что он думал в эту огневую минуту, он не сказал никому. Горделивая складка прорезала его хмурый лоб, и, точно чувствуя, как насыщенная огнем и криками ночь дает ему новую силу, он распрямил свои широкие крепкие плечи и сказал коротко: - Ну, теперь идем. Через два часа были две встречи. Связанная Рита попала к Астраханкину, отряд которого после неудачной схватки собирался возвращаться в город. Когда Астраханкин увидел Риту, он побледнел, стегнул нагайкой двух жандармов, конвоировавших ее, приказал развязать ей руки и, молча посмотрев на нее, не сказал ничего - совсем ничего. Подвигаясь шагом впереди отряда к дому, Астраханкин впервые, должно быть, не прямо сидел в казачьем седле, а опустил голову, точно был не в силах нести в ней какое-то мучительно-тяжелое подозрение, помимо его воли крепко опутавшее его. А вторая встреча была Лбова с Женщиной. - Ты что же? - спросил он и сильной рукой рванул ее на себя. Но женщина ничего не ответила. Лбов вынул маузер, медленно вскинул его к груди и выстрелил. И, падая, женщина слегка вскрикнула, и так же загадочно, как и всегда, светились темнотой провалы ее потухающих глаз, в которых не отразился ни мягкий лунный свет, ни одна из звезд, густо пересыпавших ночное небо. 14. О том, как Лбов собирался Пермь брать Июльские ветры знойные, лучистые. Июльские ночи теплые, пряные, когда Кама мягкими волнами плещет на отлогие песчаные берега и журчит веслами шныряющих лодчонок, эти ночи перекликаются эхом с гудками залитых огнями пароходов, у которых искры из трубы, вылетая, танцуют, кружатся и тают меж рассыпанных по небу горячих звезд. И в такую летнюю, беспокойную ночь в двадцати верстах от Мотовилихи на большой поляне, вырванной у гущи заснувшего леса, - костры, костры, песни, бурчащие варевом котлы, дымный смех, огневые речи, что винтовочные заряды, и черная ненависть, как кинжальная сталь. Сегодня Лбов из разных краев Урала собрал командиров своих разбросанных повсюду шаек. Был здесь Ястреб, у которого в красноватых глазах из уральского камня отсвечивалась огоньком непотухающая трубка. Был Матрос с сережкой в надорванном ухе и часами, у которых вместо брелка повешена заряженная бомба. Был Стольников с неразглаженными морщинами вечно думающего о чем-то лба, на котором лежал уже отпечаток близкого сумасшествия. Были Демон, Змей, Фома, Сибиряк, Черкес, Сокол, одноглазый Ворон... И многие другие атаманы были. Недовольно посмотрел Лбов, прерывая речь, и сказал Матросу строго: - Чего это там твой конвой разорался? Опять перепились. Да и сам-то ты, всегда от тебя несет, как от винной бочки! - Полно, - ответил Матрос, играя двухфунтовым брелком, - что ты, Лбов, святыми, что ли, нас хочешь сделать?.. - Не святыми, а распускаетесь здорово, грабить без толку начали. Вон вчера у Ворона один другого ножом пырнул, поделить не сумели чего-то. - Так то у Ворона, а у меня этого нет, у меня, брат, всегда распределено, кому сколько. - Ой, смотри, Матрос, - и усмешка мелькнула у Лбова, - не всегда и не на все у меня глаза закрыты, не слишком ли у тебя уж распределено, кому, что и сколько? Бандитом настоящим, того и гляди, станешь. Бросил играть брелком Матрос, отвернул глаза и сказал Змею, но негромко, так, чтобы не слышал Лбов: - Что же нам, монахами, что ли, быть? На то и разбойничали, чтобы грабить, на то и живем, чтобы пить, а то что ж тогда, волчья жизнь совсем получится. Да что он, с ума, что ли, сошел, аль не видит - все кругом пьют, а не мои только, а нас-то теперь, если всех подсчитать, так много будет... Я думаю, что около четырехсот наверняка наберется. Но Змей посмотрел на него злыми, желтыми глазами, перекривил свое и без того искаженное лицо: - Много... Это наша и беда, что много. Говорил опять опьяненный успехами Лбов. Говорил, что довольно мелочью заниматься и надо на широкую дорогу выходить. Уже немало винных лавок разгромлено, уже немало крупных заводских контор разбито. В Полазне, Добрянке, Чермозе, Юго-Камске... Пеплом развеяли дачи-поместья многих князьков и дворян. Уже перерублены телеграфные столбы, то и дело перевертываются железнодорожные рельсы, а жандармы не ездят больше парами, а ингуши не гарцуют одиночками. - А что же еще делать, - заговорил Стольников, - объявить разве войну государю-императору? Я думаю, если послать ему бумагу и написать в ней, пусть лучше он добром... - но здесь Стольников оборвался и замолчал, как и всегда, оканчивая думать только про себя. - Война и так объявлена, - ответил Лбов, - мы теперь не одиночки, нас много, но нам надо еще больше, а для этого нужно, чтобы все видели, что мы сильны, мы должны поднять на ноги весь Урал. - И как? - спросил молчавший до этого Фома. - Что же ты хочешь делать? - Что... что делать? - присоединились к Фоме еще несколько атаманов, настораживаясь и заглядывая в лицо Лбову, по которому пятна колыхающего пламени от разгоревшегося костра переливались дымно-красными оттенками. - Надо взять Пермь, - сказал тогда Лбов и замолчал. Замолчали и насупившие брови генералы этого войска, ошарашенные размахом замыслов Лбова, так уверенно выбросившего это предложение. Потом горячие споры поднялись около этого плана. - Взять-то мы можем, возьмем, особенно если с налета, - говорил Ястреб, - но мы же не удержимся там долго. - И не надо, - все более и более разгорался Лбов. - И не надо... Мы разобьем тюрьму, мы разграбим охранку, повесим всех аристократов, возьмем заложником губернатора... И когда об этом узнает вся Россия, со всех концов к нам потянется такой же народ, как мы, у нас будут тысячи, и мы выйдем тогда из леса в города, на улицы. - Пермь?.. Взять Пермь! - восхищенный и подавленный этой мыслью, заговорил Змей, точно задыхаясь от приступа лихорадочного кашля. - Да, Пермь город богатый, там мы наложим, как это... контрибуцию на всю буржуазию, - вставил Матрос. - Идет... идет, - загудели кругом голоса. - Надо составить план... надо скорее... Ура Лбову!.. Мы тебя в губернаторском доме поселим, а на доме поставим красный флаг. Последняя мысль о флаге почему-то показалась чудовищно дерзостной Стольникову, морщины его лица на мгновение разошлись, и он как-то по-детски радостно вскрикнул: - Над губернаторским!.. на большом шесте и красный флаг!.. пусть... пусть... - он замолчал. И тогда встал Лбов и, точно сообщая о том, что назавтра надо будет ограбить почту или разгромить казенку, сказал громко и просто: - Значит, решено. Будем брать Пермь! - Но сколько веры, сколько жизни было вложено им в эти простые, чеканные слова. Долго еще обсуждали, горячились, спорили. Прискакал дозорный и сообщил, что на дороге, верстах в пяти отсюда, движется какой-то отряд, человек в двадцать пять; но на это сообщение на радостях почти не обратили никакого внимания, а просто выслали навстречу Ворона с его шайкой, чтобы он разделался с ними как следует. Было решено: Пермь взять во второй половине июля, а до того времени поручить Ястребу произвести какую-нибудь крупную экспроприацию, чтобы достать тысяч сорок денег, необходимых для подготовки наступления. - Хорошо, я достану, - сказал тот, подумав. - Где? - Я ограблю "Анну Степановну", это один из самых больших камских пароходов. - Но как же ты сможешь ограбить пароход? - закидали его вопросами удивленные лбовцы. - Атаковать на лодках будешь, что ли? - Это уже мое дело, - уклонился от ответа Ястреб. - Если я сказал, значит, это будет так. А ночь все гуще и гуще опутывала землю, по лесу неслись веселые крики, играла гармония, и разбуженные деревья шелестели листвой удивленно, а разбойные, ничего не боящиеся соловьи насвистывали торжественные марши сумасшедшим людям, их безумным замыслам и безрассудно смелому атаману. 15. Ограбление парохода "Анна Степановна" В семь часов вечера второго июля на пристани толпилось много народа. Матросы суетливо сновали по трапу, пассажиры прощались; пароход горел огнями и, точно от запаса скрытой могучей силы, нетерпеливо вздрагивал всем корпусом. Как раз в ту минуту, когда сходни хотели было уже убирать и запоздавшие провожающие торопливо кинулись с парохода, с берега человек около шести, хорошо одетых и совершенно не внушавших никаких подозрений шныряющим повсюду жандармам, прошли на палубу. Среди них были две женщины, которые шутили, смеялись и перекидывались фразами со своими спутниками. И из обрывков этих фраз окружающие могли бы понять, что это самая обыкновенная веселая компания, отправляющаяся в небольшую речную прогулку. Пароход загудел, задышали искрами огромные трубы, и огни Перми, раскинувшейся над горою, тронулись с места и тихо поплыли назад. Был теплый летний вечер. Пристав Горобко, облокотившись на перила, смотрел на клокочущую под винтом воду и молча курил папиросу. Он ехал в Оханск выяснить, в каком положении находятся там местные революционные организации, ибо, по последним сведениям, зараза лбовщины начала доходить и туда. Еще один поворот Камы, и скрылись огни Перми. Горобко зашел в буфет и, не найдя там свободного столика, попросил разрешения присесть к столу двух пассажирок, в последнюю минуту подоспевших на пароход. Пристав заказал бутылку вина и черной икры с лимоном. Несколько бокалов оживили Горобко, и он начал разглядывать своих спутниц. У одной белокурой было интеллигентное лицо, ей можно было дать не более двадцати пяти лет, у другой - черты лица были много грубее, волосы рыжеватые, и говорила она низким грудным голосом. - Я вам не мешаю? - вежливо прикладывая руку к козырьку, спросил Горобко, желая завязать с ними разговор. Но белокурая женщина рассмеялась в ответ звонко, и видно было, что она совершенно ничего не имеет против того, чтобы Горобко заговорил с ней, и ответила ему приветливо: - Мешаете? Отчего же, напротив, мы очень рады. Обрадованный такой снисходительностью, Горобко представился и узнал, что одну из женщин зовут Мартой, другую - Ольгой и обе они едут в Оханск, к своему дяде, тамошнему исправнику. Вскоре была заказана еще бутылка, пили уже вместе. Горобко подсел поближе и сделал попытку взять руку белокурой женщины, причем с ее стороны препятствий никаких на это не встретил. Женщины были, по-видимому, робки, потому что они спрашивали Горобко о лбовцах, о том, что они много грабят и что недавно даже посланные им дядею деньги с одним знакомым человеком попали в руки этой шайке. - Конечно, по дорогам возить опасно, там их, черт знает, шныряет сколько. У нас почтовые чиновники теперь совершенно не ездят с деньгами без стражи. Другое дело здесь, на пароходе. Здесь почта чувствует себя вполне безопасно, потому что, к счастью, у лбовцев ни своих речных крейсеров, ни подводных лодок нет еще, а попробуй они с берега пароход обстрелять, так у нас тут четыре человека охраны и мы в ответ такую канонаду откроем, что только берегись! После этого сообщения женщины, мило улыбнувшись, заявили, что им надо пойти на палубу, и выразили уверенность, что они скоро с ним еще встретятся. Горобко пошел к себе в каюту, но в каюте ему не сиделось, он вышел тоже на палубу и, пробираясь между высыпавшими наверх пассажирами, увидел двух дам, оживленно разговаривающих с пожилым джентльменом, не выпускающим изо рта дымящуюся трубку, и краем уха Горобко уловил, как тот сказал им: - Вы себя должны вести осторожнее, а потом, это будет не раньше, чем в 3 часа. "Должно быть, папаша делает выговор, что они пофлиртовали со мной", - подумал Горобко, неприятно удивленный, что дамы на пароходе с родственниками, так как он только что думал попытаться пригласить одну из них к себе в каюту. В это время к приставу подошел жандармский унтер-офицер, доложивший ему взволнованно: - Ваше благородие, там в третьем классе мужик сидит. Стал он чай пить, а я как рядом был, так и ахнул, гляжу: ус-то один у него и отвалился. - Что ты, дурак, мелешь, ты пьян, что ли? - рассердился Горобко. - Как так - ус отвалился? - А так, ваше благородие, стал он, значит, чай пить, а сам ситным с колбасой закусывал, потом вынул платок, провел по губам, а ус-то и упал, ну только он живо подхватил его и живо приладил, а я как будто ничего не заметил. Горобко, раздосадованный тем, что ему не дали возможности подслушать дальше разговор дамочек, и в то же время встревоженный таким странным исчезновением мужичьего уса, направился в третий класс. Но сколько они оба ни ходили, никакого такого мужика не нашли, из чего Горобко заключил, что унтер был пьян, а потому легонько двинул его в шею и, обозвав скотиной, приказал сидеть ему в почтовом отделении, а не шататься без толку по пароходу. Берега стали черными. Река скрылась, окутанная ночным туманом. Только винт неумолчно работал, бурлил и отбивался от смыкающейся вокруг него воды. Изредка впереди, точно пляшущие звездочки, показывались огоньки снующих лодчонок, бревенчатых плотов, а один раз огненным пятном выплыл встречный пароход и заревел сиреною так, что это эхо долго металось, долго билось от воды к небу и от леса к лесу до тех пор, пока, обессиленное, не утонуло в плеске невидимой воды. Горобко еще раз прошелся по палубе, натолкнулся на высокого черного чуть-чуть прихрамывающего человека, который попросил у него закурить. Горобко, как истый джентльмен, не дал закурить от своей папиросы, а чиркнул спичку, и, прикуривая, черный человек внимательно рассматривал и точно определял по кобуре систему и количество зарядов его револьвера. Потом, поблагодарив, отошел, а удивленный Горобко увидел, как человек, постояв около перил, бросил папиросу, не раскуривая, за борт. Из этого Горобко заключил, что человек вовсе не курит, а подходил, очевидно, совсем не для этого. Десять минут спустя он заметил этого же человека в обществе господина с трубкой. Они стояли на границе палубы II и III класса и о чем-то разговаривали. Пока они разговаривали, к ним подошел какой-то мужичок и тоже попросил закурить. Закуривая, он обменялся с ними несколькими фразами, затем отошел, сел на лавку и, бросив на пол цигарку, затоптал ее ногой. И все это, а также сообщение унтера о человеке, потерявшем ус, повергло пристава в некоторое тревожное состояние. "Что за чертовщина, - подумал он, - тот закурил - в воду бросил, этот - ногой затоптал. Тут что-то не то". И Горобко твердо решил, добравшись до Оханска, вызвать наряд жандармов и устроить проверку документов у странных курильщиков. Затем он ушел к себе в каюту, разделся и лег спать. Сколько он спал, определить было трудно, но проснулся он оттого, что пароход загудел вдруг короткими, тревожными гудками и вверху раздалось несколько гулких выстрелов. Горобко в одном белье выскочил в коридор. Он слышал, как на палубе и где-то рядом кричали несколько голосов, затем ахнул еще выстрел, кто-то завопил громко: - Давай, лови теперь пристава, его каюта здесь! Горобко испуганно заметался. Увидев полуоткрытую дверь первой каюты, из которой выглядывала испуганная суетой и шумом какая-то старая барыня в ночном пеньюаре, он, не раздумывая, отдернул дверь и, не взирая на отчаянные крики перепуганной мадам, как был, в одном белье, так и впрыгнул к ней. Захлопнув за собой дверь, крикнул ей: - Молчи, старая чертовка, или ты не слышишь, что на пароходе бунт!.. Через дверь было слышно, как в соседнюю каюту ворвалось несколько человек, затем кто-то крикнул: - Его здесь нет, он, должно быть, у капитана, сукин сын! - И все вломившиеся быстро бросились назад. Пароход все ревел и шел, ускоряя ход, вперед. Вверху стреляли и кричали, а Горобко и старая мадам, надевши наспех набок парик, молча сидели и глупо смотрели друг на друга. Вдруг раздался сильный взрыв, точно наверху кто-то бросил бомбу. Тревожные гудки сразу прекратились, корпус задрожал, послышался лязг сброшенного якоря, гул машин смолк, пароход сразу остановился. Потом раздался еще более сильный взрыв, и кто-то громко сверху закричал: - Давай спускай!.. - И тотчас же заскрипели блоки спускаемой на воду шлюпки. А на палубе в это время орудовали под командой Ястреба Сокол, Демон, Сашка, Султан, а из женщин - эсерки Ангелина и Марта и еще несколько лбовцев, переодетых мужиками, - всего двенадцать человек. Ястреб, не выпуская изо рта трубки, а из зажатых кулаков револьверы, отдавал короткие и быстрые распоряжения. Он приказал бросить бомбы в машинное отделение, когда пароход отказался остановиться. Он же застрелил жандармского унтер-офицера и одного из полицейских, прежде чем те успели попасть в кого-либо из своих больших "смит-вессонов". Всем пассажирам, не закрывшимся в каютах, было приказано лечь и не шевелиться, и пароход сразу, как будто бы после повальной болезни, вымер и покрылся распластавшимися людьми, которые лежали до тех пор, пока Демон не вернулся из почтового отделения с кипой засунутых в сумку денег, из-за которых им и его товарищами было разрезано свыше пятисот ценных пакетов. После этого в спущенную лодку сошли все лбовцы. Последним сошел Ястреб. И четыре весла дружным ударом по волнам рванули лодку к далекому еще берегу. Но едва только они успели отъехать несколько сажен, как винт с шумом заработал: освобожденный пароход заревел и начал медленно поворачиваться носом в сторону отъезжающих. - Потопить хотят, - сообразил Ястреб. И все лбовцы поняли это, и весла чуть не гнулись под рывками мускулистых рук, и все с замиранием сердца смотрели на острый нос взявшего полный ход парохода. "Сейчас прорвет якорную цепь и потопит", - подумал опять Ястреб и приказал открыть огонь по капитанской рубке. Вспугивая прибрежных птиц, жирно хлопающих крыльями, загрохотали выстрелы. Пароход отошел на всю длину распущенной якорной цепи, рванулся... И сразу замедлил ход, потому что якорь лежал, очевидно, на мягком песчаном дне и ему не за что было зацепиться, и цепь не порвалась, а потащила за собой якорь, тормозя ход. Это и спасло лбовцев. Лодка со свистом врезалась в отлогий берег недалеко от селения Ново-Ильинского. И перепрыгивая через теплую плескающуюся воду, все повыскакивали, бросившись к кустам, где их ожидали уже готовые подводы с местными мужиками. Взвалили сумки, забрались на охапки душистого, покрытого утренней росой сена, и лошади быстро понесли их прочь по направлению к пермским лесам. Из-за смеющегося горизонта брызнули полосы вынырнувшего солнца, и волны Камы заплескались русалочьим смехом. В эту минуту Ястреб в мчавшейся телеге закуривал трубку, Демон считал деньги, Гром снимал с лица грим. А на палубе парохода стоял в наспех одетых брюках пристав Горобко и занимался самым бесполезным в этот момент делом: он поднимал кулаки и, глядя вслед уезжающим, посылал страшные проклятия Лбову и всем потомкам его до десятого поколения включительно. 16. Начало конца После неудач с операциями против Лбова, после сильного надлома, который пережил Астраханкин, понявший, что Рита держит связь со лбовцами, он, не будучи в силах вынести нависшего над ним тяжелого кошмара, подал рапорт с просьбой о переводе его и" Перми в какую-либо другую воинскую часть. У Астраханкина ни на минуту даже не мелькнула мысль выдать Риту полиции. Астраханкин простил бы Рите ее взбалмошный поступок, если бы он не чувствовал, что связь Риты со лбовцами вызвана особенно мучительною для него причиной. Он получил назначение в Вятку. Был вечер, когда он пошел прощаться с ней. Это был не прежний казачий офицер, рассыпавшийся в звонах шпор. Его лицо обветрилось, его глаза помутнели, и, вместо обычного роскошного бешмета с красным башлыком, на нем была простая черная черкеска, и только один его любимый серебряный кинжал поблескивал с тоненького пояса, крепко охватившего талию. Рита была в саду. Первые несколько минут они оба молча сидели на скамейке и не могли заговорить, так как оба хорошо чувствовали, что между ними теперь лежит огромная пропасть, на дне которой - пермские леса, дымные костры и черный призрак атамана Лбова. Они перекинулись несколькими фразами, ничего не значащими, и Астраханкин, встретив перед собой крепко замкнувшуюся в кольцо душу Риты, встал уже затем, чтобы уйти, но не выдержал, повернулся и спросил ее глухо и не глядя ей в глаза: - Рита, зачем это все? Разве теперь лучше, чем было?.. Но Рита посмотрела на него прямо и ответила не враждебно, не вызывающе, а просто и мягко, как говорят люди, испытавшие и пережившие многое, маленьким детям: - Вы не поймете. Мне все здесь так надоело, так опротивело. Впрочем, - добавила она еще мягче, - не будем об этом говорить, и... прощайте. Астраханкин, крепко стиснув, поцеловал ее руку, быстро, по-казачьи повернулся и, наклонив голову, торопливо, точно опасаясь, чтобы Рита не увидела его лицо, прыгнул в кусты. В этот же вечер Рита встретилась с Лбовым. Это было недалеко от архиерейской дачи. Лбов был сильно занят, но, несмотря на это, он проговорил с ней с полчаса. Он сидел на огромном спиленном дереве, а Рита стояла. Рита просила его принять ее к нему в шайку, но Лбов опять резко отказал: - Нам вовсе не по дороге. Мы на все это идем из-за того, что нам надоело быть каторжниками, надоело вечно работать на кого-то и не видеть никакого просвета, а вам... Вам-то чего нужно? - Мне тоже надоело... - начала было Рита, но оборвалась, потому что подумала: как сказать, как заставить понять его, что ей надоело прямо противоположное тому, о чем говорил он. Как объяснить этому человеку, не бывавшему никогда в обстановке спокойной, изящной жизни, что и эта жизнь может осточертеть... - Буржуазия грабит народ, стало быть, и ты грабишь, - раздражаясь, перешел Лбов вдруг на "ты". - Но я же не граблю и не грабила, - ответила Рита. - Грабила, - упрямо повторил Лбов, - и ты, и отец твой, и вся твоя родня, и все, все вы одного полета. Откуда у вас деньги? У нас так: если не ограбишь, так нету денег. И у вас тоже... Но мы грабим только по необходимости, потому нас жизнь забросила на такую дорогу. Ты думала когда-нибудь, что у тебя вон коня убили прошлый раз, а сегодня ты на новом гарцуешь, а мужик если имел лошадь, да сдохни она, значит, ему и самому ложись и помирай? - Но как же, как же переделать это все? - горячо спросила Рита, ошеломленная наплывом новых мыслей. - Как? Да очень просто... - Лбов запнулся. - Как? Я и сам не знаю как. Вон Стольников у меня думал все как, да как, вчера с ума от этого сошел. В это время Лбову сказали, что он очень нужен. Прощался на этот раз Лбов с Ритой без открытой враждебности, но нотки холодности не оставляли его до последней минуты. Рита не сразу поехала домой. На одной из лужаек она спрыгнула с лошади, бросилась на траву и долго лежала, точно пригвожденная к земле острыми лучами звездного света. - Я пойму наконец, пойму, - шептала она, улыбаясь, - пойму, что ему нужно, чего он хочет, и тогда я добьюсь все-таки того, что он возьмет меня к себе. "Грабители", - вспомнила вдруг она слова Лбова и опять улыбнулась, представляя себе толстенькую фигурку своего облысевшего отца, любящего сходить в балет, сыграть в преферансик и плотно покушать. Но она вспомнила убитую Нэллу и, точно по волшебству, выросшего на другой день в ее конюшне коня и на этот раз не улыбнулась - почувствовала, что у Лбова есть своя невысказанная, неоформленная, но горячая правда. А в это время Лбову принесли три тяжелых известия. На станции полиция по указке одного из лбовцев-провокаторов арестовала Фому. У Ворона, опять не поделившие что-то, несколько человек убили друг друга. Моряк ограбил деньги крестьянской потребиловки. И Лбов остро почувствовал вдруг, как поляна под ним дрогнула, колыхнулась, будто это была не лесная поляна, а плот, брошенный на волны седой Камы. ...С арестом Фомы, умевшего как нельзя лучше улаживать всякие вопросы с подпольной Пермью, у Лбова, не знающего, чего он, собственно, сам хочет, порвалась всякая связь с революционной партией. Бесцельные грабежи начали входить в систему, и тщетно Лбов со своими помощниками пытался установить порядок, дисциплину. Он заколол штыком однажды Моряка, убил Зацепу, убил Великоволжского, начинавших предаваться разнузданному грабежу, и выработал даже нечто вроде устава "Первого революционного партизанского отряда". Но ничто не помогало. Лбова погубила его оторванность от подпольной рабочей массы, его анархичность и его собственная слава, так как со всех концов Урала к нему начали стекаться неустойчивые, чуждые делу рабочего класса элементы, желающие хотя раз в жизни погулять, повольничать, пограбить, пострелять в ненавистную полицию, но совершенно не задумывающиеся о конечных целях вооруженного восстания. Лбов пользовался огромным авторитетом среди рабочих как организатор, как человек, показавший, что в душе придавленного народа тлеет острая ненависть, которая готова вот-вот прорваться наружу, но Лбов и оттолкнул от себя всю сознательную массу тем, что он сам не знал, куда, зачем и во имя чего он идет. Деньги теперь были. На пароходе "Анна Степановна" Ястреб захватил более тридцати тысяч рублей. Оружие было, так как из Петербурга нелегальным путем пришла его целая партия. Люди были, потому что каждый новый день увеличивал шайки на десяток новых партизан. Но о взятии Перми нечего было думать. Не было одного, и самого главного, - не было единой руководящей идеи, во имя которой можно было бы решиться на такой шаг, могущий при данных условиях, при данном составе шаек вылиться в открытый и разнузданный разгром Перми. И Лбов видел это. Лбов чувствовал, как шайки начинают управлять им, а не он ими. Внешне все было как будто бы по-старому: каждое его приказание исполнялось при нем моментально, перед ним трепетали даже отпетые, бежавшие из тюрем уголовники. Никому и в голову не могло прийти ослушаться его слова, его радостными криками встречали во всех отрядах. Но едва только он отворачивался, как начиналось совершенно другое. В октябре Лбов еще раз созвал наиболее преданных ему товарищей и вместе с ними решился на целый ряд крутых и жестоких мер. Он запретил принимать кого бы то ни было в отряды; он приказал расстреливать всех бандитов, действующих под именем лбовцев; приказал прекратить на время всякую экспроприаторскую работу, уйти в леса, заняться постройкой зимних квартир и дать передохнуть населению от постоянного свиста пуль, набегов жандармов, массовых арестов и провокаций с тем, чтобы после этой передышки, весною, с ядром из крепко сколоченного, выдержанного отряда поднять настоящее революционное восстание. Но было уже поздно. До полиции через провокатора дошли об этом сведения. Она переполошилась, когда узнала, что Лбов собирается вводить дисциплину, ибо ее ставка была на подрыв авторитета Лбова в глазах населения - ставка умная и правильная. Через несколько дней после получения сведений от провокатора была послана срочная шифрованная телеграмма в Петербург, и еще через несколько дней был получен особо секретный, шифрованный ответ, гласящий, что охранное отделение предпринимает последний и самый решительный удар по Лбову с той стороны, откуда он меньше всего его ожидает. Октябрьским темным, шуршащим листьями вечером скорый поезд из Петербурга доставил в Пермь хорошо одетого, закутанного в широкий зеленый плащ человека. Это был не простой человек, не простой провокатор охранки, не простой жандармский шпик, - это был член ЦК партии эсеров, талантливейший шеф провокаторов Российской империи - Эвно Азеф. Уже через три дня он виделся со Лбовым. Свидание происходило в Мотовилихе, на квартире одного из старых эсеров. Азеф был человеком, авторитет которого стоял очень высоко в глазах Лбова, ибо Азеф был сам боевиком, старым боевиком, известным всей подпольной и революционной России. Разговор у них был недолгий, Азеф пообещал пополнить отряд Лбова к следующей весне опытными идейными инструкторами с тем, чтобы поднять уровень сознательности лбовцев. А пока предложил ему произвести крупную, последнюю экспроприацию в Вятке, чтобы отвлечь внимание полиции туда. После некоторого колебания Лбов согласился. Азеф порекомендовал тогда ему в помощники некоего Белоусова, как опытного боевика, за которого можно было поручиться во всем. Они распрощались, и в ту же ночь скорым поездом Эвно Азеф уехал обратно в Петербург. Великий провокатор сделал свое дело. 17. Смерть Змея Это было почти перед самым отъездом, когда Лбов в последний раз сидел со Змеем под старой, искореженной годами осиной, точно с прощальной ласковостью осыпавшей их тихо падающими пожелтевшими листьями. - Ну, мне пора идти. - Лбов поднялся. - Прощай, Змей. Я думаю, мы скоро опять увидимся, мне ведь всегда удача. - Удача раз, удача два... - начал было Змей, потом вскочил, схватил обе руки Лбова, и, весь дергаясь лицом, переплетенным сетью нервов, преданный и верный Лбову Змей заглянул ему в лицо и с ужасом, точно открывая что-то новое, сказал сдавленным голосом Лбову: - Сашка, а ведь тебя скоро убьют, должно быть. - Почему скоро? - усмехнулся тот. - Так, - ответил Змей, не выпуская его рук. - Так, уж очень кругом какой-то разлад пошел, в общем, что-то не так. Помнишь, как мы начинали и какое это было время? Змей замолчал, и лицо его задергалось еще больше. Он выпустил руки Лбова и своими желтыми некрасивыми глазами заглянул в глубину этого счастливого для него времени. Змей был когда-то парикмахером. В японскую войну его контузило снарядом, потом, невзирая на его болезненное состояние, его отдали в арестантские роты за то, что во время бритья конвульсивно дернувшейся рукой он едва не перерезал горло одному подполковнику. И душа у Змея была серая с зеленым, а жизнь была у Змея до побега из тюрьмы - серая с грязным. И вполне понятно, что в его болезненно кривляющейся от снарядных и нагаечных ударов душе, в озлобленной и изломанной, самыми лучшими днями были дни, проведенные возле крепкого, прямого и сильного Лбова. Лбов ушел, а Змей долго еще сидел на краю придорожной канавы, обрывал кусочки ветки и бросал их наземь, бросал и улыбался... А может, и не улыбался, потому что у его лица никогда не было хоть на минуту установившегося выражения. И хвойные ветки падали на дорожную пыль, пахнущие, смолистые, точно те, которые бросают за гробом умершего. Вдруг Змей насторожился и, скользнув в канаву, вытянулся плашмя. По дороге ехал патруль из четверых ингушей. Может быть, они и проехали бы, не заметив его, но одна из лошадей испугалась чего-то, оступилась в канаву и придавила ногу Змею. Взбешенный Змей вскрикнул и, вскочив во весь рост, выстрелил из маузера - свалил одного ингуша, отскочил за канаву, выстрелил - попал в голову лошади другого, и только что хотел приняться за третьего, как земля на краю канавы под его ногами обвалилась, и, поскользнувшись, он упал. Хотел подняться, но в это время ингуш с хищно-орлиным носом и узкими, стальными глазами взмахнул пикой и сквозь серую рубаху, сквозь спину пригвоздил Змея крепко к земле... Пика глубоко ушла в землю, стояла прямо, и Змей, крепко насаженный на синюю сталь, искорежившись, повернулся полуоборотом, концами пальцев распластанных рук судорожно врылся в мякоть придорожной пыли и умер с открытыми, желтыми, сухими глазами, в которых не было ни слез от боли, ни ужаса от смерти, а была только змеиная ненависть. 18. Арест В февральский метельный день, когда Пермь, покрытая шапкой плотных сугробов, начинала загораться вечерними огнями, Рита, закутавшаяся в мягкий воротник своей шубы, шла неторопливо домой, подставляя свое лицо мелким снежинкам, поблескивавшим искорками от света уличных фонарей. У самого крыльца она заметила, как ее отец торопливо вбежал на лестницу, открыл ключом дверь и почти перед самым ее лицом захлопнул дверь. Рита позвонила. Удивляясь такому странному возбужденному состоянию всегда спокойного и уравновешенного отца, она прошла к себе в комнату, села на диван и принялась читать книгу далеко не похожую на те, которые ей приходилось читать раньше, в которой каждая строчка ошарашивала своими выводами, новыми и не всегда понятными Рите. Через час ее позвали к чаю, за столом она встретилась с отцом, который, будучи, очевидно, в превосходном состоянии духа, крепко поцеловал ее в лоб и спросил, как всегда: - Ну, как ты себя чувствуешь? - Хорошо, - улыбнулась Рита. - Отчего бы мне плохо чувствовать? - Ну вот, ну вот, - обрадованно заговорил ее отец, с аппетитом проглатывая бутерброд и запивая его крепким чаем. - Я очень рад. Вообще сегодня такой замечательный день. Ты знаешь, Риточка, мы сегодня получили приятное сообщение, очень приятное: у губернатора как гора с плеч свалилась. Знаешь про этого?.. Про разбойника Лбова? - Ну, - полушепотом переспросила Рита, отодвигая стакан и чувствуя, как серебристый блеск бисерной бахромы от лампы засыпает ей глаза стеклянными искрами. - Ты знаешь, мы только что получили сообщение из Вятки, что он наконец арестован... но что, что с тобой? - Ничего, - резко и вздрагивая ответила Рита. - Ничего. - А серебряная ложечка в ее руке, точно ожившая, начала перегибаться и плясать, крепко стиснутая ее тонкими, сильными пальцами. - Рита! - испуганно крикнул ее отец. - Рита, что с тобой? Рита ничего не сказала, встала, шатаясь, пошла к двери своей комнаты, зацепила столик с огромной китайской вазой, и ваза с грохотом полетела на пол, и мелкие осколки разлетелись по паркетному полу. Рита захлопнула за собой дверь, заперла ее на ключ и, бросившись на диван, истерически разрыдалась. Это были не просто слезы, слез было совсем мало, - была петля, крепко окутавшая ее, сдавившая горло, жадно тянущееся к воздуху, был туман, плескавшийся в глаза, был судорожный зажим пальцев, пытающихся разорвать кольцо, крепко стягивающееся вокруг нее, но кольцо было неуловимо, оно не рвалось, и только ворох платья, только кружевные девичьи подушки измочаливались и нарастали на кровати белой лоскутной пеной. В дверь стучались, отец требовал, чтобы она открыла, говорил, что пришел доктор, убеждал, просил, но Рита послала всех к черту. Тогда кто-то стал выламывать дверь. Рита, не вставая с кровати, протянула руку к ящику письменного стола и, выхватив оттуда браунинг, бабахнула им по верху двери и крикнула, что если ее не оставят в покое одну, то она выстрелит и по низу. За дверью смущенно зашептались, потом кто-то, вероятно доктор, сказал: что, пожалуй, правда, самое лучшее будет дать ей остаться на некоторое время одной и успокоиться, и от дверей ушли. Лбов был арестован при следующих обстоятельствах. Белоусов, которого рекомендовал ему Азеф, оказался провокатором. Он долго выжидал момента, когда Лбов останется один, и однажды убедил его съездить в Нолинск для того, чтобы завести связь там с несколькими видными приехавшими туда большевиками. Когда Лбов шел по улице в Нолинске, Белоусов внезапно куда-то исчез, а из-за угла вылетело около десятка конных жандармов, несшихся во весь опор на Лбова. Лбов не растерялся, выхватил маузер и начал крыть по всему десятку. Не ожидавшие такой встречи, жандармы дрогнули, бросились было врассыпную. И никогда бы нолинским жандармам не захватить Лбова, если бы верный маузер, служивший долгую огневую службу Лбову, не изменил на этот раз, если бы маленький стальной кусочек выбрасывателя не сломался, - патрон застрял в канале ствола. Лбов рванул раз, рванул два, но патрон срывался со сломанного зубца. Он бросился было к воротам одного дома, но ворота были заперты, а через забор он не успел перескочить, потому что налетевший стражник сшиб его конем с ног. Лбов упал, поднялся снова, но в это время кто-то сильно ударил его по голове и кто-то крепко завернул ему руки назад. И если бы один, если бы два, - а то много-много... Звякали от радостных сигналов телеграфные провода, неслись во все стороны города патрули, распахивались двери нолинской тюрьмы, входили туда сначала отряды новых стражников, потом вели под стражей закованного в цепи Лбова, и кольцом вокруг тюрьмы встали стражники. А телеграфные провода пели: "Вятка - Петербург - охранка", а из Петербурга: "охранным всех городов: срочно, срочно, секретно, ключ: двуглавый орел, 22... 16... 34... 25... 17... тчк 37... 42... зпт...", и шифрованные телеграммы сообщали охранкам всей России, что разбойник Лбов пойман. Выезжали в Вятку жандармские полковники из Петербурга на следствие, и старые генералы везли в Вятку повышения, назначения и ордена за долгожданную поимку одного из самых заклятых врагов самодержавия. Через несколько дней, часов около трех дня, Рите доложили, что ее хочет видеть человек, называвшийся титулярным советником Чебутыкиным, который, несмотря на уверения в том, что его не примут, категорически настаивал, чтобы его сейчас же пропустили к Рите. - Чебутыкин, - вспомнила Рита, - Чебутыкин, какой такой Чебутыкин? А-а, это, наверное, тот, которого Лбов тогда ограбил. - Она попросила привести его. Вошел Феофан Никифорович, испуганный, и, осторожно озираясь вокруг, сообщил Рите, что на улице с ним случайно встретился человек, в котором он узнал одного из своих знакомых. - То есть не знакомых, - поправился он, - а знаете, из этих... - он снизил голос до шепота, - из лбовцев. Лбовец приказал ему идти и вызвать дочь управляющего канцелярии губернатора. - Я было начал отказываться - неудобно, мол, мне, но у них, сами знаете, чуть что - и руку в карман. Рита недоверчиво посмотрела на него и спросила просто: - А почему это они доверяют так вам? Чебутыкин смутился, он ничего не ответил на этот прямо поставленный вопрос, а сказал, опуская голову в затрепанной чиновничьей фуражке без кокарды, из-под которой начали пробиваться жиденькие поседевшие волосы: - Отчего меня опасаться, человек я маленький, со службы меня выгнали за то, что лбовцы меня грабили всегда, а сам-то он, Лбов, когда узнал об этом, так мне завсегда поддержку оказывал, потому что жена у меня, ребятишки к тому же, и потом, хотя я не люблю выстрелов, всяких бунтов, так как человек я не военный, а мирного происхождения, но разве же я могу быть за полицию? В осунувшихся чертах его лица, в тени его глаз Рита уловила что-то искреннее и оживилась. Она вышла с ним вместе на улицу. Чебутыкин пожал ей руку и пошел торопливо в своем ватном пальтишке с единственной уцелевшей медной пуговицей прочь, боком, с опаской проскользнув мимо маячившего на углу полицейского. Риту вызвал Гром. Гром подтвердил, что Лбов действительно арестован, сказал, при каких обстоятельствах, и попросил, чтобы она объяснила план квартиры губернатора, которого лбовцы решили захватить заложником и требовать взамен его выпуска Лбова. Рита рассказала ему и, вся охваченная надеждами, что, может быть, Лбова удастся спасти, долго не могла уснуть в эту ночь. Но через несколько дней надежды ее рухнули, потому что Болтников, губернатор Перми, осунувшийся от постоянных выговоров, приказов, разносов из Петербурга по поводу неумения и бездеятельности, из-за которой до сих пор не могли захватить Лбова; губернатор, до которого дошли слухи о том, что его собираются захватить заложником, написал письмо, перепечатал его во многих экземплярах и приказал р