому, что мне по всей видимости так и не достичь в моих песнопениях тех высот, каких достиг ты? Ах, Генрих, рассказать бы тебе, каково было у меня на душе, пока ты пел! - И этого тоже не стоит скрывать от меня, - заметил Генрих Офтердинген, нагло усмехнувшись. - И не скрывай, потому что все может оказаться полезным для меня. - Генрих! - начал Вольфрамб тоном твердым и суровым. - Генрих! То правда, напев твой был странным, неслыханным, мысли твои рвались ввысь, за облака и еще выше. Но сердце говорило мне: такой напев не мог зародиться в человеческой душе, чуждые силы породили его. Так некромант удобряет нашу землю магическими средствами, чтобы рос на ней чужеземный плод, привезенный из дальних стран. Генрих! Конечно, ты стал большим мастером пения, конечно, ты поешь о высоких материях, и однако спрошу тебя: по-прежнему ли внятен тебе сладостный призыв вечернего ветерка, когда бредешь ты тенистым лесом, погружающимся у тебя на глазах в сумерки и темноту? Веселится ли твое сердце, когда заслышишь ты шелест деревьев, шум лесной реки? А цветы - по-прежнему ли глядят они на тебя невинными глазами детей? Таешь ли ты в любовном томлении, когда внимаешь жалобе соловья? А разве бесконечное томление бросает тебя в объятья друга, душа которого всегда открыта для тебя? Ах, Генрих, в твоей песне звучали ноты, которые наполнили мою душу ужасом. Невольно вспоминалась мне страшная картина, которую нарисовал ты, когда ландграф спросил тебя о причине твоего глубокого уныния. Это образ теней, - неприкаянные, они блуждают по берегам Ахеронта. Мне невольно подумалось, что ты отрекся от любви, а взамен получил лишь безнадежность - словно человек, владеющий богатыми сокровищами, но заблудившийся в пустыне. Мне даже кажется - скажу тебе прямо, без обиняков, - что мастерство свое ты купил большой ценою, заплатив за него всеми радостями жизни, всеми, какие даются благочестивому и невинному человеку. И мрачное предчувствие овладевает мною. Думаю о том, что было причиной твоего исчезновения, и о том, как появился ты здесь вновь. Теперь ты, должно быть, добьешься многого, а тогда на веки вечные закатится для меня высокая звезда надежды, к какой обращал я свой взор... Но, Генрих, Генрих! Вот моя рука - никогда, никогда в моей душе не будет места для недовольства тобою, для негодования... И если на гребне счастья, которое будет щедро к тебе, ты неожиданно очутишься на краю глубокой, бездонной пропасти, если, теряя равновесие, ты уже готов будешь пасть в бездну и не будет тебе спасения, знай - я за тобой, крепкой рукой удержу я тебя от падения. В глубоком молчании Генрих фон Офтердинген выслушал все, что сказал ему Вольфрамб фон Эшинбах. Потом закрыл лицо краем плаща и быстро шагнул в чащу деревьев. Вольфрамб слышал, как он, тихо всхлипнув, вздыхая удалился прочь. Война в Вартбурге Другие мастера-певцы поначалу восхищались песнями гордого Генриха, превознося их до небес, но потом все же начали поговаривать о ложных напевах, о суетном тщеславии и даже о порочности песен, исполняемых Генрихом. И лишь дама Матильда льнула к певцу, который прелесть и красоту ее воспевал так, что все мастера за исключением Вольфрамба, который не брался ни о чем судить, считали это богомерзким язычеством. Долго ли, коротко ли, характер дамы Матильды словно подменили. С нескрываемым презрением смотрела она сверху вниз на остальных мастеров, и даже несчастный Вольфрамб фон Эшинбах совершенно утратил ее расположение. Дело дошло даже до того, что Генрих фон Офтердинген начал давать уроки пения благородной графине, и она сама сочиняла песни, которые звучать должны были точь-в-точь так, как песни Офтердингена. Однако с той поры всю прелесть и грацию этой дамы словно сдуло - так, как если бы ее кто-то околдовал. Позабыв обо всем, что служит украшением милых дам, отрекшись от женственности, она обратилась в страшное существо, не мужчину, не женщину, - дамы ее ненавидели, мужчины потешались над ней. Ландграф же стал опасаться, как бы безумие графини не оказалось заразительным для других придворных дам, а потому издал строжайший приказ - чтобы ни одна дама и не думала заниматься виршеплетством под страхом вечного изгнания. Мужья, на которых судьба Матильды нагнала страху, были весьма благодарны за это ландграфу. Графиня Матильда перебралась из Вартбурга в замок неподалеку от Эйзенаха, куда за нею немедленно последовал бы и Генрих Офтердинген, если бы только ландграф не предписал ему сначала участвовать в бое, на какой вызвали его мастера-певцы. - Вы, - сказал ландграф высокомерному певцу, - вы вашими странными и опасными манерами нарушили, притом весьма безобразно, красоту собравшегося при моем дворе круга. Меня вы не могли соблазнить своими песнопениями, потому что я с первого же мгновения понимал, что песни ваши не могут идти из глубины души дельного и здравого певца, но являются лишь плодом уроков, взятых у какого-нибудь лжеучителя, а более ничем. К чему пышность, и блеск, и яркость красок, если украшать всем этим мертвое тело, труп? Вы рассуждаете о высоких материях, о тайнах природы, но только не так, как постигает их, предвкушая высшую жизнь, душа человеческая, а так, как рассчитывает и измеряет их с помощью циркуля и линейки дерзкий астролог. Так устыдитесь же, Генрих фон Офтердинген, того, что вы сделались подобным человеком, устыдитесь того, что бодрый дух ваш согнулся под ферулою недостойного наставника. - Не ведаю, - отвечал ему Генрих, - не ведаю того, в какой мере, высокий мой повелитель, заслужил я ваш гнев, ваши упреки. Быть может, вы перемените свое мнение, когда узнаете, кто из мастеров отверз предо мною царство пения, царство, в котором подлинное отечество моего наставника. В глубоком унынии оставил я ваш двор, но ведь вполне могло быть так, что боль, которая почти уже сгубила тогда мою жизнь, служила лишь предвестием великолепного расцвета. Цветок, заключенный внутри моей души, жаждал оплодотворяющего дыхания высшей природы. Загадочным образом в руки мои попала книжечка, в которой величайший мастер песнопений, какой только есть на земле, с небывалой ученостью изложил правила искусства, присовокупив к ним также и образцы своих песнопений. Чем больше вчитывался я в эту книжечку, тем более понимал: скудна и жалка песнь, если песнопевец способен выразить словами лишь то, что, как представляется ему, чувствует он вот в эту самую минуту в своем сердце, в своей душе. Мало того - со временем я все яснее и отчетливее ощущал некую связь свою с невидимыми силами. Нередко это они пели во мне вместо меня, и все же певцом был и оставался я. Я не мог долее противостоять стремлению узреть самого мастера, услышать из уст его глубокую мудрость, рассудительные приговоры знатока. Я оставил свой дом и пустился в путь - в Семигорье. Внемлите же, мой повелитель! Знайте - то был сам мастер Клингзор. Это его я разыскал в Семигорье, это ему я обязан дерзким, неземным подъемом, какой царит в моих песнях. Теперь вы уже не будете судить о моих устремлениях столь сурово. - Герцог Австрийский, - отвечал ландграф, - немало говорил и писал мне во славу вашего наставника. Мастер Клингзор многоопытен в глубоких тайных науках. Он рассчитывает движение планет, он познает удивительное сплетение их пути и жизненных судеб каждого из нас. Ему открыты тайны металлов, растений, камней. Притом он весьма опытен и в мирских сварах и поддерживает герцога Австрийского советом и делом. Но до какой степени совместимо все это с чистою душою истинного певца, этого я не знаю и только предполагаю, что именно по той самой причине меня никогда и не трогали песни мастера Клингзора, сколь бы искусными, и замечательно продуманными, и прекрасными по форме они ни были. Что же, Генрих фон Офтердинген, твои гордость и высокомерие, надо полагать, вызвали гнев моих мастеров, и они желают петь с тобой за награду, петь несколько дней кряду. Да будет так. И началось состязание певцов. То ли дух Генриха, смущенный ложным учением, уже не мог собраться в единый чистый луч правдивости, то ли особое вдохновение удвоило силы других мастеров, - короче говоря, награды удостаивался всякий, кто только ни выступал против Офтердингена, каждый брал над ним верх, и напрасно жаждал Генрих победы. Озлобленный позорным поражением, Офтердинген начал тогда сочинять песни, полные глумливых намеков на ландграфа Германа; он стал до небес превозносить герцога Австрийского Леопольда VII, называя его ярким солнцем, единственным светочем искусств и художеств. Мало того, он в выражениях дерзких стал нападать на придворных дам и с языческой гнусностью продолжал восхвалять прелесть и красоту дамы Матильды. Все это должно было закончиться одним - все мастера, не исключая даже и кротчайшего Вольфрамба фон Эшинбаха, загорелись справедливым гневом на Офтердингена и стали попирать его достоинство певца в крайне резких по тону, безжалостных песнях. Генрих Шрейбер и Иоганнес Биттерольфф, снимая с песен Генриха ложный налет пышности, доказывали, что на самом деле они немощны и худы. Однако Вальтер Фогельвейд и Рейнхард Цвекштейн пошли куда дальше. Они утверждали, что наглое поведение Офтердингена заслуживает тяжкого наказания, и готовы были мстить ему с мечом в руках. Итак, Генрих увидел: достоинство его как певца попрано и растоптано, самой жизни его грозит опасность. В ярости и отчаянии он воззвал к благородству ландграфа Германа - пусть ландграф защитит его и пусть ландграф предоставит решение спора о том, кто есть подлинный мастер пения, на усмотрение самого знаменитого из ныне здравствующих певцов, мастера Клингзора. - Вот ведь до чего дело дошло в ваших спорах с мастерами, - отвечал ландграф. - Тут уж не о том речь, кто мастер, а кто нет, речь идет о большем. Своими безумными песнями вы нанесли оскорбление мне, нанесли оскорбление милым дамам моего двора. Так что состязание ваше будет касаться не одних наград в пении, в нем затронута моя честь, затронута честь дам. Однако пусть все решится в состязании певцов, и я дозволяю, чтобы вас рассудил ваш наставник, мастер Клингзор. Пусть одного из моих певцов-мастеров назовет жребий, пусть тот, на кого падет жребий, выступит против вас, а предмет песнопений выберете вы оба сами. Однако за плечами вашими встанет палач с мечом наголо, и тот, кто проиграет, будет казнен на месте. Итак, идите - и глядите, чтобы ровно через год мастер Клингзор был в Вартбурге. Ему предстоит решать спор не на жизнь, а на смерть. Генрих фон Офтердинген поспешил удалиться, и на время мир и тишина воцарились в замке. Песни, какие пели мастера-певцы, что выступили о ту пору против Генриха Офтердингена, получили тогда же наименование "Войны в Вартбурге". Мастер Клингзор прибывает в Эйзенах Прошел почти год, и тут в Вартбург принесли весть, что мастер Клингзор прибыл в Эйзенах и остановился в доме горожанина по имени Хельгрефе у самых Георгиевых ворот. Мастера немало обрадовались - ведь скоро наступит конец злой распре с Генрихом Офтердингеном. Однако особую нетерпеливость проявлял Вольфрамб фон Эшинбах, так хотелось ему воочию увидеть знаменитого на весь мир певца. И он рассуждал наедине с собою: - Кто знает, может быть, и правы те, что утверждают, будто Клингзор привержен тайным наукам. Кто знает, может быть, и злая сила помогает ему, может быть, и мастерства во всех искусствах он достиг благодаря ей. Однако разве самый благородный виноград не растет на остывшей лаве? Так какое дело жаждущему страннику до того, что гроздья винограда, которыми он тешится, вызрели на самом пекле адовом? Итак, будем пользоваться знаниями и наставлениями мастера, не мудрствуя о происхождении их и затверживая в памяти своей лишь то, с чем может согласиться чистая набожная душа. И вскоре мастер Вольфрамб отправился в Эйзенах. Когда он подъехал к дому Хельгрефе, перед ним стояла толпа людей. Все они глядели на балкон и чего-то ждали. Среди стоявших Вольфрамб узнал не одного юношу, учившегося пению; все они не уставали рассказывать о знаменитом мастере то одно, то другое. Один успел записать то, что произнес Клингзор, входя в дом Хельгрефе. Другому было точно известно, что ел мастер на обед. Третий утверждал, что мастер поглядел на него и, поглядев, улыбнулся, потому что узнал в нем певца - по берету, который юноша носил точно так, как носит его сам мастер Клингзор. Четвертый даже распевал песню, утверждая, что напев принадлежит самому Клингзору. Одним словом, куда ни погляди, царила суета. Вольфрамб не без труда пробился сквозь толпу и вошел в дом. Хельгрефе дружески приветствовал его и побежал наверх, чтобы доложить о нем мастеру, как того хотел Вольфрамб. Однако принес с собой такой ответ: мастер занят науками и не может ни с кем разговаривать. Что тут поделаешь? Пришлось смириться и с этим. После того как Вольфрамб часа через два вернулся, да еще битый час просидел у Хельгрефе, ему можно было наконец подняться наверх. Слуга в пестром шелковом наряде открыл двери комнаты, и Вольфрамб вошел внутрь. В комнате он увидел солидного, важного человека в длинной, отороченной соболем мантии из темно-красного бархата, с широкими рукавами - медленно и важно шагал он по комнате взад и вперед. Лицо у него было почти как у бога Юпитера, если судить по изображениям древних язычников, - тот же лоб, по которому разлилась серьезность, те же большие глаза, в которых сверкает грозное пламя. Черная кудрявая борода обрамляет лицо, а покрыта голова беретом или же необычно свернутым куском материи - никак нельзя было понять это. Мастер сложил руки на груди и, шагая взад и вперед, звонким, высоким голосом выговаривал слова, которых совсем не мог разобрать Вольфрамб. Оглядевшись в комнате, заполненной книгами и всякими невиданными приборами, Вольфрамб заметил в углу маленького бледнолицего человечка - локтя в три ростом, не более. Тот сидел на высоком стуле перед бюро и серебряным пером быстро-быстро записывал на большом листе пергамента все, что говорил мастер. Прошло сколько-то времени, и наконец неподвижный взор мастера упал на Вольфрамба фон Эшинбаха - он перестал диктовать и остановился на средине комнаты. Вольфрамб приветствовал мастера изящными стихами в черном тоне. Он сказал, что прибыл для того, чтобы усладить свою душу высоким искусством мастера Клингзора, и просил его ответить ему в том же тоне, явив свое высокое умение. Тут мастер смерил его с ног до головы презрительным взглядом, а потом заговорил: - Да кто вы такой, неотесанный юноша, что смеете врываться сюда с своими дурацкими виршами, да еще вызывать меня, словно нам предстоит состязаться в пении? Ага, да вы тот самый Вольфрамб фон Эшинбах, самый бестолковый неуч среди всех вартбургских невежд, которые сходят там за мастеров! Нет, мой милый мальчик, сначала подрастите немножко, а потом уж меряйтесь со мной силами. Такого приема Вольфрамб фон Эшинбах вовсе не ожидал. Кровь его кипела, когда он выслушивал грубые речи Клингзора, как никогда чувствовал он в себе силу, данную ему небом. Твердо и сурово смотрел он в глаза мастера и отвечал ему так: - Вы поступаете дурно, впадая в такой недружелюбный желчный тон, мастер Клингзор. Лучше бы вы ответили мне дружески и с любовью, как я приветствовал вас. Знаю, что и в науках, и, должно быть, в искусстве пения вы намного превосходите меня, но это еще не дает вам права бахвалиться. Скорее пристало вам презирать пустое тщеславие, ибо оно недостойно вас. Скажу откровенно, мастер Клингзор, - теперь я верю в то, что рассказывают о вас. Вы подчинили себе силы ада, вы общаетесь с злыми духами, и все это благодаря тайноведению. Отсюда и ваше мастерство - ведь вы вызываете из глубин духов мрака, которых страшится человеческий разум. И вот только этот ужас и помогает вам побеждать, а не та любовь, что излучает беспорочное сердце певца, не та любовь, что трогает родственные души и, связывая их сладкими узами, покоряет их певцу. Отсюда и ваша гордыня, которой нет и не может быть в певце с чистой совестью. - Ого как, - отвечал мастер Клингзор, - ну, юноша, не забирайтесь так высоко! Что до моего общения с тайными силами, так молчите - вы ничего в этом не смыслите. А что отсюда мое мастерство в пении, так это пошлая болтовня простецов. Лучше сами скажите, откуда в вас искусство пения? Вы думаете, я не знаю, что в Зигебруннене Шотландском мастер Фридебранд щедро ссужал вас книгами, которые вы потом не вернули ему, чтобы черпать из них свои песнопения? Так-то вот: если мне черт помог, так вам сердце, не ведающее благодарности. Вольфрамб прямо-таки содрогнулся, услышав такой некрасивый упрек. Приложив руку к сердцу, он сказал: - Бог свидетель! Дух лжи крепко засел в вас, мастер Клингзор, - как бы мог я так подло обмануть моего наставника великого мастера Фридебранда, как бы мог я лишить его книг! Знайте же, мастер Клингзор, что книги оставались в моих руках, пока дозволял это Фридебранд, который потом взял их себе назад. Вы разве не учились по сочинениям других мастеров? - Пусть так, - продолжал мастер Клингзор, не очень внимательно слушая Вольфрамба. - Пусть так, но вы-то где учились своему искусству? Что дает вам право равняться со мною? Разве вы не знаете, что я усердно занимался науками в Риме, Париже, в Кракове, что я совершил путешествие в самые отдаленные страны Востока и изучал тайны премудрых арабов? Во всех певческих школах я всегда добивался наилучших успехов и одерживал верх над всеми, кто вступал со мною в спор и соревнование. Наконец, я стал магистром семи свободных искусств. Ну а вы? Вы жили в пустынной земле швейцарцев, не ведали ни искусства, ни наук и оставались неучем, не сведущим ни в каких книгах. Откуда тут взяться искусству истинного пения? Гнев Вольфрамба тем временем совсем улегся, и причиной того послужило следующее: пока Клингзор упивался своими хвастливыми речами, в душе Вольфрамба все ярче светил и блистал драгоценный дар песнопений. Так солнечные лучи светят ярче, когда пробиваются сквозь разрывы в тучах, которые нагнал свирепый ветер. Кроткая и мягкая улыбка разлилась по лицу Вольфрамба, и на разгневанные речи Клингзора он отвечал спокойно и сдержанно: - Любезнейший мастер! Конечно, я мог бы ответить вам так: верно, что не изучал я наук ни в Риме, ни в Париже, верно, что не бывал я в гостях у премудрых арабов, но все же с незабвенным мастером моим Фридебрандом я посетил самые отдаленные уголки Шотландии, все же в жизни своей слышал я очень многих искусных певцов, уроки которых принесли мне большую пользу, и точно так, как вы, я не раз получал награды при дворах великих государей Германии. Полагаю, однако, что ни уроки величайших мастеров, ни песнопения их нимало не помогли бы мне, если бы небесные силы не вложили в мою душу искорку огня и она не засветилась в прекрасных лучах песнопений, если бы любящей душой своей я не отвергал все ложное и дурное и если бы, предаваясь чистому вдохновению, я не стремился петь лишь то, что наполняет мою душу светлой и сладкой печалью. И тут Вольфрамб фон Эшинбах, сам не ведая, как и почему, вдруг затянул великолепную песнь в златом тоне - ее он совсем недавно сочинил. Мастер Клингзор все это время расхаживал по комнате, и ярости его не было предела. Потом он остановился перед Вольфрамбом, словно желая испепелить его своими неподвижными, горящими как угли глазами. Вольфрамб кончил, Клингзор положил обе руки на плечи Вольфрамба и заговорил мягко и вкрадчиво: - Хорошо, Вольфрамб, если уж вы так хотите, давайте состязаться в искусных тонах и напевах. Но только не здесь. Эта комната для состязаний не годится, а кроме того, нам надо распить вместе бокал благородного вина. В это самое мгновение человечек, который прежде все писал и писал, внезапно скатился с своего стула и, сильно ударившись об пол, издал тонюсенький вопль. Клингзор поспешно обернулся и затолкнул его концом башмака в ящик, который стоял прямо под самым бюро, а потом и запер этот ящик на ключ. Вольфрамб слышал, что человечек продолжает тихо всхлипывать и рыдать. Потом Клингзор начал одну за другой закрывать книги, которые были разложены на столах, - всякий раз, когда он захлопывал очередную книгу, по комнате проносился странный пугающий звук, напоминавший глубокий предсмертный вздох. Потом в руках Клингзора оказались какие-то странные невиданные травы, которые выглядели словно неведомые живые существа, они дрожали всеми корешками и волоконцами, а иной раз на мгновение из них даже высовывалось какое-нибудь малюсенькое человеческое личико, которое строило рожи и мерзко скалило зубы. При этом и в шкафах, которые стояли по стенам комнаты, постепенно становилось как-то неспокойно, и большая птица с блестящим как золото оперением то и дело пролетала по комнате, не зная, куда сесть. Сумерки сгустились, и Вольфрамба охватило глубокое чувство ужаса. Тут Клингзор достал из коробочки камень, и вся комната осветилась яркими лучами солнца. Все замерло, и Вольфрамб уже не слышал и не видел ничего из того, что вызывало в нем такой ужас. Двое слуг в таких же пестрых шелковых нарядах, что и тот первый, который открыл ему дверь, вошли в комнату, внесли сюда богатые одежды и облачили в них мастера Клингзора. А потом оба, и мастер Клингзор и Вольфрамб фон Эшинбах, отправились рядом, рука об руку в погребок, который находился в здании ратуши. Оба в знак примирения и дружбы выпили по бокалу вина, а затем стали петь, состязаясь друг с другом в самых что ни на есть искусных тонах и напевах. Не было мастера, который мог бы решить их спор, однако всякий признал бы Клингзора побежденным, потому что, как ни старался он, как ни призывал на помощь все свое искусство и весь свой ум, он никак не мог достичь изящества и выразительности простых песен, какие исполнял Вольфрамб фон Эшинбах. Вольфрамб только что закончил петь, и песнь его была прекрасна. Тут Клингзор вдруг, откинувшись на спинку кресла и опустив взор, заговорил голосом сдавленным и мрачным: - Вы хотя и назвали меня, мастер Вольфрамб, высокомерным хвастуном, но вы очень ошибетесь, если сочтете, что наивное честолюбие ослепляет меня, мешая мне распознать подлинное искусство пения, где бы ни повстречалось оно мне - в парадной зале или в дикой пустыне. Нет никого, кто бы мог сейчас решить спор между нами, но говорю вам, мастер Вольфрамб, - вы победили. По этим словам моим и судите о правдивости моего искусства. - Любезнейший мастер Клингзор, - отвечал Вольфрамб фон Эшинбах, - быть может, песни мои и удались мне сегодня лучше обычного, ибо радость и ликование обрелись в душе моей, но не дай бог мне ставить себя над вами. Верно, душа ваша не могла сегодня раскрыться. Ведь бывает и так, что человек стонет под тяжким бременем забот. Так тяжелый туман покрывает порой поля и луга, и цветы не могут поднять от земли свои яркие головки. Однако если сегодня вы объявляете себя побежденным, то я все же услышал в ваших песнях много прекрасного, и кто знает, наверное вы победите завтра. Мастер Клингзор заговорил: - К чему эта набожная скромность! А потом живо вскочил на ноги, повернулся спиной к Вольфрамбу и, подойдя к высокому окну, долго всматривался в бледные лучи месяца, падавшие на землю. Так продолжалось несколько минут, потом Клингзор обернулся, решительно подошел к Вольфрамбу и громко заговорил, сверкая глазами в неистовом гневе: - Да, вы правы, Вольфрамб фон Эшинбах! Моя наука повелевает мрачным силам, и характеры наши таковы, что нам обоим не жить в мире. Вы победили меня, однако следующей ночью к вам явится некто по имени Назия. С ним и состязайтесь, да смотрите, как бы он не одолел вас!.. С этими словами мастер Клингзор выбежал на улицу и был таков. Назия навещает ночью Вольфрамба фон Эшинбаха Вольфрамб проживал в Эйзенахе у одного горожанина по имени Готтшальк, в доме напротив хлебных амбаров. Готтшальк был человеком благочестивым, добрым, своего гостя он высоко чтил. Случилось так, что хотя Клингзор и Эшинбах и пели, сидя в кабачке, в одиночестве, думая, что никто не слышит их песнопений, все же нашлись люди, которые ухитрились все до последнего слова подслушать. Надо думать, то был кто-нибудь из юных учеников пения, которые следовали по пятам за знаменитым мастером, стремясь не пропустить мимо ушей ни одного произнесенного им слова. По всему Эйзенаху прошел слух, что Вольфрамб фон Эшинбах победил в состязании славного мастера Клингзора, прослышал о том и Готтшальк. С радостью на лице вбежал он к гостю и стал расспрашивать его, как же так произошло, что неприступный мастер согласился состязаться с ним в подвальчике ратуши. Вольфрамб рассказал все как было, не утаив и того, что мастер Клингзор пригрозил прислать некоего Назию, с которым Вольфрамбу предстоит еще состязаться в пении. Тут Готтшальк побледнел от ужаса, всплеснул руками и упавшим голосом промолвил: - О боже, боже! Да разве не знаете вы, любезный государь мой, что мастер Клингзор водится со злыми духами, которые покорно исполняют его волю. Хельгрефе, в доме которого остановился мастер Клингзор, рассказывает своим соседям настоящие чудеса о том, что он там творит. По ночам у него собирается большая компания, хотя в дом никто не входит: они поют, и все так странно, начинается какая-то возня, в окнах виден ослепительный свет. Ах, быть может, этот Назия сам враг рода человеческого, который явится, чтобы погубить вас. Отправляйтесь-ка, любезный государь мой, в путь, не дожидаясь его. Умоляю вас, уезжайте! - Что вы, дорогой хозяин мой, - возражал ему Вольфрамб. - Разве могу я отказаться, если меня вызвали состязаться в пении? Робеть не в натуре мейстерзингеров. Злой ли дух этот Назия или нет, я спокойно жду его. Быть может, он своими ахеронтскими песнями и перекричит меня, но напрасны будут его попытки околдовать и соблазнить мою бессмертную душу. - Знаю, знаю ваше мужество, - сказал Готтшальк, - знаю, что и сам черт вам не страшен. Уж если вы решили остаться, то пусть ночует с вами Иона, мой работник. Это человек и набожный, и сильный, с крепкими кулаками, а пение ему не повредит. Если, случись, вы обессилите, слушая дьявольские байки, или вам сделается дурно, так Иона призовет нас на помощь, и мы будем тут как тут, со святой водою и с освященными свечами. Говорят еще, дьявол не любит запаха мускуса, так мускус есть в маленькой ладанке, которую раньше носил на груди один капуцин. Приготовлю и мускус, и как только Иона крикнет, тут же начну кадить так, что мастер Назия задохнется и подавится своей песнью. Слыша эти добродушные речи заботливого хозяина, Эшинбах улыбнулся и сказал ему, что ко всему готов и уж как-нибудь не подкачает. А Иона, человек набожный и сильный, с крепкими кулаками, с которым, конечно, не совладать ни одному певцу, пусть на всякий случай спит в его комнате. Настала роковая ночь. Все было тихо. Наконец заскрипели цепи и загудели гири часов на колокольне - пробило двенадцать. Порыв ветра прошел по всему дому, завыли гадкие голоса, и раздался неистовый и безумный крик ужаса, словно издали его все ночные птицы разом. Голова Вольфрамба была в эту минуту занята прекрасными и благочестивыми рассуждениями, какие пристали поэту, а о злом духе, который собрался навестить его, он почти и думать позабыл. Но теперь ледяные струи ужаса пронзили его грудь, однако он собрал все свое мужество и вышел на средину комнаты. С громким стуком, от которого сотрясся дом, растворилась дверь, и огромная фигура предстала перед ним в свете пламени, коварно глядя на него горячими, жадными глазами. Фигура эта была столь жуткого вида, что почти у всякого упало бы сердце и он в ужасе рухнул бы замертво на пол, однако Вольфраме держался твердо и спросил голосом суровым, отчетливо выговаривая каждое слово: - Что вам здесь угодно? В ответ фигура пронзительно завопила: - Я Назия и пришел, чтобы сразиться с вами в искусстве пения. С этими словами Назия распахнул плащ, и Вольфрамб увидел, что он держит под мышкой книги, которые и попадали на стол, стоявший рядом. Назия, не мешкая, начал свою песнь, и звучала она странновато - речь тут шла и о семи планетах, и о неземной музыке сфер, все, как описано во "Сне Сципиона", - и пока он пел, он часто менял свои тоны и напевы, до крайности запутанные и замысловатые. Вольфрамб тем временем уселся в огромное кресло и, опустив веки, внимательно и спокойно слушал все, что излагал перед ним Назия. Наконец песнь кончилась и Эшинбах начал прекрасный, исполненный благочестивых дум духовный напев. Тут Назии сделалось, видно, совсем не по себе, ему не сиделось на месте, не терпелось вставить свое слово, а один раз он даже хотел запустить Вольфрамбу в голову тяжеленными книгами, которые прихватил с собой, однако чем светлее и мощнее звучал голос Вольфрамба, тем бледнее становилось пламя, окружавшее Назию, и все больше и больше сморщивался он сам, так что под конец фигурка разве что в ладонь величиной с мерзким мяуканьем и поквакиванием лазила вверх и вниз по полкам шкафов, одетая в маленькую красную мантию с огромным пышным жабо. Вольфрамб закончил песнь и хотел уж было схватить маленького ползуна руками, однако тот, шипя и изрыгая пламя, неожиданно принял прежнее свое обличье. - Ну и ну, - завопил Назия своим внушающим ужас сиплым голосом. - Не шути-ка со мной, любезный! Ты, может быть, и хороший богослов и недурно разбираешься в тонкостях и хитросплетениях вашей толстенной книжищи, да от этого ты еще не делаешься певцом, который смел бы померяться силами со мной и моим учителем. Давай споем теперь прелестную любовную песнь, только держись - тут и покажи все, на что способен. И Назия запел о Елене Прекрасной и о великих радостях грота Венерина. Песнь и на деле звучала чрезвычайно заманчиво, искры пламени, что вырывались изо рта Назии, обращались в ароматы, дышавшие похотью и сладострастием; сладостные звуки покачивались вверх и вниз, словно амурчики, усевшиеся на веточку куста. Как и раньше, Вольфрамб слушал спокойно, опустив глаза. Но вскоре ему почудилось, что он бредет по тенистой аллее чарующего взор сада, что по цветочным клумбам и грядкам пробегают нежные звуки прекрасной музыки, что, словно утренняя заря, пробиваются они сквозь темную листву, что песнь злого духа тает и исчезает в ночи, подобно тому как перепуганная ночная птица, громко каркая, бросается во мрак глубокого ущелья, как только почувствует приближение нового дня. Все светлее и светлее звучала музыка, и душа Вольфрамба дрожала в сладостном предчувствии, в несказанном томлении. И тут из зарослей кустарника во всем блеске красоты вдруг вышла она, и, приветствуя прекраснейшую из дам бессчетными любовными вздохами, зашумела листва, забили фонтаны. Словно на крыльях прекраснейшего лебедя, плыла она на крыльях песни, и всякий раз, когда небесный взор ее останавливался на нем, в душе Вольфрамба пробуждалось и воспламенялось все блаженство чистой и благочестивой любви. Напрасно пытался он выразить свое чувство восхищения в словах и звуках. Она исчезла, и, испытывая в душе восторг и блаженство, Вольфрамб опустился на траву. Он громко произносил ее имя, чтобы ветер разносил его окрест, в страстном томлении обнимал он высокие лилии, целовал жаркие уста роз, и цветы разумели его, понимали, сколь счастлив он, утренний ветерок, ключи, кусты - все говорили с ним о несказанных радостях благочестивой любви. И пока Назия пел свои суетные песни любви, Вольфрамб все вспоминал и вспоминал то мгновение, когда впервые встретил он прекрасную даму Матильду в саду замка Вартбург, и теперь видел ее перед собою такой, как тогда, в прежние времена, такой же прелестной и грациозной, и она с той же кроткой любовью, что прежде, глядела на него. Так и случилось, что Вольфрамб не услышал ни слова из того, что пел лукавый, но когда тот замолчал, Вольфрамб запел свою песнь, а в ней в звуках прекрасных и могучих воспел неземные блаженства чистой любви, любви, какую носит в своей груди благочестивый певец. Все беспокойнее и беспокойнее дергался злой дух, пока наконец не заблеял он скверным голосом и не стал носиться по комнате, творя всяческие безобразия. Тогда Вольфрамб поднялся со своего кресла и во имя Иисуса Христа и всех святых повелел лукавому убираться восвояси. Назия, разбрасывая вокруг себя искры пламени, похватал скорехонько свои книжки и с издевкой в голосе, дико хохоча, провопил: - Крик-крак! Эй ты, неумеха! Угощая уши вздором, признай победу за Клингзором! И унесся прочь, как буря. А вся комната заполнилась удушливым запахом серы. Вольфрамб открыл окна, свежий ветер утра ворвался в дом и стер последний след злодея. Иона проснулся от глубокого сна и немало подивился тому, что все уже позади. Он позвал хозяина, и Вольфрамб подробно рассказал ему, что и как было. Если Готтшальк и прежде почитал благородного певца, то теперь Вольфрамб был в его глазах все равно что святым, поборовшим злобу адову. Но когда Готтшальк нечаянно поднял глаза вверх, он к величайшему своему смущению заметил, что над дверями огненными буквами начертано: "Крик-крак! Угощая уши вздором, признай победу за Клингзором!" Так, исчезая, лукавый все же успел начертать на стене последние произнесенные им слова, чтобы они на веки вечные служили вызовом ада людям. - И ни минуты, ни минуты, - воскликнул Готтшальк, - не пробуду я в собственном доме, пока омерзительные чертовы письмена, глумящиеся над господином моим Вольфрамбом фон Эшинбахом, не будут стерты со стены. И он не медля помчался за каменщиками, которые должны были забелить каждую букву. Однако все усилия были напрасны. Даже когда нанесли на стену штукатурку в палец толщиной, и то письмена вновь проступили сквозь нее. А когда каменщики, наоборот, сбили со стены и последний след раствора, письмена все равно держались и были видны даже на красных кирпичах. Готтшальк плакал и умолял господина Вольфрамба спеть такую песнь, чтобы принудить Назию самого стереть проклятые словеса. Вольфрамб, улыбаясь, отвечал, что вот на это-то он едва ли горазд. Однако что беспокоиться Готтшальку - ведь когда он, Вольфрамб, уедет из Эйзенаха, письмена, должно быть, сами собою исчезнут. В самый полдень Вольфрамб фон Эшинбах, радостный и веселый, покинул Эйзенах как человек, который устремляется навстречу надежде, забрезжившей вдалеке. Неподалеку от города ему повстречались - в праздничных одеждах, на богато украшенных конях, в сопровождении множества слуг - граф Мейнхард Мюльбергский и шенк Вальтер фон Фаргель. Вольфрамб фон Эшинбах приветствовал их и от них узнал, что ландграф Герман Тюрингенский послал их в Эйзенах с тем, чтобы они торжественно пригласили в замок Вартбург знаменитого мастера Клингзора и сопровождали его в пути. В ту же самую ночь Клингзор вышел на высокий эркер дома Хельгрефе и долго и внимательно наблюдал за звездами. Когда он провел все положенные астрологические линии, ученики, собравшиеся вокруг, заметили по напряженному взгляду Клингзора, по всему его необычному поведению, что некая прочитанная в небесах тайна камн